На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
ПРОДОЛЖЕНИЕ НАШЕЙ МОСКОВСКОЙ ЖИЗНИ ::: Голицын С.М. - Записки уцелевшего ::: Голицын Сергей Михайлович ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Голицын Сергей Михайлович

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Сахаровского центра
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Голицын С. М. Записки уцелевшего. - М. : Орбита, Моск. филиал, 1990. - 731 с.

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 173 -

ПРОДОЛЖЕНИЕ НАШЕЙ МОСКОВСКОЙ ЖИЗНИ

1.

В самых последних числах мая 1923 года мои родители и тетя Лиля Шереметева решили снять дачу. Подмосковье не очень они знали. Дачи в ближних поселках, вроде Кунцева, Крылатского, Кускова, Малаховки, были дороги. Решили поехать в Петровское, некогда принадлежавшее Голицыным.

Они доехали до станции Юдино — теперь называется Перхушково — по Белорусской дороге и пошли пешком сквозь леса, отшагали восемь верст до села Знаменского, также некогда принадлежавшего нашим предкам, устали и остановились. Идти еще три версты, да с паромной переправой через Москву-реку, показалось им далеко.

Сняли три дачи в Знаменском очень дешево, а для дедушки с бабушкой и вовсе бесплатно, да еще на хозяйских харчах. Старик — хозяин избы — был столяр, в свое время изготовивший мебель для нашей столовой на Георгиевском переулке, чьи жалкие остатки до сих пор целы у моих сестер и племянника Иллариона. Он прямо сказал, что сочтет за честь принять у себя старых князей — своих бывших благодетелей: бывало, благодаря им не переводились у него заказы на мебель от московских господ.

В том же Знаменском поселилась сестра тети Лили тетя Надя — Надежда Богдановна Раевская с двумя дочерьми. Ее муж — Александр Александрович — дядя Шурик, банковский служащий, вместе с моим отцом стали приезжать только по субботам к вечеру и привозили кое-какие продукты Молоко, хлеб и картошку мы покупали на месте, яйца ради экономии покупали редко.

Плохо было с водой. Колодцы в селе, очень глубокие, испортились. Крестьяне между собой не смогли договориться об их ремонте; кто был побогаче — ездил на лошадях с бочками за две версты на Москву-реку, а безлошадные женщины ходили за водой пешком с коромысла ми. Мы ежедневно покупали два ведра воды за миллион рублей, и чистоплотная тетя Саша беспрестанно охала.

А вода в Москве-реке была такой абсолютной прозрачности, какую теперь, наверное, нигде на свете не увидеть. И рыбы в реке было изобилие. Местные мальчишки ежедневно налавливали по сотне пескарей, а

 

- 174 -

взрослые рыбаки насаживали живцов на переметы и каждое утро вытаскивали щук, крупных окуней, а то и шерешпера.

Эту чересчур дорогую для нас добычу мы не покупали. Улов доставлялся в Архангельское, на кухню товарища Троцкого, и в Зубалово — бывшее имение армянского богача, окруженное кирпичной стеной чуть пониже кремлевской. Впоследствии там обосновался Сталин, а тогда жил товарищ Каменев. Он сам выходил выбирать рыбу и сам за нее расплачивался.

Петруша Шереметев и я тоже пытались ловить рыбу, но на удочку без поплавка мы никак не могли приноровиться, за день вытаскивали не больше чем по десятку мелочи и вскоре забросили ловлю.

То лето было очень дождливое; погода зачастую не давала возможности купаться и играть. Моя мать читала вслух сестре Маше и мне «Войну и мир». Мы слушали чтение не шелохнувшись, с широко раскрытыми глазами. И теперь, когда я вспоминаю о жизни в Знаменском, прежде всего мне приходит на ум то наслаждение, которое я испытывал от каждой страницы великой книги, от переживаний за судьбу каждого ее героя, наконец, просто от интонаций голоса матери.

2.

Вспоминается поездка в Измалково. Это родовое имение Самариных близ платформы 20-я верста, теперь Баковка по Белорусской дороге. Там в старинном, очень стильном, с двумя крыльями, с колоннами доме, в парке на берегу пруда, образованного плотиной, перегородившей речку Сетунь, жили три семьи — из них две нам родственные:

Осоргины и Комаровские, а третья — не родственная — Истомины.

Отправились в Измалково два мальчика — Петруша Шереметев и я — на день рождения нашего сверстника Сергея Истомина. Это была наша первая самостоятельная поездка. Тогда только что открыли новую ветку на Усово; мы ехали с пересадкой в Немчиновке, потом шли пешком версты три.

В Измалкове у Истоминых я был однажды еще предыдущей зимой. Родители Истомины — Петр Владимирович и Софья Ивановна — прослышали обо мне преувеличенные сведения, что я необыкновенно начитанный и необыкновенно благонравный мальчик, загорелись позна-

 

- 175 -

комить со мной своего сына и привезли меня тогда к себе.

«Измалковский дом цел до сих пор, теперь там детский санаторий. В течение первых пяти лет после революции три семьи занимали одно его крыло, а в другом находился детский приют, у парадного крыльца возлежали два каменных льва и стояли две маленькие старинные пушечки. Рядом с домом в парке находилась небольшая церковь XVIII века, впоследствии снесенная.

Три семьи были словно оазис, чудом уцелевший к пятому году революции. Об Осоргиных, с которыми судьба и тесная дружба связала нас крепкими узами, расскажу впоследствии.

Другая семья, жившая в Измалкове, были графы Комаровские — Владимир Алексеевич, талантливый, выработавший свою манеру письма художник, писавший портреты и расписывавший церкви. В тридцатых годах он погиб в лагерях. Его жена Варвара Федоровна, урожденная Самарина, приходилась нам троюродной сестрой.

Третья семья — Истомины Петр Владимирович, Софья Ивановна и их дети — Сергей и Ксана. Петр Владимирович — бывший адъютант великого князя Николая Николаевича — производил на меня большое впечатление своей непоколебимой принципиальностью. Как и мой троюродный брат Георгий Осоргин, он не пошел служить Советской власти и также был маклером — за известный процент продавал нэпманам разные драгоценности, принадлежавшие бывшим людям. С его сыном Сергеем я сразу подружился и, видимо, понравился его родителям, которые очень хотели, чтобы мы оба постоянно встречались.

Обстановка в Измалкове словно светилась поэзией, внутренней благостью и полна была воспоминаний о прошлом. Три семьи отличались глубокой набожностью, выстаивали все церковные службы с начала до конца, соблюдали все посты. И детей родители водили на церковные службы и кормили постным, а в советские школы не отдавали принципиально, сами их учили. Я мог бы назвать несколько таких «принципиальных» отцов, чьи дети вырастали без аттестатов об окончании школы, из-за чего терпели разные затруднения.

Сергей Истомин был на несколько месяцев моложе меня. Он перенял от отца принципиальность, был набожен, своеобразно честен, а мне казался рыцарем. И одновременно он был исключительным похабником, обрушил на меня каскад неприличных анекдотов, песенок, стихот-

 

 

- 176 -

ворений, которые я впитывал подобно губке и с одного слушания заучивал наизусть. Родители Истомины даже не подозревали о таких познаниях сына.

В тот летний день Петруша Шереметев и я застали в Измалкове множество гостей разных возрастов. Ставили шарады, играли, пели, угощались разными вкусностями.

У трех семейств был покровитель — ручной коммунист Муранов, внук самаринского крепостного, оказавшийся еще до революции депутатом Государственной думы, после революции — заведующим Московским земельным отделом. Но тут в «Рабочей газете» появился фельетон под заголовком «Не страшны им громы небесные, а земные они держат в руках». В фельетоне рассказывалось, какое это возмутительное безобразие: пятый год революции, а бывшие эксплуататоры-помещики ходят в церковь, учат своих детей Закону Божьему, и им кто-то покровительствует, они занимают половину дома, а детдомовские дети-сироты в тесноте живут. Месяца два спустя после того торжества все три семьи были выселены. Осоргины и Комаровские переехали в ближайшие окрестности, а Истомины перебрались в Сергиев посад...

3.

Неожиданно в Знаменском появился дядя Владимир Сергеевич Трубецкой. В течение лета он пытался устроиться музыкантом в какой-либо московский оркестр, и нигде его не принимали; нет-нет, не из-за бывшего его офицерского звания и не из-за княжества, а просто места не находилось. Был он от природы никогда не унывающим, неудачи не очень огорчали его, и он коротал дни в Знаменском в самом бодром настроении, имея про запас порядочную сумму денег, которую получил от продажи гипсовой скульптуры своего двоюродного дяди Паоло Трубецкого—«Мальчики». Теперь эта скульптура — две соединенные вместе головки кудрявых мальчиков (он сам и его старший брат Николай) — находится в Ленинграде в Русском музее.

Какая-то организация вздумала подрывать пни на лесосечном участке, расположенном близ Знаменского. Подрывники после работы легкомысленно оставляли на месте порох в виде макарон коричневого цвета и связки бикфордового шнура.

Петруша и я эту бесхозяйственность углядели и

- 177 -

сообщили дяде Владимиру. Он затеял, с современной точки зрения, совершенно немыслимое: мы, мальчики, должны были утащить взрывчатые вещества и принести их дяде.

Он брал консервную банку из-под американского сгущенного молока, начинял ее раскрошенным макаронным порохом, через крышку пропускал кусок бикфордова шнура, а для герметизации заливал отверстие церковным воском. Так он изготовил пять штук бомбочек, примерно таких, какие народовольцы бросали в царя Александра II.

Предварительных таинственных разговоров, планов, мечтаний в течение нескольких дней было много. Дожди мешали осуществить наши замыслы. Наконец наступил погожий день, и мы втроем, с опасным грузом в мешке, отправились на Москву-реку глушить рыбу. Выбрали место в устье Истры. Нам мерещились косяки пойманной рыбы — шерешперов, щук, сотни мелочи.

Дядя Владимир привязал к бомбочке камень, зажег шнур, подержал некоторое время смертоносную банку с дымящимся шнуром в руках, размахнулся и бросил бомбочку подальше в воду. Затаив дыхание мы следили, как пузыри лопаются на поверхности воды, как из них идет дым...

Поднялся столб воды, раздался глухой взрыв. Мы бросились в -воду. И поймали... всего три оглушенных уклейки. Бросали бомбочки в других местах и примерно с теми же результатами.

А сейчас я думаю: если бы мы затеяли такое дело лет десять спустя, как бы обрадовалось ОГПУ неожиданной поживе! Пересажали бы не только нас, но и наших родственников, а также подрывников и их начальство, и их родню. И многие сознались бы в мифическом преступлении.

А тогда местные жители только посмеивались над нашей неудачей.

Петруша и я не отходили от дяди Владимира и всюду его сопровождали — на купанье, в лес за грибами, выслеживать выводки тетеревов. Как он наслаждался среди природы и нас заражал своим наслаждением! И какой он был интересный рассказчик! Охотничьи, морские, военные, из воспоминаний детства рассказы, зачастую приправленные юмором, таинственностью, похабщиной, ошарашивали нас своим разнообразием и занимательностью. Рассказы перемежались неприличными анекдота-

 

 

- 178 -

ми и стихами. Он продекламировал нам всего «Луку М...ва» и всю «Азбуку гвардейцев» — «Арбуз на солнце любит зреть».

Для нас, мальчишек, он стал кумиром. Я предвкушал, как буду в свою очередь ошарашивать своих школьных товарищей и Сергея Истомина. И никакого чувства стыда, гадливости у меня не было. «Какой я молодец! Я все знаю»,—хорохорился я про себя...

И в то лето одновременно росло во мне чувство необыкновенной чистоты, чувство обожания к брату Владимиру и к его молодой жене. Медовый месяц их кончился. Они вернулись из Петрограда и застряли в нашей квартире на Еропкинском. Не едут и не едут в Знаменское. Им сняли светелку в той же избе, где жили бабушка и дедушка, и тоже бесплатно: ведь хозяин в далеком будущем видел во Владимире наследника голицынских имений. Все мы с нетерпением ждали молодых. А они наслаждались тишиной большой безлюдной квартиры. Много раз всей толпой мы ходили в Усово их встречать, наконец встретили и с торжеством привели в их обиталище. Но прожили они в Знаменском недолго, возможно, им надоели неотступные сопровождения обожателей — их младших братьев и сестер.

Уехал с семьей и дядя Владимир Трубецкой. Он обосновался в Сергиевом посаде в верхнем этаже частного дома, в пригородной слободе Красюковке, и занял место музыканта в городском кино. Тогда в немом кино сеансы сопровождались игрой на пианино. От музыканта особой квалификации не требовалось — только чтобы характер музыки хоть как-то соответствовал бы содержанию фильма; денег ему платили мало. Он получал денежные переводы из-за границы от своей сестры Марии Сергеевны, жены польского магната графа Хрептович-Бутенева, и от брата Николая Сергеевича, ученого-языковеда с мировым именем, академика австрийской Академии наук...

А в свободные часы он брал ружье и шел на охоту. Охота была его страстью с детства. В лесу, в поле, с ружьем в руках, он — неисправимый оптимист — забывал о наполненной мелкими невзгодами жизни, о хроническом безденежье.

В конце лета состоялась свадьба моей двоюродной сестры Альки Бобринской, которая вышла замуж за своего начальника по АРА, американца Филиппа Болдуина. Венчались в ныне разрушенной церкви Спиридония. На свадьбу ездили мои родители, старшие сестры и брат

 

 

- 179 -

Владимир с женой. Несколько месяцев спустя АРА была ликвидирована, и молодые уехали в Италию, где жила мать Филиппа, весьма богатая дама. Они народили двух сыновей и прожили всю жизнь во Флоренции на проценты с капитала.

Тогда многие девушки из аристократических семей выходили замуж за иностранцев, уезжали с ними навсегда за границу. Наши молодые люди, чувствуя себя обойденными, высказывали свое недовольство. Но уж очень часто девушки, связавшие свою судьбу с соотечественниками, переживали аресты, выстаивали очереди в прокуратурах и в тюрьмах на передачах, ездили за мужьями в ссылку, прозябали в неутешном одиночестве, а то и сами попадали в ссылки и в лагеря и там погибали.

Нет, винить русских девушек, уезжавших в чужие страны и обретавших там покой, довольство, а порой и семейное счастье, было нельзя...

4.

Мой отец получил отпуск на две недели. Мы ходили вдвоем за грибами, и он учил меня, как распознавать и находить белые грибы, которых в Тульской губернии не было. А в окрестностях Знаменского, особенно там, где впоследствии построилась дача для Горького, грибы благодаря дождливому лету росли в изобилии.

Однажды отец повел меня и сестру Машу в Петровское, мы переплыли на пароме Москву-реку, отец повел нас в парк и вокруг дома стиля Empire, хорошо известного по нынешним путеводителям. Он показал нам дуб, посаженный в честь его рождения[1]. На макушках вековых сосен виднелись гнезда цапель. Когда-то тут охотился царь Алексей Михайлович. Еще до войны и здесь, и в Звенигороде цапли были истреблены полностью.

В 1923 году в доме жили приютские дети, а во флигеле была организована лаборатория по выработке из конской крови противооспенной сыворотки, и в парке паслись табуны сытых, никогда не запрягаемых коней.

Близ церкви стоял скромный деревянный некрашеный крест без всякой надписи. Там покоился последний вла-

 


[1] Сейчас на том дубе прикреплена дощечка с надписью, что он был посажен в XVIII веке братом моего прадеда князем Иваном Федоро­вичем Голицыным. К сожалению, это неверно, на фотографии в кни­ге М. М. Голицына «Петровское» (1912 г.) дуб выглядит тонким.

- 180 -

делец Петровского — князь Александр Михайлович Голицын, дедушка Саша.

Старичок сторож, низко кланяясь отцу, открыл нам тяжелую дверь храма. Мы вошли в прохладу под низкими сводами. Тонкость высокохудожественной деревянной резьбы вокруг икон, созданная в XVIII веке, была поразительна. Запомнились золотые летящие голуби в левом приделе над каждой иконой нижнего ряда и на всем иконостасе. Отец показал мне темную, почти черную икону Тихвинской Божьей матери конца XVI века, которую владелец Петровского, воевода князь Иван Петрович Прозоровский, брал с собой в военные походы. Правее правого придела находилась позднейшая, богато украшенная пристройка с мраморным саркофагом — местом погребения в 1820 году моего прапрадеда князя Федора Николаевича Голицына, в стене находилась другая мраморная плита, за которой был похоронен его сын — князь Иван Федорович.

Единственное изображение церкви снаружи, а также главного иконостаса находится в книге «Петровское» кн. М. М. Голицына. Была церковь построена в XVII веке, с колоколами под куполом, с гульбищем, с резными наличниками вокруг окон, в XVIII веке гульбище было разобрано, наличники стесаны, церковь оштукатурили, покрасили. Однако современные искусствоведы считают ее первоначальный облик тем образцом, который взяли за основу зодчие знаменитых храмов нарышкинского стиля в Филях и в Уборах. И эту прекрасную церковь, со всем благолепием икон, с великолепием деревянной резьбы, с бесценными рукописными книгами, в 1934 году безжалостно — за три дня! — снесли только из-за того, что укрывшийся невдалеке, в зубаловской крепости, Сталин как-то, прогуливаясь по саду, мимоходом заметил, что ему надоело видеть торчащий из-за леса купол.

5.

Однажды к нам в Знаменское приехала сестра Лина, заметно возбужденная, что-то зашептала матери. Вообще Лина приезжала к нам редко, она продолжала работать в АРА, а по вечерам веселилась с многими кавалерами. Ее приезд заставил меня насторожиться. А тут неожиданно мать стала нас, младших, укладывать спать раньше времени под предлогом, что идет дождь и надо экономить керосин. Тетя Саша ушла спать на хозяйскую по

 

 

- 181 -

ловину. И я, и мои младшие сестры покорно легли. Я притаился под одеялом, стал ждать. Через некоторое время мать спросила нас:

— Дети, вы спите?

Я смолчал. Молчали и Маша с Катей.

— Они спят. Говори, что случилось? — с беспокойством спросила мать Лину.

— Георгий Осоргин сделал мне предложение, и я сказала: «Да».

— А-а-а! — завопил я на всю комнату.

— А-а-а! — завопила сестра Маша, которая, оказывается, тоже не спала и тоже поняла, что Лина приехала неспроста...

Одна сестра Катя действительно тогда уснула. На нас цыкнули и строго наказали хранить тайну.

Впоследствии брат Владимир рассказывал, что Георгий объяснялся Лине в любви при нем и при Елене за столиком в пивной. Владимир понял, что Георгий заговорил с Линой о чем-то серьезном, деликатно отодвинул свой стул и стал с Еленой слушать пение цыган.

Бывший конногвардейский офицер Георгий Осоргин приходился нам троюродным братом. В семье Осоргиных известие о его будущей свадьбе встретили на первых порах холодно: считали нашу Лину легкомысленной, Она была религиозна, но в меру, в церковь ходила далеко не часто, постов не соблюдала и веселилась по вечерам — то в гостях, то в театре или в кино. А для Осоргиных религия была самым основным в жизни. Ну и естественно, что беспредельно любящие своего брата сестры были огорчены, когда узнали о предстоящем его отдалении от них.

Сам Георгий тоже был очень религиозен, он, например, к семи утра ходил к ранней обедне в церковь Иоанна Предтечи на Староконюшенном переулке, надевал стихарь и читал часы, и был там регентом хора. Теперь от той церкви и следа не осталось.

Случалось, что Георгий являлся в церковь сразу после кутежа, которому предавался всю ночь с цыганами, с лихачами, с друзьями — мужчинами и женщинами, среди которых бывала и моя сестра Лина с подругами. Его заработок — от процентов с продажи нэпманам драгоценностей, принадлежавших бывшим людям,—был случайным; то мало, то много. Половину он отдавал родителям и сестрам, половину прокучивал столь же бесшабашно, как кутили гусары во времена Пушкина.

 

- 182 -

Он напоминал мне князя Андрея в соединении с Денисом Давыдовым. Живой, порывистый, подвижный, он не мог сидеть на месте, куда-то рвался поехать, что-то предпринять. Переполненный энергией, безупречно честный, в другую эпоху он несомненно пошел бы далеко. Удивительное сочетание глубокой религиозности со стремлением покутить поражало. Никто не оставался равнодушным к этому яркому человеку, многие любили его...

Мои родители предстоящий брак Лины встретили тоже холодно. Их пугала любовь будущего зятя к кутежам и легкомысленное отношение к деньгам; если они у него заводились в большом количестве, он ими сорил направо и налево.

Георгий дал слово и своим и моим родителям сразу после свадьбы остепениться. И это слово сдержал.

Последний грандиозный кутеж, так называемый «мальчишник», он устроил в своей холостяцкой квартире на Спиридоновке накануне свадьбы. Не знаю, присутствовали ли там девушки. Вообще-то не полагалось, но, кажется, Лина с двумя-тремя подругами все же была допущена. Со слов брата Владимира знаю, что на столах и на полу выстроилось десятка два четвертей виноградного вина, изготовляли крюшон, варили глинтвейн и из спирта жженку. А водку правительство тогда еще не выпускало. На пиршество был приглашен цыганский хор, сами пели под гитару до семи утра.

Венчались в день Покрова в церкви Бориса и Глеба на Поварской. Погода стояла необычно теплая и солнечная, все были без пальто. Народу набралось множество. Мне выпала честь стать первым шафером невесты, первым поднять над ее головой венец и пойти за ней вокруг аналоя. Все обратили внимание, что жених был намного ниже невесты.

От той церкви теперь тоже не осталось и следа.

На пиршество отправились огромной толпой на спиридоновскую квартиру Георгия. Обеда не было, зато столы ломились от множества бутербродов, прочей закуски и фруктов. Я поспешил засунуть в карманы несколько сочных груш, отчего мои брюки вскоре намокли, и подобрался к столику, уставленному пустыми бокалами.

Сергей Истомин меня научил, как поступать. В углу за ведрами вина и крюшона сидел старичок виночерпий с половником в руках, бывший осоргинский лакей. Надо было к нему подойти с бокалом и сказать, кому ты

 

- 183 -

несешь вино. Я тогда только что прочел «Горе от ума». И, подходя к старичку, говорил: «господину Фамусову», «господину Молчалину», «графине бабушке», «княгине Марии Алексеевне» и т. д.

Старичок наливал, я отходил в темный коридор и там опрокидывал вино себе в горло. Сколько я тогда выпил — не помню. Юша Самарин повел меня в угол двора, заставил засунуть два пальца в рот, меня стошнило, и я отправился домой до окончания пиршества, хромая на обе ноги. Потом мать меня стыдила и бранила, я краснел, говорил, что больше не буду, а в душе чувствовал себя героем — кутилой вроде Георгия.

На медовый месяц молодые поехали в Бёхово, имение Поленовых на Оке. Лучший друг Георгия и его однополчанин Дмитрий Васильевич Поленов — сын художника — был у них за кучера на козлах, когда вез их в коляске за пятнадцать верст со станции Тарусская. Он был безнадежно влюблен в сестру Георгия Марию, но она считала его некрасивым, а главное — худого рода, и потому отвергала его. А он являлся одним из самых честных и благородных людей, каких я знал.

6.

Сын дяди Владимира Владимировича Голицына Саша был старше меня на полтора года. Красивый, самоуверенный, смелый, среди нас, детей, он сразу занял первое место. На Воздвиженке вздумали ставить детские спектакли—сцены из «Ревизора», «Горе от ума», «Бориса Годунова». Саша, обладавший несомненным талантом актера, играл Хлестакова, Чацкого, Самозванца в сцене у фонтана. Я играл Городничего и Скалозуба, Марийка Шереметева — Марью Антоновну, Софью в Марину Мнишек. Режиссерами были наша Соня и ухаживавший тогда за ней князь Владимир Николаевич Долгоруков.

Со смятением и ужасом я вскоре убедился, что Саша напропалую ухаживает за Марийкой, а она с ним кокетничает. Но влюблен-то в нее был я и считал, что и она в меня влюблена. Я почувствовал себя глубочайше оскорбленным и на следующем детском балу на третью кадриль демонстративно пригласил не ее, а одну из подруг моей сестры Маши. А Саша пригласил Марийку. В ту зиму я глубоко страдал от этого разрыва и, считая ее изменницей, избегал с ней разговаривать, а она делала

 

 

- 184 -

вид, что не замечает моей отчужденности. К весне я со злорадством возликовал, когда заметил, что Саша кинулся ухаживать за другой девочкой, а Марийка осталась, как говорится, «с носом».

Дядя Владимир Владимирович — дядя Вовик — устроился на работу в Банк для внешней торговли и в каждый свой приход к нам приносил мне заграничные марки для коллекции.

В ту зиму умерла его жена Татьяна Семеновна — тетя Таня, крестьянка по происхождению. Она умерла из-за чрезмерной дозы хлороформа, не проснувшись после операции. Ее отпевали в церкви Николы Плотника на Арбате. Она лежала в гробу ослепительно красивая и казалась юной девушкой. Хоронили ее на Дорогомиловском кладбище. Ни той церкви, ни кладбища давно не существует.

С того времени дядя Вовик прожил в своей квартире в Хлебном переулке вдовцом еще пятьдесят лет, дочь его Елена взялась быть хозяйкой, хотя была еще девочкой. Раз в неделю дядя Вовик приходил к нам на Еропкинский, садился молча рядом с дедушкой и за вечер произносил едва ли не более двух фраз. Часов в девять брат Владимир выходил из своей комнаты, составлялась партия в бридж, третьим, а если был еще гость-игрок, то четвертым партнером был я. Если же приходило два гостя-игрока, чаще всего Артемий Раевский и Юша Самарин, то меня, к моему огорчению, отстраняли. А играть в бридж не на деньги, а на «удовольствие» я очень любил и играл хорошо, только чересчур волновался. Брат Владимир в своих чудом уцелевших записках отметил мою игру.

7.

В ту осень кончилась продолжавшаяся года полтора передышка, и опять начались аресты. К тому времени были ликвидированы, как печаталось в газетах, «банды», иначе говоря, последние отряды белых, зеленых, а также националистов — на Кавказе, на Украине, в Сибири; басмачи в горах Средней Азии еще держались.

Вряд ли среди бывших людей организовывались настоящие заговоры, вербовались из их рядов иностранные разведчики — шпионы. Многие из бывших держались по отношению к Советской власти, как тогда говорили, «лояльно», но многие втайне оставались непримиримыми ее противниками, иные любили рассказывать анекдоты,

 

- 185 -

иные, знакомясь с иностранцами, служа в дипломатических миссиях, сообщали им о своей жизни, о быте, о нравах в городах и селениях. И их сведения сильно отличались от тех восторженных статей, какими заполнялись газеты. Чрезмерная религиозность одних, отчужденность от общественной жизни других, а главное — чуждые эфемерному социализму настроения заставили насторожиться органы ОГПУ. Бывших крупных чиновников, офицеров, титулованных стали арестовывать, на допросах выясняли их взгляды и задавали один и тот же вопрос: «Ваши политические убеждения?» Иные, не колеблясь, отвечали: «Я монархист»; другие говорили: «Лояльно». Первые получали сроки в лагерях от пяти лет и выше, вторые — иногда ссылались, иногда освобождались. Но те годы считались гуманными, относительно, конечно. Самое малое наказание было «минус шесть». Человек, показавшийся на допросах не очень преданным идеям социализма, высылался и получал право жить в любом городе страны, за исключением шести городов — Москвы, Петрограда, Киева, Харькова, Свердловска, Тбилиси и пограничной полосы.

А в архивах на Лубянке хранились папки с их «делами», которые в тридцатые годы вытаскивались на свет божий, и подозреваемые попадали туда, откуда в двадцатые выходили благополучно.

Первым среди наших родных и знакомых был арестован живший в Петрограде мой двадцатилетний двоюродный брат Кирилл Голицын.

Сейчас, когда я пишу эти строки, он жив, и знаю, что пишет воспоминания, в которых со всеми подробностями описал, за что его посадили, как он провел в тюрьме, в лагерях и в ссылках в два приема более двадцати лет. А я лучше умолчу, чтобы не напутать.

К моменту ареста его мать — Мария Дмитриевна, урожденная Свербеева, умерла, он жил вдвоем со своим отцом, а моим дядей, Николаем Владимировичем — дядей Никсом, который вскоре тоже был арестован; в передачу он запек в пироге записку-инструкцию, как сыну поступать на допросах. Он, наивный, не знал, что все передаваемые продукты тюремщики режут на куски. Записку обнаружили, и он был обвинен, как и его прапрабабка при Петре I, в «недонесении слов».

Московские родственники бросились хлопотать. Моя мать пошла на прием к своему «ручному коммунисту» Смидовичу. Красавица Сонька Бобринская отправилась к

 

- 186 -

секретарю ЦИК Енукидзе, а мой отец пошел в Политический Красный Крест, во главе которого стояла замечательная женщина Екатерина Павловна Пешкова, жена основоположника советской литературы Максима Горького.

Постараюсь рассказать об этом удивительном учреждении подробнее. Сам там бывал. Помещалось оно на Кузнецком мосту, дом 26. Теперь тот скромный двухэтажный дом разрушен, а на его месте построено высокое. принадлежащее КГБ здание. Там на первом этаже находится бюро пропусков. А раньше никакой вывески не было, вернее, у небольшой двери висела вывеска — «Курсы Берлица». Тогда была в моде такая система обучения иностранным языкам. Вы поднимались по лестнице на второй этаж и шли по длинному коридору, где направо и налево были комнаты, принадлежавшие этим курсам, коридор упирался в стеклянную дверь, и только тут, при тусклом свете электрической лампочки, замечалась небольшая вывеска: Политический Красный Крест, прием юриста в такие-то дни, в такие-то часы, прием Е. П. Пешковой в такие-то дни, в такие-то часы.

Вы открывали дверь и попадали в комнату, где сидели две девушки-секретарши, которые записывали цель вашего посещения; там стояли лавки для ожидания. В следующей комнате сидел заместитель Пешковой, он же юрист, бывший видный меньшевик, в свое время ссылавшийся царским правительством, весьма интеллигентного вида еврей в пенсне и с бородкой — Михаил Львович Винавер.

В той же комнате сидела высокая и молодая интересная блондинка, которая принимала посетителей — родственников заключенных, что-то записывала и давала советы, и еще была у нее обязанность сообщать, какие приговоры получили мужья, сыновья и дочери посетителей.

Из этой комнаты шла дверь в кабинет самой Екатерины Павловны, куда допускались по записи, однако мой отец проходил к ней без очереди. И он и моя мать знали ее еще до революции — вместе подвизались в Обществе охраны материнства и младенчества.

Когда возник Политический Красный Крест? Во времена Чека его не было, в 1924 году мой отец начал ходить к Пешковой. ОГПУ сменило Чека в 1922 году. Наверное, этот год и надо считать годом основания Политического Красного Креста. Это было своего рода справоч-

 

 

- 187 -

ное бюро, а самое главное — там утешали. Ошеломленные, непонимающие, за что и почему неожиданно обрушилось на их семью горе, жены и матери арестованных, прослышав от других таких же несчастных жен и матерей о существовании Политического Красного Креста, шли сюда. После равнодушия и черствости в Прокуратуре, при передачах в Бутырской тюрьме они получали здесь теплое слово, слово утешения, слово надежды и даже, они чувствовали это, слово сочувствия. Они выходили отсюда успокоенные, подбодренные. Помогали ли здесь? В некоторых случаях да, удавалось смягчать приговоры. В случаях явного произвола Пешкова активно вмешивалась и спасала, да-да, спасала людей! Были отдельные семьи, в том числе и наша семья, которым она крепко помогала в течение многих лет.

Увидел я ее впервые, когда она с туго набитым портфелем в руках, красивая, эффектная, стройная, в кожаном пальто, в кожаном шлеме летчика, вышла скорыми шагами из подъезда курсов Берлица, села в коляску мотоцикла и покатила в сторону Лубянской площади. Она всегда ездила в ГПУ таким способом, хотя пешком пройти было два шага.

Со слов Павла Дмитриевича Корина знаю, да это и без меня достаточно широко известно, что вся семья Пешковых — сам писатель-классик, жена, сын с невесткой были близки с членами коллегии ОГПУ, а Ягода и его присные являлись постоянными посетителями дома на Малой Никитской и на даче Горького и числились его друзьями. Знаю, что Екатерина Павловна, минуя охранительные посты и секретарей, прямо проходила в кабинет Ягоды и в особо вопиющих случаях не просила, а требовала, и не просто смягчения участи заключенных, а их освобождения[1].

Я потому остановился подробнее на деятельности этой выдающейся во всех отношениях женщины, что в широких кругах нашей страны и за границей об этом мало известно, даже в «Архипелаге» о Пешковой упоминается лишь двумя-тремя фразами.

 

 


[1] Когда Ежов заменил Ягоду на посту наркома внутренних дел, он разогнал Политический Красный Крест и посадил всех его сотрудников, кроме Екатерины Павловны. До самой войны она зани­малась разборкой грандиозного архива Красного Креста, который до сих пор считается секретным, участвовала в разборке архива своего мужа. Во время войны в Ташкенте она занималась бежен­цами, о чем пишет в своих воспоминаниях вдова писателя Всеволода Иванова Тамара Владимировна.

- 188 -

8.

Однажды весной 1924 года к нам явилась тетя Лиля Шереметева, в ее глазах сквозила тревога. — Что случилось? — спросила ее моя мать. Убедившись, что у нас все благополучно, тетя Лиля рассказала, что на Воздвиженке всю ночь шел обыск, арестовали ее сына Николая, ее племянников Бориса Сабурова и Дмитрия Гудовича. Впоследствии выяснилось, что в ту же ночь было арестовано еще несколько участников того Воздвиженского бала — генерал Гадон, двое из четырех братьев Львовых, Лина Левашова, Авенир Вадбольский, еще кто-то. Но нашу семью тогда не тронули.

Николай Шереметев через три дня вернулся, а остальных арестованных месяца через два сослали в разные отдаленные северные города. Николай был спасен своей женой.

Не знаю, был ли к этому времени оформлен официально его брак, но его связь (какой ужас!) с еврейкой до дней ареста держалась втайне. Многим казалось непостижимым — граф Шереметев, и женат на еврейке!

Цецилия Львовна Мансурова была одной из самых талантливых актрис, каких я когда-либо видел; любимая ученица Вахтангова, несравненная принцесса Турандот одновременно была женой Николая Шереметева, тогда скромного скрипача оркестра вахтанговского театра.

Говорили, что она обошла всех тогдашних наших вождей — товарищей Рыкова, Калинина, Бухарина, Каменева и разыгрывала перед ними сцены, достойные шекспировского пера. Николаю сказали, что освобождают его только благодаря жене и ценя ее таланты. А на его вопрос, в чем его вина, ответили: «Сами должны знать».

В своих изданных за границей воспоминаниях перебежавший во время войны к немцам артист вахтанговского театра Елагин очень живо описал облик Николая Шереметева. Все в театре, от рядового рабочего и до первых артистов, его любили за открытый, веселый характер, за его остроумие. Но автор ошибается, что Николая арестовывали десять раз, и десять раз его спасала Цецилия Львовна. Если мне память не изменяет, его сажали еще однажды, а во время паспортизации 1932 года милицейский чин, выдавая ему самый ценный в нашей стране документ, сказал: «Ваше сиятельство, скажите

 

- 189 -

спасибо вашей жене и расписывайтесь в получении...»

В начале лета того же 1924 года все три семьи — Шереметевы, Сабуровы и Гудовичи — были выселены из их Воздвиженской квартиры. На выселение был дан срок три дня. Татары — «старье берем» собрались со всей Москвы. Николай Шереметев, младший Сабуров Юрий и младший Гудович Андрей раскрывали перед татарами многочисленные сундуки и за бесценок продавали все то, что там хранилось со времен Параши Жемчуговой. Са-буровы и Гудовичи переехали в Царицыно, Павел Сергеевич Шереметев забрал все картины, библиотеку, бронзу и перевез все это в свое жилье — одну из башен Новодевичьего монастыря Уже после войны я видел архиценнейшие книги, валявшиеся беспорядочной кучей на полу круглой комнаты той башни.

Куда девалась с семьей тетя Лиля, расскажу позднее...

Хлопоты об арестованных дяде Николае Владимировиче Голицыне и его сыне Кирилле окончились неудачей. Кирилл получил пять лет Соловков, его отец — три года, их друзья еще какие-то сроки. Единственное, что удалось отхлопотать,— это заменить Соловки Бутырками Там существовал так называемый «рабочий коридор» где отбывали сроки немногочисленные заключенные, обслуживавшие кухню, прачечную, библиотеку — словом, все то, что предназначалось для заключенных-подследственных, коих было раз в десять больше.

И с того времени две зимы подряд, раз в неделю, мне вручали тяжелую корзину, и я отправлялся на Новослободскую улицу и шел в специальную пристройку Бутырской тюрьмы, где принимали передачу.

Жен и матерей заключенных иногда набиралось множество, они часами выстаивали к окошку передачи, потом переходили в соседнюю темную комнату и там опять часами томились, когда наконец из другого окошка выкликнут фамилию их близкого. Они должны были назвать его имя-отчество, и тогда им вручали обратно тару с запиской   «получил все сполна», и подпись. Другие слова, вроде «целую», тщательно зачеркивались.

Мне, как передающему в «рабочий коридор», была привилегия  проходить без очереди. Я высоко поднимал корзину, расталкивал толпу, кричал: «В рабочий коридор!»   и пробивался к окошку. Очень скоро я познакомился с принимавшим передачу красноармейцем, и он мне тут же отдавал тару и записку, принятую неделю назад. Таким образом, сама передача занимала у меня не

 

- 190 -

более десяти минут, но дорога на двух трамваях туда и обратно отнимала три часа. Иногда вместо меня возил передачи мой двоюродный брат Саша Голицын.

А по воскресеньям ездили на свидания: бабушка каждое воскресенье, остальные — по очереди. Свидания давались только заключенным «рабочего коридора», сроком на сорок минут. И я несколько раз бывал у Кирилла.

Специальное помещение было перегорожено двумя рядами идущих параллельно жердей. На ряд скамей по одну сторону жердей садились заключенные, на второй ряд скамей, по другую сторону других жердей, садились их родные. Два надзирателя, или, как их презрительно называли, «менты», садились по двум концам и следили, чтобы никто не смел перекинуть чего-либо.

Бабушка была глуховата и очень страдала от того, что плохо слышала своего сына через двухаршинный промежуток. Она очень переживала за него, каждый вечер молилась жарко, с земными поклонами, со слезами.

В том же «рабочем коридоре» сидели старичок генерал Казакевич, молодой инженер Владимир Кисель-Загорянский, филолог Анатолий Михайлович Фокин, других не помню. И в тот же «рабочий коридор» в будущем попадали многие наши знакомые и родные, чтобы отбывать там срок, а также на несколько дней после приговора в ожидании эшелона для отправки в лагеря.

Через два года вместо передач продуктами стали принимать деньгами, и мои поездки прекратились. Деньги шли от дяди Александра Владимировича Голицына из Америки, а главное — из Италии от некоей Моины. Она была вдовой двоюродного брата бабушки Семена Семеновича Абамелек-Лазарева, урожденная Демидова. До революции несколько уральских заводов принадлежали им, за границей уцелели их капиталы в банках. И Моина через своего секретаря ежемесячно посылала в СССР чуть ли не пятидесяти родственникам те или иные суммы — кому побольше, кому поменьше. Бабушке с дедушкой она стала высылать после того, как Алька Бобринская со своим мужем-американцем явилась к ней, в ее палаццо во Флоренции, и рассказала о бедственном положении деда и бабушки.

В 1923 году произошла денежная реформа. Совзнаки в течение двух-трех месяцев были заменены червонцами — твердой валютой, обеспеченной золотом. Отец мой вместо

 

- 191 -

вороха разноцветных бумажек стал теперь ежемесячно получать семнадцать червонцев, что тогда считалось солидным заработком, правда, не на столь многочисленную семью.

На червонцах только с одной стороны были напечатаны цифры, разные завитушки и подписи членов правления Госбанка, а другая сторона оставалась чисто-белая. Однажды у нас произошло недоразумение. Отец оставил на столе на расходы сложенный вдвое червонец, через час хватились — нет его. Куда пропал? А за этот час много народу проходило мимо. Вскоре потерю обнаружили: оказывается, няня Буша, увидев чистую бумажку, сунула ее в печку, чтобы разжечь огонь, да спасибо — не успела.

Отец считал финансовую реформу чрезвычайно удачной, она прошла по всей стране без особых недоразумений, он хвалил ее создателя, до революции крупного чиновника министерства финансов. Его фамилия была Кутлер. Двенадцать лет спустя мне показали в Дмитрове невзрачного старичка. Это был «папа червонца». Арестованный «за вредительство», он после отбытия срока работал вольнонаемным на канале Москва-Волга.

Денежной реформой особенно была довольна бабушка. Раньше она беспрестанно охала из-за дороговизны. Впрочем, как же не охать, когда цена коробки спичек «допрыгнула» до пятисот миллионов рублей (если не принимать во внимание ежегодной девальвации)! А тут бабушка отправилась в магазин и за червонец смогла накупить кучу гостинцев. Пришлось моему отцу ее предупредить: да, товары дешевы, но денег у нас во много раз меньше, чем «во времена деспотизма».

10.

В самом начале 1924 года с кем-то из своих школьных товарищей я отправился на один диспут.

В противовес православной Церкви, во главе которой стоял патриарх Тихон, возникло религиозное движение, так называемая «Живая Церковь». Ее основателем был умный и властный священник храма на Долгоруковской улице — отец Александр Введенский. Храм и сейчас цел, но сильно обезображен.

Советская власть, усмотревшая возможность расколоть православие, покровительствовала Введенскому, но ни широкие массы, ни духовенство за ним не пошли, на его

 

 

- 192 -

церковные службы народ не ходил, и церковь на Долгоруковской оставалась пустой.

Зато диспуты с его участием, устраивавшиеся в Большом зале Консерватории, пользовались популярностью. На сцену с одной стороны вышел толстопузый товарищ Луначарский, с другой стороны священник в черной рясе, высокий и худой. Они поклонились друг другу и сели по обе стороны маленького столика. Говорили поочередно. Введенский вещал с подвыванием и жестикулировал, точно махал черными крыльями, Луначарский нарочито спокойно излагал свои мысли. Оба говорили, видимо, очень умно и убежденно, но я лично, да, наверное, не только я, ничего не понимал. Через час-полтора диспут кончился, оба спорящих встали, опять поклонились друг другу и разошлись в разные стороны. А публика уходила по домам; верующий оставался верующим, атеист — атеистом.

Давно уже подобные диспуты власти устраивать побаиваются. Среди марксистов перевелись поднаторевшие в религиозных догмах начетчики, а нынешних антирелигиозников богословы неизбежно будут побеждать.

Седьмого января, то есть, как это ни странно, в первый день Рождества, начались школьные каникулы. Меня позвали к себе Истомины в Сергиев посад. Я поехал вместе с дядей Владимиром Трубецким. Приехали мы поздно, и первую ночь я провел у него.

Утром проснулся рано, меня разбудили детки (мои двоюродные) — кудрявые, хорошенькие, одни темные, другие светлые. Стоя в одних рубашонках, они обступили мое ложе на полу и пихали на меня стройную английскую гончую собаку.

Обстановка квартиры Трубецких была обычной для обстановки бывших людей, самая простая мебель — шкаф, стол, табуретки, лавки перемежались с мебелью красного дерева, но поломанной. На стенах висели изящное, овальной формы, зеркало, охотничье ружье в добротном чехле с инкрустациями и большой портрет прабабушки — дочери фельдмаршала Витгенштейна в тяжелой золоченой раме.

После завтрака старшие дети Гриша и Варя поведи меня к Истоминым, которые жили в той же слободе Красюковке, но на другой улице. С Сергеем Истоминым я еще раньше подружился. Мне очень нравился этот живой, черноглазый, смуглый мальчик, по-цыгански красивый, рыцарски-благородный. С утра до вечера с ним и с

 

 

- 193 -

его младшей сестрой Ксаной мы запоем играли в карты, в другие игры, по вечерам Петр Владимирович рассказывал своим ровным, почти без интонаций голосом о прошлом, о людях, которых знал. Он был очень умен, и я впитывал его рассказы с интересом, проникаясь к нему большим уважением.

Сергей Истомин подружился с дядей Владимиром и постоянно бегал к нему. По вечерам, когда дядя Владимир шел в кино играть на пианино, Сергей его сопровождал и на правах родственника смотрел бесплатно два-три сеанса подряд. И я однажды так побывал в кино. А еще Сергей ходил с дядей Владимиром на охоту. На одну такую прогулку дядя Владимир с ружьем, гончий выжлец Орел и мы, два мальчика, отправились.

Впервые в жизни я попал в хвойный еловый лес зимой. Дядя Владимир показывал нам многочисленные следы зверей и птиц на снегу — заячьи, лисьи, собачьи, то и дело попадались янтарные кучки зернышек помет рябчиков и тетеревов, снегири ворошили на дорогах конский навоз. Тогдашний зимний лес был полон жизни, а теперь снег в лесу лежит белый-белый, никаких следов, никаких кучек помета нет.

Не помню, убили ли мы тогда кого-либо. За рябчиками дядя Владимир не охотился, а зайцев нам не попа далось. Зато я запомнил красоту леса — елки, осыпанные снегом, синие тени на снегу и то наслаждение лесной красотой, которое охватило моего дядю и передалось нам...

Побывали мы с Сергеем в Троицкой лавре. Впервые я увидел великолепный архитектурный ансамбль монастыря, основанного великим святым Древней Руси преподобным Сергием, благословившим князя Дмитрия Донского на Куликовскую битву. Историк Ключевский писал: покуда неугасимая лампада будет гореть у раки Святого, будет и Русь жива.

В первые годы революции лампада погасла, монахов разогнали, монастырь был превращен в музей, а мощи святого Сергия, раскрытые, оскверненные, остались в запечатанном Троицком соборе начала XV века. Знаменитый иконостас, расписанный Даниилом Черным и Анд реем Рублевым, был недоступен для народа.

С большим интересом я ходил по сводчатым палатам музея, смотрел старинные драгоценные предметы церковной утвари, усеянные жемчугами, изумрудами, сапфирами, бирюзой. Все драгоценные вклады, начиная со

 

- 194 -

второй половины XVIII века, были изъяты якобы «для голодающих», а старина—церковные сосуды, шитые пелены, иконы, ризы — осталась. И всех тех богатств было тогда много больше, нежели теперь. Как видно, и в тридцатые годы и в послевоенные ценнейшее достояние русского народа уплывало за границу.

Научный руководитель музея граф Юрий Александрович Олсуфьев — живой, невысокий человек с бородой, с живыми глазами — встретил нас, двух мальчиков, очень любезно. Сергей меня ему представил, он мне подал руку, будто взрослому, и повел показывать.

Не все монахи были изгнаны из Лавры. В каждой музейной палате сидело по иноку-сторожу, музейные работники вполне могли на них положиться. А палаты были нетопленные, там стоял мороз более лютый, чем на улице. Мы с Сергеем ходили без шапок до тех пор, пока один из монахов не сказал нам, что мы можем надеть шапки, иначе простудимся. Да, конечно, ведь святость из Лавры ушла.

Несколько раз в те дни мы отправлялись на церковную службу в храм на той же Красюковке, к обедне и ко всенощной. А однажды ко всенощной под старый Новый год пошли в Гефсиманский скит. Так назывался филиал Лавры, еще действующий небольшой монастырь.

Всего скитов было четыре. Кроме Гефсиманского, действующим оставался самый дальний, с очень строгим уставом скит Параклит, находившийся за восемь верст, куда женщины не допускались.

Ближайшие, в двух-трех верстах, были скиты: Киновия — с небольшой белой шатровой колокольней и Черниговский — с массивным пятиглавым собором и высокой колокольней из красного кирпича. В них обоих помещался дом для престарелых.

Гефсиманский скит был окружен лесом. За каменной оградой высился розовый с белым одноглавый храм XVIII века. Вечерело. Мы прошли сквозь тяжелые железные ворота внутрь скита, вошли в храм.

Молящихся было много. Женщины, молодые, а больше старые, в тот год впервые получили разрешение войти в скит; они теснились толпой. Длинноволосые монахи стояли отдельно, иные совсем древние, седобородые, иные молодые, с черными и русыми бородами, такие, как на этюдах Корина. Два хора монахов пели молитвы на правом и на левом клиросах. Сотни свечей, разноцветные лампады освещали молящихся. Сергей показал мне схим-

 

- 195 -

ника, стоявшего отдельно, его лицо было укрыто клобуком, виднелась только седая взлохмаченная борода, на его черной рясе, как на одеждах схимниц с этюдов Корина, были вышиты крупными серебряными буквами череп с костями и слова молитвы — «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас!»

Я впервые попал в монастырь. Служба тянулась долго и утомительно, от множества свечей, лампад, от дыхания богомольцев было душно, но я терпеливо стоял, слушал протяжное пение монахов.

Все случайное, наносное ушло из монастырских стен, а остались те иноки, которые ради прославления имени Христова готовы были идти на любые страдания. Они стояли и низко кланялись, шепотом повторяли молитвы.

Служил сам наместник Лавры отец Израиль — в черной, с золотом, ризе, почтенный, полный, еще бодрый старец с пышной бородой. Он служил вдохновенно, слова молитвы произносил четко. Великая ответственность лежала на его плечах: суметь продержаться в скиту как возможно дольше, уберечь доверившихся ему иноков от земных соблазнов, разговаривать с властями с достоинством, высоко держать знамя православия и знать, что рано или поздно отца неминуемо ждут тягчайшие муки...

11.

Увы, каникулы кончились. Пора было возвращаться в Москву. Проводили меня Истомины до вокзала, тогда здание было маленькое, деревянное, посадили в промерзший вагон. Встретился им знакомый монах, он и я заняли места на скамьях напротив друг друга, и, пока в Пушкине не подсели другие пассажиры, мы разговаривали на богоугодные темы. На прощание, уже на платформе Ярославского вокзала, монах мне сказал что-то очень хорошее, и я расстался с ним в самом благостном настроении.

А на Каланчевской площади я сразу увидел мальчишек-газетчиков, которые бегали с пачками газет и с азартом кричали:

— Экстренный выпуск! Смерть Ленина! Смерть Ленина!

Тогдашние газеты и позднейшие литературные произведения — романы, повести, стихотворения, мемуары —

 

- 196 -

были переполнены красноречивыми описаниями горя, охватившего весь народ от мала до велика.

Что-то не помню я этого всенародного горя. В час похорон по всей стране гудели, нагнетая тоску, заводские гудки. А простой народ, как во все времена и во всех странах, оставался равнодушен, безмолвствовал. Это позднее, когда началась свистопляска с колхозами, крестьяне вспомнили о Ленине, говорили: «Был бы он жив, так над нами не издевались бы».

Смерть Ленина давно ожидалась, время от времени в газетах печатались медицинские бюллетени о состоянии его здоровья. Достаточно открыто ходили слухи, что периоды просветления сознания у него перемежаются с периодами полного сумасшествия. К дедушке и к моему отцу ходил их старинный знакомый, известный московский врач Федор Александрович Гетье, безуспешно пытавшийся лечить Ленина. На вопрос деда, насколько эти слухи достоверны, он ответил утвердительно.

На страницах сборника «К пятилетию РКП-б» 1923 года, который чудом уцелел до наших дней в частных руках, я видел групповые фотографии — Ленин сидел явно больной, подавленный. За последние два года перед смертью он отошел от власти, и другие вожди правили его именем. В те времена он не считался таким божеством, каким его сделали впоследствии. Еще раз повторяю: не помню я, чтобы при его кончине поднялось всенародное горе. Да, газеты были наполнены скорбными статьями и стихами, да, всюду висели траурные флаги. А первая песня, которую повсеместно распевали, неожиданно оказалась с залихватски плясовой мелодией:

Ильич, Ильич, Ильич!

Услышь наш плач и клич!

Все три дня делать мне было нечего, и я ходил по Москве со своим школьным приятелем, скверным, развратным мальчишкой Юрой Неведомским. Много народу тогда ходило по улицам.

На Охотном ряду мы увидели длиннейшую очередь, люди стояли на поклонение праху Ленина, установленному в Колонном зале Дома союзов. Встали и мы. А мороз ударил крепчайший. Прямо на улице разводили костры из круглых, саженной длины, бревен. Юра и я по очереди бегали к кострам греться. Мы были в валенках, а те, кто пришел в ботинках, лихо подплясывали. Закоченевшие, хмурые милиционеры ходили вокруг очереди.

 

- 197 -

Среди ночи мы вступили в Дом союзов, и сразу стало тепло. Траурные, черные с красным, флаги и полотна свисали повсюду. Невидимый оркестр играл траурные мелодии. Пока поднимались по лестнице, дежурные в красно черных нарукавных повязках нас торопили: «Скорее, скорее!»

Четверо во френчах неподвижно стояли в почетном карауле, стояло четверо красноармейцев. Вместе со всей очередью я обошел вокруг высокого постамента, на котором весь в еловых ветках и венках из искусственных цветов лежал Ленин. Я успел разглядеть его розовое лицо, почти голый череп.

Домой пришел к полуночи, голодный, замерзший. Обо мне очень беспокоились.

— Куда тебя понесло? Зачем? Что ты хотел увидеть? Будь жив твой дядя Миша, он бы тебе уши надрал! — И с этими словами Георгий отвернулся от меня. Весь красный, я отошел от него. Особенно мне горько было за упоминание дяди Миши. Память о нем была для меня священна.

За три дня по проекту архитектора Щусева у Кремлевской стены на Красной площади был построен первый деревянный мавзолей для набальзамированного тела Ленина. То здание, обшитое покрытыми олифой золотистыми досками, получилось достаточно красивым. Его четкие формы хорошо вписались в площадь на фоне Кремлевской стены...

Полтора года спустя я стоял в очереди еще более длинной, в которой порядок был полный, люди со скорбными лицами, наклонившись, двигались медленно; милиционеры если и были, то стояли между верующими и также наклонив головы. Очередь начиналась от Калужской площади, тянулась по мостовой Донской улицы к Донскому монастырю и подходила к прелестному маленькому старому собору. Люди шли поклониться великому страстотерпцу за православие, за землю Русскую, только что скончавшемуся патриарху Тихону.

Со слов брата Владимира знаю, что Павел Дмитриевич Корин ему говорил о том неизгладимом впечатлении, какое на него произвели похороны патриарха. Именно после похорон окончательно созрел в голове художника замысел той огромной картины, которую так и не дали ему создать.

 

 

- 198 -

12.

Однажды во время детского бала, в самый разгар бешеного галопа, явился некто маленького роста, худощавый, юркий, с лысиной, с небольшой кудрявой бородкой, очень похожий на Шекспира, в сопровождении девочки — ровесницы сестры Маши.

Это был достаточно известный московский адвокат Игорь Владимирович Ильинский — из мелкопоместных дворян Чернского уезда Тульской губернии, в свое время ближайший друг и сокурсник по университету брата моей матери Николая Сергеевича Лопухина.

Игорь Владимирович являлся автором талантливой поэмы «Марксиада», ходившей с первых лет революции в самиздатских списках, но власти никак не могли дознаться — кто же ее сочинил. Там описывается, как «Карл Маркс политик-эконом нам всем достаточно знаком», как он встал из гроба, явился в Советскую Россию, в поезде его арестовали, поместили в Бутырскую тюрьму, вновь выпустили, он попал в совхоз — бывшую помещичью усадьбу, потом очутился в Москве. Он ходил и удивлялся, что за страна, что за нравы, что за беспорядки! И вдруг он выяснил, что всюду власти действуют его именем, пишут лозунги цитатами из его сочинений, даже памятник ему в Москве поставили[1].

Я знал Игоря Владимировича менее года, но хорошо запомнил этого талантливого, живого, обаятельного человека, великолепного рассказчика, который не стеснялся рассказывать анекдоты, иногда неприличные и всегда очень смешные.

До революции он принадлежал к тем слоям либеральной интеллигенции, которые в разговорах костили царскую власть, были атеистами, иногда попадали в тюрьмы и в ссылки, а после революции поняли, что пакостили той власти, которая была неизмеримо выше и заботливее о благе народа, чем власть, пришедшая ей на смену.

А явился Игорь Владимирович к нам, чтобы познакомиться с нами, так как узнал, что у нас собирается веселая детская компания, а у единственной его дочери Ляли совсем нет подруг.

Ляля была прехорошенькая. Одетая куда наряднее всех прочих девочек, она не захотела принимать участие в наших бешеных танцах, а сидя на диване, с нескрывае-

 


[1] Этот гипсовый памятник за короткий срок до того облез, что был втихую снесен

 

- 199 -

мым презрением смотрела на проносившиеся мимо нее пары. Ее отец пригласил половину участников того бала на день рождения своей дочери.

Жили Ильинские на Поварской, на пятом этаже дома № 6. Празднество прошло очень весело, угощение оказалось отменное. И с тех пор мы, дети, стали постоянно бывать в той гостеприимной квартире. Мать Ляли, пышногрудая дама Софья Григорьевна, санитарный врач, встречала нас с неподдельным гостеприимством.

В той же квартире было полно жильцов. Жил там Николай Алексеевич Пушешников — друг Игоря Владимировича и племянник Бунина; еще жила там необыкновенно уютная, впавшая в детство старушка — мать Игоря Владимировича. Она ходила в старомодной черной наколке и всем молча и ласково улыбалась.

Ляля была хороша, умна, талантлива и знала об этих своих качествах, много прочла книг, писала стихи, в том числе и политические, которые декламировала со звонким пафосом. Помню такие строчки:

Когда орел двуглавый возвратится,

Чтоб сразиться с красною звездой...

Мальчики были без ума от Ляли. Саша Голицын ради нее бросил ухаживать за Марийкой Шереметевой. И только про меня Ляля говорила, что я единственный, кто не поддался ее чарам, хотя мы с ней крепко подружились и постоянно разговаривали на всякие «умные» темы.

Игорь Владимирович был инициатором организации учебной группы девочек примерно одного возраста, чьи родители не хотели отдавать их в советскую школу. Педагоги Ефимовы — муж и жена — взялись учить восемь девочек, в том числе Лялю и мою сестру Машу. В будущем все они благополучно сдали экзамены экстерном за среднюю школу.

13.

Той зимой к нам явились старичок и старушка — бывшие лакей и горничная графов Хрептович-Бутеневых. А тетка моей матери Екатерина Павловна Баранова была замужем за старым графом Константином Аполлинарьевичем. В революцию Бутеневы уехали за границу и, уезжая, оставили на хранение свои вещи этим старичкам. А нечестивый управдом приказал освободить подвал.

Решать вопрос требовалось немедленно. В ближайшее

 

 

- 200 -

воскресенье мой отец, брат Владимир и я отправились с салазками в старинный особняк Бутеневых на Поварской, 18.

Чтобы не будоражить жильцов особняка, спустились в подвал на цыпочках. Старички открыли тяжелый дверной замок. При свете свечей мы увидели несколько огромных, как у скупого рыцаря, кованых сундуков, со звоном стали их открывать, запустили в них руки.

Каково же было наше разочарование, когда мы стали вытаскивать отсыревшие за шесть лет куски материи, которые настолько сгнили, что распадались в наших руках. Это было столовое белье—скатерти, салфетки,—только вышитые графские гербы оставались целыми. На дне одного из сундуков обнаружили несколько небольших портретов и толстую книжищу в форме удлиненного прямоугольника. Находки мы увязали и повезли домой на салазках.

Акварельные портреты Владимир повесил в своей комнате, я выбрал портрет пастелью двух девушек-красавиц — старшая была в голубом платье, младшая — в платье цвета абрикоса. Я повесил его сбоку своей кровати, чтобы, просыпаясь, любоваться красавицами. Надпись на обороте портрета поясняла, что это сестры Васильчиковы — Анна Алексеевна, моя прабабушка, и ее сестра Екатерина Алексеевна; первая вышла замуж за графа Павла Трофимовича Баранова — тверского губернатора, вторая — за князя Владимира Александровича Черкасского, известного деятеля по освобождению крестьян.

Несколько лет подряд портрет висел у моей кровати, я все любовался красавицами и говорил, что влюблен в старшую. Мне только не нравилось, что она — моя прабабушка. Позже я его подарил своей сестре Соне в день ее свадьбы. Когда я к ней приходил, то со щемящим чувством взглядывал на портрет. Увы, произошло ужасное: в отсутствие хозяев нянька разбила стекло и, найдя портрет запылившимся, стала протирать его тряпкой и стерла красавиц. Он погиб.

Моя прабабушка Анна Алексеевна в юные годы была знакома с Достоевским и, как он пишет в письме своему другу барону Врангелю, ему «нравилась». После каторги и солдатчины он получил право вернуться в Россию и жить где хочет, кроме обеих столиц. Он выбрал Тверь, ходил к губернатору обедать. Через четыре месяца Анна Алексеевна выхлопотала ему право переехать в Петербург.

 

- 201 -

Обо всем этом я сочинил новеллу, но редакторы мне говорили, что для читателя интересен Достоевский, а не чья-то прабабушка. В конце концов не новелла, а сильно урезанный документальный очерк о Достоевском и чуть-чуть об Анне Алексеевне был напечатан в № 52 журнала «Огонек» за 1977 год. О том, что она мне приходится прабабушкой, редакция вычеркнула.

Найденная в бутеневских сундуках толстая книжища оказалась альбомом автографов, которые собирала младшая из сестер Васильчиковых, Екатерина. Альбом смотрели литературоведы — директор Мурановского музея Н. И. Тютчев, братья Б. И. и Г. И. Ярхо, из коих старший позднее попал в лагеря, братья М. А. и Ф. А. Петровские, из коих старший позднее погиб в лагерях. Все они, рассматривая альбом, ахали и восхищались и говорили, что альбому цены нет. Там были автографы царей и королей, полководцев, министров, а главное — писателей, в том числе Шиллера, Гёте, многих французов, а из наших:

Пушкина — письмо к жене, правда, известное пушкинистам, Карамзина, Жуковского, Вяземского, Баратынского, конвертик с волосами Гоголя и отдельно тетрадка — сказка Лермонтова «Ашик-Кериб», написанная рукой автора. А раньше она печаталась по писарской копии. Ряд разночтений повысил ценность тетрадки.

Впоследствии директор Литературного музея, бывший секретарь Ленина В. Д. Бонч-Бруевич в очень трудное для нашей семьи время купил этот альбом. Тотчас же он был разодран на куски. Автографы писателей распределили по их именным фондам, автографы королей, полководцев и министров отправили в Центральный государственный архив древних актов...

14.

В начале того же 1924 года был опубликован закон о выселении из своих имений последних помещиков. А оставались в своих родовых гнездах все больше ветхие старушки и старички.

Была у моей матери престарелая тетка — бабушка Юля — Юлия Павловна Муханова,— бездетная вдова Сергея Ильича Муханова, отставного кавалергарда, умершего еще в девяностых годах прошлого столетия и приходившегося дальним родственником декабристу Муханову.

До революции бабушка Юля жила в своем имении Ивашково, в двадцати верстах к северо-востоку от Сер-

 

 

- 202 -

гиева посада. Теперь оно переименовано и называется в честь прежних владельцев — Муханово. Бабушка Юля любила принимать у себя в Ивашкове на зимние каникулы мальчиков — своих племянников и внучатых племянников, в том числе моего брата Владимира. Жила она, общаясь с соседями помещиками, часто ходила на могилу своего мужа, очень любила свою ближайшую наперсницу-экономку и много внимания отдавала старушкам из богадельни, которую основала и содержала на свои деньги. Была она маленькая, некрасивая, вся в бородавках и весьма разговорчивая. Брат Владимир называл ее Божьим одуванчиком, и это прозвище очень к ней подходило.

В первые годы после революции бабушку Юлю выселили из барского дома, и она вместе со своей экономкой перебрались в богадельню. Старушки, обитавшие там, считая ее своей барыней и благодетельницей, отвели ей отдельную комнату. Ей кланялись в пояс и оказывали всяческое почтение не только старушки, но и крестьяне.

Так жила она более или менее благополучно семь лет. Тяжкий удар постиг ее, когда власти в поисках драгоценностей раскопали могилу ее мужа и выбросили его прах. С помощью крестьян она вновь его погребла. А вскоре ее вместе с верной экономкой выселили из богадельни, обе они перебрались к брату экономки, священнику села Глинкова, что в четырех верстах к югу от Сергиева посада. Бабушка Юля написала моим родителям письмо, в котором жаловалась, что к ней относились с меньшим почтением, чем в богадельне.

Мои родители поехали в Глинково. Они убедились, что глинковские окрестности очень живописны. У батюшки было целых два дома, и мои родители с ним договорились, что на лето снимут у него под дачу пустующий второй дом за сравнительно дешевую цену. А бабушку Юлю они привезли в Москву. Поместили ее у вдовы ее брата — у тети Настеньки Барановой, о которой я раньше рассказывал.

Тетя Настенька после смерти мужа и расстрела обоих сыновей привыкла жить одиноко и вскоре начала жаловаться на чрезмерную разговорчивость своей золовки. Мои родители написали красноречивое письмо в Париж младшей сестре бабушки Юли — графине Екатерине Павловне Хрептович-Бутеневой — и просили приютить бедную старушку у себя.

А в ту пору я и моя сестра Маша ходили учиться

 

 

- 203 -

английскому языку к Софье Алексеевне Бобринской, жившей в Большом Власьевском переулке, напротив уцелевшей до сего времени, но жутко изуродованной церкви Успенья на Могильцах.

Софья Алексеевна сказала мне, что хочет серьезно поговорить с моей матерью и просит ее прийти как можно скорее. Мать пошла к ней, вернулась заметно расстроенная, а вечером родители позвали меня. Мать задала мне вопрос:

— Хочешь уехать за границу? Навсегда.

Я ответил решительным «нет!». Родители не стали меня уговаривать.

Оказывается, Софья Алексеевна долго и убедительно доказывала моей матери, что меня необходимо отправить в Париж, сопровождать бабушку Юлю, что, оставшись в Москве, я неминуемо погибну.

Как видит мой будущий читатель, я уцелел. А сейчас думаю, за границей я потерял бы корни со своей родиной, выбился бы в переводчики в ООН, писателем не стал и жил без особых треволнений и припеваючи. Спасибо матери, что она не послушалась совета Софьи Алексеевны, хотя и поступила, казалось бы, против здравого смысла. А надеялась она только на силу своей молитвы и на Божье милосердие.

После бабушки Юли осталась большая шкатулка красного дерева с перламутровыми инкрустациями. В шкатулке находились кое-какие старинные письма, фотографии родных, и прежде всего мужа бабушки Юли, а также альбом тридцатых годов прошлого столетия со стихотворениями, написанными разными почерками, с картинками, с засушенными цветами; принадлежал альбом девице Мухановой, родной тетке мужа бабушки Юли. Подруги той девицы вписывали в него стихотворения. Одно из них называлось «Смуглянке» и было подписано: «А. Пушкин». Шкатулка эта сейчас находится у моей сестры Катеньки, альбом попал к моему племяннику Иллариону. Он послал письмо в «Литературную газету», написал, что найден альбом и в нем неизвестное пушкинское стихотворение.

В капиталистическом мире наверняка сейчас же примчался бы репортер. Ведь сенсация! А «Литературная газета» спустя месяц безразлично ответила, что по данному вопросу следует обратиться в Пушкинский музей, дала адрес и телефон. Сейчас альбом находится в музее Царскосельского лицея. Исследовавший его пушкинист

 

 

- 204 -

С. М. Бонди сказал, что стихотворение «Смуглянке» принадлежит одному второстепенному поэту той эпохи.

Бабушка Юля благополучно уехала в Париж и прожила там более десяти лет. А мы благодаря ей узнали о существовании села Глинково под Сергиевым посадом и сняли там дачу.

15.

Наш хозяин глинковский батюшка отец Алексей Загорский приходился родным дядей тому самому большевику В. М. Загорскому (Лубоцкому), который был убит в 1919 году при взрыве в Леонтьевском переулке и в честь которого Сергиев посад был переименован в город Загорск.

В Глинкове мы снимали дачу шесть лет подряд. И мне, и моим младшим сестрам те месяцы каникул, с точки зрения воспитательной, становления характера, выработки убеждений, дали очень много. Сама окружающая природа с необозримыми лесами, с колокольнями по многим селам, с малой, петляющей в кустах речкой Торгошей,— природа поэтичная, благостная, которую запечатлели на своих полотнах Васнецов, Нестеров и те художники, кто любил старую Русь, покорила и меня и моих младших сестер. Я бродил по лесам зачастую один; настроение у меня было приподнятое, я мыслил поэтическими образами. И то, что я стал писателем, что мое творчество связано с Древней Русью, с ее красотой природы, с ее славной историей, я во многом обязан Глинкову.

Троице-Сергиевская лавра была закрыта, но скиты Гефсиманский — вблизи Глинкова, и Параклит — подальше, еще существовали. В лесу или по дороге в Сергиев посад можно было встретить монаха в скуфейке, в запыленных стоптанных сапогах, который шел наклонив голову, шепча молитвы. На фоне елового леса, придорожных цветов он казался словно спустившимся с картин Нестерова или с этюдов Корина. Да, дух преподобного Сергия покинул Лавру, а здесь, в обоих скитах, по лесам и тихим речкам, он еще витал...

Батюшка отец Алексей был простой сельский священник, много лет исправно крестивший, венчавший и хоронивший крестьян села Глинкова и двух ближайших деревень. С виду очень похожий на писателя Аксакова в старости, он по воскресеньям служил обедню, по суб-

 

 

- 205 -

ботам всенощную, служил по престольным праздникам и в дни особо чтимых святых. Белая с колоннами церковь в стиле доморощенного Empire во имя Корсунской Божьей матери запечатлена на рисунке Владимира в книге, посвященной ему. А сейчас в той церкви мерзость запустения.

В свободные часы батюшка надевал старую рясу, сам на своей лошади пахал, косил сено, матушка доила корову и провожала ее в стадо. Три дочери, все три — сельские учительницы и старые девы, приезжали к родителям из не очень дальних школ на летние каникулы и усердно работали на участке, издревле принадлежавшем церковному причту.

Второй просторный батюшкин дом мы сняли под дачу вместе с семьей Ильинских. У Владимира и Елены к тому времени родилась девочка, тоже Елена. Они втроем жили в другом доме, а к нам приходили обедать. В Глинкове сняла дачу тетя Лиля Шереметева с тремя младшими детьми — Петрушей, Марийкой и Павлушей, да им, изгнанным с Воздвиженки, и деваться-то было некуда. Сняла дачу и сестра тети Лили тетя Надя Раевская с мужем Александром Александровичем и тремя дочками. На вторую половину лета, когда у моей сестры Лины родилась дочь Марина, она с мужем Георгием тоже переехала на дачу в Глинково.

Словом, народу, близкого между собой, собиралось много. Мужчины приезжали только в субботу вечером и уезжали в понедельник на рассвете. По воскресеньям устраивались общие веселые игры — в городки, в горелки, в лапту.

О жившем постоянно в Сергиевом посаде вместе с семьей дяде Владимире Трубецком я уже рассказывал. Он приходил к нам в Глинково к моему брату Владимиру; очень они были между собой дружны.

К этому времени у него было шесть детей.

Бабушка получила письмо из Сергиева посада от своего зятя, написанное стихами и наполовину по-французски следующего содержания:

Дорогая grand-maman,

У нас родился fils Africain,

И он и его maman

Чувствуют себя charmant

И если бы не полное отсутствие argents...

— дальше не помню.

Однако сына назвали не Африканом, а Владимиром.

 

 

- 206 -

Впоследствии у них родилось еще двое. У всех детей в именах неизменно присутствовала буква «р», их родители считали, что при этом условии дети останутся живыми.

Тогда в Сергиевом посаде жило много бывших людей. Еще в 1917 году купили дом Олсуфьевы, купил дом выдающийся философ священник отец Павел Флоренский и поселился в нем с семьей, переехала необыкновенно важная старая дева, племянница жены Пушкина Наталья Ивановна Гончарова. Об Истоминых и Трубецких я уже Упоминал.

Жили в Сергиевом посаде семьи, по происхождению не являвшиеся бывшими, но близкие им по духу. Назову тех, кто был знаком с Трубецкими, а через них и с нами. Это семья профессора гистологии, ученого с мировым именем, отказавшегося служить большевикам,— Ивана Фроловича Огнева, семья художника Владимира Андреевича Фаворского, семья профессора Горного института Давыда Ивановича Иловайского, лесничего Обрехта и многих других. В 1925 году переехал из Переславля-Залесского и купил в слободе Красюковке дом писатель Пришвин Михаил Михайлович со своей женой Ефросинией Павловной и двумя сыновьями. Сергиевские охотники, в том числе и дядя Владимир Трубецкой, вскоре с ним подружились, а его гостеприимная жена благодаря своей сердечности и доброте полюбилась и охотникам, и многим жителям Посада[1].

В первое глинковское лето на дальние прогулки мы не ходили. Разыскали в километре от села, вверх по речке Торгоше, вытекающий из обрывистого берега ключ в кустах ольховника, рядом на дереве была прибита иконка. Тогда ключ назывался Гремучим, позднее его переименовали на Святой, к нему стали ходить богомольцы с бидонами, забирали из него якобы святую воду.

Побывали мы и в Вифании, бывшем монастыре, верстах в двух от села на берегу обширного озера. Там еще жило пять или шесть монахов, и церковь последний год была открыта. Монастырь был основан в конце XVIII века митрополитом Московским Платоном, который любил там отдыхать. При нас монашеские корпуса занимало педагогическое училище, а резиденция самого митрополита, остававшаяся нетронутой со дня его кончи-

 


[1] 0 том, как я неожиданно попал в 1926 году на охоту вместе с Пришвиным и моим дядей Трубецким, см. мой очерк "Берендей и Берендеевна".

- 207 -

ны, была превращена в небольшой, бережно содержавшийся музей, просуществовавший до тридцатых годов.

И еще мы собирали белые грибы, которых в ближайших глинковских окрестностях была тьма-тьмущая. Я ходил чаще всего вдвоем с Лялей Ильинской. Собирая, мы вели «умные» разговоры, соревнуясь в количестве прочитанных книг и в количестве найденных грибов.

В то лето одолевали нас комары. Еще прошлой зимой мой школьный товарищ Юра Неведомский научил меня курить, и с тех пор я курил потихоньку от учителей и родителей в том месте, где курят мальчишки всего мира, то есть в уборной. А тут благодаря комарам моя мать и тетя Лиля разрешили курить Петруше и мне. И мы с ним покупали самые дешевые папиросы — «Трезвон» (6 копеек пачка) и «Червонец» (10 копеек) и дымили своими папиросами целыми днями.

В ту весну в газетах поднялась кампания — принимать в вузы преимущественно молодых рабочих от станка, а также сыновей и дочерей рабочих. Появилась песенка:

Дайте мне за рубль за двадцать —

Папу от станка, папу от станка...

Дальше не помню.

Организовали чистку вузов. Сперва появились в газетах накаляющие обстановку статьи с примерами, с конкретными фамилиями классово чуждых студентов, засорявших пролетарскую науку.

Чаша сия не миновала и второй университет, в котором на втором курсе училась моя сестра Соня. Она была очень увлечена учебой, лекциями профессоров, лабораторными занятиями. В числе сыновей и дочерей бывших людей, священников, нэпманов была «вычищена» и она. Бросились хлопотать. Пять девушек стали обходить квартиры профессоров с мировыми именами. Все профессора принимали изгнанных с большим сочувствием, писали красноречивые ходатайства, некоторые особо подчеркивали, что студентка Голицына «показала себя всесторонне...» и т. д. Мой отец, подняв прежние связи, тоже хлопотал. Ничего не помогало. Соня очень тяжело переживала провал своих мечтаний. Она пыталась куда-либо поступить на работу, но в первые месяцы и тут терпела неудачу. Ведь в стране была безработица...

Оставшись у разбитого корыта, она взялась заниматься со мной по алгебре и геометрии: ведь из-за неудовлет-

 

 

- 208 -

ворительных отметок по этим предметам я был переведен в восьмой класс условно. Не помог и тот факт, что учитель математики Андрей Константинович Исаков до революции был классным наставником моего брата Владимира.

Соня учила меня весьма энергично и оригинально. Садились мы на паперти Глинковской церкви. Только я начинал ошибаться и заикаться, как она с возгласом «дурак!» хлопала меня по лбу. И в результате не в переносном, а в самом прямом смысле она вдолбила в мою голову математические знания. И с той поры я начал учиться по этому столь ненавистному мне предмету более или менее сносно. Однако занятия с Соней пришлось прервать...

Арестовали в Хилкове дядю Алешу Лопухина. Летом он приезжал в Москву для реализации относительно скромного урожая яблок, а заодно захватил послание нескольких священников Крапивенского уезда патриарху Тихону. Они изъявляли ему покорность и писали, что не желают подчиняться «Живой Церкви». Когда дядя Алеша вернулся из Москвы, тульские власти его посадили. О судьбе священников ничего не знаю.

Соня уехала из Глинкова и помчалась в Хилково в помощь одинокой тете Тесе, которая вот-вот должна была родить третьего ребенка. Когда она родила, Соня привезла их всех к нам на Еропкинский. Нашли им уголок в одной из наших комнат.

Тогда же моя мать пошла к Смидовичу хлопотать за брата. Дядя Алеша был освобожден из Тульской тюрьмы, но Смидович сказал, что ему негоже оставаться в своем бывшем имении, а пусть переезжает куда хочет.

Куда? Да, конечно, в богоспасаемый Сергиев посад. Трубецкие нашли ему квартиру в домике в той же слободе Красюковке, и он смог соединиться со своей семьей.

Перед сестрой Соней встала дилемма — что дальше делать? Из университета выгнали. Пыталась она устроиться на работу — нигде не брали.

Дело ей нашлось. Опять она отправилась на помощь, но в другую сторону — в Петроград. Там арестовали тогда Софью Владимировну — вдову умершего в 1919 году двоюродного брата моего отца Петра Абрамовича Хвощинского. Посадили всех тех, кто участвовал в панихиде по одной весьма святой жизни монахини. Трое детей остались беспризорными, и сестра Соня взялась их пестовать, вернулась в Москву и привезла с собой

 

- 209 -

младшего сына Хвощинских, девятилетнего Колю, мальчика избалованного и малоразвитого, который поселился у нас. Через несколько месяцев Софью Владимировну освободили, и она с детьми уехала за границу. Об их дальнейшей судьбе ничего не знаю.

Наконец у сестры Сони нашелся заработок. Помогла Софья Григорьевна Ильинская — санитарный врач и жена адвоката Игоря Владимировича Ильинского. Соня составляла таблицы по так называемой санитарной статистике. Из городских амбулаторий ей передавали объемистые стопки медицинских карт за многие годы. Вес, рост, окружность груди, сколько детей, сколько абортов, когда начались менструации, когда закончились, пьет умеренно, пила раньше, но не пьет теперь, пьет запоем и прочее и прочее — на все эти данные составлялись отдельные таблицы, иные длиной с полотенце; и на всех на них суммы цифр по горизонтали и по вертикали должны были сходиться в правом нижнем углу.

Врачи были в восторге от получаемых ценных сведений, которыми для сравнения пользуются и до сегодняшнего дня.

Не только Соня занималась обработкой карт, но и некоторые семьи бывших людей, например Осоргины, получили хороший заработок из того же неиссякаемого источника...

Нашелся заработок и у моей матери. Об этом расскажу позднее.

А мы продолжали наслаждаться в Глинкове. Из города постоянно приходили в гости дядя Владимир Трубецкой с тетей Элей, являлись два мальчика — Сергей Истомин и средний из трех братьев Раевских Михаил. Старший Сергей работал фотографом в той электролаборатории в Москве, которой руководил священник отец Павел Флоренский. Флоренскому покровительствовал председатель ВСНХ товарищ Дзержинский, и власти до поры до времени терпели, что на заседания столь ответственного органа выдающийся ученый и философ является в рясе.

Однажды в Глинково пришел Петр Владимирович Истомин. Он долго разговаривал о чем-то с Игорем Владимировичем Ильинским, сидя вместе с ним на бревне. Потом оба они встали и куда-то ушли.

Игорь Владимирович взялся быть адвокатом — защитником монахов Гефсиманского скита, которым грозило выселение. Тогда были введены новые правила выселения —

 

- 210 -

только после решения суда, а суд можно было обжаловать в высших инстанциях. На практике царил произвол, однако видимость правосудия все же соблюдалась.

Игорь Владимирович, хотя и был убежденным атеистом, наотрез отказался получить от монахов какое бы то ни было вознаграждение вперед: он видел, как усердно они работают на своих, еще принадлежавших им полях и огородах, счел их дело правым и решил их защищать. Выступал он на суде столь горячо, что его самого посадили. Следствие велось долго, в конце концов в ГПУ дознались, что он является автором «Марксиады». Ему грозило угодить в Соловки, однако с помощью Пешковой наказание было смягчено: он был отправлен в ссылку в отдаленный район Пермской губернии, оттуда попал в Ясную Поляну, где, как он сам выражался, превратился в одного из многочисленных жуков-могильщиков, которые питаются трупом Льва Толстого. Он копался в тульских архивах, но сам печататься как ссыльный не мог, разысканные им документы и материалы печатались под другими фамилиями.

В тридцатых годах его опять посадили, и он погиб. Дело о выселении монахов тянулось еще свыше двух лет, но в конце концов их выселили...

16.

Осенью мы вернулись в Москву. Я пошел в восьмой класс школы. Слово «гимназия» придется с этой страницы отставить.

Разные дяди и тети обходили классы и спрашивали:

у кого из вас родители — рабочие? В нашем классе оказался таковым лишь один — Шура Каринский, сын школьного истопника и последний ученик. Было другое общее собрание, дяди и тети спрашивали: кто из вас пионеры и кто комсомольцы? Пионеров оказалось двое — из седьмого класса, а комсомолец всего один — из девятого. Районный отдел народного образования стал косо смотреть на порядки, еще державшиеся в стенах здания в 7-м Ростовском переулке.

Был назначен новый директор школы — Анатолий Сергеевич Дарский, с виду очень похожий на Ленина. До революции он служил учителем математики в гимназии Адольф на Малой Никитской и, придя в бывшую Алферовскую гимназию, вскоре нашел общий язык со всеми

 

 

- 211 -

учителями и стал защищать те порядки, какие существовали до него.

Перед Октябрьскими праздниками Дарский и Ольга

Николаевна Маслова обходили старшие классы и призывали всех учеников пойти на демонстрацию. Сбор в таком-то часу, пойдем с красными флагами на Красную площадь, увидим всех вождей. Нам нужно показать нашу классовую сознательность. Это же для пользы нашей школы!

На следующей перемене многие из нас стали между собой шептаться, спрашивать: «Ты пойдешь?» «Да ни в коем случае!» — воскликнул я. И другие повторяли те же слова. И не пошли. Правда, погода оказалась дождливой.

Когда осенние каникулы кончились, опять Дарский и Ольга Николаевна обходили классы и нас стыдили, что подвели школу. Они потребовали, чтобы каждый нарушитель приказа принес бы от родителей объяснительную записку.

Мой отец написал, что его сын остался дома из-за дождя и по болезни, в скобках отец указал: «легкий насморк». Записка удовлетворила Дарского.

Нам объявили, что у нас будет новый, очень интересный и нужный предмет — политграмота. Для первого урока объединили оба восьмых класса — «А» и «Б». Ольга Николаевна привела толстенького мужиковатого вида дяденьку с бородкой, во френче, в хромовых сапожках, назвала его имя и отчество и ушла.

Дяденька сказал, что для знакомства хочет задать нам один вопрос, и обратился к сидящей на передней парте девочке:

— Если бы к вам приехала подруга, никогда в Москве не бывавшая, куда бы вы ее повели в первую очередь?

— Я бы повела ее в Кремль, но туда не пускают,— пролепетала девочка.

Дяденька поморщился и задал тот же вопрос мальчику.

— В Третьяковскую галерею,—ответил мальчик.

Дяденька опять поморщился и обратился с тем же вопросом к другой девочке.

— В музей Александра Третьего,— ответила та.

Дяденька охнул и всплеснул руками.

— В Мавзолей Ленина,— наконец догадался сказать еще один мальчик.

 

- 212 -

Дяденька радостно закивал лысой головой и начал рассказывать, каким великим вождем был Ленин.

Он провел с нами еще один урок и, видимо, разочарованный нашей несознательностью, удалился навсегда. Его заменил Константин Васильевич Базилевич, очень красивый, с усиками, молодой человек, покоривший сердца наших девочек.

Предмет, который он нам читал, назывался не политграмотой, а социологией, но на самом деле его следовало бы назвать просто русской историей. Историческая наука тогда была в загоне, и Базилевичу, как историку по образованию, пришлось замаскироваться. Впервые к нам пришел не учитель, а лектор, который с увлечением разворачивал перед нами картины прошлого. Не на уроке пребывали мы, а слушали настоящие серьезные лекции. Именно Базилевичу я обязан, что полюбил историю.

Впоследствии он пошел в гору. Когда цвет русской исторической науки был разгромлен, Базилевич выдвинулся и кончил жизнь профессором Высшей партийной школы и членом-корреспондентом Академии наук.

Между тем над нашей школой продолжали сгущаться тучи. А виною тому оказались два хороших ученика, но не очень примерных мальчика.

На одном торжественном школьном собрании, посвященном не помню чему, произошел ужасный скандал.

Два ученика — Андрей Киселев из параллельного класса и Костя Красильников из нашего — увлекались химией и на квартире Кости создали доморощенную лабораторию и там занимались разными химическими опытами. Перед собранием они налили в колбу серной кислоты, а к пробке снизу прикрепили марлевый мешочек с каким-то порошком. Колбу они вручили кому-то из приятелей, тот еще кому-то, а еще кто-то внес ее в зал. Когда же помещение наполнилось учениками и учителями, колбу передали четвертому мальчику и предложили ее опрокинуть. Произошла бурная реакция, пробка со шпоканьем выскочила, и по залу распространился удушливый запах тухлых яиц, то есть сероводорода.

А лектор из Хамрайона в это время горячо распространялся о будущем коммунизме.

Пришлось его выступление прервать, вывести всех из зала, проветрить помещение. И лекция смогла продолжаться, но все были так взбудоражены, так оживленно шушукались, что плохо слушали пророческие призывы к мировой революции.

 

- 213 -

— Происки классового врага! — такова была первая реакция в роно. Начали вести настоящее следствие, но когда выяснили, что в деле оказались замешанными много вполне примерных мальчиков, решили все прикрыть.

А случись такая история несколькими годами спустя, наверняка посадили бы с полсотни народу — ребят, учителей и родителей.

С Андреем Киселевым и его другом Алешей, сыном выдающегося русского художника Михаила Васильевича Нестерова, в ту зиму я близко сошелся, хотя оба они учились в параллельном классе. Мы решили создать свой журнал, привлекли еще двух мальчиков из седьмого класса и назвали журнал «Саламандра». Алеша дал в него пару стихотворений, я — рассказ, Андрей — большую серьезную статью. Он писал: раз в вузы принимают только рабочих и крестьян-бедняков или их детей, и то после рабфаков, то есть учебных заведений, где за три года они галопом проходят девять классов школы, то нам, грешным, остается заниматься самообразованием. Девочки тоже дали в журнал рассказы и стихи, наши художники нарисовали карикатуры, просто картинки и обложку.

Андрей обладал кипучей энергией и предприимчивостью. В старой «Ниве» он прочел, как изготовлять шапирограф, то есть печатный станок. На квартире Кости Красильникова в Ружейном переулке была организована тайная типография. Особым составом намазывался лист фанеры, особыми чернилами справа налево, да еще с буквами в зеркальном изображении, мы выводили строчки, пыхтели, старались в две смены, наконец отпечатали и сброшюровали десять экземпляров. Два подарили в учительскую, остальные раздали по классам.

В тот день Базилевич вел у нас урок. Он с большой похвалой отозвался о нашей инициативе, вспомнил, как и он в юные годы в гимназии участвовал в таком же журнале. Весь класс смотрел на меня — члена редколлегии,— а я сидел, скромно опустив глаза.

Но существовала у нас официальная стенгазета, редактором которой был единственный в школе комсомолец — высокий и прыщавый юноша Альбов. Он усмотрел в «Саламандре» соперницу. А в стенгазете печатались не рассказы и стихи, а статьи о Ленине, о мировой революции. Естественно, что большинство ребят считало «Саламандру» интересней. Альбов и К° пустили слух, что недавно был обнаружен подобный шапирограф, на котором печатались антисоветские листовки.

 

 

- 214 -

Дарский вызвал Андрея Киселева и Алешу Нестерова, напугал их и убедил прекратить издание журнала. После уроков члены редколлегии собрались, кто-то предложил продолжать издавать, но тайно. Однако благоразумие взяло верх, и мы решили послушаться совета директора.

Вышли из школы вчетвером — Андрей Киселев, Алеша Нестеров, Костя Красильников и я. Пошли мрачные. Решили скрепить нашу дружбу. Чем? Нет, кровью негигиенично, лучше пивом. Мы знали частную пивную в том доме, который стоял на Зубовской площади поперек Зубовского бульвара. Называлась она «Зубок». Вывернули карманы, нашлась мелочь — на четыре кружки хватит. С чувством повышенного интереса к чему-то постыдному я впервые входил сквозь маленькую дверь в жарко натопленное, насквозь прокуренное, наполненное подозрительными типами помещение. Наверное, во времена деспотизма невинные юноши с таким же чувством входили в публичный дом.

Андрей, Алеша и я были высокого роста, а Костя был низенький. И продавец со словами «малолетним не отпускаем» нацедил нам три кружки вместо четырех. Сели за стол, усеянный окурками, с лужами пива, с блюдечками моченого гороха и кучкой воблы, взяли одну пустую кружку и по-братски разделили напиток на четырех. Будем дружить!— и разошлись по домам.

Потом я ходил в «Зубок» еще много раз — вдвоем с Андреем, втроем с Алешей. Костя избегал к нам присоединяться. А однажды я там встретил брата Владимира, и мы оба очень смутились. Выяснилось, что и он изредка посещает это заведение, и, наверное, потихоньку от жены.

А года три спустя «Зубок» закрыли, и, к нашему негодованию, помещение превратили в общественную уборную, а потом дом, якобы мешавший движению по Садовому кольцу, был снесен.

Однажды Алеша Нестеров пригласил меня на свой день рождения. Он жил со своими родителями и сестрой Натальей на Сивцевом Вражке. Моя мать, узнав, что я иду к знаменитому художнику, велела ему передать, какое неизгладимое впечатление на нее — четырнадцатилетнюю — когда-то произвели его картины, посвященные преподобному Сергию.

Я пришел на празднество самый первый. Вышел невысокий плотный мужчина с бородкой, с острыми глазами, с характерным, неправильной формы лысым чере-

 

 

- 215 -

пом. Здороваясь с ним, я скороговоркой выпалил слова матери. Он, видимо, остался очень доволен и просил ее поблагодарить.

Квартира Нестеровых по тому времени казалась роскошной. Хорошая мебель, фарфор, книги в шкафах, по стенам картины известных художников. Во второй комнате, не для обозрения всех приходящих, висели две картины художника: три монаха отдыхают под елью, и к ним подбегает лисенок, а сзади лесная долина. И другое полотно—«Философы». Бредут вдоль лесной дороги в глубоком раздумье философ С. Н. Булгаков и священник отец Павел Флоренский...

Учился я, в общем, средне, а мог бы, кроме как по математике, получать одни «пятерки». Но тогдашняя советская педагогика отрицала пережитки прошлого, отметок вообще не было, только «удовлетворительно». Вот почему уроки я готовил лишь по математике, а по остальным предметам мне достаточно было более или менее внимательно прослушать объяснения учителя.

— Почему ты не готовишь уроков? — однажды забеспокоилась моя мать.

— Только дураки готовят уроки,— ответил я.

Примерно так же относились к школьным занятиям и мои соклассники. Многие из нас говорили:

— Были бы у нас отметки, мы учились бы совсем иначе.

Осенью 1927 года в наш класс поступила с опозданием на месяц моя двоюродная сестра Леля Давыдова.

Ее привезли родители — сестра моей матери Екатерина Сергеевна Давыдова — тетя Катя — и ее муж Александр Васильевич — дядя Альда. Их приняли в крестьянскую общину села Кулеватова Моршанского уезда Тамбовской губернии. И они с семьей жиля (до поры до времени) благополучно в родовом, с колоннами, давыдовском доме. Дядя наравне с крестьянами пахал, сеял, собирал урожай. А его дочь стала жить у нас. Ей было грустно расставаться с родителями, и она вдали от семьи страшно тосковала. В классе ее прозвали Княжной. Из-за своей тоски она ни с кем дружбу не заводила, однако дома у нас, когда по субботам к нам приходили веселиться наши сверстники, она присоединялась к общей компании и играла в «сумасшедшую подушку» с тем же азартом, как и остальные. С тех пор уже много лет (с перерывом во время войны) я продолжаю с ней дружить.

 

- 216 -

Тетя Леля Шереметева с детьми собралась уезжать за границу. Еще летом в Глинково к ним являлся аккуратненький господинчик в сером костюме, в крагах, с остренькой бородкой. Это был ее родственник, сотрудник эстонского посольства, с детства в нее влюбленный. А тогда иностранцы могли разъезжать где хотели.

Любопытно, что однажды поздно вечером Петруша и я обнаружили под открытым окном их избушки сидящего на корточках молодого неизвестного. Сразу поняли, что это шпик, погнались за ним, но догнать не сумели.

Господинчик фиктивно сочетался браком с тетей Лелей. Каким образом четверо ее детей были призваны и его детьми — не знаю. Дело с оформлением отъезда пошло, как у нас полагается, медленно. Весь сентябрь Шереметевы прожили в Глинкове, а потом нашлись добрые люди — приятельница моего дедушки Елена Сергеевна Петухова с сыном: они их приютили. И только в ноябре Шереметевы смогли уехать. На Белорусском вокзале их провожало человек пятьдесят, в том числе и два шпика. Об их дальнейшей жизни рассказывать не буду» скажу только, что вряд ли оба младших сына тети Лели — Петруша и Павлуша, если б остались в нашей стране, уцелели бы.

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.
Тел.: (495) 623 4115;; e-mail: secretary@sakharov-center.ru
Политика конфиденциальности


Региональная общественная организация «Общественная комиссия по сохранению наследия академика Сахарова» (Сахаровский центр) решением Минюста РФ от 25.12.2014 года №1990-р внесена в реестр организаций, выполняющих функцию иностранного агента.
Это решение мы обжалуем в суде.
 

https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=4231

На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен