На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Глава 1. Война ::: Монич Н.Д. - Второе рождение 1941-1952 (Воля 1995-1996) ::: Монич Нина Дмитриевна ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Монич Нина Дмитриевна

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Монич Н. Д. Второе рождение.1941–1952 // Воля : журнал узников тоталитарных систем. – 1995. – № 4–5. – С. 257–312 ; 1997. – № 6–7. – С. 340–366 : портр.

Следующий блок >>
 
- 1 -

От тюрьмы да от сумы не зарекайся.

(Русская пословица).

Глава I. Война*

 В субботу 21 июня 1941 г. я, как обычно, поехала к детям на дачу. В то лето мы жили в маленькой деревушке Сальково, километрах в трех от Звенигорода. Деревушка была совсем маленькая, а домик наш был крайний, к опушке леса. В нем жили дети – Ника 11 лет и Аля 7 лет и дедушка с бабушкой. Мы с мужем, до наступления отпуска, приезжали по субботам на воскресенье.

Я приехала поздно, совсем в темноте и сразу легла спать на террасе. А очень рано утром дети пробрались к мне, разбудили и мы втроем, полуодетые, побежали в лес за ландышами.

Ландыши были в полном цвету. Их было много. Белые, душистые, мокрые от росы – что это были за чудные ландыши! Солнце заливало лес светом, пели птицы. Мы, все трое, дурачились, брызгались росой, смеялись. Наконец, руки уже не могли охватить букетов из белоснежных душистых цветов, и мы пошли по лесной дороге. Наш домик был виден издали. У плетня стоял дедушка. Мы подумали, что он вышел нас встречать. Он издали махал нам и что-то кричал. Сначала мы ничего не могли расслышать. А он все кричал одно и то же слово и махал рукой – «Война! Война!» – расслышали мы наконец. Когда мы подбежали близко и все поняли, ландыши посыпались у нас из рук, но никто их не подбирал.

Война!!! Кровь остановилась в жилах при одном звуке этого слова. Но потом сердце забилось чаще, словно вся жизнь страны получила лихорадочно быстрый ритм, и уже невозможно было жить, как мы жили еще совсем недавно.

Все понеслось, все закружилось в водовороте больших и малых дел. И мы, невольные соучастники страшных военных событий, с первого момента были втянуты в водоворот.

Что было с нами в этот первый день войны 22 июня 1941 г.?

Не успели мы понять всего, о чем нам сказало радио, не успели переговорить друг с другом, как нужно было уже что-то делать, как-то откликнуться на страшную весть.

Вскоре приехал из Москвы муж – за мною. Нас обоих вызывали в Москву на работу. Невозможно сесть ни на один поезд. Кажется, все сразу хотят ехать в Москву; На длинной платформе – все люди, и ожидающие поезда, разговаривают друг с другом, как будто все – одна семья, все родные, все болеют от страшной обиды, нанесенной нам фашистами, преступно нарушившими нашу границу; Наконец, едем. По дороге на всех станциях – толпы народа. Уже провожают на фронт. Молодых летчиков засыпают букетами сирени. Настроение приподнятое. Все как-то необычно, но еще не страшно.

Что сказать о том, что было дальше? Мне кажется, что все, кто жив, помнят, как мелькали события первых дней войны. У жизни появились новые. Все мысли устремлены туда, где творится что-то необычайное. Туда – на фронт.

Поезда по Белорусской дороге идут теперь особенные. Попасть в Звенигород почти невозможно. Словно там уже – фронт. 10 июля 1941 г. в 4 ч. утра муж получил повестку – на призывной пункт и в 10 ч. утра уехал. Я осталась одна в пустеющей Москве.

Все уезжали куда-то. Но моя Академия еще не трогалась с места. Что же делать? Мне нужно было скорее перевезти в Москву стариков и детей. Помог начальник мужа – дал мне грузовик. Примчались в нашу тихую деревушку. В течение получаса, как дрова, погрузили все имущество, посадили детей и стариков и выехали в затихшую Москву.


* Номера страниц не совпадают с печатным источником.

- 2 -

Мы приехали накануне первого воздушного налета на Москву – 22 июля 1941 г. Первый воздушный налет на Москву надолго запомнился как кошмар – в ночь светлую, как день; Воздушные тревоги все чаще и чаще. Зловещий вой сирен. Все прячется, все бежит в бомбоубежища... Но мои старики не двигаются с места. Они хотят умереть просто у себя дома. Эвакуироваться они тоже отказались. Была мысль уехать одной с детьми. Куда – неизвестно. Но жалко было оставить стариков.

Война катилась, как гигантский снежный ком, все увеличивающийся в размерах, катилась со стороны Белоруссии.

В то время мы все еще мыслили очень старомодно: если война надвигается с запада, то значит, на севере, на юге, на востоке совершенно безопасно! У меня родилась мысль – увезти стариков и детей в Тарусу, Тульской области – к моей самой близкой приятельнице, вдове профессора Снегирева – к Александре Петровне.

В последних числа июля 1941 г. мы двинулись в Тарусу. Помню, что ехали пароходом по Оке. Из Москвы ехали не мы одни, было много других москвичей. Таруса встретила нас приветливо, нам показалось что это – удивительно тихий, зеленый уголок. Будто не было никакой войны. Будто ничего в мире не изменилось. Люди жили тихой обычной жизнью. Копошились в садах и огородах, ходили на колодезь за водой. Ходили за покупками на базар. Здесь не нужны были карточки, по которым я каждый день получала в буфете Академии кусочек хлеба и ложку сахара к чаю. Был базар. Там всего было вдоволь. Продавалось сливочное деревенское масло, сметана, яйца, зелень, мясо.

Я устроила своих в небольшом домике по ул. Шмидта, 22 и, сравнительно успокоенная, уехала обратно в Москву.

Почти пустая Московская квартира. Я целыми днями на работе. А вечером – только придешь домой и начинаешь работу над последней главой кандидатской диссертации, как непременно раздается сигнал воздушной тревоги. Жильцы убегают в убежище. А я беру матрац и ложусь спать на полу коридора, закрыв все двери. Когда тревога кончается и соседи возвращаются домой, я просыпаюсь и опять сажусь за диссертацию, если только тревога не начинается вновь.

В Академии в пустынных аудиториях почти не видно было слушателей. Преподаватели кафедры немецкого языка усиленно работали над особыми заданиями. Спешно составляли пособия в помощь фронту – опросники пленных и проч. Много времени проводили в местной типографии, правя гранки почти неграмотных по иноязыку наборщиков. Один раз, в конце августа я ездила в Тарусу навестить своих. Все у них было хорошо. Продовольствия вдоволь. Тихо, спокойно. Вставала мысль: не перезимовать ли им в Тарусе?

Наступил сентябрь. В Москву стали проникать странные слухи – об отступлении наших войск от многих населенных пунктов, о чем не говорили по радио, не писали в газетах. Даже мой старик-отец написал, что через Тарусу проходили войска, отступившие под Козельском. Сама я с волнением узнала о том, что горит Калуга... Все это наполняло сердце смутной тревогой, щемящей болью, страхом за своих. Хотелось быть вместе с ними, хотя бы в опустевшей, неприветливой Москве.

Решила поскорее съездить к ним и договориться о возвращении их в Москву. Но меня не отпустили с работы. Заведующая кафедрой не считала возможным обойтись без моей помощи. Ведь я не знала, сколько дней мне бы потребовалось на поездку и хлопоты по перевозке семьи. Сперва я надеялась получить на работе грузовую машину и за один день все устроить. Но, когда я умоляла начальника Академии дать разрешение на машину, чтобы перевезти семью, ответ был: «Отвечаю головой за каждую военную машину, дальше 50 км

- 3 -

от Москвы отпустить не могу». А до Тарусы было около 130 км. Все мои просьбы, напоминания о том, что и мой отец, и я сама работали в Академии со дня ее основания, ни к чему не привели. Поздно вечером я поехала на квартиру к одному шоферу. Обещала ему 5 тыс., которые только что выиграла по облигации. Шофер засмеялся и сказал, что слишком поздно. Недели две назад он бы еще поехал, но теперь не поедет к Серпухову и за 100 тысяч! Он меня совершенно ошеломил. Неужели положение настолько опасно? Неужели я просидела здесь, в типографии Академии за правкой гранок и пропустила дорогое время для поездки за семьей? Как узнать правду?

Я кинулась наутро к зам. начальника Академии генерал-лейтенанту Красильникову. Он хорошо владел иностранными языками, интересовался преподаванием и часто бывал у нас на кафедре. Он казался мне добрым и честным человеком. Я с полной откровенностью рассказала ему о всех своих опасениях и просила совета. Он стал очень серьезен, задумался. «Да, товарищ Монич. Может случиться, что Вы не вернетесь из Тарусы обратно в Москву. Пожалуй, уже слишком поздно».

15 октября 1941 г. я выехала в Тарусу. Самым обыкновенным поездом со станции Каланчевская на Комсомольской площади в 6 часов утра. Поезд шел до Серпухова. Я не знала тогда, что это был почти последний поезд, шедший прямо до Серпухова. Потом поезда ходили только до Подольска.

Доехали до Серпухова без всяких приключений. На станции все казалось тоже совершенно обычным. Но когда я пришла на пристань около ст. Ока и спросила – скоро ли пойдет пароход? – на меня посмотрели, как на сумасшедшую. Никакие пароходы по Оке давно уже не ходили. Оставался один выход: идти до Тарусы пешком, около 35 км, по шоссе. Дорога была мне совершенно незнакома. Я вернулась в Серпухов, расспросила жителей о дороге и вышла за город.

Что же я увидела?! Зрелище печальное и неожиданное, невероятное для меня! Ведь до последней минуты мне все казалось, что страшная война где-то там, за далеким горизонтом! А она оказалась здесь, вокруг...

По бокам шоссе, замаскированные свежесрубленными ветками стояли пушки, около них прятались наши военные... Но еще страшнее был живой поток людей, рогатого скота, повозок, катившийся по шоссе мне навстречу... Колхозники гнали скот и сами, беспорядочными толпами, с детьми и скарбом валили по шоссе...

Запомнилась мне понурая корова, на шее которой болтались мешки с вещами, а на спине сидели деревенские ребятишки с кошкой.

Но это было еще не все. Страшнее всего был вид наших отступающих войск. Солдаты шли по шоссе, по колено в жидкой грязи, все забрызганные, серые, понурые, молчаливые...

Прокатились эти две лавины – и на шоссе образовалась страшная пустота, как безвоздушное пространство. Только редкие люди шли вперед навстречу...

Нас собралось на шоссе девять женщин, все бежали примерно в одном направлении. Все – за детьми! Дороги никто не знал. Но шоссе было прямое, сбиться было некуда, хотя и некого было спросить о дороге. Вскоре нас обогнала военная грузовая машина, маленький железный самосвал, ехавший, по-видимому, в сторону фронта. Мы замахали шоферу, прося подвезти нас немного. Он посадил нас наверх, сразу взял с нас деньги и повез... Ехали молча. Ехали долго.

Вдруг все услышали отдаленный железный гул. Звук был совсем непривычен для слуха. Это был гул орудий.

Почему же мы так близко подъехали к линии фронта? Неужели около Тарусы шли уже бои? Нет. Шофер, хоть и был русским, оказался подлецом. Он

- 4 -

взял с нас деньги, но повез туда, куда е м у нужно было ехать, а не туда, к у д а мы его просили. Он нас привез – под Малый Ярославец! С проклятиями попрыгали мы с машины и в отчаянии побежали в обратном направлении! Сколько лишних километров предстояло нам пробежать! А время было так дорого! Случайные встречные не посоветовали нам идти по шоссе, потому что нас могли обстрелять вражеские самолеты. Мы сошли с шоссе и бежали, буквально бежали проселками, тропками, совсем без дороги по осенним незнакомым лесам.

Нас, кажется, осталось семь женщин, две куда-то свернули в другую сторону. Деревушки стояли почти пустые, словно вымершие. Один встречный старик сказал, что немцы – в восьми километрах. В крошечной деревушке среди глухого леса нам сказали, что немцы – в двух километрах.

Мы бежали по осеннему лесу, листья шуршали под ногами. Из-за каждого дерева, казалось, выглядывали немцы.

Помню страшную переправу через речку Протву. Мост был разобран. По свинцовой воде плавали доски и бревна. Бежали и прыгали по этим бревнам, плававшим в ледяной воде. Никто не поскользнулся, никто не упал. Кажется, только в минуту полного отчаяния можно было пробежать по такому «мосту»!

Когда мы уже перебежали и остановились на берегу, вдруг над нашими головами низко и как-то бесшумно пролетел самолет с черными крестами, спокойно, как хищная птица, не боящаяся охотников. И мы опять бежали по лесам, бежали до темноты. Совсем в сумерках мы подошли к какой-то небольшой деревушке. Ни одного дымка из труб, ни одного огонька. Но люди там еще оставались. Какой-то старик пустил нас в холодную избу. Мы сели в темноте на пол. Пытались есть хлеб из собственных карманов. Но никто не мог от усталости проглотить ни кусочка. Старик запалил лучину и вынес тарелку с кусками засахаренного меда, и поставил на стол со словами: «Нате, ешьте. Не то все равно немец сожрет». Я взяла кусочек меда и хотела проглотить, запивая водой. Но не смогла. Горло было, как зашнурованное.

Рано утром, когда чуть забрезжил поздний рассвет, повалил первый снег. Повалил такими мягкими громадными хлопьями, что сразу закрыл всю землю. До Тарусы оставалось километров десять. Я бежали вдвоем с одной из попутчиц. Перед нами расстилалось громадное белое, полого спускавшееся к лесу.

Таруса показалась с совсем неожиданной стороны. Когда я подбежала к мосту через речку Таруску, этот старый чугунный мост готовились взорвать. В городе заметно было смятение, но я мало вглядывалась во встречных и ни о чем не спрашивала; я торопилась домой.

Как сон помню теперь, как я вбежала во двор нашего домика. Оказалось, что мама уже три ночи не спала и все ходила по фруктовому саду в ожидании меня. Мы крепко обнялись и мама сказала: «Ну, теперь умрем вместе!»

Но немцы в этот день еще не пришли. Не пришли они и на следующий день. Прошло еще несколько дней страшного ожидания. Я не теряла надежды увезти своих из Тарусы. Но кругом было «безвоздушное пространство». Никто никуда не ездил и не ходил за черту города. Ехать лошадьми в Серпухов местные жители не решались ни за какие деньги. Ждали немцев с минуты на минуту.

Страшное это было ожидание! Словно мы были диким зверем, неожиданно попавшимся в ловушку. Вот-вот придет зверолов за своей добычей, и тогда всему конец! А как выбраться из ловушки? Этой «ловушкой» для нас оказалась Таруса. Кругом, по слухам, уже были немцы, но в скольких километрах от нас, никто точно не знал. Слухи ходили самые противоречивые. По этим слухам мы уже были в «кольце», отрезаны и от Калуги, которая была в руках немцев, и от Тулы, и от Серпухова.

- 5 -

Может быть, я смогла бы еще уйти одна, пешком, опять пробираясь по тропкам, по лесам. Куда? Не знаю. Но дети, старики со мной не дошли бы. Как я могла б р о с и т ь их, когда пришла помочь им, чем только смогу? И я осталась.

Отец мой, человек неглупый, образованный, искренне считал, что, может быть, немцы совсем не придут в Тарусу... Ведь это только по названию «город», на самом деле это – незначительное местечко, где нет никакой промышленности... Одни обывательские домишки. Может быть, немцы просто «обойдут» Тарусу?.. Но они не «обошли» ее...

В 20=х числах октября в ясный солнечный день, с той горы, с которой я недавно спустилась, как горох посыпались серо-зеленые мотоциклисты. Быстро и бесшумно оцепили они городок со стороны, противоположной Оке.

И сразу вся Таруса закишела немцами. Они входили в дома, устраивались на постой. Я спряталась с детьми в темной части комнаты за печкой. Для объяснения с немцами выходил отец. Он был сильно глуховат и плохо говорил по-немецки, но кое-как объяснялся с захватчиками. К счастью, отряды немцев не останавливались у нас на ночлег на длительное время. Только один раз у нас ночевал небольшой отряд вместе с офицером, и рано утром все ушли. Всю ночь офицер ворочался на голых досках и сыпал в темноте отборными ругательствами по адресу постелей. Постели – по его словам – всегда отражают культурный уровень населения. Если жители спят, как скоты, то и сами подобны скотам. Это обвинение не могло к нам полностью относиться. Мы были приезжими, спали на старых постелях, полученных от хозяев, ничего лишнего у нас не было, не хватало самого необходимого.

В первые недели нашего плена мне мало приходилось видеть немцев. Я совсем не выходила днем на улицу, даже в сад. Днем по улицам никто не ходил. Жители спрятались, кто куда мог. Непонятно было, как живут люди. Не видно было ни огня, ни дыма из труб. Крадучись пробирались в сумерках к соседям, стараясь услышать от них новости, что-то достать. По слухам, немцы все время двигались куда-то, прибывали небольшими отрядами, в разное время. Некоторые отряды только ночевали ночь и уходили куда-то. Все носило какой-то случайный, преходящий характер. Может быть, немцы скоро совсем уйдут из Тарусы?

На другом берегу Оки, километрах в пяти от Тарусы, по слухам, стояли русские. По мере того, как немцы подходили, русские били по ним с того берега, не щадя ни мирных жителей, ни домишек Тарусы. Сколько раз, когда я задами улиц, по чужим садам и огородам пробиралась к домику Александры Петровны, чтобы проведать ее, чем-то помочь, совсем близко падали тяжелые снаряды или раздавался зловещий вой мин. Тяжелые снаряды с того берега падали и в наш огород, и на нашу улицу. Немало окрестных домов было разрушено. Но наш домик уцелел.

Как мы жили это время? Стало очень холодно. Хочешь, не хочешь, – приходилось пробираться на опушку за хворостом и поздно вечером топить печку. Ведь началась зима. Снега настоящего еще не было. Но морозы сразу грянули градусов в 20.

Хочешь, не хочешь, – приходилось в сумерках ходить за водой. Наша улица была далеко от центра, ближе к лесу, на горе. Вся наша сторона – так называемый «Порт-Артур» – была на высокой горе. Колодцы были на каждой улице, но воды в них было мало и вода была негодна для питья. За питьевой водой приходилось ходить километра за полтора вниз под гору, где били сильные ключи. Каждый раз, идя за водой, мысленно прощался со своими, не зная – придешь ли домой. Безопаснее всего было ходить рано утром и совсем поздно вечером, когда стихала стрельба.

- 6 -

Как-то утром, когда я начала уже спускаться с горы с ведром в руках, вдруг прямо над моей головой, совсем низко сшиблись два самолета – немецкий и русский. Один строчил в другого из пулемета. на дорогу сыпались пули, как град. Я растерялась от неожиданности и стояла под ними совсем беззащитная, не пытаясь убежать. Но так силен в человеке инстинкт самосохранения, что я, сама не отдавая себе отчета, вдруг села посреди дороги и радела себе на голову пустое ведро! Но самолеты уже упорхнули, как две гигантские стрекозы, и только когда я подошла к колодцу, налетели опять и подняли стрельбу. Тогда уж не я одна, но все женщины, пришедшие к колодцу, легли ничком на землю, прижимаясь к срубу.

Местные жители как-то существовали собственными запасами, в основном питаясь урожаями огородов. Но нам, приезжим, вскоре пришлось плохо, очень плохо. Запасов у нас не было, огорода тоже. Мы питались прежде тем, что покупали на базаре. Но с приходом немцев никаких базаров не стало, деньги потеряли цену. Купить что-либо было совершенно невозможно. Помню, что мы каким-то чудом уговорили какого-то крестьянина променять мешок ржи на старый дедушкин пиджак. Ночью он принес нам эту рожь. Мы мололи ее, тоже по ночам, на кофейной мельнице и пекли пресные лепешки. Но больше ничего не было. Александра Петровна делилась с нами, чем могла, но и ее запасы приходили к концу.

В начале ноября наступило какое-то затишье. Немцев совсем почти не было видно. Жители стали смелее выходить из домов, заходить друг к другу, делиться горем и надеждами. Мы с детьми чаще стали ходить в лес за хворостом. Как-то под вечер мы вдруг увидели русский самолет, он медленно летел, словно кружась над городом. И вдруг, как снег, полетели и закружились какие-то белые бумажки и понеслись далеко, к Оке! Потом русские мальчишки разыскали несколько таких «бумажек». Это были русские советские листовки. Помню, как мы обрадовались этому самолету! Дети протянули к нему руки, точно прося захватить нас с собой! Самолет покружился немного, словно купаясь в лучах заходящего солнца, и улетел. А мы – остались.

И с каждым днем становилось все хуже и хуже. Морозы все крепчали. Ледяная стужа сковывала землю. Голая земля трещала от мороза.

Немцы стали опять прибывать, все большими и большими отрядами. На улице, за окном часто слышалась немецкая речь. Часто стучали сапогами в дверь, кричали, чего-то требовали, Я по-прежнему пряталась в темной комнате и старалась не подать вида, что понимаю по-немецки. Выходил отец, что-то пытался объяснить немцам, доказывал им, что мы – приезжие, что у нас самих нет ни хлеба, ни картофеля, ни теплых вещей. Кто-то из соседей сказал нам, что в местном совхозе на берегу Таруски в поле остался весь урожай овощей – и картошка осталась в земле, и капуста стоит на грядках. Правда, все давно замерзло, но снега еще нет, достать можно. Начались мои хождения на поля этого совхоза.

Шла на утренней заре, почти в темноте, пробираясь окольными путями, мимо складов на берегу реки. Облегченно вздыхала, когда, наконец, доходила до поля. Там было сравнительно тихо. В этих походах я обычно бывала не одна. Находились и другие, такие же голодные, которые вместе со мной долбили замерзшую в камень землю, стараясь достать картофель. Капуста стояла на грядках. Нужно было только срубить ее. Была еще очень хорошая брюква, даже от мороза не потерявшая вкус. Добыча складывалась в мешки в кустах, только в вечерних сумерках мы решались пускаться в обратный путь.

На совхозном поле слышна была обычно только отдаленная стрельба. Но однажды над нашими головами что-то загудело, раздались звуки выстрелов, и

- 7 -

русский самолет, подбитый немцами, черным столбом дыма взметнулся в небо и рухнул на поле, неподалеку от нас. Мы все застыли, онемели. Было так грустно от чувства своей полной беспомощности, так больно за погибший самолет! Мы спрятались в кустах и лишь украдкой следили, как подбежали немцы, как копошились около обломков и опять ушли.

Во время этих страшных вылазок на совхозное поле я познакомилась с людьми, которые показались мне еще несчастнее, чем мы сами. Это были жены актеров калужского театра. Они бежали из Калуги вместе с детьми и стариками в момент вступления немцев. Мужья их были на трудфронте, далеко от Калуги. Женщины ушли с детьми на руках, почти без вещей, шли в сторону Серпухова, надеясь спастись от врага. Но немцы нагнали их неподалеку от Тарусы и повели с собой в город. Теперь эти женщины жили в пустом холодном доме. Дети заболели. Есть нечего. Единственным спасением им казалось – вернуться обратно в Калугу, где остались какие-то вещи и были знакомые. Но и это казалось невозможным! Немцы, как огня, боялись русских партизан, всякий проход и проезд жителей по дорогам был строжайше запрещен. В особых случаях выдавались пропуска для проезда или прохода в заранее определенное место. О получении пропуска и мечтали бедные женщины.

Но и тут не все было так просто. Пропуск можно было получить у немецкого коменданта. А даст ли он пропуск? Только из разговоров с этими женщинами я и узнала, что в Тарусе есть немецкий комендант, наблюдающий за порядком в городе. Мы сами жили в такой отдаленной части города и так мало выходили из дома, что нам не пришлось еще слышать об этом.

При дальнейших расспросах оказалось, что этот комендант временный. Он – командир немецкого полка, с неделю назад разместившегося в Тарусе. Этот комендант не ввел пока никаких особых порядков. Не слышно было ни о расстрелах, ни о жестоких расправах с жителями. По слухам, он вскоре собирался покинуть Тарусу. Но пока он еще здесь, к нему можно обращаться с просьбами, например, с просьбой о пропуске. Беда только в том, что при коменданте находится русская переводчица, пользующаяся очень дурной славой. Она – бывшая учительница немецкого языка в Тарусской школе.

[Некая Елизавета Михайловна. Как рассказала впоследствии дочь Н. Д. Монич Ника, она продолжала преподавать в Тарусе и после конца оккупации; в 1943-1944 гг. с ее внуком Луниным Ника училась в 5 и 6 классах. – Примечание А. Е.]

Пришла ли она на работу к коменданту добровольно или по принуждению – неизвестно. Но про ее «работу» ходят странные слухи. Будто бы она сводит счеты со всеми, кто неугоден ей, и, когда какие-то жители приходят с просьбой о выдаче пропуска в лес – за дровами или на мельницу – она «переводит» коменданту такие вещи, что просителя постигает большая неприятность, если не сказать хуже. Ее боялись, как огня, стали даже избегать заходить в комендатуру с просьбами и жалобами.

Обо всем этом мне рассказали на совхозном поле бедные женщины, мечтавшие о пропуске для возвращения в Калугу. Я не помню, как они узнали, что я свободно говорю по-немецки. По-видимому, мне пришлось в их присутствии как-то объясняться с немецким часовым, намеревавшимся отобрать у нас наш груз мороженных овощей при возвращении с поля. Знаю только, что они просили меня пойти с ними к коменданту в роли переводчицы, пойти не в комендатуру, а на квартиру в вечернее время, когда переводчицы около него не будет.

Помню вечер, когда мы собрались идти к коменданту. Родители мои знали, куда я собираюсь идти, но не придали этому особого значения и не отговаривали меня. Я надела мамину старую шубу, замоталась платком, и мы пошли. Вечер

- 8 -

был холодный и ясный. Настоящая зима, но еще без снега. Уже смеркалось, когда мы подошли к дому, где жил комендант. Часовой остановил нас и спросил о причине нашего прихода. Вызвал потом помощника, а сам пошел наверх, доложить полковнику.

Когда нас ввели в комнату, полковник ужинал с другими офицерами. Я в кратких словах передала на немецком языке просьбу моих знакомых о пропуске для возвращения в Калугу. Комендант ответил, что он все проверит и известит просителей о своем решении.

Через два дня пропуск был получен, и мои знакомые ушли в Калугу.

А за мной комендант прислал солдат, которые должны были привести к нему, «женщину, которая говорит по-немецки». Солдаты привели меня в комендатуру в вечернее время, в отсутствии т о й переводчицы.

Полковник Вальтер сообщил мне, что на днях покидает город, а на смену ему приезжает другой комендант, находящийся сейчас в Калуге. Этот новый комендант будет иметь «более широкие полномочия» и должен будет установить «твердый режим жизни» граждан города. Новому коменданту нужна хорошая, добросовестная переводчица, и он считает, что я подойду для этой работы. Отказываться он мне не советует. Стоят уже большие холода, надвигается долгая суровая зима; он думает, что я «дорожу жизнью своих малолетних детей и стариков родителей» и не захочу, чтобы их выгнали на улицу, когда многих жителей города вскоре будут выселять из Тарусы при укреплении линии фронта. Он «советует мне подумать».

На этом разговор был окончен. Через несколько дней приехал новый комендант Тарусы – старший лейтенант Вальтер фон Поттхаст. 22 ноября за мной опять пришли солдаты и привели меня в пустую комендатуру. Вскоре я стояла перед очень высоким, очень тонким и бледным молодым человеком в военной форме. Волосы у него были рыжеватые, того оттенка спелой ржи, который часто встречается у немцев... Пенсне на цепочке... Необычайно тонкие бледные руки с длинными пальцами... На среднем пальце блестит золотое обручальное кольцо... Пальцы в быстром нервном движении, будто лейтенант счищает пылинки с обшлага мундира, какую-то невидимую для других грязь. В движении пальцев чувствуется что-то крайне брезгливое, но в то же время кажется, что из кончиков пальцев непрерывно бегут какие-то нервные токи...

Вот что я увидела, молча стоя перед комендантом. Он тоже молчал и словно старался рассмотреть внутри меня. Наконец, он сказал, что слышал обо мне от полковника Вальтера и хотел бы использовать мои знания немецкого языка для объяснений с м е с т н ы м населением, которое будет приходить в комендатуру. Ни для каких иных целей он моими услугами пользоваться не собирается, у него есть еще и военный переводчик. Я получу пропуск и должна буду сама приходить рано утром в комендатуру и находиться там до наступления темноты.

Солдаты отвели меня обратно, так как пропуска у меня еще не было. Я шла по тихим улицам Тарусы, среди белого дня в сопровождении двух солдат, ловила взгляды случайных прохожих, даже встретила кого-то из соседей, с удивлением и страхом глядевших на меня. Я шла и думала о том, ч т о со мной случилось. На душе у меня было тяжело, очень тяжело. Я чувствовала себя мухой, попавшей в липкую паутину. Теперь ей уж не уйти от паука, спасенья нет! Жалость к старикам и детям привела меня в Тарусу, удержала здесь, эта же жалость не позволит мне и теперь уклониться от пути, на который я вступила невольно, но сойти с которого теперь уже невозможно! Честнее мне было бы уйти туда, к тем партизанам, которых я не знала, но которые, несомненно, прятались где-то в лесах, к тем партизанам, которых так боялись немцы. Но руки мои связаны. Не страхом за

- 9 -

себя, а жалостью к беспомощным старикам и детям. Даже теперь, когда мы еще жили под теплой кровлей и кое-как перебивались с едой, отец, закутанный в старые платки, поеживаясь, садится в кресло к окну и, когда никто не видит, запускает руку в шкаф, где когда-то лежало продовольствие и, может быть, еще завалилась корочка хлеба! Что же будет, если детей и стариков выгонят на улицу, а меня совсем угонят из этих мест, как немцы иногда угоняют жителей? Что мне делать, чтобы помочь беспомощным существам, но при этом не потерять совесть, не стать предателем!

Вот что думалось мне в тот злосчастный день и во все последующие дни работы в комендатуре.

Ранним утром, в белых зимних сумерках пробиралась я по занесенным снегом улицам на работу. Комендатура помещалась в большом двухэтажном доме, на другом конце города. Дом был пустой и гулкий, как сарай. Приемная комната была наверху. Она была почти совершенно пуста. Только у окна стоял небольшой стол, за которым я сидела. Люди приходили не часто, обычно с самыми простыми просьбами – дать пропуск на мельницу, в лес за дровами. Но бывали и жалобы на солдат, зарезавших последнюю курицу или угнавших теленка.

Комендант не понимал по-русски. Он слушал слова просителя, слушал мой перевод и испытующе вглядывался в наши лица, стараясь каким-то чутьем проверить истину наших слов. Решал дела быстро, неизменно призывая солдат к порядку. Однако держать их «в порядке» было уже довольно трудно! Холода наступили страшные, а армия была в летней форме. Как ни натягивали пилотки на уши, как ни подтягивали шинели, часто бывали случаи обмораживания, и не одного только лица, конечно.

Солдаты непрерывно грабили население. Отнимали все, что могли – продукты питания, кур, гусей, теплые вещи, даже дамское белье и детские игрушки. Большинство вещей использовали сами, нацепляя на себя дамские меховые воротники и шали, прожирая все добытое съестное; но многие из вещей посылали в посылках домой – игрушки, дамские вещи, даже продукты.

Офицеры смотрели на все сквозь пальцы, стараясь поддержать хоть внешнюю дисциплину. Но и внешнюю дисциплину все труднее становилось поддерживать. Ведь даже продовольствие немцам подвозили редко. Скудный паек подкреплялся непрерывными «пополнениями» из запасов местных жителей.

До моей работы в комендатуре я мало что видела и слышала, так как больше пряталась в темном углу за печкой и редко ходила к соседям. Но даже тогда мы не могли не видеть некоторых фактов. Как-то еще в самом начале нашего плена, когда дороги были залиты грязью и еще не ударил первый мороз, к нам в дом ворвался молодой немецкий солдат. Ударом сапога он чуть не вышиб дверь и начал осыпать ругательствами мою мать, возившуюся у печки. Мать с удивлением смотрела на солдата, не понимая ни слова. Солдат требовал, чтобы она немедленно отчистила его шинель, до воротника забрызганную грязью. Полы шинели были совершенно мокры. Он кинул шинель на стул, пригрозил, что расправится по свойски, если через полчаса шинель не будет отчищена и так же шумно захлопнул за собой дверь.

Мне было очень жаль матери. Я вылезла из-за печки и принялась чистить шинель. За этим занятием меня и застал молодой солдат. Я что-то сказала ему по-немецки и отдала шинель. Он удивленно взглянул на меня, поблагодарил ушел. Через несколько дней он пришел опять, принес на этот раз рваную гимнастерку и белье. Белье нужно было выстирать, а гимнастерку починить. Все было черно, как земля, и полно вшей. На этот раз солдат не ругался, но глядел

- 10 -

довольно мрачно и цедил слова сквозь зубы. Он уже не обращался к бабушке, а прошел в комнату и отыскал меня.

На следующий день он пришел поздно вечером, вошел в кухню, где сидела вся наша семья, и бросил на стол большой кусок сырого мяса, который принес за пазухой. «Бомбой убило хорошую лошадь, все солдаты налетели на нее, как воронье. Вы, наверное, голодны, – сказал молодой солдат. – Не брезгуйте, зажарьте. Мясо свежее». Я поблагодарила и спросила, как его зовут. «Меня? Курт Гудериан», – был ответ. Позднее я узнала, что он племянник немецкого генерала танковых войск Гудериана. Курту было всего 18 лет. Он учился во Франкфурте-на-Майне в Торговой школе; не кончил, ушел на фронт. Дома остались мать и сестры.

Как-то, неделю спустя, Курт пришел рано утром до рассвета. Он принес за пазухой большую белую курицу. Курица была живая и захлопала крыльями. Я стояла на пороге дома, Курт на входной лестнице несколькими ниже. «Зачем вы принесли эту курицу?» – спросила я испуганно. «Зажарьте ее, – сказал Курт. – Только скорей, чтобы никто не видел!» Увидев мое испуганное лицо, он болезненно сморщился, потом с отчаянным выражением лица свернул курице шею. Кровь брызнула на ступеньки. Потом мне пришлось долго отмывать эти пятна!

Курт стал иногда приходить по вечерам, просто так. Посидеть с нами. Очень смешно было смотреть, как он устраивался за один стол с маленькой Алей и с серьезным выражением лица писал ей на листе бумаги немецкие буквы и целые слова, а Аля писала ему русские. Он особенно дружил с Алей, хотя и не мог с ней разговаривать. Разговаривать, конечно, он мог только со мной и иногда в полголоса рассказывал мне о товарищах, о том, что сегодня удалось достать на обед, как холодно было в поле. Как-то раз он признался мне, что я напоминаю ему мать. Приходил он довольно часто, но не всегда говорил со мной. Иногда меня еще не бывало дома, и он сидел и дожидался моего возвращения из комендатуры.

Несколько раз, наедине, он рассказывал мне очень странные вещи, о которых обычно не говорят. Рассказывал, как холодно и страшно лежать на передовой, замаскированному снегом. А потом на тебя падают убитые; лежать под ними безопасно, но жутко. А лежать приходилось долгими часами. Рассказал, как ему в первый раз пришлось убить человека, заколоть штыком, как штык глубоко вошел во что-то мягкое. Об этом никому нельзя говорить из своих. Но воевать страшно и жестоко.

Такова была наша странная дружба, так не по обычному начавшаяся. Курту было 18, мне 35. Мы, – по сути, были врагами. Я чувствовала. что он воспитан совсем не в «социалистическом» духе, что он заносчив и груб. Но в его мальчишеской душе где-то пряталась тоска по матери. А я чем-то напоминала ему мать. И в краткие минуты наших встреч он был со мной откровенен, и искорка душевного тепла придавала ему человечность, согревала сердце, спрятанное под зеленой немецкой шинелью.

Попав на работу в комендатуру, я увидела немало молодых солдат, слушала иногда за стеной дежурной комнаты, в тишине пустой комендатуры, их нескончаемые разговоры, шутки, смех – в те часы, когда комендант уезжал куда-нибудь, и в доме было тихо. Но сама я во время дежурств в комендатуре не разговаривала с солдатами, и они остерегались говорить со мной. Я была «чужая», не внушающая доверия и в то же время – лицо официальное, близко стоящее к коменданту, поэтому они остерегались распускать в моем присутствии языки.

- 11 -

Я приходила в комендатуру рано утром, уходила домой в сумерки. Посетителей приходило немного. Я часто сидела одна и смотрела в окно на занесенную снегом улицу. Деревянные стены дома трещали от мороза. Сапоги солдат гулко стучали по полу первого этажа. Комендант часто уезжал куда-то. Даже когда он бывал дома, он не всегда выходил в приемную. Нередко я слышала, как он разговаривал по телефону с генералом, который откуда-то вызывал его. Фамилии генерала я не знала. «Hier spricht Potthast!» – кричал комендант в трубку. Услышав голос генерала, он весь вытягивался, словно готов был отдать ему честь. Делался ярко малиновым и непрерывно кричал в трубку: «Jawoll, mein General! Jawoll, mein General!» – как будто воочию видел генерала и хотел выразить ему все почтение, которое он ощущал перед ним. Культ «фюрера» внедрил преклонение перед всеми вышестоящими чинами. Когда офицеры бывали среди «равных», разговор их был совершенно другим, весьма вольным. Я не часто видела немецких офицеров, но иногда они приезжали из окрестных деревень на какие-то совещания. Меня комендант тогда немедленно отпускал домой, но пока они съезжались, я видела отдельные лица и слышала обрывки разговора. Они, по-видимому, считали меня человеком низшей расы, какой-то мебелью в доме коменданта и не стеснялись в выражениях. Все сравнительно молодые, некоторые как будто культурные, но большинство – невыносимые позеры, кичившиеся своей военной выправкой и считавшие себя «венцом творения». Помню одного маленького офицера с громадным лисьим воротником, видимо, оторванным от женской шубы и с маленькой таксой на длинной цепочки. Недоставало только тросточки и цилиндра!

Офицеры сыпали довольно крепкие ругательства по адресу дикой страны, бездорожья, морозов и особенно склоняли на все лады «die russische Schweine», презреннее которых для них, кажется, ничего не могло быть.

Солдаты, по виду, были лучше, хотя близко с ними и не познакомилась. Все они были очень молоды, в среднем от 20 до 25, не старше, хорошо физически развиты, красивы в своей массе. Варьировались два типа – золотистые блондины и жгучие брюнеты. Конечно, и солдаты тоже относились к русскому населению презрительно, считали свою культуру значительно выше, свысока глядели на плохо одетых, запуганных жителей, на маленькие домики, занесенные снегом. Хвалились, что у них – на родине – даже в коровниках проведена теплая вода и есть электричество. А здесь – одна баня на весь город, нет ни воды, ни света. Армия погибает от вшей.

Когда-то, в первые дни вступления немцев в Тарусу, я не могла отделаться от чувства, что это – немцы «не настоящие», не живые; мне казалось, что они сошли со страниц военных журналов, на которые я в свое время насмотрелась до тошноты и знала все детали их снаряжения. Мне казалось невероятным, что среди такого чисто русского пейзажа, среди белоснежных берез Тарусы могли спокойно разгуливать заклятые враги!

Теперь эти нереальные фигуры облеклись в плоть и кровь, ожили, заговорили каждый на своем наречии, то саксонском, то баварском, то «Plattdeutsch» (нижнегерманском). Но все-таки они и теперь казались странными. В разгаре зимних холодов они утратили свою стройную выправку, строгость военной одежды и не стеснялись напяливать все краденные у населения теплые вещи! Казалось, что перед тобой не завоеватели, не немцы, а французы 1812 года, бегущие из-под Москвы.

Но за спиной этих фантастических фигур выглядывали другие, еще более странные и чудовищные лица. Когда я сидела «за печкой», я не подозревала об их существовании, я не видела, что начинает твориться в городе. Но теперь, во время работы в комендатуре, у меня на многое открылись глаза. В первые дни

- 12 -

прихода немцев все жители Тарусы казались одинаково напуганными, одинаково ненавидящими немцев. Все прятались, старались только не попасться на глаза! Но вскоре некоторые из жителей как будто «по необходимости» начали как-то договариваться с немцами, вступать с ними в какие-то взаимоотношения. Некоторые быстро входили в доверие. На каждой улице из местных жителей был назначен «полицай», который составлял список жителей своей улицы и следил за их поведением. (Эти «полицаи» потом составляли также списки на получение хлеба из местной пекарни, когда она заработала.) Местные интеллигенты, хотя и сильно боялись немцев, но старались заполучить к себе в дом немцев «почище» – то есть офицеров, и проявить перед ними свою культуру.

В Тарусе в то время жила скульптор Крандиевская с детьми, артистка Смирнова Н. Л., Софья Вл. Герье и другие. У всех жили на квартире офицеры. Одна Ал. Петр. Снегирева долго мерзла в своей летней мансарде в полном одиночестве, пока сама не перешла на квартиру к соседям.

Однако симпатии к «культурным» немецким офицерам и добрые с ними отношения были еще не самым страшным «грехом» тарусских жителей. Страшнее всего было пробуждение русской махровой черносотенщины. Как в сырости и в плесени выползают мокрицы, сороконожки, пауки, так и в Тарусе вдруг появились странные существа, которые таились где-то до этого времени или носили прежде совершенно менявшую их личину. В городе появился русский «городской голова», из каких-то ранее репрессированных. Был он уже немолод, грузен и крив на один глаз. Чрезвычайно набожен и раболепен перед немцами. В его «городском управлении» сидела своя переводчица для сношения с немцами – та самая учительница, которая прежде работала у коменданта Вальтера. Я видела этого «городского голову», когда он сам приходил к коменданту или комендант посылал меня в «городское управление». Но я достаточно слышала о широких планах этого «государственного мужа», которые ему не удалось, однако, осуществить в Тарусе. Он предполагал возродить все давно похороненные порядки царского режима. Так как ему самому, видимо, недоставало технических знаний и культуры, он сумел приблизить к себе одного москвича, прибывшего в Тарусу перед вступлением немцев, с женой и дочерью. Этот москвич – инженер Смирнов, которого я встречала у общих знакомых, еще в первые дни своего прихода в Тарусу – был, на первый взгляд, существом в каком-то отношении «бесхребетным». Казалось, что он так напуган войной, что готов на что угодно, только бы спасти свою шкуру. Он еще больше растерялся, когда жену и дочь его постигло страшное несчастье: они жили у родных – в домике, стоявшем на самой опушке леса. Снаряды туда обычно не достигали. Но однажды жена и маленькая дочь этого инженера сидели в комнате у глухой задней стены дома. Снаряд попал в эту стену, расщепил ее, и воздушной волной женщину и девочку сбросило со скамейки на пол; осколки пробили женщине и девочке спину. У девочки обнажилось одно легкое, у матери пробило грудь навылет, и в эту рану набились щепки и мусор. В груди у нее что-то непрерывно клокотало и вылетали частицы отмерших тканей.

Я не раз навещала ее, даже приводила потом к ней проезжего немецкого хирурга. Он сказал, что в первый раз в жизни видит, чтобы люди с такой раной могли прожить хотя бы один час. А женщина пережила немцев, после их ухода была доставлена машиной в Москву и вылечилась, также как и девочка.

Так вот, этот инженер Смирнов после несчастья с женой и дочерью возненавидел русских «с того берега Оки», от снаряда которых пострадала его семья, и начал устанавливать все более тесные связи и с немцами, и с их верными приспешниками, «более католическими, чем римский папа» – с городским головой и его кликой. Смирнов составлял какие-то чертежи и сметы по

- 13 -

перестройке зданий и сооружению каких-то укреплений в Тарусе. Он постоянно ходил вместе с городским головой по городу, они что-то замеряли и осматривали. Конечно, их деятельность, видимо, этим не ограничивалась; еще важнее для них было искоренение всего советского и внедрение антисоветского. Более подробно я сейчас об этом рассказать не могу, мне не хватает фактического материала. Вид их наполнял меня такой ненавистью, словно предо мной воскресало темное царское прошлое, знакомое мне только по рассказам. Э т и не погнушались бы ничем, только бы упрочить свое «темное царство"! По сравнению с ними, многие немцы могли бы показаться «людьми». Например, комендант Вальтер фон Поттхаст за краткий период пребывания своего в Тарусе произвел на меня впечатление «человека» – по необходимости одетого в военный мундир, но не изменившего своим идеалам человечности, культуры...

Правда, и он был офицером армии захватчиков, нагло вторгшихся в чужую страну, но не потерял какого-то «уважения» к людям и обычаям этой страны. Он запомнился мне как человек очень гуманный, тонкий, честный. Как-то раз, когда я еще работала не больше недели, комендант под вечер позвал меня в соседнюю комнату. Было сумрачно, за окном валил снег. Он подозвал меня к окну и, оглядываясь, – не идет ли кто? – негромко сказал: «Вот, отнесите это детям!» – и сунул мне в руку какой-то сверточек. Я развернула этот сверточек только дома. Там был его офицерский паек – шоколад, какое-то масло, сахарин и что-то еще. Зачем он дал мне это? Чтобы «подкупить меня?» Сделать своей «верной слугой"? Не знаю, мне показалось, что просто из человеческой доброты, потому что и у него дома тоже было двое детей.

Как-то раз комендант попросил меня задержаться подольше вечером. В обеденный перерыв я предупредила домашних, что вернусь позже обычного. Когда углы большой комнаты совсем потонули во мраке и только чуть серел незавешенное окно, комендант пригласил меня в заднюю комнату. Там ярко горели дрова в большой печи, было тепло и светло. На столе дымилось блюдо горячей картошки, лежал творог, большие ломти черного хлеба. За столом сидел Вальтер фон Поттхаст со своими «адъютантами». Пригласили и меня. Я старалась сделать вид, что совсем не голодна, но картошка и соленый творог казались мне необыкновенно вкусными. Когда ужин окончился, мы остались вдвоем с комендантом. «Знаете, я хочу просить Вас о большой услуге, – начал Вальтер фон Поттхаст. – Научите меня немного русскому языку. Ведь я не знаю ни слова по-русски». Просьба была довольно понятна и облечена в очень мягкую форму. Но я была сильно расстроена. Это было еще новой «ниточкой паутиной», оплетавшей меня. Конечно, Вальтеру очень пригодилось бы знание русского языка. Но нелегко мне было учить его, вкладывать ему в руки «оружие», которое он смог бы обратить против русских!

Уроки наши начались. Ученик был очень способен. По образованию он был юрист. Родом из Страсбурга. Там у него остались жена и дети. Было ему 33 года. Он немало знал, немало видел и своей культурой превосходил других офицеров. После уроков мы иногда разговаривали. О чем? Ни о чем особенно. О том, что было в довоенное, что хотелось вспомнить. Herr Walter, как я его называла, иногда говорил и об окружающем, о стране и о людях. Он говорил, что ему очень неприятно, что он так и не смог еще увидеть «настоящей России» и настоящих русских. Все бежит, все прячется, все горит. Остаются одни скоты! Большинство людей и выглядит не так, как в Германии, все на вид старше своего возраста. «Только Вы одна не такая, – сказал он как-то. – Вы – настоящая».

Эти вечерние занятия в комендатуре окончательно придали мне в глазах жителей Тарусы вид человека, полностью предавшегося немцам! Меня, по-видимому, многие стали «опасаться» не меньше, чем, в свое время, той

- 14 -

учительницы, хотя, как будто, и не причинила никому вреда и переводила не во вред просителю! Зато интеллигентные дамы, тяготевшие к немецким офицерам, охотнее стали приглашать меня к себе! Но ходить по гостям мне теперь было некогда, да и не тянуло меня в ту пору к таким интеллигентам! Помню все же, как одна москвичка, зазвала меня однажды в дом, где квартировал немецкий майор, обещая показать невиданное и чрезвычайно интересное зрелище. К майору собралось много товарищей. Двери и окна комнаты плотно закрыли. Но в стене у хозяев была небольшая щель, и все пришедшие, тихо сидевшие в темноте хозяйской комнаты, поочередно припадали к щели, пытаясь одним глазом заглянуть в слабо освещенную комнату майора. Там горело несколько свечей в странном подсвечнике, напоминавшем рога тура. Перед этим подсвечником стоял майор и громко произносил слова какой-то непонятной клятвы в верности.

Оказалось, что это была весьма обыкновенная у немцев в военное время церемония «Ferntrauung» – то есть «заочного венчания». Солдат, отправляясь в бой, мог заочно обвенчаться со своей невестой, находящейся в Германии, которой потом по почте присылали обручальное кольцо. В случае смерти «заочного мужа» такая «жена» могла получать пенсию за убитого.

Вспоминается мне еще одна «церемония», принятая в немецкой армии, на которой мне тоже пришлось присутствовать. Как-то вечером, когда я пришла на урок, комендант сказал, что заниматься он сегодня не может, Но, если я не против, то он проведет меня в один дом, где собрались солдаты для того, чтобы послушать радиопередачу из Германии. Я оделась, и мы быстро пошли по темным улицам. Вошли в какой-то дом, в большую тускло освещенную. Там было много солдат, кто сидел на скамейках, на стульях, на полу, кто стоял у стен. Солдаты посторонились, уступая место лейтенанту и мне. Мы сели тоже молча, в ожидании радиопередачи.

Слушали речь Гитлера. В комнате было так тихо, будто там было всего несколько человек, а людей набилось до отказа. Под конец стояли стеной. Какое-то напряженное внимание охватывало всех, слушающих голос фюрера. Этот глухой, слабо слышный голос, казалось, наделен был какой-то гипнотической силой! Содержания речи я не помню. Были какие-то слова о его высокой миссии, о великой цели, к которой он ведет свой народ ценой великих испытаний и жертв.

Тихо собрались, так же тихо расходились. Никто не делал никаких замечаний, – казалось, что выходят из церкви после богослужения... Было очень поздно. Комендант сам проводил меня до дома. Вел меня под руку. У ворот дома он остановился, молча поклонился и пошел обратно. Мне показалось, что в ту минуту кто-то выглянул из соседнего дома и снова спрятался.

На следующий вечер, когда пришло время урока, Herr Вальтер вышел на цыпочках в соседнюю комнату, прошелся кругом, заглянул в заднюю темную комнату. Прислушался к громкому смеху солдат в нижнем этаже. Затем плотно закрыл дверь и шепотом сказал: «Вчера я хотел показать Вам нашу жизнь. Сегодня я хочу попросить Вас рассказать мне кое о чем. Я давно хотел попросить Вас об этом... Я знаю, что я ничего не знаю о вашей жизни, ничего не знаю о России. Все, что говорят и пишут у нас, – все это ложь. Но где правда? Мы живем, как за железной стеной. Расскажите мне о вашей стране. Расскажите мне о том, как вы живете, как учитесь как работаете. Как это все было до войны и, может быть, будет опять. Расскажите мне о музеях, о картинах, о музыке, о книгах. Расскажите мне о Ленине».

Я рассказывала долго. Рассказывала, как умела. О том, как стали жить после Революции, как работали, как строили, как учились. Как я писала диссертацию о том, чьим именем назван университет в Берлине, – о Вильгельме фон Гумбольдте.

- 15 -

Я рассказывала несколько часов. Было уже очень поздно. Наконец, Вальтер вздохнул и с невыразимой тоской сказал: «Боже мой! Когда же кончится этот ужас?! Эта страшная бойня! Неужели же не наступит время, когда я смогу свободно приехать к вам в Москву – как гость! И Вы поведете меня всюду, и покажете все все – музеи, лучшие ваши картины, театры, спортивные праздники... Неужели мы не доживем до этого счастливого времени?"

– – – – – – – – – – – – – -

Мне остается уже не так много рассказать о времени, которое так уже далеко, о тех людях, которые вряд ли остались в живых. Сколько раз я потом вспоминала этот разговор. И мне иногда казалось, – вдруг Вальтер фон Поттхаст приедет теперь в Москву как турист или член какой-нибудь дипломатической миссии... И увидит, что мечты его во многом сбылись. Но я так и не знаю. – на какой берег вынесла его волна событий, бушевавших в те страшные годы...

В декабре в Тарусе стало тревожно. Гул орудий за рекой становился все сильнее. В городе опять начались разрушения. Случалось, что кто-то уходил ненадолго из дома, ну, скажем, за водой, а по возвращении не находил ни дома, ни домашних, одни развалины.

Помню случай, который теперь может показаться даже смешным: одна старушка только что вошла в свой ветхий домик с ведром воды в руках. В это время неподалеку упала бомба и взрывной волной домик перевернуло «вверх дном"! Старушка застряла в дверях головой вниз, ногами кверху, и висела так, пока ее не вытащили, – еще живую!

В Тарусу прибывали новые воинские части немцев. Старые уходили куда-то. Иногда слышался вдали какой-то особый звук, непохожий на обычный гул орудий. Жители говорили, что у русских появился какой-то новый, страшный огонь невиданного прежде орудия, что немцы смертельно боятся этого «огня».

Не меньше любого «огня» немцы боялись холода. Морозы все крепчали. Словно сама русская природа встала на защиту родного края. Морозы стали доходить до минус 40 градусов. Утром иногда трудно было дышать на морозе. Воздух словно обжигал.

Как-то рано утром ко мне на дом прибежал незнакомый молодой солдат и передал, что с Куртом случилось несчастье. Он отморозил обе ноги. Лежит и стонет, почти без памяти. А транспорта нет, отвезти его в госпиталь не на чем. Я побежала в комендатуру, надеясь выпросить у коменданта лошадь.

«Kurt! Ach, mein Kurt!», – невольно повторяла я на бегу. Комендант сначала ничего не мог понять. Потом все-таки послал куда-то дежурного. Вскоре приехал солдат на санях. Поехали за Куртом. Я помогла получше уложить его на сено, закрыть одеялами. Гладила его по щеке, утешала, что все будет хорошо. Сани тронулись. Я махала вслед рукой, хотя Курт и не мог больше меня видеть. Услышать о дальнейшей судьбе его мне не пришлось.

Была уже половина декабря. Несмотря на тревожное настроение, немцы начали поговаривать о Рождестве, о елке, о самом дорогом своем празднике. Но никакой «елки» в Тарусе у них не получилось.

17 декабря 1941 г. рано утром, совсем в темноте за мной прибежал солдат и велел мне немедленно бежать в комендатуру. Было часов 6 утра, когда я туда прибежала. В декабре это – еще совсем ночь.

В комендатуре хлопали двери, по всему дому слышны были тяжелые поспешные шаги, казалось, несли что-то тяжелое. Я ничего сначала не могла понять. Вальтер встретил меня в коридоре, одетый как для далекого путешествия, и повел в задние сени, где я прежде никогда не бывала, к внутреннему выходу во двор. У стены стояли два больших мешка с зерном. «Вот эту рожь я оставил для Вас. Перенесите как-нибудь домой. Мы отступаем. Я не предлагаю Вам ехать

- 16 -

вместе с нами. Я знаю, что Вы на это никогда не согласитесь потому, что Вы – русская. Но знаю также, что лично Вам очень плохо будет после нашего ухода. Скажите же им, я прошу Вас об этом, скажите, что я силой принудил Вас. (Sagen Sie ihnen dass ich Sie dazu gezwungen habe...) Прощайте.

Через несколько минут никого уже не осталось. Машины отъехали от двора. Я стояла одна в пустой комендатуре. Было 7 часов утра. Еще не рассвело. Я еле могла подвинуть мешки, такие они были тяжелые. С величайшим трудом выволокла я их на пустой двор. Потом за ворота, к оврагу. За двором комендатуры был глубокий овраг, разделявший город на две части. Наш дом был по ту сторону оврага. Обычно я делала далекий обход, через центр городка. Теперь же я решила спустить мешки в овраг, скатиться самой вслед за ними, закопать мешки в снег и потом как-нибудь в сумерки по частям перенести домой.

Когда я стояла на краю оврага и готовилась скатить первый мешок, передо мной, как из под земли, выросла фигура той переводчицы, учительницы немецкого языка. «Разве вы не ушли с немцами? – спросила она меня. – Вы же так любили коменданта, а он жить без вас не мог. Почему же вы остались здесь?» – «Я русская, и мое место с русскими», – ответила я. «Смотрите, вы горько пожалеете, что остались. Вспомните мои слова!»

Это прозвучало, как страшное пророчество, как карканье зловещей черной вороны, вдруг захлопавшей крыльями и полетевшей туда, где есть свежая падаль.

– – – – – – – – -

Немцы бежали из-под Тарусы. За какие-нибудь полчаса рано утром 17 декабря 1941 г. их всех как ветром сдуло! Они кидались к машинам, бросали туда вещи и в страшной спешке уезжали. Нигде не осталось никого. Словно никогда никого и не было.

Два дня длилось полное затишье. А затем, так же тихо, крадучись, одетые в белые полушубки, в белых валенках, румяные, здоровые, – в город вступили наши сибирские войска.

 

 

 
 
Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru