- 390 -

ВЕСЫ ФЕМИДЫ И СТРЕЛЫ АМУРА

1.

Я упоминал, что мой отец ходил к Пешковой «по своим делам»: он хлопотал о восстановлении всех нас, кроме дедушки, в избирательных правах. Дедушкино дело считали безнадежным, и сам он говорил про себя: «Оставьте меня в покое». Отец считал, что все мы лишены несправедливо и надо хлопотать. Пока он являлся лишенцем, ему нечего было и пытаться поступить на работу.

Политический Красный Крест занимался судьбами только политических заключенных, но Екатерина Павловна, по прежнему своему знакомству с моим отцом, делала для него исключение и куда-то отправляла его бумаги.

Как-то отец послал меня к ней на дом, на ее с Максимом Горьким квартиру в высоком доме по Машкову переулку. Я пришел, позвонил, дверь открыла хорошенькая горничная, вышла сама Екатерина Павловна в роскошном шелковом цветном халате. Она меня узнала, спросила, как мои дела. Я ей ответил, что продолжаю благополучно зарабатывать черчением; мне бы ввернуть,

 

- 391 -

что я тоже лишенец, но не догадался и передал ей бумаги отца.

Она предложила мне переждать в прихожей на пуфике. Мимо прошел очкарик и подозрительно меня оглядел. Это был секретарь Горького Крючков, впоследствии, после смерти писателя, расстрелянный. Издали я услышал раздраженный голос самого классика советской литературы с характерным ударением на «о», что-то вроде:

— Опять пропали мои ботинки!

Екатерина Павловна вынесла отцово заявление с просьбой о восстановлении в избирательных правах. В правом верхнем углу я прочел надпись характерным круглым почерком: «Ходатайство гр. Голицына М. В. поддерживаю. М. Горький». Потом брат Владимир острил: «Гр. означает граф».

Куда только отец не обращался! Во всех инстанциях ему говорили:

— Раз вы занимали должность предводителя дворянства, значит, были землевладельцем, а раз вы занимали должность члена Московской городской управы, значит, были домовладельцем. Да еще вы — бывший князь.

Отец уверял, что тульский губернатор Шлиппе за либерализм не утвердил его на третий срок предводительства, и находился он под тайным надзором тульской полиции[1], и обе должности занимал по доверенности своего дяди Голицына Александра Михайловича. Но показать эту доверенность он не мог: в одном из обысков ее отобрали, и она канула в недрах ГПУ. Увы, все эти доводы казались властям совсем неубедительными.

Тогда появилась расхожая поговорка: «Докажи, что ты не верблюд». Отцу предстояло доказать, что он не был ни землевладельцем, ни домовладельцем. А где найти оправдательные документы?

Везде у него было много знакомых, которые искренно ему сочувствовали. Одна знакомая дама служила в Румянцевской (ныне Ленинской) библиотеке. Через тамошнюю фотолабораторию она раздобыла фотокопии соответствующих страниц — из справочника «Вся Москва за 1916 год» и из книги статистика А. Чернопятова «Родословец Тульского дворянства».

 


[1] О том, что отец находился под тайным надзором полиции, ему уже после революции сказал дядя Миша Осоргин, который в 1905 году был тульским губернатором.

- 392 -

Отец, показывая эти фотокопии, говорил:

— Смотрите, вон сколько Голицыных, а с инициалами «М. В.» в списках нет.

И еще отец добавлял, что его дед Михаил Федорович был декабристом, и еще показывал ходатайство Горького, и еще предъявлял справки об одиннадцатилетней беспорочной службе в разных советских учреждениях.

Но, увы, на твердокаменных членов избирательных комиссий все эти документы не производили никакого впечатления, отцу говорили: вы сами и все члены вашей семьи — бывшие князья, неизвестно, на какие средства живете, значит, являетесь нетрудовым элементом, значит — отказать!

А младшему брату отца — Владимиру Владимировичу, дяде Вовику, подвезло. В первой же инстанции и он, и двое его старших — сын Саша и дочь Елена, несмотря на княжеские титулы, были восстановлены. Но у него нашлись козыри: до революции — рядовой служащий Ливенской городской управы, никакой собственности никогда не имел, а главный его козырь был: жена, тетя Таня, скончавшаяся в 1923 году, была крестьянкой, беднейшей сиротой. Этот факт поражал советских чиновников. И дядя Вовик в течение долгих лет благополучно служил в таком фешенебельном учреждении, каким являлся Банк для внешней торговли. Никогда он арестован не был, а между прочим, брат его жены, коренной ливенский крестьянин, как родственник бывшего князя был раскулачен и выслан в дальние края со всей семьей.

Тогда было четыре инстанции, куда полагалось подавать заявления о восстановлении в правах: сперва в районную избирательную комиссию, в случае отказа — в городскую, затем в РСФСР, наконец, в СССР.

Каждая комиссия задыхалась от тысяч, нет, сотен тысяч, а в последних инстанциях как бы не миллионов заявлений, рассматривала их, как требовали инструкции, «с максимальной бдительностью», в народе говорили — «бздительностью». Поэтому приходилось месяцами, а то и годами ждать. Наконец вызывали, усаживали перед лицом трех членов комиссий, а они видели в несчастных лишенцах классовых врагов и с плохо скрываемой ненавистью задавали унижающие человеческое достоинство вопросы, иногда каверзные, а иногда просто глупые.

Получив отказ в районной избирательной комиссии, отец за себя и за всех нас отверженных подал в Москов-

 

 

- 393 -

скую городскую комиссию. Наконец вызвали. Отцу посоветовали идти вместе с Владимиром.

Изо всех нас мой брат особенно ненавидел всякие унизительные хлопоты, когда приходилось заполнять анкеты, отвечать на вопросы. Несмотря на постоянные удары судьбы, он продолжал гордиться своим княжеством, из-за которого и получал эти удары. Он очень страдал, но тайно, а для людей всегда оставался остроумным, неунывающим, даже веселым.

Вот почему в относительно более либеральные годы — 1925—1928—он так и не удосужился вступить в профсоюз Рабис, то есть оформить свое положение юридически. Ведь тогда на общем собрании ему пришлось бы отвечать на вопросы не только дружеские, но и враждебные. Когда пришел вызов в городскую комиссию, он уперся:

— Не пойду! Ну их ко всем чертям!

Отец, мать, жена уговаривали, наконец уговорили его пойти.

Потом он со всегдашним своим остроумием при нашем общем хохоте рассказывал, как его вызвали. А заседала комиссия в углу главного зала Моссовета, бывшего генерал-губернаторского, тогда еще не перестроенного дворца на Скобелевской площади.

Владимир тогда жалел, что не сумел в блокноте запечатлеть тупые рожи трех членов комиссии, когда, пытаясь доказать свою талантливость, он совал им под носы свои иллюстрации к Новикову-Прибою и обложки «Всемирного следопыта». Ему задали такие два вопроса:

— Почему вы не были в Красной армии?

— Вот ведь,— восклицал Владимир,— в ГПУ спросить не догадались, а тут спросили!

В свое время я рассказывал, как Богородицкая призывная комиссия в 1920 году направила Владимира как художника на работу в океанографическую станцию на Кольском полуострове. А тут члены комиссии обвинили Владимира в уклонении от военной службы во время гражданской войны, и он не смог доказать, что не был дезертиром.

А второй был вопрос:

— Танцевали ли вы в этом зале? На что Владимир вполне резонно ответил, что мальчиков на генерал-губернаторские балы не приглашали. А чересчур честный наш отец воскликнул:

— Я был вынужден признаться: да, танцевал...

 

 

- 394 -

Отказали всем нам и в городской комиссии. Отец подавал в следующие инстанции и всюду получал отказы. Он, юрист по образованию, никак не соглашался, почему Фемида так к нему несправедлива. В конце концов он подал самому Молотову. От одного отказа до другого шли долгие периоды, пока не была обнародована самая лицемерная на всем свете Сталинская Конституция 1935 года, когда было объявлено, что лишенцами являются только заключенные и сумасшедшие. А в анкетах даже после войны оставался каверзный вопрос: «Лишались ли вы избирательных прав, когда именно и по каким причинам?».

Во всех юридических делах отцу давал советы его хороший, с давних лет знакомый — известный московский адвокат по гражданским делам Николай Адрианович Сильверсван. Был он очень отзывчив, горячо старался помочь отцу и всем членам нашей семьи, притом безвозмездно. Хочу немного о нем рассказать.

Жил он на Собачьей площадке в старинном, с гипсовой лепниной особняке, когда-то принадлежавшем поэту Хомякову: у него бывал Тургенев, собирались славянофилы и профессора Московского университета. После революции там в трех комнатах устроили Музей сороковых годов, полностью сохранивший уютную и поэтичную обстановку далеких лет. Я еще застал жившую там дочь поэта — древнюю старушку Ольгу Алексеевну Челищеву. Музей был разгромлен в 1930 году, а хомяковский особняк и вся Собачья площадка и сама улица Большая Молчановка, почти сплошь застроенная старинными особняками, были уничтожены варварским повелением Хрущева.

На каких правах жил Сильверсван вдвоем с женой в том музее — не знаю. Его жена Елена Владимировна работала научным сотрудником Третьяковской галереи, и я с ее помощью, случалось, проходил без билетов в храм искусств. Отец несколько раз посылал меня к Сильверсвану то относить черновики заявлений, то забирать переписанные набело бумаги. Иногда супруги меня оставляли на чашку чая.

Долгую жизнь прожил этот благородный человек. Уже после войны мне пришлось к нему обратиться за советом. Я застал его седым стариком, пенсионером.

Неожиданно все его благополучие рухнуло. Году в 1952-м к нему обратилась знаменитая певица Обухова. У нее была домработница, верой и правдой служившая ей десятки лет. Где-то в колхозе Брянской области арестовали

 

 

- 395 -

брата этой домработницы по обвинению в поджоге фермы, когда погибло целое стадо коров. Обухова, наверное за немалое вознаграждение, умолила Сильверсвана поехать его защищать. На суде он выступил с блестящей речью и сумел доказать, что в день пожара обвиняемый был где-то далеко. Суд его оправдал, а районные власти разозлились и отправили в Москву на Сильверсвана донос. Он был арестован как враг народа и отправлен в дальние лагеря. А его жену, прослужившую в Третьяковской галерее более сорока лет, выгнали с работы. Эту печальную историю мне рассказал С. Н. Дурылин.

Никого лишенство так не угнетало, как моего отца, притом и физически, и морально. Говорили, что он «ушиблен революцией». Да никакой не революцией, а вынужденным бездельем. Начались у него разные недомогания, прежде всего урологические, затем сердечная слабость, подозревали и психическое расстройство. Он страдал бессонницей, не давал спать матери, постоянно восклицал: «Как мы будем дальше жить!» Мать как могла успокаивала его, старалась поддержать его дух. А ведь ему было всего пятьдесят шесть лет.

По совету Сильверсвана он решился пройти медицинскую комиссию. На пенсию нельзя было рассчитывать, лишенцам пенсию не давали, но если врачи его признают нетрудоспособным, это даст ему некоторое юридическое положение.

У него было много знакомых врачей. Профессор Шервинский, отец известного переводчика, профессор Плетнев, впоследствии, после смерти Горького, получивший 25 лет, наконец, личный врач Ленина милейший Федор Александрович Гетье. Все они дали бы отцу любые справки.

Но существовала медицинская комиссия, состоявшая не только из врачей, но и из бдительных чинуш. Все лето бедный отец проходил унизительные осмотры и опросы: чинуши, не скрывая враждебности, издевались над его лишенством и княжеством и в конце концов отправили на обследование в сумасшедший дом на Канатчикову дачу.

По рассказам отца, тамошняя обстановка напоминала ту, которую впоследствии описали Ильф и Петров. Там скрывались от суда, от чистки, от уплаты налогов вполне нормальные люди — нэпманы, торговцы, обыкновенные советские служащие, но с сомнительным социальным происхождением. Один из них по утрам пел «Боже, царя

 

- 396 -

храпи». На замечание отца: «Вы с ума сошли!»—тот отвечал: «Только здесь я могу безнаказанно петь все что хочу».

Отец был признан психически нормальным и вполне трудоспособным. И опять наступила для него пора безделья. Доброжелательный Виктор Александрович Мейен достал ему перевод с английского: отец подбирал различные справки для подачи очередного заявления в избирательную комиссию. Но все это не было настоящим делом. Он тосковал по ежедневной работе.

2.

В шестой — 1929-й — год подряд мы сняли на лето дачу в том же Глинкове. Овощи и молоко там стоили копейки, и хозяйка — вдова Аннушка брала за комнату столь мало, что сельская жизнь предвиделась дешевле, нежели московская, и девочек ждало большое удовольствие.

Очень я сожалею, что в тот последний, глинковский, год мало пользовался чистым воздухом и красотами тамошней природы, а больше жил в Москве и трудился над чертежами и картами. И родители тоже больше жили в Москве, мать утешала и подбадривала отца, проходившего унизительные медицинские комиссии.

Ляля Ильинская в то лето в Глинково не поехала. Она была очень разочарована, когда я ей сказал, что из-за подписки о невыезде не смогу отправиться с ней ко граду Китежу. Вместе с секретаршей Александры Львовны Толстой она махнула на Кавказ. Там они встретили троих, только что окончивших вузы молодых ленинградцев и далее путешествовали вместе. За одного из них — биолога Ганю Стрелина — Ляля впоследствии вышла замуж. И с тех пор дружба ее со мною оборвалась.

Девиц в Глинково, как и в прежние годы, понаехало много больше, нежели молодых людей. А кавалеры наезжали из Москвы. И всех их кормили, в основном картошкой и жидкой пшенной кашей. Владимир и Елена, теперь с тремя малышами и домработницей Катей, сняли лучший, только что построенный дом. Впервые сняли дачи для своих матерей Валерий Перцев и Виктор Александрович Мейен. Оба они объясняли, что их привлекли живописные глинковские виды, а мы подозревали, что в их сердца прицеливался из своего лука шаловливый амур.

Близкий наш знакомый — юноша Николай Храмцов — работал в Сергиевом посаде водителем грузовика. Однаж-

 

 

- 397 -

ды он предложил нам прокатить нас до Переславля-Залесского и обратно. Собралась большая компания, а я из-за своей подписки о невыезде поехать остерегся. Я остро всем завидовал, провожая грузовик, переполненный пассажирами. Вернулись они в восторге от озера и от множества прекрасных храмов.

Дочь дяди Вовика Голицына Елена в зимние месяцы не принадлежала к нашей компании и веселилась отдельно со своими друзьями, а к нам присоединялась лишь в Глинкове. Начал там появляться ее кавалер — Николай Соколов, красивый и статный, с усиками, бравый военный, с голубыми петлицами летчика и с двумя ромбами, что соответствовало званию комдива — командующего дивизией, по нынешним временам генерала. Всех нас он очаровал. В Глинкове принимал живейшее участие в наших играх, которые происходили чаще по ночам на церковном дворе.

Помнится, ехали мы однажды большой компанией в Москву. Брат Владимир организовал игру в преферанс. Проходивший мимо железнодорожник набросился на игроков:

— В вагоне азартные игры запрещены! Сидевший в стороне Николай холодно заметил:

— Это я разрешил.

И железнодорожник тотчас же сник и молча удалился.

Вообще иные участники гражданской войны никак не могли привыкнуть к мирным временам и нет-нет, показывали свое былое ухарство. И у Николая изредка проявлялись замашки эдакого удальства. Иногда, к восхищению девиц и испугу сельских жителей, он стрелял из револьвера в воздух. Доживи Чапаев до мирных времен, и он наверняка выкидывал бы подобные проделки.

Однажды Елена объявила нам, что выходит замуж за бравого комдива. Известие это мы встретили с восторгом, создавался новый повод для веселья. Но Николай был коммунистом, а Елена желала венчаться только в церкви, свадьбу было решено сыграть в Глинкове и потихоньку.

Священник отец Алексей Загорский служил с большим подъемом. Первым держал венец над невестой ее брат Саша, вторым — я. Отец Алексей сказал вдохновенную проповедь, и все мы пошли угощаться в самую просторную избу, где жил Владимир с семьей.

В тот же вечер молодые уехали в Москву. Николай получил отставку и новое назначение начальником таможни в Кяхту. Супругам предстояло проезжать через

 

 

- 398 -

Сергиев без остановки, и они заранее предупредили Трубецких. Те всем семейством вышли к железнодорожной насыпи, и им кинули из открытого окна вагона коробку шоколадных конфет. Дядя Владимир нам потом рассказывал, каким счастьем сияли молодые.

А через некоторое время сказались анархические замашки Николая. Он захватил тридцать тысяч казенных денег, бежал с Еленой, где-то скрывался, его поймали и судили, а Елена вернулась в Москву с обесцвеченными перекисью водорода волосами. Я не очень знаю эту детективную историю, подробностей о своих злоключениях Елена никогда не рассказывала.

В 1932 году, когда я поехал в Новосибирск, Елена дала мне адрес Николая. Встретил он меня радостно, но напугал своей формой войск ОГПУ. Он занимал должность инструктора по стрельбе при штабе охранников Сиблага, иначе говоря, учил их стрелять по заключенным при побегах. Был ли он сам тогда заключенным — не знаю. Ему доверяли — ведь он классовым врагом не считался. Во второй раз видеть его мне совсем не хотелось и о дальнейшей его судьбе ничего не знаю. Елена с ним разошлась.

То лето мне вспоминается как сплошное, без всяких забот веселье, не хотелось думать, что ты лишенец, что Литературные курсы закрыты и оборвалась твоя дорога к знаниям. Ты неплохо зарабатываешь и будь этим доволен. По субботам к вечеру в Глинково с коробками пирожных и шоколадных конфет наезжало много кавалеров сестры Маши, но она никому не отдавала предпочтения. Кавалер сестры Сони Игорь Даксергоф был ее моложе, он явно отодвигался на второй план, а на первое место постепенно вставал Виктор Александрович Мейен, на которого мы все смотрели как на солидного дядю. Он получил отпуск. Мы стали замечать, что Соня постоянно удаляется с ним на прогулки, но серьезного значения этим прогулкам не придавали. Мы хорошо помнили, как еще весною на Пасху Соня пряталась от Виктора Александровича, не желая с ним христосоваться. Каково же было наше удивление, когда после очередной прогулки мы увидели нашу Соню с таким сияющим от счастья лицом, какого у нее давно не было. И державший ее под руку Виктор Александрович, всегда такой солидный, сейчас словно светился.

Мы поняли, что амур попал в цель, поздравляли жениха и невесту, целовались с Соней, я ощутил на щеке

 

 

- 399 -

колючие усы Виктора Александровича, которого с этой страницы буду называть просто Виктором. Сестра Катя все допытывалась, в каких выражениях он объяснялся в любви.

Соне, конечно, пора было думать о замужестве, ей исполнилось 25 лет, Виктору — 36, и тоже настало время обзаводиться семьей.

Объяснение в любви произошло в день Ивана Купалы, когда полагалось обливать друг друга. Мои младшие сестры подкрались к Виктору с ведрами и окатили его с головы до ног, он вынужден был уйти переодеваться. Виктор признался моей матери, что счастлив безмерно, что влюблен, как пылкий юноша, обещал лелеять и беречь Соню, как пишут только в романах. Родители мои были довольны, что наконец благополучно разрешилась судьба их дочери. Доволен был и я, и за нее, и за себя, теперь-то новый зять будет мне постоянно подбрасывать заказы. А сестра Маша говорила, что никак не может себе представить на подушке прелестную голову Сони, а рядом усатого дяденьку. Брат Владимир морщился. Виктор, конечно, был хорошим человеком, но не дворянином. А для Владимира происхождение было самым главным.

Да, отец Виктора Мейен Александр Генрихович принадлежал к мещанскому сословию. Он когда-то являлся совладельцем известных в Москве двух доходных домов Варгина — слева и справа от памятника Юрию Долгорукому. Теперь оба дома надстроены и основательно перестроены, в одном — книжный магазин, в другом — ресторан «Арагви». Виктор говорил, что его предка позвал царь Петр из Голландии как специалиста-кораблестроителя, и гордился, что в его фамилии имеется буква «е», без этой буквы фамилия считалась бы немецкой.

Свадьбу решили не откладывать и устроить в Глинкове. Сперва Соня и Виктор поехали в Москву, чтобы говеть, исповедоваться и причащаться у священника отца Владимира Воробьева из церкви Николы Плотника на Арбате. Он пользовался большим авторитетом среди верующих и в течение нескольких лет был духовником всей нашей семьи. Пышной белой шевелюрой и широкой бородой он напоминал Карла Маркса, но глаза его светились добротой, служил он всегда особенно проникновенно. Как сейчас помню его размеренный, четкий голос, возглашавший: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь». В двадцатых годах его посадили, но выпустили, в начале тридцатых опять посадили и сослали в Василь-

 

 

- 400 -

сурск, умер ли он там своей смертью или попал в лагеря — не знаю. Таким выдающимся священникам, каким был он, власти не давали собирать вокруг себя верующих.

А церковь Николы Плотника, та самая, которая изображена на картине Поленова «Московский дворик», но в отдалении, погибла в тридцатых годах, как и два других арбатских храма — Троицы на углу Денежного переулка и великолепного памятника старины XVII века Николы Явленного возле угла Серебряного переулка...

Был назначен день свадьбы. Навезли много угощений, накануне приехали гости из Москвы, в том числе и шафера. Тут-то бы и веселиться! А кто-то привез недобрую и тревожную весть: арестованы все четыре двоюродных брата нашей Елены — Борис и Юрий Сабуровы, Дмитрий и Андрей Гудовичи. Они жили со своими матерями под Москвой в Царицыне. Так праздник, предвещавший быть столь радостным, помрачнел.

В нашей семье очень любили Юрия Сабурова, он года два жил у нас на Еропкинском и спал со мной в одной комнате. Я о нем уже рассказывал, в частности, упоминал, как сестра Маша с ним дурашливо кокетничала. Узнав о его аресте, Маша не смогла сдержать слез. И мы поняли, к кому она питала подлинно нежные чувства. Не к одному из увивавшихся за ней кавалеров, а к нему — высокому, красивому, очень скромному и чудаковатому юноше. Так, едва зародившись, было жестоко растоптано ее чувство.

Дальнейшая судьба братьев Сабуровых сложилась трагически. Оба они получили по сколько-то лет ссылки в Сибирь, отбыв сроки, поселились во Владимире, где жили тогда их мать Анна Сергеевна и незамужняя сестра Ксения. Но недолго довелось им прожить всей семьей: в 1937 году оба брата были вновь арестованы и исчезли навсегда.

Дмитрий Гудович получил пять лет концлагеря и попал на строительство Беломорско-Балтийского канала. Как и многие другие заключенные, он был освобожден досрочно и направлен в Дмитров на строительство канала Москва — Волга, а позднее сумел уговорить начальство вытащить из ссылки младшего брата Андрея, и тот стал работать на том же строительстве.

Вернусь к свадьбе Сони и Виктора. Венчал их прибывший из Москвы отец Владимир Воробьев, а глинковский батюшка отец Алексей ему помогал. Ввел невесту в церковь наш отец, непривычно нарядный — под черным,

 

- 401 -

старомодного покроя пиджаком сверкала белизной накрахмаленная, с высоким воротником рубашка. Он старался придать своему лицу радостное и торжественное выражение, а в его глазах угадывалась тоска.

Соня сияла и была в белой фате очень красива. Виктор излучал счастье. Первым шафером у ней был я, вторым — Саша Голицын, не помню, кто был третьим. Первым над Виктором держал венец его младший брат Вадим — студент консерватории[1], за ним кавалеры сестры Маши.

Народу в церкви набилось полно — родных, знакомых, крестьян глинковских, крестьян из соседних деревень. Потом было обильное угощение. Как всегда в торжественных случаях, выручала картошка во всех видах. Обоих священников усадили в красный угол, столы и лавки принесли от соседей. И все равно гостям мест не хватило, угощались в «два стола». После пира столы и лавки вынесли, начались пляски под гармошку. Вышли плясать и оба священника. Были они дородны и величественны, переступали сапогами тяжело, то сходились — руки в боки, то расходились. А мы хлопали в такт ладошами. Пляски перенесли на улицу. И тут показал свою удаль Виктор. Такой, казалось бы, солидный, он отплясывал лихо, молодецки, вприсядку, сперва с Соней, потом с одной глинковской бабой, с другой, с третьей, а они, топоча сапожками и размахивая платочками, выкрикивали хлесткие частушки. С тех пор я никогда не видел Виктора пляшущим.

И наши, и сельские веселились искренно, самозабвенно. И никто тогда не думал, что то венчание было в храме последним, и веселье с тех пор ушло из Глинкова как бы не навсегда...

Через три дня после свадьбы во время купанья Соня уронила в омуток на речке Торгоше обручальное кольцо. И молодые, и мы все очень расстроились. Такая потеря считалась недобрым знаком.

Несколько часов подряд нырял Виктор, ныряли за червонец глинковские мальчишки. Кольцо не находилось. Так и уехали молодые в Москву и вместе со счастьем увозили с собой тревогу за будущее.

 


[1] Вадим Мейен консерватории не кончил. Вместе с несколькими другими студентами он был арестован, его сослали в Ташкент; там он успешно подвизался при театре как композитор, но сравнительно рано умер.

- 402 -

3.

Дело историков — беспристрастно изучить и объяснить те беды, какие нежданно и негаданно осенью 1929 года обрушились на многотерпеливую и многострадальную нашу Родину, и прежде всего на крестьянство. Газеты неистовствовали. Бдительность, классовые враги, кулаки, лишенцы, разгромить, уничтожить, ликвидировать — такими отвратительными словами изобиловали газетные страницы наряду с безудержным восхвалением великого и мудрого Сталина. А советский классик Максим Горький навечно опозорил себя перед потомством кровожадным лозунгом «Если враг не сдается, его уничтожают». И был подобный, придуманный еще Лениным лозунг «Кто не с нами, тот против нас...».

Брат Владимир считал, что все это чудовищная провокация кучки садистов и ненавистников человечества, захвативших власть, которые намеренно старались нанести как можно больше зла людям и как можно больше ущерба самой России.

Кто же осуществлял на практике то зло? Властям удалось сагитировать молодежь из городских — комсомольцев и беспартийных, начиная с шестнадцатилетних. И эта так называемая «легкая кавалерия» отправлялась по деревням. На каждую деревню заранее была составлена разнарядка: раскулачить столько-то хозяйств. А сельсоветы отбирали, кого именно. И кавалеристы усердствовали, громили одних, помогали местным властям загонять в колхозы других.

Писатель Василий Гроссман в своей во многом автобиографической повести «Все течет» рассказывает, как он сам, будучи комсомольцем, издевался над обезумевшими от страха крестьянами.

Уже в хрущевские времена один старый крестьянин рассказывал мне, как в 1929 году был он председателем сельсовета в Коломенском районе. И явились к нему представитель ОГПУ и легкие кавалеристы с требованием немедленно указать столько-то хозяйств для раскулачивания. Когда же председатель стал отнекиваться, что в сельсовете кулаков нет, они пригрозили раскулачить его самого. И повел он архаровцев в самые просторные в селе избы. Входя в один дом, кто-то из молодцев на его глазах сунул в сенях в ящик с гвоздями револьвер. Во время обыска эта «явная улика» была найдена, хозяина арестовали и

 

 

- 403 -

увели, потом в газете появилась о нем статья как о террористе.

Расскажу, что хорошо знаю о происходившем в Глинкове. Еще при нас раза три наезжали из Сергиева посада власти, собирали сельский сход, разъясняли мужикам, что такое колхоз, на все лады расхваливали, уговаривали вступать и одновременно угрожали, что тот, кто вступать не хочет, кто сопротивляется — тот враг, того надо раскулачивать, припоминали пресловутые изречения Горького и Ленина.

Мужики слушали, затылки почесывали. Они никак не могли постичь, с какой стати нужно отдавать свое, трудом и потом нажитое. И они, и их отцы, и деды жили не тужили...

По каким признакам узнавали, кто на селе кулак? Да очень просто — по внешнему виду домов.

До того два летних сезона подряд я наблюдал, как два глинковских крестьянина-соседа возводили просторные избы-пятистенки, как искусные мастера украшали фасады затейливой резьбой. И поднялись обе избы все в кружеве. Хозяева столько поистратились, что потребовалось долги отдавать, потому-то лучшие горницы уступали они дачникам. В одной из этих изб-красавиц и поселился мой брат Владимир с семьей. А настал черный день — и обоих хозяев с женами, с детьми малыми выслали в Сибирь и все их имущество отобрали. Недолго довелось им жить в просторных горницах.

Остальные глинковцы, взирая на несчастье односельчан, готовы были идти хоть в колхоз, хоть куда еще, лишь бы их оставили жить в своих избах. Затаились мужики, со страхом прислушивались, кто идет, кто в ворота стучит. Было время — по вечерам собиралась сельская молодежь плясать и петь под гармошку, летом на улице, зимой избу снимали. С той страшной осени смолкла гармошка...

А районные власти, чтобы показать перед областным начальством свое усердие, придумали для глинковцев такое... Да лучше расскажу по порядку.

В двух километрах от села находился Вифанский монастырь, или просто Вифания, когда-то летняя резиденция жившего в конце XVIII — начале XIX века известного проповедника митрополита московского Платона. По его повелению малая речка в нескольких местах была запружена, и образовались обширные живописные пруды; на их берегу встал белый храм с большим, си-

 

 

- 404 -

ним, осыпанным звездами куполом и одноэтажный изящный особнячок для самого митрополита. После его кончины в Вифании устроили монастырь, для монашеских келий возвели длинный двухэтажный корпус и разные хозяйственные постройки.

В первые годы революции монастырь был закрыт. В особнячке обстановка оставалась неприкосновенной, как при жизни митрополита, там образовали музей, очевидно, в память самого высокого священнослужителя. А в жилом корпусе и в хозяйственных постройках разместилось педагогическое училище. Но где-то на задворках в малом чуланчике ютился и принимал богомольцев весьма почитаемый старец — отец Валериан. Мои сестры к нему ходили.

Вот какую неслыханную затею придумали Сергиевские власти: выселить или вовсе ликвидировать педагогическое училище, а в бывших монашеских кельях по коридорам направо и налево поселить крестьянские семьи из Глинкова и из соседних деревень. Так будет организована первая в районе коммуна. Ведь как здорово получается! На практике осуществятся заветные мечты великих вождей Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина: из мелкобуржуазного частнособственнического общества — и прыг прямо в коммунизм!

— Все будет у вас общее, — так убеждали городские агитаторы на сельских сходах ошалелых от ужаса глинковцев,— общие в концах коридоров в вашем новом жилье кухни, общий сельскохозяйственный инвентарь, кони, скот, даже куры. Кто-то сдуру спросил:

— А бабы тоже будут общими?

Его оборвали, назвали классовым врагом, подкулачником, а через два дня посадили. И бедные глинковцы, дрожа от еще большего ужаса, ждали, что будет дальше. А сергиевская газетенка нагнетала страхи и одновременно захлебывалась от восторга, расписывая, как отправятся глинковцы в земной рай.

Я всю эту, кажущуюся теперь невероятной историю знаю, потому что ходоки из Глинкова пытались, но безрезультатно, попасть на прием к самому Калинину и приходили за советами к брату Владимиру и к зятю Виктору.

Неожиданно явился за них заступник в лице самого наркома просвещения Луначарского. Когда до него дошла весть, что училище в Вифании грозят закрыть, он возмутился. Всю зиму кипела борьба: «Закрыть училище, да

 

- 405 -

здравствует коммуна!» И, наверное, пришлось бы покидать глинковцам родные пепелища, если бы не знаменитая статья Сталина «Головокружение от успехов». Но об этой статье расскажу позднее.

Можно себе представить, как переживал тогдашние глинковские события батюшка отец Алексей! Как и раньше, как сорок лет подряд, он неизменно по воскресеньям служил обедню, по субботам всенощную, отпевал покойников, крестил детей. Но пробил час — и на глинковский храм и на его священнослужителя нагрянула беда.

У отца Алексея были три дочери, все три незамужние и уже в годах, все три учительницы в разных школах района. Однажды их вызвало сергиевское начальство и предъявило им подлинный ультиматум примерно в таких выражениях:

— Немедленно отправляйтесь к своему отцу и предложите ему снять сан. Жители села добровольно организовали коммуну, а он воду мутит. Если же согласия не даст, еще неизвестно, как с ним вынуждены будут поступить. А вам придется со своими должностями распроститься. Поповским дочкам нельзя доверять воспитание советских детей в коммунистическом духе.

Поповны заартачились, начали козырять, чем, верно, и раньше козыряли:

— Наша фамилия Загорские, мы двоюродные сестры известного пламенного большевика, погибшего за революцию. В честь него наш Сергиев посад переименован.

— Мало ли что! — им отвечали.— От мертвого заступы не ждите. Ступайте к отцу немедленно!

Что им оставалось делать? Столько лет учили они уму-разуму сельских ребят и наверняка были у начальства на самом хорошем счету, а тут и тень двоюродного братца не помогла. Поплакали они в кабинете начальства и поплелись в Глинково уговаривать отца на недобрый шаг.

Был он благочинным, то есть старшим над двенадцатью приходами, все почитали его. А тут... Когда перед Рождеством пришли богомольцы ко всенощной, церковь оказалась запертой. И с тех пор никогда ее для службы не открывали.

Сколько-то лет спустя власти выломали замок, крючьями содрали тончайшей резьбы иконостас, иконы сожгли. Сейчас бывший храм, выстроенный в сороковых годах прошлого столетия, выглядит обглоданным остовом.

А каким он был раньше, как красиво стоял на высо-

 

 

- 406 -

ком берегу речки Торгоши, можно увидеть в книге «Владимир Голицын—страницы жизни художника, изобретателя и моряка». Там на странице 74-й помещен тонкий и тщательно отделанный карандашный рисунок глинковской церкви, исполненный моим братом в 1927 году.

Историю глинковского батюшки я знаю по рассказу дяди Владимира Трубецкого. Той зимой шел он как-то по улице Сергиева посада, и встретился ему старик в коротком кафтане, в подшитых латаных валенках, небритый, с космами седых волос, нависавших на лоб из-под лохматой шапки.

— Владимир Сергеевич, вы меня не узнаете? — окликнул старик дядю.

— Отец Алексей, вы ли это?! — воскликнул пораженный дядя.

Тот опустил глаза и с грустью проговорил:

— Преобразился еси.— И стал рассказывать ту историю, которую я сейчас привел.

Закончил он, как его с матушкой выселили из Глинкова; все имущество и всю скотину у них отобрали; живут они у младшей дочери, а две старшие принять их побоялись. Ну, да Бог их простит... О дальнейшей его судьбе ничего не знаю.

Придется мне вернуться на семь лет назад и повести рассказ о деятельности моей матери. Возможно, читатель не забыл, как, живя в Богородицке, она успешно занималась сапожным ремеслом.

Переехав в Москву, она вознамерилась открыть маленькую мастерскую для починки обуви. Но знакомые отговорили: и за патент надо платить дорого, и понаехавшие в Москву предприимчивые евреи-сапожники наверняка не дадут ей ходу.

А у матери тогда было много энергии. Очень она обрадовалась, когда в Москве нас разыскали бучальские крестьяне. Они хорошо помнили, какой благодаря моей матери раньше у их жен был подсобный заработок — вышивать по холсту и продавать вышитые полотенца, скатерти, платья Кустарному музею в Москве на Леонть-евском переулке.

В годы нэпа крестьяне стали по всей стране производить много сельскохозяйственной продукции, стоившей

 

 

- 407 -

дешево, а товары промышленные стоили дорого, денег у крестьян не хватало. Образовался разрыв между ценами, так называемые «ножницы товарища Троцкого».

Казалось, как будет хорошо и для государства, и для вышивальщиц! Организуется артель, и в масштабе хотя бы одного села эти ножницы чуть сдвинутся, а вышивки пойдут на экспорт да еще за валюту. А моей матери бучальские крестьяне сулили за представительство в Москве определенный заработок.

Встретили мою мать в Кустарном музее не просто любезно, но даже восторженно. Ее хорошо помнили как квалифицированную специалистку по крестьянским вышивкам.

А тогда в разных местах страны возрождались крестьянские кустарные промыслы. И власти поощряли их.

Но епифанские чинуши в инициативе бучальцев усмотрели происки классового врага и прикрикнули на крестьянок, собиравшихся организовать артель:

— Да вы что, мало вам, что господа триста лет из вас кровь высасывали! С бывшей своей барыней собрались связываться.

Так бучальские крестьянки остались без дополнительного заработка.

Неудача не остановила мою мать. Работники Кустарного музея посоветовали ей организовать артель, но не в бывшем голицынском имении, а где-либо в другом месте.

Мать написала письмо в Богородицк хорошей нашей знакомой, Анне Васильевне Бибиковой, столь же энергичной даме, какой была она сама.

И дело пошло. Как подставное лицо пролетарского происхождения председателем был избран служащий Богородицкого земледельческого училища Николай Васильевич Соустов, а заместителем — Анна Васильевна, моя мать заняла должность агента.

И с тех пор время от времени вместе со мной она ходила на почту, отправляла посылки в Богородицк с холстом и с нитками, получала оттуда другие посылки с расшитыми, очень красивыми платьями и опять же вместе со мной сдавала их в Кустарный музей. Ежемесячно она посылала в Богородицк денежные переводы и отчеты. Я ей помогал наклеивать на отдельный листок трамвайные билеты.

Все были довольны: Соустов, Анна Васильевна, богородицкие домохозяйки-вышивальщицы, Кустарный музей, государство, получавшее валюту,— ведь вышивки

 

 

- 408 -

расходились по многим странам. И, наконец, моя мать ежемесячно получала сперва червонец, потом два с половиной червонца. И артель в течение трех лет процветала. А на четвертом году богородицкие власти усмотрели, что председатель артели Соустов даже иголки держать в руках не умеет, а всеми делами заправляет бывшая помещица Анна Васильевна Бибикова, а в Москве руководит делами артели, какой ужас, бывшая княгиня. Значит, это лжеартель. Значит, прикрыть. Так моя мать и сколько-то богородицких гражданок лишились заработка.

Но в Кустарном музее посмотрели иначе. Анну Сергеевну мы знаем давно. Да, она княгиня, но одновременно специалистка высокого класса по кустарным вышивкам. А продукция идет на экспорт, в Америку за доллары. Защитить Анну Сергеевну! И уговорили мою мать продолжать столь полезное дело и организовать новую артель в самой Москве, но вышивать не платья и рубашки, а подушки. И моя мать согласилась.

До 1928 года многие старушки из бывших жили тем, что преподавали иностранные языки и учили хорошим манерам детей нэпманов.

Нэпманы торговали, заводили мелкие предприятия и процветали, строили в Москве особняки, под Москвой дачи. Фининспектора брали с них налоги, сперва умеренно, потом зверски, требовали уплатить один налог, потом второй, третий. Нэпманы прогорали и вынуждены были отказывать бедным старушкам. И тем не на что стало жить. Пенсий они не получали. Что им оставалось делать? Большая их часть ютилась в старой дворянской части Москвы между Остоженкой и Спиридоновкой. Все они были очень набожны и заполняли многочисленные храмы. А мужей этих старушек или расстреляли в первые годы революции, или сослали. У иных с прежних времен оставались частично поломанная старинная мебель, портреты предков, фарфор, серебро. Как вампиры-кровососы налетели на них коллекционеры вроде Вишневского, не брезговал покупками третий Толстой и волок ценности в свой особняк на Спиридоновке. Бедные старушки расставались с фамильными реликвиями и продавали их в десять раз дешевле их истинной стоимости.

Когда моя мать кликнула клич, что организуется артель вышивальщиц, этих старушек набежало более двадцати. А умеют ли они вышивать? Пришлось некоторым отказать.

 

- 409 -

На основании горького опыта мать знала, что председательницей артели должна стать особа хоть мало-мальски пролетарского происхождения. Выбрали дочь известного профессора-юриста и друга Льва Толстого Николая Васильевича Давыдова старую деву Софью Николаевну. В артель приняли старых дев — двух княжон Оболенских наших дальних родственниц, княжну Христину Голицыну — нам не родственницу, была принята графиня Уварова, та самая, в чьем имении в приюте воспитывался и будущий администратор Художественного театра Федор Николаевич Михальский. Вступило в артель еще несколько старушек, титулованных и нетитулованных, не имевших никаких средств к существованию, в том числе жившая в нашей квартире бывшая каширская помещица Бабынина Елизавета Александровна, вступила также единственная молодая женщина, только что вышедшая замуж за жившего в нашей квартире добродушного, но глуповатого бухгалтера Дмитрия Николаевича Адамовича.

Артель процветала. Старушки приносили матери свои вышивки, мать их придирчиво осматривала, иногда браковала, потом с тюком под мышкой я шел с нею на Леонтьевский переулок. Мать числилась агентом и получала 25 рублей в месяц. Артель была зарегистрирована в райфинотделе, и раз в месяц мать туда представляла отчеты и сдавала в кассу умеренный подоходный налог.

5.

Так продолжалось до осени 1929 года, когда бдительная богиня Фемида усмотрела в этой артели дело нечистое.

В нашу квартиру явился весьма развязный парень, предъявил документы и потребовал от моей матери показать все делопроизводство по лжеартели, как он выразился, а также всю продукцию и наличные деньги.

Мать разложила на столе бумаги, тетради и платежные ведомости, вытащила рублей пятнадцать, несколько расшитых покрывал — будущих подушек, мотки ниток, предназначаемых для вышивальщиц — членов артели.

Парень говорил наглым, исполненным презрения тоном, как это так — сберкнижки нет, готовой продукции мало, не может быть, чтобы хозяйка коммерческого предприятия, замаскированного под лжеартель, да к тому же бывшая светлейшая княгиня, да еще то-то и то-то... Тут подвернулась молодая жена Адамовича и повысила

 

 

- 410 -

голос до визга. Парень разозлился, спросил, кто она по социальному происхождению, и, узнав, что дочь чиновника, сказал, что собралась настоящая шайка классовых врагов.

Он ушел, забрав всю документацию и несколько вышитых покрывал. Составленный им акт мать подписать отказалась как совершенно, по ее мнению, неверный.

Так завязалось уголовное дело по обвинению моей матери в организации под видом артели «Расшитая подушка» коммерческого предприятия, в котором она под ложным наименованием агента на самом деле являлась хозяйкой, нещадно эксплуатировавшей трудящихся.

Дело это с переменным успехом длилось три года и с точки зрения юристов нашего времени является удивительным. Попробую пересказать о нем все, что запомнил, что слышал из рассказов родных.

Да, артель «Расшитая подушка» успешно помогала экспорту из нашей страны и благодаря артели кормились полунищие старушки, а также только что вышедшая замуж молодая жена Адамовича.

Началось следствие, которое вел следователь по фамилии Парум, по национальности латыш. В районное отделение милиции, находившееся в остоженских переулках, он вызывал одну за другой старушек, вызывал также молодую жену Адамовича, чем немало испортил медовый месяц счастливым новобрачным, вызывал председательницу артели Софью Николаевну Давыдову. Мою мать он не вызывал, а расспрашивал больше всего именно о ней, допытывался с пристрастием, запугивал — если старушки не признаются, то он их... А в чем признаются? В том, что хозяйка лжеартели, ловкая мошенница, лишенка, да еще светлейшая княгиня, их эксплуатировала.

А старушки, хоть были с виду несчастные и носили когда-то добротные, но вконец истрепанные старомодные пальто и шляпы с перьями, держались на допросах с достоинством, всячески защищали мою мать и никак не хотели подписывать протоколы допросов. Только жена Адамовича подписала все, что ей подсунул следователь. Наконец он вызвал мою мать. Какие он задавал ей вопросы, как измывался над нею, не знаю, она защищалась как умела и тоже ничего не подписала, отрицая дутые обвинения. Но мы поняли, что дело заварилось нешуточное.

Начались хлопоты. Пешкова уголовными делами не занималась. Смидович был безупречной честности старый большевик; он говорил, что ни на следствие, ни на после-

 

 

- 411 -

дующие суды нажимать не будет, а все же, если дело дойдет до Верховного суда, обещал помочь.

Наконец следствие закончилось, и пухлое, в несколько папок, дело было передано в районный суд.

Адвокат Сильверсван уголовные дела не вел, помогла наша родственница тетя Настенька Баранова, учившая детей адвоката Орловского иностранным языкам. Был Орловский высокоидейным большевиком с дореволюционным стажем. Тетя Настенька называла его ручным коммунистом и вполне порядочным господином. Он ознакомился с делом «Расшитая подушка», оно его возмутило. Он взялся защищать мою мать, решительно отказавшись от какого бы то ни было вознаграждения.

Он вызывал старушек — будущих свидетельниц на предстоящем процессе — и поучал их примерно так:

— Что вы съежились и приуныли, держите выше головы, на вопросы отвечайте смелее и как можно короче. Судья вас спросит: «Это вы убили?» Ни в коем случае не тяните: «Я слышала, что десять лет тому назад один неизвестный...» А надо громко и ясно сказать: «Нет, я не убила!»

Первоначально хотели предать суду двоих — мою мать и Софью Николаевну Давыдову как подставную председательницу лжеартели. Потом передумали. Все же она была дочерью друга Толстого. А Толстой хоть и был графом и помещиком, но его уважал Ленин. И, наверное, сам великий и мудрый товарищ Сталин тоже его уважал.

Судили одну мою мать, а старушки были свидетельницами. Как их учил Орловский, они отвечали коротко и смело и ни одного слова, порочащего мою мать, не сказали. Прокурор строил все обвинения на свидетельских показаниях жены Адамовича, которая путано мямлила, как моя мать ее эксплуатировала.

И тут Орловский несколькими вопросами ее пригвоздил, она отвечала сперва так, потом иначе, запуталась и собралась плакать. Последний его вопрос к ней был:

— Скажите, а давно ли вы замужем?

— Уже скоро два месяца.

— Ну, тогда мне понятны ее ответы,— обратился Орловский к судьям при дружном смехе присутствующих.

Прокурор повторил слова обвинительного заключения о лжеартели, о княжеском титуле, о лишенстве обвиняемой.

Выступил Орловский. Он говорил блестяще, упор делал на той великой пользе, какую приносила артель

 

 

- 412 -

«Расшитая подушка» для строительства социализма. Он прочел весьма убедительную справку от Кустарного музея и сказал, что предание суду моей матери лишает наше правительство на вырученные за подушки доллары купить по крайней мере два трактора. Орловский красноречиво рассказывал о дореволюционной общественной деятельности моей матери, как она организовала в Бучалках детский приют и кустарную мастерскую, как в Москве являлась деятельной участницей Общества охраны материнства и младенчества, скольких детей-беженцев спасла от смерти во время германской войны. Закончил Орловский такими словами:

— Ее не под суд отдавать, а орденом награждать! Суд удалился на совещание, через полчаса вернулся. Публика встретила оправдательный приговор аплодисментами.

— Все равно я вас засажу! — сказал моей матери прокурор, столкнувшись с нею у наружной двери.

— Все равно она будет оправдана! — воскликнул слышавший его слова Орловский.

Несколько месяцев спустя приползла повестка, вызывавшая мою мать к следователю. Прокурор опротестовал оправдательный приговор, и дело было направлено на новое рассмотрение. В своем протесте прокурор обвинял Орловского в пристрастии и одностороннем освещении явного и тяжкого преступления, совершенного моей матерью, отчего суд был введен в заблуждение.

Меня к этому времени в Москве уже не было, и далее о деле моей матери я буду рассказывать со слов родных.

Другой следователь вызывал бедных старушек, снова они держались твердо и защищали мою мать, и снова жена Адамовича подписывала все то, что ей подсовывали.

Следователь вызвал мою мать и предъявил ей ордер на арест. Она попала в камеру предварительного заключения при милиции. Там сидело много женщин, были обвиняемые в спекуляции, в воровстве, проститутки, монахини, были такие, которые не знали, в чем их обвиняют, были крестьянки, бежавшие от раскулачивания, некоторые с маленькими детьми...

Живя вдалеке, о всех тогдашних переживаниях нашей семьи я ничего не знал, в письмах от меня скрывали. Но как раз в дни заключения моей матери я видел ее во сне очень страшно и написал домой, спрашивая, что с ней случилось. Мне ответил отец и всячески старался меня успокоить...

 

- 413 -

Адвокат Орловский, глубоко возмущенный арестом моей матери, сумел добиться ее освобождения; она просидела две недели. Но сам он, обвиненный прокурором в дискредитации власти, не мог продолжать вести дело в предстоящем суде. Он заинтересовал в нем своего друга адвоката Оцепа.

Сейчас его имя вряд ли кому известно, а тогда он слыл самым популярным адвокатом нашей страны. В нашумевшем, широко разрекламированном в газетах процессе Промпартии он защищал главного обвиняемого профессора Рамзина, всемирно известного специалиста-теплотехника, якобы собиравшегося возглавить фантастическое правительство технократов. Именно Оцеп подсказал Рамзину, чтобы тот в заключительном слове обратился бы к судьям с риторическим вопросом: «Что государству нужнее — мой труп или мой труд?»

Эти слова якобы очень понравились Сталину, и он приказал суду смертных приговоров не выносить. Все обвиняемые — профессора, ученые, крупные инженеры — получили по десять лет, и их отправили в только что организованные тогда «шарашки». Так с тех пор назывались различные сверхсекретные научно-исследовательские учреждения, в которых подвизались заключенные — научные работники.

Оцеп взялся вести дело моей матери, и как Орловский, категорически отказался от вознаграждения.

Наверное, само его появление в зале суда произвело фурор. То — Промпартия, а тут «Расшитая подушка». Мне рассказывали, что он совсем не походил на пламенного Орловского, говорил размеренно, спокойно, строго логично.

Суд снова оправдал мою мать. И снова прокурор подал протест. Далее были суды уже без старушек, без жены Адамовича и без моей матери — сперва городской суд, затем РСФСР, и опять благодаря Оцепу суды оправдывали мою мать, а прокуроры выносили протесты. Дело дошло до Верховного суда СССР. Там оно было закрыто окончательно, а прокуратура получила нагоняй от самого председателя ЦКК Сольца: «Чего вы привязались к такому, выеденного яйца не стоящему делу, когда вокруг кишат невыявленные классовые враги — кулаки, вредители, агенты капитализма, шпионы?»

Оказывается, и в те годы могла восторжествовать справедливость!! А адвокат Орловский, так много способ-

 

- 414 -

ствовавший этому торжеству, вскоре сам был арестован как враг народа и исчез навсегда.

Не всегда богиня Фемида оказывалась столь благосклонной к обвиняемым. Тогда же были отданы под суд организаторы другой артели — инженер Некрасов и его теща Капитолина Николаевна Полуэктова, урожденная Коншина, из семьи известных серпуховских текстильных фабрикантов.

Старушки из той артели тоже приносили большую пользу нашей стране, они шили телогрейки и брюки-инкубаторы, которые для экспорта не годились, но зато шли на великие стройки одевать энтузиастов — комсомольцев и комсомолок. У руководителей той артели таких замечательных адвокатов не было, и они получили по три года, да еще с конфискацией имущества. Впрочем, в суматохе строительства социализма и арестов конфисковать имущество позабыли, а через год Капитолина Николаевна и ее зять были досрочно освобождены и благополучно вернулись в Москву. К уголовным преступникам тогда относились иначе, нежели к политическим.

6.

Тогда же, в сентябре 1929 года, возникло и другое дело, гражданское, но, увы, богиня Фемида отвернулась от нашей семьи.

На имя отца пришла повестка с вызовом его на заседание народного суда Фрунзенского района по иску не помню какой организации о выселении всех нас из Москвы. Заседание назначалось недели через две. Отец отправился к Сильверсвану за советом. Мать беспокоилась за его расстроенные из-за дела «Расшитая подушка» нервы, и я пошел вместе с ним.

У наших властей было правило: если они не желали, чтобы о каких-то их действиях и постановлениях узнали бы за границей, такие материалы ни в центральных, ни в областных газетах не публиковались, а их печатали в приложениях к областным, о которых не только иностранцы, но и наши граждане понятия не имели.

Сильверсван показал отцу такое приложение к газете «Вечерняя Москва», в котором всего за несколько дней был опубликован указ Моссовета о выселении из Москвы всех лиц, лишенных избирательных прав и нигде не работающих. Он сказал, что к нему уже приходили получившие подобные повестки. Он берется вести наше дело и

 

 

- 415 -

постарается его выиграть. Отец должен приложить к делу справки о его одиннадцатилетней службе в различных учреждениях, фотокопии из справочника «Вся Москва» и из книги Чернопятова «Родословец Тульского дворянства», доказывающие, что он никогда не был ни домо-, ни землевладельцем; очень важна справка, что он состоит на учете в бирже труда как безработный. А Владимиру и мне нужно доставать справки о наших заработках. Однако Сильверсван предупредил, что все мы лишенцы, хотя и подавшие заявления о восстановлении в правах, и потому надо быть готовыми к самому худшему. Он добавил, что против нас есть один весьма существенный пункт: квартира наша просторная, с высокими потолками. Жили бы мы в подвале, и никто на нас не посягал бы...

Все следующие дни я не занимался черчением, а бегал по редакциям журналов, доставал справки о заработке. Когда меня спрашивали, зачем они нужны, я отвечал, что для фининспектора. Доставал я справки и от частных лиц, для которых что-то чертил, например, от Бобочки Ярхо; все справки заверялись печатями, набрал я их более десятка.

Брат Владимир чертыхался и достал лишь две или три справки. Но от основного места своей работы, от издательства «Земля и фабрика», при котором выходил журнал «Всемирный следопыт», ему и мне справки выдать отказались; я потом расскажу, почему отказались.

Все эти документы отец понес в суд, при нем их подшили к делу. Справки о заработках Владимира и моих были подшиты в порядке уменьшения сумм, последней оказалась моя справка о чертежах для Бобочки Ярхо всего на 15 рублей.

Свидетельницей взялась быть бывшая служащая по голицынскому дому на Покровке, ставшая коммунисткой, некая Варвара, забыл фамилию, Сильверсван ее научил показать, что мой отец не имел никакого отношения к этому дому и к былым с него доходам.

Наконец состоялся суд, на который пошли мы все и многие наши друзья. Перед заседанием Варвара долго расхаживала по коридору вместе с судьей и, как она выражалась, «обрабатывала» его. Началось заседание. За стол сел судья, по обеим его сторонам два заседателя, внизу за отдельным столиком — секретарша.

На суде Варвара пространно рассказывала, как Голицыны всегда много помогали бедным в Москве и в своих имениях, как их любили служащие и крестьяне. Между

 

 

- 416 -

прочим, она обронила такую фразу: «Они жили всегда одной семьей».

Судья ее перебил и сказал секретарше:

— Запишите эти слова свидетельницы, что жили одной семьей.

Потом Варвара оправдывалась: как это она брякнула такое?

Выступал отец, говорил голосом дрожащим, и вид у него был словно у загнанного на непосильной работе коня. Говорил он все те же, многажды раз повторяемые доводы: что одиннадцать лет работал, что не был ни домо-, ни землевладельцем, что надеется быть восстановленным в избирательных правах, а сейчас состоит на учете биржи труда.

Судья нарочно громко, чтобы все в зале слышали, сказал секретарше:

— Составьте отношение на биржу труда, что она держит на учете лицо, лишенное избирательных прав.

Выступал Сильверсван и говорил об энергичной, трудолюбивой семье, о том, что все ее представители, без сомнения, будут восстановлены в избирательных правах, упомянул моего брата — талантливого художника, к тому же имеющего троих маленьких детей.

На совещание суд не удалялся. Судья ухватил дело, перевернул его и показал пачку с конца, а последней была справка о заработке, выданная мне Бобочкой Ярхо; показал он сперва правому заседателю, потом левому. А те, все заседание сидевшие молча, только головами кивнули.

Судья начал писать, через пять минут кончил, дал подписать правому заседателю, дал левому, а тот, это видели все, замотал головой и подписать отказался. Судья встал и предложил встать всем присутствующим. Он начал читать, прочел те, всячески порочащие нашу семью доводы, какие я уже не раз повторял. Единственное новое он добавил, что члены семьи предъявили многочисленные справки на весьма незначительные суммы, и следовательно, живут на какие-то неизвестные нетрудовые доходы. Закончил он чтение, что суд постановил выселить семью бывших князей Голицыных из Москвы как лишенных избирательных прав, решение может быть обжаловано в городской суд в двухнедельный срок.

Следующим делом было о выселении нашей соседки Елизаветы Александровны Бабыниной как бывшей поме-

 

 

- 417 -

щицы и лишенки. Она, бедная, претерпела все невзгоды только оттого, что жила с нами в одной квартире. Ее потом приютили дочь и зять — профессор физики А. Б. Млодзеевский.

Впоследствии отец, будучи юристом по образованию, все возмущался — это неслыханно, что суд не удалился на совещание.

Сильверсван говорил, что, конечно, такое поведение судьи — это повод для кассации. И другой повод — отказ одного из заседателей подписать решение суда. А все же он посоветовал не откладывая начать искать новое жилье где-либо в Подмосковье.

Как раз тогда в самом разгаре бурлило дело «Расшитая подушка», и самая деятельная и практичная из нас — моя мать — была занята беседами с адвокатом Орловским и на допросы ее вызывали. Кто же будет искать новое жилье?

7.

Той весной 1929 года круто изменилась судьба моей сестры Маши, а также все эти годы в течение месяцев учебы жившей у нас двоюродной сестры Лели Давыдовой.

Когда Литературные курсы закрылись. Маша осталась на перепутье. Леля Давыдова, два года успешно учившаяся в Высшем техническом училище — МВТУ, была с треском оттуда изгнана.

Ее изгнание являлось в какой-то мере типичным для той нашей бурной эпохи одновременно и энтузиазма, и ненависти, расскажу о нем подробнее. Училась она с увлечением и весьма успешно. Но началась кампания против детей классовых врагов, скрывших в анкетах свое происхождение. В тот год придумали, как их раскрывать. Кадровики выписывали из анкет адреса, где кто родился, и рассылали по почте запросы в рай- и сельсоветы. Не всегда, разумеется, но приходили ответы, что такой-то (или такая-то) является сыном (дочерью) кулака, попа, дворянина, купца и т. д. И попадался бедняга, писавший в анкете, что он сын служащего.

О Леле приползла бумажка, что она дочь мельника. Ее отец — дядя Альда действительно одно время арендовал когда-то принадлежавшую Давыдовым в их бывшем моршанском имении Кулеватово мельницу, но к моменту посылки губительной бумаги он был, что еще хуже, лишенцем, сосланным в Вологодскую область.

 

 

- 418 -

Леля бросилась хлопотать. Она козыряла именем дяди Кокоши — дяди ее отца — Николая Васильевича Давыдова, о котором я упоминал выше. В ее судьбе приняли живейшее участие знавшие дядю Кокошу ученый с мировым именем химик, профессор МВТУ Чичибабин, а также ближайший соратник академика Вернадского Зильберминц[1]. Но бдительные кадровики оказались могущественнее, и Леля была изгнана из МВТУ.

Той весной Леля и моя сестра Маша остались на перепутье. Неожиданно к нам явился Кирилл Урусов и сказал им, что Московский геологический комитет переезжает в другое помещение, многочисленные образцы горных пород нужно укладывать в ящики. Срочно требуются работники, платят, правда, мало, но зато уж очень интересная работа.

На следующий день Леля, Маша и Кирилл отправились в старинный особняк у Яузских ворот.

Так с великим усердием все трое начали возиться с камушками. Геолог Яблоков, надзиравший над ними, был очень доволен. Но настал день выдачи денег. Он попросил всех троих вписать в платежную ведомость свои фамилии...

Только тридцать лет спустя он, будучи членом-корреспондентом Академии наук, признался, в какой пришел ужас, заглянув в ту ведомость. Княжна Голицына, князь Урусов и Давыдова, наверное, из того же отродья...

А тогда нельзя же бросать разборку образцов, иначе их просто выкинут, и он принял на работу троих, даже не спросив их фамилий.

В конце концов дело благополучно утряслось, и все трое вступили на геологическую дорогу. В то же лето Кирилл и Леля отправились в свои первые экспедиции, а мою сестру Машу приголубил профессор геологии Иванов Алексей Павлович.

Узнав, что нас выселяют из Москвы, он принял большое участие в нашей судьбе. У него была дача на станции Хлебниково по Савеловской дороге, там в ближайшем селе Котове по его рекомендации Маша сняла пустую зимнюю дачу. Владелец дачи проживал в Москве и, видимо, был доволен, что начнет получать доход. Отец

 


[1] Чичибабин потерял единственную дочь, погибшую в лаборатории при взрыве, выхлопотал себе командировку за границу и не вернулся;

он был объявлен изменником Родины, а Зильберминц, несмотря на хлопоты Вернадского, погиб в лагерях.

- 419 -

ходил к нему на его московскую квартиру и составил с ним договор сроком на один год, цена казалась вполне приемлемой.

А все же переезжать мы медлили, на что-то надеялись. Городской суд подтвердил первоначальное решение: выселить в такой-то срок. В первые годы революции, когда нас выселяли, всегда предоставляли хоть и плохое, но все же под крышей жилье. Теперь беспощадная Фемида изрекла:

— Выметайтесь, куда хотите.

За три дня до нашего отъезда явились двое в сопровождении управдома. Открывал им дверь я. Увидев, что вся мебель стоит на своих местах, они начали кричать и грозить, что будут вещи выкидывать на улицу, что сейчас по всей Москве выселяют лишенцев.

Восьмидесятидвухлетний дедушка, в былые годы как городской голова много добра и пользы принесший Москве, наше изгнание переносил тяжелее всех. В час прихода этих людей он сидел за столом и мирно раскладывал пасьянс. А тут закричал:

— Нет, нет, не могу, не могу! — и начал валиться набок.

Управдом и я подхватили его, я дал ему воды. А те двое стояли и посмеивались. Выбежавшая из внутренних комнат мать одновременно успокаивала дедушку и заверяла незваных пришельцев, что через три дня квартира будет освобождена. Они удалились.

По нескольким знакомым семьям распределяли ту громоздкую мебель, которую в свое время нам отдала семья покойного двоюродного брата моей матери — известного философа князя Е. Н. Трубецкого, когда его жену, сына и дочь высылали из нашей страны, о чем я раньше упоминал.

Развезли на тележках, благо недалеко, мебель, а также часть книг. Старые письма, в том числе прадеда Михаила Федоровича Голицына и его жены Луизы Трофимовны, снесли во двор и там сожгли. Тогда же были уничтожены приходно-расходные книги, которые с семнадцатого года день за днем вела наша верная тетя Саша. Сейчас за те книги ухватились бы историки и экономисты, диссертации на их основе защитили бы.

В воскресенье с утра прибыло четыре или пять подвод ломовых извозчиков и явились все наши знакомые молодые люди. Мебель, сундуки, ящики, узлы, чемоданы, книги, портреты выносили, грузили, накрывали рогожами,

 

- 420 -

увязывали. Брат Владимир особо следил за упаковкой портретов. А из окон домов напротив и с балконов глазели на изгнание нашей семьи любопытные; жалели ли они нас или злорадствовали — не знаю.

Лошади тронулись. Сопровождали подводы мой брат Владимир и я.

Всего мы прожили в Еропкинском переулке семь лет. За эти годы в нашей квартире было четыре свадьбы, пять арестов, родилось трое детей, праздновалось множество дней рождений, именин и разных других торжеств. Это были годы молодости моих сестер и моей, годы усердного труда, годы радостей учения. А горе, слезы и несчастья тогда быстро забывались, хотя пишу я сейчас больше о плохом. Смертей вообще не было. Ведь наша бабушка умерла в Сергиевом посаде. И жили мы все в большой дружбе между собой...

Ломовые подводы ехали через всю Москву. Возы так нагрузили, что возчики, Владимир и я мерили версты пешком. Когда добрались до Бутырской тюрьмы, и Владимир, и я не сговариваясь оглянули ее высокие кирпичные стены, у обоих нас выплыли недобрые воспоминания. Выехали из Москвы на Дмитровское шоссе. Первым по пути лежало старинное село Лихоборы. Там, как и на всех дорогах, идущих к Москве, с древних времен находился трактир, в котором останавливались крестьянские обозы со всяким товаром и снедью для Москвы. Завернули к длинному и низкому зданию, у коновязей оставили коней. Возчики, Владимир и я прошли в просторную горницу, сели вокруг стола, заказали какие-то блюда;

Владимир от себя добавил водку. Выпили, похлебали щей, разговорились. Возчики оказались тульскими, значит, были земляками, да еще ближе — епифанскими из села Муравлянки, совсем недалеко от наших Бучалок.

Возчики обратились к нам с тем же советом, с каким обращался ко мне тот, кто вез меня от Бутырской тюрьмы. Из дома пишут, чтобы не приезжали, загоняют в колхозы, иных родных раскулачили, выслали, малых детей не пожалели. А в Москве чем коней кормить? Последний овес на исходе, а купить негде. Как им быть?

Как раз за несколько дней до того в газетах появилось грозное постановление об извозчиках. Лошадей хлебом кормят, а трудящимся не хватает. И потому правительство вынуждено ввести карточную систему на хлеб и на другие продукты. Таково было очередное сваливание вины наших неумелых руководителей на кого-то еще. Ко-

 

 

- 421 -

нечно, виноваты вредители и кулаки, теперь к ним добавились и ненасытные лошади. Вот и пришлось ввести карточки...

Владимир посоветовал возчикам лошадей, телеги и сбрую продавать, а самим вербоваться на стройки. В течение двух недель исчезли в Москве все извозчики — ломовые, легковые и лихачи. Трамваи с перевозками не справлялись, о такси тогда и слуху не было. Люди стали ходить пешком и близко, и далеко. Бедные лошадки пошли под нож. Во всех магазинах продавали конину, а также колбасу, которую называли «семипалатинской». Тогда появился анекдот: «Почему москвичи ходят не по тротуару, а по мостовой? Потому что они заменили съеденных ими лошадей...»

Выехали из Лихобор, зашагали по грязи, пошатываясь. Пошел дождь, осенний, мелкий, ветер хлестал, холодный, пронизывающий. Мы шли рядом с подводами по лужам. Владимир все беспокоился о портретах, положенных сверху, старался их укрыть дополнительными дерюгами. Приехали в Котово уже в сумерки. В только что протопленном доме нас ждали сестра Маша со своими кавалерами — Игорем Даксергофом и Валерием Перцовым. Выгрузили скарб, расплатились с возчиками, сердечно с ними распрощались. Владимир бросился распаковывать портреты. Верхний портрет — нашей прапрабабушки Варвары Ивановны Голицыной, урожденной Шиповой,— оказался сильно попорченным от дождя, все остальные уцелели.

Началась наша жизнь в Котове с октября 1929 года.

Тогда многих лишенцев выселяли из Москвы. Среди них оказались старушки, в том числе из бывшей артели «Расшитая подушка». Одной из них была княжна Христина Голицына, в чьем сундуке уже после ее смерти Ираклий Андроников на станции Перхушково обнаружил портрет девицы Н. Ф. И., в которую был влюблен Лермонтов.

Выселяли священников, выселяли нэпманов — тех, которые, несмотря на жуткие двойные, даже тройные налоги, изо всех сил держались за свое производство или торговлю. Знакомая семья Никуличевых до последнего дня цеплялась за свою просторную квартиру в Мертвом переулке, они надеялись на чью-то защиту. Явились их выселять, стали вышвыривать из шкафов книги. Была у них роскошная хрустальная люстра. Выдернули ее из

 

 

- 422 -

потолка с корнем, разбились многие части. Никуличевы переехали в собственную дачу в Ильинское, а их сын отправился в Сандуновские бани, снял там отдельный номер, вскрыл себе вены и истек кровью в ванне.

Я уже упоминал Александра Александровича — дядю Шурика Раевского, женатого на родной тетке нашей Елены баронессе Надежде Богдановне Мейендорф — иначе тете Наде. Получив десять лет, дядя Шурик сидел в «рабочем коридоре» Бутырок. Неожиданно арестовали тетю Надю и отправили в Карелию. Остались три дочери — девочки, младшая совсем малышка, со своей верной няней. Жили они в начале Арбата в отдельной квартире. Их тоже выселили. Я был в числе тех, кто помогал им переселяться, сопровождал подводы до Лосиноостровской, где они вместе со своей также выселенной родственницей Уваровой сняли зимнюю дачу.

Тетя Надя провела в лагерях недолго. Ее вызволила оттуда все та же благодетельница Пешкова. С ее помощью тетя Надя с дочерьми и верной няней получила две комнаты в общей квартире на Староконюшенном переулке.

Дядя Шурик, просидев в Бутырках десять лет, был сослан в город Миасс на Урале, оттуда вернулся в Москву перед самой войной. Его вновь арестовали, и он исчез навсегда. Лет через двадцать скончалась тетя Надя. На ее отпевание в церкви Ильи Обыденного собрались все те бывшие, которые уцелели, несмотря на ужасы тридцатых и сороковых годов. Встретившись, мы не сразу узнавали друг друга. По дороге на кладбище не могли наговориться, все вспоминали нашу молодость.