- 51 -

«ЗНАЮ Я И ТЮРЬМУ, И БЕДУ ...»

(Из дневника Людмилы)

 

...А я освободилась немного позже: меня «сактировали», — выпустили по акту досрочно, как сердечницу. Мои "лагерные одиссеи" тоже мало чем отличались от "путешествий по ГУЛАГам" Аркадия. Прибыла я к ним в лагерь из Томской тюрьмы, где до этого отбыла два мучительных года со статьей ЧСИР ("член семьи изменника Родины") сроком восемь лет. Вместе с другими такими же полусумасшедшими женщинами целый месяц везли нас туда из моего южного Грозного в холодном товарном вагоне — с набухшей грудью, с температурой под сорок градусов. Ведь меня вырвали из дома в три часа ночи, оторвав от малых детей, а младшую дочку ~ от груди.

А до этого был внезапный, как снег на голову, арест первого мужа, Валентина Калугина.

...Город Грозный на Кавказе. Муж — коммунист, инженер по профессии, работает в управлении железной дороги, каждый день допоздна чертит карты движения поездов, создавая новые графики их передвижения, дважды орденоносец. А я вся ушла в общественную работу. В ожидании второго ребенка берем к себе стариков-родителей и младшую сестренку. Вот и родилась вторая дочь, в доме радость. А в городе, да и во всем, даже в воздухе, тревожно, то гам, то тут начались аресты.

15 мая 37 года пришли, наконец, и к нам ... Сорваны с пиджака ордена, летят на пол книги, бумаги, опись имущества — идет обыск, жесткий, грубый, с окриками! Прислонившись к стенке, еле стоят побелевший старик-отец, рыдающая мать. Муж прощается с трехмесячной малышкой, взглядом молит меня: "Береги детей!"

Описывать все это, ворошить прошлое страшно и тяжело. Но это — еще только начало. Дальше —

 

- 52 -

увольнение отца, а с меня взята подписка о невыезде из города. Ежедневно в доме милиция. Затем — срочное выселение из квартиры, и мы — на улице. Мать моя — сильная, умная — обошла весь город, — на квартиру никто не берет! Наконец, приютили нас чеченцы на окраине города, подкармливали кукурузными лепешками.

Средств никаких. Все описано.

Муж сразу как в воду канул. Где только я ни справлялась о нем. Когда приносила на его имя передачи в местную тюрьму, ее остатки и записки мои с матом летели обратно: "Следующий!"..

Попыталась пройти и к главному начальству, узнать, наконец, в чем виноват мой муж? Но кругом охрана, и близко не подпускает. Как-то прибежала знакомая: "Собирай теплые вещи, наших мужиков в Сибирь погонят". Брали-то их летом, одежда легкая. Мы собрали все, что смогли и что я могла унести с ребенком на руках. Опять огромная очередь, слезы. Но вот, наконец, я у окна. Передаю вещи, называю фамилию, и снова моя передача вылетает из окна на пол: "Нет его! Следующий!" Хочу спросить, где же он, — только мат в ответ: "Вас тут тыщи. Ищи ветра в поле!"... Пошла искать. Опять пытаюсь пройти к начальнику. У дверей — молодой солдатик. Объясняю ему, плачу. Видно, мой вид, плачущий ребенок тронули его сердце, посоветовал: "Иди, гуляй напротив дома и следи. Я выйду, а за мной он — главный начальник. Вот его машина. Будет садиться, ты подбеги и спроси, что надо!"

Ходила взад-вперед, жадно следила за домом. Наконец, дверь открылась, вижу — мой солдатик, а за ним важный военный, направляется к машине. Я кинулась к нему: "Ради бога, скажите, где мой муж, что с ним?" Называю фамилию: Калугин В. Н. В ответ коротко: "В Сибири. Жди письма" — и все! Машина умчалась...

Мы продолжали трудно жить, не могли свести концы с концами, частенько не хватало даже хлеба. Теперь я

 

- 53 -

стала ходить к начальству умолять уже за папу, чтобы сняли с него страшную статью, — "член семьи изменника родины", боялись — умрет от горя. С такой трудовой книжкой где только он ни пытался найти работу, нигде не принимали.

Только обнадежат: "Приходите завтра", а наутро: "Уже взяли". Я даже Сталину писала с просьбой о помощи — ни ответа, ни привета. Мой следователь сказал, что ничем помочь не может, тогда я — к начальнику НКВД Михайлову. С его женой мы были знакомы, у них тоже были две девочки, жили как-то по соседству. Спрашиваю его: "Верите ли вы, что мой муж — враг?" А он мне ответил, что его просто использовали, как слепую лошадь — что-то в этом роде.

Прошу его помочь хотя бы папе. Мы с мужем так виноваты перед ним — сорвали их с мамой с места, с нами живут только один год. У папы три замужних дочери, три зятя, неужели он за всех в ответе? Заливаюсь слезами, с почти .теряю сознание. Он усадил меня, стал успокаивать. Велел принести все папины документы, в том числе о его происхождении. Мы с мамой собрали все грамоты, благодарности, именные часы, нашли даже бумаги, где указано, что его отец, Константин Тимофеевич Кузнецов, вышел из крепостных. Отнесла все Михайлову.

На другой день меня вызывает мой следователь, отдает папину трудовую книжку и еще дает чистую. Велел заполнить, когда, где, кем работал папа и принести ему. Я полетела домой радостная: "Папа, пиши!" Вместо прежней, страшной статьи там было теперь записано: "уволен по собственному желанию". Одна надежда появилась, папа немного ожил, но был очень слабый. Как могла, помогала нам старшая сестра, взяла к себе мою семилетнюю дочку. И вовремя: ни на какую работу меня не брали, часто вызывал следователь. И однажды, снова ночью, в 3 часа, страшный стук в ворота. Входят трое — берите все документы, ребенка! Помню, больной плачущий

 

- 54 -

папа стоял и все повторял: "Умоляю, Люсю не надо! Не надо Люсю!" А мать с распростертыми руками у колыбели: "Не отдам, не отдам, меня убейте!" Ее оттолкнули, а малышку завернули в одеяло — был ноябрь. "А где вторая дочь? "Не знаем, — отвечаем, — ее взяли знакомые, куда — не знаем". "Ничего, найдем!" И как сейчас помню умоляющую мать на коленях перед этими мерзавцами...

Потом — страшная ночь в холодном сарае на голых нарах. И моя бедная крошка пытается что-то высосать из груди, а молока-то там как не бывало. А рядом в темноте слышу голос соседки: "Вы кто?" Я Люся". "А я Люба, меня привезли, а троих деток отняли". И заплакала, завыла волчьим воем, мне стало больно и еще страшнее, тоже плачу. Не помню, как получилось, руки ли мои разжались, или сознание отключилось — выпала моя дочка из рук на пол. Плач на весь сарай. Очнулась я, опустилась на пол, темно, ничего не видно, сарай без окна. Схватила дочку, прижала к груди. Люба что-то причитает, обняла меня: "Ты все равно счастливая, дитя с тобой, а я совсем одна теперь!"

Дверь сарая открылась. Нас повели к начальству в дом. Своего следователя не вижу — все другие лица. Мне не велят плакать, обещают накормить ребенка. Я говорю, что кормлю дочку грудью. "Ничего, перейдет на кашу!" Из разговора поняла, что ребенка- у меня отберут, увезут куда-то вместе с другими детьми. Меня как ужалило. Я закричала: "Пустите меня к начальнику!" Отворилась дверь, и меня пригласили войти. Смотрю, передо мною тот же Михайлов, с большими усами на красивом, добром лице. Дочурка сразу потянула к нему руки через стол: "дядя, дядя". Она очень хорошенькая была, белокожая, глаза большие, серые и охапка золотых густых волос. Тянется к нему на руки. И вдруг он говорит: "Отдайте ее мне, я ее воспитаю. У меня две дочери, будет три. Я ее вам потом верну". "Нет, нет, — говорю. — Мы же едем к папе!" Здесь он мне открыл правду. "Нет, не к папе вы

 

- 55 -

едете. Наберись сил, держись, тебе будет очень трудно. Постарайся все вынести. А детей отдадут в детдом. Ну, а маленькую я возьму. Согласна?» Тут я окончательно все поняла. Не помню уж, какие слова говорила, как просила, молила отдать дочку моим родителям. Он поднял меня с пола, сказал: «Попробую. Выйди в коридор». Я взяла дочку, вышла, меня отвели в теплую комнату, принесли горячий чай, хлеб, я не могла есть. Зашел солдатик, заругался на меня: «Ты что, не мать, что ли? Чем кормить дитя будешь? Пей, еще принесу. На-ка вот сахар». Я выпила чай с хлебом, долго сидела, не двигаясь — дочка уснула на руках. Я согрелась и как-то забылась. Может, даже уснула — не знаю. Очнулась — полулежу на мягком диване. Меня вызывают, ведут в кабинет Михайлова, а там — диво или сон? — Передо мной — мой папа!

Нет, не папа, а бледное видение, слегка похожее на него. Кинулась к нему: «Папа, папочка, дорогой...» А он ни слова не может вымолвить. Только слезы, слезы... «Я за Люмочкой, сказали, что можно взять. Вот только боюсь — донесу ли ее, ослаб я что-то».

Папе помог донести ее почти до дома солдатик. Мама, увидев их из окна, выскочила раздетая навстречу. «Радость, радость какая! Дитя вернули нам! Будем жить, будем ждать Люсю и Валю, они вернутся обязательно».

Но Валя, мой муж, никогда не вернется. А я — лишь через восемь лет. Потом опять ссылка, уже с детьми. А добрый человек Михайлов застрелился... Не выдержало сердце, не смог жить по волчьим законам, быть зверем. Вечная моя материнская память и благодарность ему!

Когда папа с дочкой ушли (совсем не помню этот момент, была почти без сознания), меня отвели в другую комнату, там сидели плачущие женщины. Вскоре нас там собралось много, и всех повели к вокзалу, потом к товарным вагонам. Здесь начался обыск. Мой чемодан никак не открывался, тогда его взломали штыком, и посыпались мои книги, бумаги, стихи, тряпки!

 

- 56 -

Посадили нас в холодный товарный вагон, в нем с обеих сторон двойные нары, посреди вагона — дырка насквозь — это «параша» с горой смрадного льда. Окно забрано решеткой, дверь закрыли на засов. Все мы, загнанные в это стойло, жены-матери, плачем, многие узнают знакомых, кто-то кого-то успокаивает. В душе теплится слабая надежда, что все-таки едем на высылку, на встречу с мужьями. Холод загоняет нас на верхние нары, жмемся друг к другу, из дыры уборной страшно дует. Стучат колеса, нас везут. Куда? У некоторых нашлись бумага, карандаши, стали писать письма — треугольнички домой, а потом бросали прямо в дыру в полу, — авось, кто подберет, и дойдут по назначению...

Едем вместе с отпетыми уголовниками, урки ведут себя очень нагло, матерятся, издеваются над нами. Через короткое время мы все ограблены, из чемоданов вынуты все более-менее стоящие вещи, а нас согнали вниз. Но нам уже почти все равно, все давно унижены, сломлены.

Как-то нам объявили, что будем сегодня мыться. Уфа. Мы, замерзшие, обкусанные вшами, прыгали из вагона прямо в сугроб и по глубокому снегу бежали в баню. Баня! Господи! За месяц — первое мытье, тепло! Разделись, одежду нашу забрали на прожарку, мы голые заходим в баню, а там на длинных лавках у входа сидят мужики— солдаты, сопровождавшие эшелон. Мы вынуждены идти мимо них, а нас нарочно гоняют то за тазом, то за мылом, мимо нагло гогочущих рож. А уголовницы хлопают нас по спине, как скотину, и орут: «Эй, начальнички, посмотрите, посмотрите, какие бабенки! Давай, выбирай их, вражью силу...» И похабщина ужасная!

У меня даже не было сил мыться. Плачу от слабости и от стыда, унижения. Рядом со мной — хороший человек, учительница. Помыла мне голову, всю меня обмыла. Успокаивает: «Не реви! Что, они нам, судьи, что ли? Ты оставайся такой, какой была. Все давай водой смоем!» Умница! К счастью, рядом со злом всегда есть доброта...

 

- 57 -

Наш красный эшелон шел больше месяца. Мы все очень ослабли, страдали желудком. Наша дыра-уборная все время зарастала льдом, в вагоне стоял смрад. Наконец, приехали. Это был город Томск. Ночью нас повели этапом в тюрьму. Несколько деревянных строений старого вида, огорожены высокой стеной, вышки. В каждом таком бараке в два этажа нары на двести. мест, которых все равно не хватало. И каждое место было очерчено карандашом — по 38 сантиметров на человека...

Нас начали вызывать в комендатуру. Здесь я впервые услышала, что я, как член семьи изменника Родины — ЧСИР, осуждена Особым совещанием на восемь лет лишения свободы. Дали карандаш, но не стала расписываться. Остальные тоже. Но это уже, видно, не имело значения — есть решение! Трудно описать все, что пришлось пережить в этой страшной тюрьме. Крысы, клопы, на весь барак одна маленькая лампочка и окошечко в решетку. Скопище измученных женщин, истерзанных матерей, чьи дети в детдомах, неизвестно где. Слезы, истерики, бессонные ночи... Еда — баланда, кусок хлеба, кипяток. Страшный человек, посещающий нас, по фамилии Кий — высокий, в галифе, кожанке, голос металлический... В руке — хлыст. Проходил между нарами, говорил резко, чеканя каждое слово. На каждый наш вздох, всхлип: «Не пищать! Запомните, вас — нет! Вы лишние люди, вы не существуете, вы никому не нужны на нашей земле! Отбросы, враги!..» Мы в слезы, в крик: «Мы матери, у нас есть дети!» В ответ опять жестокое: «Никого у вас нет, все от вас отказались! Запомните!» Учительница сверху кричит о своих наградах за двадцать пять лет работы, с кем-то истерика. Я из своего темного угла тихонько: «Лампочку бы, а то в темноте крысы...» Быстро подошел ко мне: «Кому это не хватает света? Кому лампочку?!» Вижу его злобное лицо: «Я дам тебе свет, — на тот свет отправлю!» Я молчу...

Сказали, что до нашего этапа здесь были женщины,

 

- 58 -

которые требовали улучшить условия содержания. Но их всех быстро куда-то убрали. И при мне нескольких человек увезли. Все мы были задавленные, издерганные, наэлектризованы борьбой за место, а за крошки хлеба сходили с ума в буквальном смысле слова, И моя напарница по первой ночевке в сарае после ареста, Любочка, сошла с ума... Ничто уже не могло ее вернуть к жизни. Таких, как она, изолировали. Их было немало.

Во мне поддерживала силы все та же добрая учительница, вселяла надежду. Мы, пять-шесть человек, молодые, сдружились, поддерживали друг друга, строили планы, надеялись на лучшее, пытались что-то сочинять.

За два года, проведенных в этой тюрьме, я тоже сочинила много стихов. Нашелся химический карандаш. Записывали стихи на тряпочках, зашивали в телогрейки. Кое-что у меня сохранилось. Несла я очередные дежурства по бараку, по кухне. Помню одно дежурство. Жарили рыбу на каком-то неизвестном жире, от которого был страшный дым, чад — сплошной пеленой! Мы задыхаемся, теряем сознание. Кто может, выскакивает за дверь на 30—40-градусный мороз. Так бегали целую ночь. Утром, обессиленные, забрались на свои нары, совсем ослепшие и больные. Я сильно простудилась. Помню, очнулась в изоляторе. На топчанах лежит множество больных. Подошла врач, говорит, что и не надеялась вытащить меня с того света. Я вся горела. Мне клали компресс на голову — лекарств никаких не было. Победила молодость, но мучилась долго, и болезнь навсегда оставила свой след...

Как-то я собрала хлебные крошки (с помощью моих соседок), долго мяла их и слепила на радость всем кувшинчик с маленькими изящными цветочками. Но нашлась среди нас низкая душонка — донесла в комендатуру. Меня отправили в карцер на десять суток. Карцер — сырой, холодный сарай, голый топчан, кусок хлеба, кружка воды. Десяти суток я бы здесь не выдержала. Меня уже на четвертые сутки вынесли отсюда

 

- 59 -

— подруги ходили в комендатуру, убеждали, что крошки собирали все с пола. Спасли.

Очень пугали крысы. Они шныряли и под нарами, и на нарах. Как-то вдруг на моей подушке завертелось что-то черное. Я подскочила, сильно ударилась головой о нары и опять очутилась в изоляторе. Лежу с перевязанной головой. Как оказалось потом, на подушку вовсе и не крыса прыгнула, — упал сверху чей-то гребень!

Нервы у всех были до предела напряжены. Помню одну утреннюю перекличку (они были ежедневно). Стоим у своих бараков по двести человек. Вдруг кто-то истерично крикнул. Сразу страшная паника охватила все две тысячи заключенных. Все кричали, бежали кто куда, невзирая на стены и вышки! Я опомнилась на какой-то лестнице, она вела на крышу. А во дворе крики, свисты, выстрелы. Валяется обувь, одежда, много лежащих людей... Нас с трудом собрали, так никто и не понял, из-за чего все это произошло. Пружины-нервы не выдержали... Питание — гнилая рыба, каша. Мы слабели, многие заболели цингой, куриной слепотой. Вставать не хотелось — одолевала слабость. Нас сгоняли с нар. «Сдохнете!» — кричала пожилая надзирательница. Она была небольшого роста, всегда в черном, как злой дух, появлялась неожиданно, грубо читала нам очередные наставления. Заставляла мыть полы каждый день, хотя и так была сырость, холод, все обмерзает. В ответ: «Не заплесневеете!»

Первое время прогулки походили на маскарад — каждая одевала то, в чем ее взяли. А кого-то брали в гостях, кого с постели, некоторые были одеты в когда-то красивых шляпах, туфельках на высоких каблуках, на шее висели остатки меховых воротников, некоторые закутывались в какие-то тряпки, в ход шли старые чехлы с матрацов, грязные телогрейки. Грустная живопись...

Привозили ветки хвои, толкли их в бочках, заливали кипятком. Мы пили этот настой под наблюдением, — обязательно каждый день. Многие не могли пить настой

 

- 60 -

(до рвоты, истерии) — страшная горечь. Но я пила. Знала, что в этом спасение. Да и когда девчонкой болела малярией, много всякой гадости пила. И эту глотала во спасение.

Многие покрывались синими пятнами, шатались зубы, кровоточили десны, трудно было жевать даже хлеб и кашу. Среди нас была замечательная женщина Дина, — крупная, сильная, грузчик из Одессы. Ее ставили на разгрузку, таскала мешки и другие тяжести. За что получала дополнительный паек. Нас она поругивала, держалась с достоинством. Сама пила эту хвою и нас заставляла. Была в камере и лысая старушка в парике, с приветливой, доброй улыбкой, — мать Свердлова. На прогулках встречали сестер Тухачевских — Лелю и Машу. Нас две тысячи, кого только среди нас не было! По молодости многого не знала...

К концу второго тюремного года разрешили нам письма и посылки. Некоторые стали получать их, появились иголки, нитки. У меня сохранилась детская шелковая шапочка, распашонка дочки. Распарываем, меняемся нитками, вышиваем. Я всем рисую основу. И тут — новая беда! Меня вызывают в комендатуру: «Это ваша работа?» Работа не моя, рисунок мой. Хорошо. Записывает что-то в протокол, велит расписаться. За что? «На вас заводится дело. Вы нарисовали фашистскую свастику. За это получите дополнительную статью. Кто распространял — тоже получат». Господи! Какая свастика? Где?! Покажите! Показывает. Кленовые листья, переплетены стеблями. Если что-то отнять, что-то закрыть рукой, то что-то отдаленно похоже, может быть, и можно увидеть... «Вот ваша свастика, разводите в тюрьме агитацию!» Я немею, не нахожу слов, слезы заливают лицо. Категорически отказываюсь видеть в рисунке свастику. Не расписываюсь. Сказал: «Это вам не поможет!» — и отправили меня на место. Началась мука. Что делать?! Рассказала подругам, моей учительнице, все стали

 

- 61 -

пристально разглядывать мой рисунок, и никто свастики не увидел. А меня опять к другому начальнику: «Признавайтесь, какие цели преследуете своими рисунками? Вы нарисуете себе хорошую статью!» Опять умоляю, убеждаю, ухожу в слезах. И так более месяца проходит, я часто плачу, потеряла сон. Жду страшной кары, не зная за что! И невольно рассматриваю все ткани на окружающих меня людях, ищу свастику и, представьте себе, во многих рисунках нахожу ее. Как-то, смотрю, висит на гвозде чья-то тряпичная сумка. Стала присматриваться и... вот она, свастика! (если что-то закрыть, прищуриться и т. п.). Показываю подругам. Точно, она! Попросила у хозяйки сумку, пошла в комендатуру, к начальству. «Смотрите, — говорю. — Вот явная свастика, и закрывать ничего не надо! Сплетение цветов, корней дают ее — свастику. И можно еще найти сколько угодно таких рисунков на тканях!» Меня выслушали, сумочку оставили у себя, а меня — в покое. Больше не вызывали...

Для всех нас так и осталось неразгаданной тайной, почему у нас были разные сроки. У одних — пять лет, у других — восемь. На наши вопросы нам двусмысленно отвечали: «Есть жены, а есть женушки». Как это рассматривать? Кто же я, жена или женушка?..

В конце тридцать девятого года нас «комиссовали» — так говорили. В комиссии было несколько человек. Один из них, вероятно, врач. Он заглядывал в рот, щупал пульс, задавал вопросы, спрашивал возраст, профессию. Вскоре нас стали отправлять из Томска. Предварительно всех обыскали, отобрали бумагу, карандаши, иголки... Вывели нашу группу ночью (так я и не увидела Томска) на вокзал. Опять поместили нас в товарный вагон с решеткой в окне, опять на колесах. Держат на одном хлебе, селедке, кружке кипятка. Все мои молодые подруги со мной, мы рады, что попали вместе в одну группу. Едем долго. Иногда удавалось пробиться к решетке окна, и глаза

 

- 62 -

жадно шарили по перелескам и пригоркам, а вскоре тайга заполонила все, и лишь редкие деревянные домики, и вышки, вышки вставали как мачты. Строим догадки: куда же, куда? Если в ссылку, то зачем обыскивали, отобрали вещи? Как-то ночью проснулись от крика: «Слышите, девчата, шум моря!» Светало. Мы прильнули к решетке, увидели полоску воды — море! Значит, на Колыму — на эту сказочную, загадочную и такую страшную часть планеты, настоящий конец света. А значит, конец всем надеждам на встречу с родными, близкими...

Выгружаться стали утром. Ковыляя со своими тощими узелками и котомками, подгоняемые окриками конвоиров, брели между бесчисленными рядами колючей проволоки к видневшимся вдали баракам. То там, то тут за проволокой виднелись серые группы людей, вылезавшие из каких-то нор. И, конечно, вышки, вышки кругом. Безумно болела голова, знобило, и я шла как автомат. Молодые девчонки-подружки поддерживали меня и друг друга — от долгого лежания в вагоне плохо двигались ноги. В воротах конвой передал наши «дела» группе военных. Нас выкликали и отгоняли в зону. Тут я услышала твердо: пароход ждет — на Колыму! «Там бабы нужны», — и гадкий смешок.

Прибыли на место, в лагерь. Он довольно большой, несколько десятков бараков, где гуляют сквозняки. Мы бродим по лагерю, как неприкаянные, не спится, беспокойно на сердце... Вся служба, как обычно, из бытовиков-уголовников. К нам приглядываются.

После тюрьмы мне здесь даже нравится. Огромный двор, зеленые кусточки, вдали виден лесок. Много неба, с непривычки даже странно. День был ясный, солнечный. После месяца, проведенного в дороге, в вагонном смраде, в клетке, все казалось чуть ли не раем.

Нас поместили в большой барак с парусиновой крышей. Нары в два этажа, посередине круглая железная печка. Бытовики встречали недружелюбно, с презрительным превосходством над нами, ЧСИРами. Я со своими

 

- 63 -

подругами оказалась на втором этаже нар. Мы рады, что вместе, хотя и на голых нарах... Нам сказали, что будем ждать пароход. А пока ходим на работу, таскаем камни, засыпаем какие-то ямы. Однажды нашу группу из шести человек послали в клуб мыть, белить. В клубе идут репетиции — забытая жизнь! Музыка пронизывает, жжет тело и мозг. Не помню, как свалилась с подмостков. Очнулась, рядом женщина в белом халате держит мою руку и что-то дает нюхать. Слышу, мои подруги хлюпают носами рядом и приговаривают: «Она художница, красиво вышивает, стихи сочиняет...» Стоящий рядом мужчина попросил принести что-нибудь из моих работ.

На следующий день у меня очень сильно разболелась голова и я не пошла работать, а когда вновь пришла — девчата меня поставили на более легкую работу — протирать окна. Жалели. Мою вышивку гладью на кусочке серого шифона отдали тому мужчине. Фамилия его была Бяльский. Он сыграл большую роль в моем спасении, ему я обязана многим. Вскоре меня вызвали к начальнику лагеря. В его кабинете были еще люди, они стали спрашивать: «Что вы умеете делать?» Отвечаю, что сделаю все, что нужно. А они: «Портреты напишете? А декорации можете?» — «Могу», — говорю. Поинтересовались, не больна ли я. Отвечаю, что болит голова, что большая слабость, еле стою. Поговорили, потом отослали на место.

На другой день вызвал меня Бяльский. Он вольный, начальник культотдела в лагере. Объявляет, что меня решили оставить здесь. «Не хочу, — кричу, — не останусь. Или оставляйте всех остальных моих пятерых подруг!» Бяльский спокойно возразил, что этого сделать невозможно, долго убеждал меня. Сказал, что познакомился с моим делом, знает о детях. «Ты что, не хочешь их увидеть живыми? Колыма хуже всего! Оттуда вряд ли вернешься!» Возвратилась в барак в слезах. А на следующее утро меня положили в больницу. Там дали впервые за все время матрац, простыню, одеяло. Давали

 

- 64 -

настоящую кашу, чай, кисель. Я была очень слаба, несколько дней не вставала. Даже когда лежала на матраце, меня качало. Доктор — вольная, что-то колола, вливала, лечила. Навещал Бяльский: «Ну как, художница, голова все болит?» «Нет, — говорю, — здорова я». Спросила у него про моих подруг. Оказалось, все уже уплыли. На Колыму. Я реву — как теперь без них буду? Бяльский стал меня успокаивать, на прощанье дал почитать пьесу, ее скоро собирались ставить в нашем клубе. Мне надо было подумать, как расписать декорации, украсить костюмы. И завертелась моя головушка в другую сторону! Это же все мое, родное! Принес мне Бяльский бумагу, карандаши— «чиркай». Лицо доброе, улыбчивое...

Через пять дней я вновь в своем бараке. Ежедневно хожу в клуб, пишу, рисую. Кое-что уже есть. Сцена небольшая, зал на 200—300 человек, актеры — только «бытовики». У меня в клубе есть своя комнатушка. Заготовила трафареты, расписываю костюмы, делаю цветы-венки с лентами для танцев, расписываю щиты-ширмы, — получился красивый лес. В общем, моими декорациями все остались довольны.

Живу в том же бараке, большинство вокруг — «урки». Ко мне стали относиться лучше, — я им рисую, сочиняю стихи. А то встречали всех, кто по 58-й статье, враждебно, издевались и унижали нас всячески. Считали нас гадами, что мы против России, враги народа, зато они сами — убийцы, воры, проститутки — его друзья...

Уже зима, в бараке холодно. Одна печка на все помещение, а крыша-то парусиновая! Все промерзает, покрыто толстым, слоем инея. Не дай бог, кто-нибудь нечаянно заденет крышу, посыпется снег — крик, ругань, страшный мат.

Моя соседка, молоденькая проститутка Симочка, наводит под одеялом красоту, глядя в осколок зеркала. Как это она ухитряется, но все в конечном итоге на месте — глаза подведены, румяна, губки подкрашены — цветок! Не

 

- 65 -

дожидаясь завтрака, исчезает, у нее свои «дела», своя «работа». По ночам она крутится, как вьюн, — по всему телу сплошная чесотка. Я очень боялась от нее заразиться — не чесоткой, так чем-то другим, похлеще. Сифилисных, правда, отделяли, хотя разделение это было чисто условное — уборная-то общая, разгороженная лишь тонкой стеночкой. А они издевались над нами: «Что, красотки, боитесь? Все равно наградим вас! Жить будет веселее!» Мы свои кружки носили с собой, уборной пользовались осторожно, терпели их словесные издевательства до тех пор, пока этих «друзей» народа не увозили дальше, когда их набиралось много.

Все время маячил страх Колымы. Ведь здесь был только пересылочный пункт. Подходили новые этапы, собирали новых заключенных. Рядом с нашим бараком находилась огромная площадь, огороженная колючей проволокой. Так там собирали под открытым небом тысячи заключенных по 58-ой статье. Они жили в ожидании парохода подолгу, и в дождь, и в снег. Кормили селедкой, шум и гам день и ночь. Очень много людей умирало от воспаления легких, кишечных болезней. Медики не справлялись, заставляли врачей из самих зеков работать в госпитале. Умерших складывали, как дрова, на машины, телеги и увозили...

Я работала на разных работах, иногда брали за зону, чтобы помочь вольным артистам загримироваться, оформить декорации. Было в лагере и что-то вроде художественной мастерской, мне разрешили там работать. Захожу первый раз туда со страхом. Помещение довольно большое, в два этажа, на стенах развешаны какие-то работы. У самодельного мольберта — молодой художник в казенной нижней рубахе с закатанными рукавами. Стрижка ежиком, глаза большие, следят за мной внимательно: «Вы работать?» — «Еще не знаю, вроде, разрешили». Пришла вновь на другой день. Мне дали пробную работу — сделать копию с репродукции картины

 

- 66 -

«Дети,, бегущие от грозы». В мастерской пять—шесть мужчин — художники-самоучки, среди них и мой вчерашний знакомец, художник-профессионал Аркадий Акцынов. Мне тоже выделили угол, палитру, краски. Забыв обо всем на свете, увлеклась работой, сделала заказанную копию. Начальству понравилось, стали поручать мне самые разные работы. Например, принесут открытку, на ней изображен рыцарь, подсаживающий свою воздушную даму сердца на лошадь, все это на фоне дворца, перед которым — розы. Мне же надо все скопировать, как есть, а лица — с фото начальника и его супруги.

Я очень боялась заведующего, его недобрый взгляд пугал. Акцынова он вскоре отстранил от работы, когда тот заступился за меня. И теперь я особенно боялась туда ходить, тем более, что мужчины приносили с собой откуда-то спиртное, пили. Однажды заведующий устроил мне ловушку. Прихожу в мастерскую — он один, дверь на ключ. Я разбила стеклянную дверь на балкон, хотела прыгнуть. Тут раздался стук, кто-то пришел. Дверь открылась, я проскользнула — и пулей в барак! Потом ходила некоторое время на другие работы. Но заведующий вскоре освободился, уехал. Вернули Акцынова, вернулась и я в мастерскую. И пошли разные заказы на копии картин, рисованные ковры. Когда заказов нет — общая работа, тяжелая, грубая — таскать камни, копать землю, работать на кухне, мыть уборные. Вся жизнь лагеря — в руках урок, они обкрадывали нас, наш паек не всегда попадал к нам, разве иногда довольный заказчик сунет кусок булки или колбасы... Страшно было смотреть на пожилых интеллигентных людей: постоянное голодание, тяготы лагерной жизни доводили их до безумия. Работать они не могли, а, значит, и получали меньший паек, были очень слабы — настоящие «доходяги». Ходили, как тени, по двору лагеря, бормотали что-то под нос, уставив безумные глаза в одну точку. Говорили, что вот этот — известный ученый, другой — химик, тот — профессор...

 

- 67 -

Так-то и шла эта страшная лагерная жизнь. Вдруг сверкнуло молнией слово «война». Лагерь зашевелился, пошли разные слухи. Говорили, что «будут освобождать», с тревогой ждали перемен. Мне запомнился усохший высокий человек, на лице его ярко горели глаза, светлый разум поражал. Говорили, что это бывший крупный командир. Он часто успокаивал меня, встречая понурую, плачущую: «Ну, что слезы распустила? Не сдавайся — наше время придет!» Несмотря на его внешнюю немощь, от него исходила какая-то сила, уверенность, около него становилось на душе спокойнее. Он сразу написал заявление с просьбой отправить его на фронт.

Вокруг встревоженные разговоры, особенно волнуется «58-я статья». Ждем перемен, но идет месяц за месяцем, и ничего не меняется... Многие подавали заявление с просьбой отправить на фронт. Написала и я, ведь могу ухаживать за ранеными, кончала шестимесячные курсы первой медицинской помощи. Очень ждала ответа, настраивалась, внутренне готовила себя к переменам. Некоторые же не выдерживали такого напряженного ожидания, кидались бежать, но звучал выстрел с вышки и смельчак погибал. Я напросилась к врачу на вскрытие трупов, чтобы вспомнить свои медицинские познания, быть готовой к будущей работе, но первую же операцию перенесла с большим трудом. Особенно поразило сердце — такой маленький красный комочек, а как может болеть, любить!

Вынули сердце

Из вскрытого трупа,

В руке его доктор

Тихонечко сжал.

Мышцы,

Да кровь просочилася

скупо

Я думала,

Сердце — огненный шар!

 

- 68 -

Потом стало легче, обвыклась. Приходилось в лагерной больнице делать перевязки, обрабатывать раны. Получила один ответ на два моих заявления — «нет!» Все же кое-кого из «бытовиков»-уголовников брали в штрафбат. А вот из «58-ых» — не помню.

В нашем бараке главную звали Маша, в ее руках были наши судьбы. Кого куда поселить, послать — это ее дело. Самую красивую девочку-проститутку сама, бывало, у печки в тазике обмывала, готовила «по назначению». Она в курсе всех событий лагерной жизни, не только здесь в бараке, за каждым человеком следит.

Попалась как-то и я в ее сети... Вечером, в десять-одиннадцать часов вывез меня конвой из лагеря, подвез к какому-то дому: «Иди, мы подождем». Вошла и поняла все сразу. Накрыт стол с вином, вначале — добрый разговор, обещание найти моего мужа, (а я уже знала, что он погиб, нашли его имя в списках и по секрету сказали мне). Описывать подробности происшедшего не буду, вырвалась с огромным трудом. Вслед мне бросили приказ: «Отвезите эту мерзавку в барак, и чтобы я ее больше не видел!» — и остервенелый мат! Я поняла, что мне конец. Рассказала все приятельнице, которая работала в швейной мастерской. Та посоветовала написать записку Бяльскому, взялась передать. Написала, сижу на нарах ни жива, ни мертва. Жду. К вечеру приказ: «Зек такая-то, собрать вещи, быстро!» Я уже готова. Меня с любопытством провожают соседки по бараку. Маша пытается что-то выяснить, но конвой отмалчивается. Выводят за зону, сажают в открытую машину. В ней шофер и два конвоира, между которыми меня и посадили. Едем! Все, решила, настал мой конец. Развязка всему. Избавился от меня этот негодяй! Дело к вечеру, солнце еще не село, тепло. Глаза жадно все впитывают — розовое небо, лесок, которым едем, а вдали синяя полоска моря. Но в голове все время вертится вопрос: где я? Куда, зачем везут? Неужели я вижу мир в

 

- 69 -

последний раз? За что?! Лицо заливают слезы, так хочется жить. Каждая травинка, свежий воздух, этот простор — ненаглядное мое, жизнь моя!

Вот остановилась машина. Солдатики выскочили, набрали охапку сена, бросили в машину и мне: «Ложись, поспи!» Какое тут поспи! Не до сна! «Спасибо, — говорю, — не хочу!» — «А чего тогда качаешься?» — «Это не я, — отвечаю, — это машина качается». А сама до этого ночь не спала, день был тревожный, наверное, качалась все-таки.

Едем долго. Вот уже совсем темно, мы посреди тайги, куда ни глянь, кругом лес. Пошел дождь, машина остановилась. В воздухе сплошной комариный гул. «Придется задержаться, колесо спустило, в темноте не управимся». Я поняла — здесь мой конец! Их трое, справятся со мной, здесь же и зароют. Мысленно молюсь богу, чтобы только не мучали! Сижу, готовая к самому страшному, не чувствую, как лицо облепили комары. Подошел солдатик: «Ты что комаров не гоняешь? Заедят ведь. На-ка вот, закрой лицо, — и бросил мне кусок марли. — Заройся в сено, там не съедят», — советует другой. А дождь все усиливается. Помню, зарылась я в сено, все поплыло в голове, какой-то туман накатил, ушли в него боль, страх, разум...

Очнулась, когда уже светало. По обе стороны от меня спит мой конвой, причем, каждый накрыл меня полой своей шинели. Сразу не могу понять — где я? И словно кипятком обдало, все вспомнила. Жива! Внизу потрескивает костер, шофер зовет пить чай. Ребята мигом вскочили: «Ого, уже утро!» И ко мне: «Ну как, полегчало? Крепко спала!» Мне дают хлеб, сало, горячий чай с сахаром! Что это, сон?

После завтрака накачали колесо — и вперед. И я — снова я: все вижу, помню, хочется обнять, как самых дорогих, родных братьев, моих провожатых солдатиков. Господи! Есть ведь, есть люди, добрые человеки на свете! Пью чай и плачу. «Ну, чего опять ревешь?» — «От

 

- 70 -

радости, — говорю, — от счастья» Спасибо хорошему человеку Бяльскому, помог-таки!

Вскоре мы подъехали к небольшому лагерю, окруженному колючей проволокой, вышками. Домишки, за ними лес. «Вот, привезли вам художницу», — меня и бумаги приняли без досмотра. Провели в полуразрушенное здание, далее — в комнатку. Боже мой! Сколько книг! Комната эта теперь — мое жилище: топчан с матрасом, порванное байковое одеяло, колючее белье, стол, стул, большое окно. Из него вид на бараки, большой двор, кухню. В комнате сыро, пахнет гнилью. Но это не имеет значения! Глаза жадно бегают по корешкам книг, стоящих в беспорядке. Здесь Есенин, Бунин, дневники Льва Толстого, Достоевский, Мамин-Сибиряк, Бабель, Булгаков, Маяковский и многие другие, десятки тысяч томов! И все это вскоре будет уничтожено, ведь эти книги отобрали у заключенных.

Наружная дверь старенького дома, который скоро будут ломать, закрывается, а вход в мою комнату — большой дверной проем. Как-то сюда, прямо в комнату, ровной стеной, как хрустальная занавесь, вошел дождь, через книги, в подпол... Мне было страшно ночами одной в этом старом доме. Скребутся мыши. Потом немного привыкла, приручила мышонка, назвала Мишкой. Ставила на столе опрокинутую банку, в ней корм. Мышонок приходил, ел, умывался крохотными лапками, поглядывая на меня бусинками-глазами. И так почти шесть месяцев мы дружили, я брала его на ладонь, гладила. Зато его подружки бойко «перечитывали» книги и грызли что попало. В моем кирзовом сапоге свили гнездо, и за лето вывели там большое потомство. Ко мне стал частенько наведываться назойливый дежурный. Приходил, садился на мою кровать и вел сальные разговоры. Это повторялось через день — в его дежурство. Как от него избавиться? — ведь запираться мне запрещали. Пришлось обратиться к начальнику лагеря. «Ухажер» оставил меня в покое...

 

- 71 -

Моей работой художника в лагере остались довольны: красками, в двух-трех цветах я написала несколько портретов. Мне было оказано особое доверие — велено написать портреты вождей — Карла Маркса, Ленина, Сталина, Берия и других членов ЦК. Никогда не забуду, как однажды поварихи принесли мне с кухни очищенную вареную картошку и соленый огурец, за все годы лишений впервые! Горячая, душистая, я не ела ее, я ею дышала! Наслаждалась, плакала. Так хотелось растянуть эту радость...

Здесь мне было легче, заходили девочки-«бытовички», я им рисовала, а они мне — картошку. Но через шесть месяцев меня вновь привезли в тот же пересыльный пункт, лагерь Находка. К моему счастью, того «дядю» из дальнего домика перевели куда-то. И снова я работаю в мастерской. Со мной рядом трудится фальшивомонетчик, вставляющий вольным золотые коронки. Его пускали за зону, как-то по моей просьбе принес цветов, веток, и на столе у меня теперь красовался букет в большой консервной банке.

Лето. Снова отправляют этапы на Колыму. Акцынова увели за специальные ограждения — «зона в зоне». Нас же всех посылают на тяжелые работы. После нескольких дней отсутствия заглянула как-то в мастерскую, стоит мой засохший букет, еще красивый. Хотела взять его в руки, а оттуда вдруг выскочила большая крыса, там она уже вывела крысят, свив гнездо в букете! Стало жутко.

Постепенно все каким-то чудом утряслось: вернули из-за этапной зоны Аркадия, мы снова приступили к своим работам в мастерской. Потянулись серые, тягучие дни...

Шла война. Мы изредка узнавали сводки. И вдруг — немцы на Кавказе! Знаю, что родители в Минеральных Водах. И навалилась тяжелая тоска, страх, бессилие помочь им. Совсем потеряла сон, не стало сил жить. Мой организм не вынес, свалилась я, опомнилась в больнице. Больница была переполнена, лечения никакого, только

 

- 72 -

градусник ставили утром и вечером. Умирали часто, но самое страшное — крысы, неизбежные спутники в. лагерях, могли за ночь умершему отгрызть уши, нос...

Я лежала в комнате с пожилой женщиной, чудесным человеком Паниной, которая в 35-ом году что-то не так сказала и... восемь лет. Где ее дети, родители — ничего не знает. У нее отнялись ноги, и я чем могла, помогала ей. Ночь для нас пытка, — крысы! — окошечко на уровне земли, они прогрызли норы к нам в конуру. У нас была большая палка, и мы по очереди отгоняли ею крыс всю ночь, днем они боялись.

Вдруг стали многих выписывать — привезли новое «пополнение» с Колымы. Полуживыми калеками набили всю больницу, трудно было пройти в туалет, а врач спокойно говорил: «Ничего, они тут не задержатся». Страшная правда! — они не задерживались, их выносили ежедневно... Везли пароходом списанных калек тысячами, большинство принимало навсегда море, сюда привозили единицы. В палате рядом лежало сразу несколько таких несчастных, оттуда стоны, жалобы: «Дочка, подойди!» Я, ходячая больная, подхожу. Но чем им поможешь? Уходили один за другим. Видеть это — пытка. Горечь подступала к горлу, слезы душили.

А вскоре меня отправили в Дубининский лагерь, там выстроили клуб, а оформить его некому. Везли вначале на машине, потом поездом. Мой сопровождающий — молодой, высокий, с усами, в овчинном полушубке, шапке, валенках, часто курит. Я в телогрейке, кирзовых сапогах, обмотки и большой вязаный шерстяной платок, взятый еще из дома. В тюрьме мы распустили всю его бахрому на свои нужды. Выстиранный в бане, он был еще белый.

Слезли на полустанке, зашли в маленький вокзальчик. Лагерь еще далеко, за нами должны приехать. Ждем. Мороз градусов тридцать, полная неизвестность. Я вся дрожу. Конвоир: «Давай, пойдем, здесь совсем замерзнешь». Мы пошли. Мой узелок несет он. «Спрячь

 

- 73 -

руки, а то отморозишь». Идем быстро. Мне лучше. Навстречу лошадь. Двуколка пролетает мимо нас. Конвоир: «Стой, куда, остановись!» На козлах дед-татарин. «Нельзя, начальник велел на станцию, художника забирать буду!» И едет от нас. Сопровождающий вскакивает, останавливает лошадь. И ко мне: «Садись!» «Ой, ой, чиво делать! Ругать будет. Художника возьму, тада твою бабу!» Я сажусь, он закрывает меня каким-то балахоном. «Езжай, это художник и есть! Понял?» Ничего не понял! — «Художник на станции. Его взять надо. Бабу потом. Начальник сильно ругать будет!» Всю дорогу что-то про себя недовольно бурчал.

Приехали к ночи. Меня поместили в барак к «уркам» на голые нары. Холод сковал не только мое тело, все внутри закаменело. Где я, что будет? Лежу, не слезы, казалось, — льдинки катятся по лицу... В бараке оживление — «новенькая». Смотри-ка, платочек-то беленький, начальник подарил, разыграем. Посыпалась в мой адрес грязная пошлость... Вошла хозяйка барака: «Эй, новенькая, иди-ка сюда». — Я лежу. — «Иль не слышишь, примерзла, што ли, иди». Я подошла к горячей железной печурке. «Садись, давай-ка ноги», — снимает мои смерзшиеся сапоги, растирает ноги, поит горячим чаем, на нарах матрац-одеяло. «Завтра тебя определят, а вы, суки, замолчите. Это нам художницу прислали. Новый клуб украшать будет».

Утром отвели в больничный барак. Маленькая комнатушка. Топчан, матрац, одеяло. «Здесь будешь жить и работать». Несколько дней я была в постели, изрядно простыла. А вскоре познакомили с клубом. Это большое деревянное здание, еще не потерявшее естественный золотой цвет дерева: внутри все предусмотрено — театр есть, сцена, фойе, биллиардная и другие комнаты. Рядами стоят кресла-стулья, а меня пугает пустота. Как, чем обласкать, обуютить, вдохнуть душу в этот деревянный храм? Думай, твори! И страшно, и заманчиво. На складе

 

- 74 -

груды мешков, два сорта — более тонкие и другие, грубее, с приятной фактурой — прикинула, можно распарывать, сшивать как надо, вот мне и ткань! (Здесь выращивали и сушили овощи для фронта). Нашлись небольшие баночки цветной американской эмали — красной, синей, желтой. Основа есть! И другое кое-что из малярных, столярный клей, бронза — можно все использовать. В столярной начертила, рассказала, как сделать подрамник, на них рамы: решила широкие оформить, — сумею. Лесу сколько хочешь!

А пока хожу на общие работы... Надо мной буквально издеваются. «Художница, скажи, какому начальнику угодила, художницей определили за что?» — и пошлая грязная брань... Да, ко мне все относились с большим недоверием. Начальство особенно. «А ты не врешь, что-нибудь умеешь?» Очень уж я была не похожа на художника. Худенькая девчонка в потрепанной телогрейке, хотя мне шел уже 32-й год, где-то есть двое детей. Это меня еще больше разжигало. На моих руках пропуск за зону — это клуб для вольных, (в зоне есть небольшой, для заключенных, с 58 статьей не пускали) мне разрешали гримировать, писать декорации... Я каждый день в клубе. Достали и швейную машину. Сшиваю, черчу, планирую, у меня есть задание: сделать несколько копий с картин наших художников на военную тему, «остальное пиши, что хочешь»!.. Уже стоят натянутые подрамники, грунтую столярным клеем, добавляя олифу, мел, мне помогают школьники. Умолила разрешить мне жить в клубе — ночь моя! Свет есть! Знакомлюсь с красками, что-то пробую — можно! Кисти делаю из 'своих волос, у меня их много! Потом принесли щетину. Пишу больше ночами, пока не показываю, но вижу: получится! Работаю, не щадя себя. Размеры беру большие, потолки высокие, меньше не смотрятся... Решила по бокам сцены слепить два барельефа. Мухинскую скульптуру с серпом, молотом, вторую со снопом. Глины

 

- 75 -

много рядом, (видно, шла при постройке), это ч натолкнуло меня делать трехметровую скульптуру — барельеф. На фанеру наношу рисунок и леплю, леплю — получается! На складе гора запрещенных, отобранных книг — бумага! Помощники есть! Облепляем в несколько рядов папье-маше, сушим паяльной лампой — уже одна готова, ее освобождаем от глины и вмонтировываем в стену, потом вторую... получилось! Кто видит — удивляются, ко мне относятся лучше, но я каждый день вижу, как плетется на работу изможденный, обтрепанный, голодный люд — 58-ая! Сопровождает страшный мат... Порою слышу выстрелы — сердце обливается кровью... Меня торопят! Скоро здесь соберется много начальства. Съезд с разных лагерей. Еще нужен занавес, шторы. Анилиновых красок нет, но выход есть — в аптеке много списанного красного стрептоцида. Знаю, что он окрашивает... Получился красивый терракотовый цвет, он пошел везде, плюс самодельные кисти, роспись, все пока только приготовляется. Со мной дети, школьники, иногда сунут кусочек чего-нибудь, добрые, светлые человеки! Прикидываю: все получается неплохо, а с потолка свисают голые лампочки — плохо! Долго думала. Прохожу мимо вольной столовой, — груда консервных продолговатых банок, внутри золотистые. Взяла несколько. Нарисовала форму лилии и вырезала. Можно! Поговорила с электриком, в общем, получилась чудесная большая люстра в четыре круга, еще нашлись в аптеке какие-то стекляшки — добавилось блеска, и она уже висит... Скоро снова зима, у меня все готово. Помогают все, развешивают... ахают, начальство в восторге, а я снова в зоне, хожу на общие работы... Уголовники относятся ко мне сейчас совсем иначе, порой делаю для них что-нибудь, а больше сочиняла песни... Видно, я сильно перетрудилась, а тут еще опять простудилась, плохое питание, ноги стали опухать, сердце, почки, в результате я оказалась в больнице, на этот раз

 

- 76 -

далеко, в селе Михайловском. Помню, больных много, а медиков — одна старенькая врач с внучкой и две нянечки, как они старались вернуть меня к жизни, но силы мои кончались, и полное нежелание жить. Одна на свете! Знаю — муж расстрелян, а родные дети в оккупации. Одна добрая искра — дорогой, милый человек Аркадий! Но где он, что с ним — все потеряно. Знаю, мой клуб, мое художество поразило все начальство, кто-то даже высказался, что в такое военное время нельзя позволять роскошество! С трудом убедили, что все создано женщиной-девчонкой из ничего... Лежу месяцы — под окном осина была зеленой, потом красной, и вот улетел последний листок, а улучшения нет. Спецкомиссия меня сактировала, считая что я не выживу.

Незабываемая, добрая, чуткая старенькая врач и нянечки жалели меня. Всячески старались вернуть к жизни, помочь обрести силы, воскресить надежду... А у меня боль и ужасающая пустота: зачем жить? Впереди унижение, недоверие, никто меня не навещает. До меня ли? Война!..

Но на земле еще не убито чудо! Вижу, к осине подъехал верховой, привязал лошадь. А ко мне бегут врач, нянечка:. «Люсенька, к тебе приехали...» А в дверях молоденький солдатик с сумкой в руках, волнуясь, подходит ко мне: «Вы Люся-художница?» Я говорю: «Да!» — «Такая маленькая, худенькая, как же вы сумели сделать такое?.. Мы здесь помогали убирать урожай, поместили нашу роту в ваш клуб. Красота-то какая! Мы все дивились. Узнали все про вас... Вот собрали, что смогли, для вас, выздоравливайте скорей и рисуйте, рисуйте. Это все надо, а мы завтра на фронт, гнать врага, вас всегда будем помнить. Вот от ребят письмо», — а из сумки мне на постель — печенье, консервы, даже шоколад... и серебристая вобла... Что-то сжало мне горло, слезы, слезы, я сползла с кровати, упала перед ним на колени, он растерялся, кинулся поднимать: «Что вы, это

 

- 77 -

пустяки!» Обняла, целую его, а у него тоже слезы: «Простите, простите меня», — и убежал... Со мной вместе плакали и врач, и няни. Где ты, мой спаситель, жив ли? Собрались больные, у всех на фронте мужья, сыновья, это событие всех тронуло, а я начала заметно воскресать... Гостинцами оделила всех, а ко мне стали заходить незнакомые люди тоже с гостинцами. Недели через две за мной приехали, и я снова работаю, оформляю стенные газеты, листовки, плакаты. А вот новое задание: написать ударников, это меня напугало, говорю — лучше сделать фото! Некому, ты рисуй, вот список. Хотела с фотографии, их почти не у кого не нашлось, или молодые, непохожие... Вспомнила уроки Аркадия, он всячески старался помочь мне. вежливо делал замечания, поправлял мои ошибки, учил: «У вас божий дар, виденье художника, не теряйте его. Больше с натуры». Там с натуры не приходилось, кто же позволит себе сидеть перед заключенным. А с фото писали... Помню, как он усадил кого-то — пишите, и преподал мне хороший урок... У меня опять экзамен. Первого начала деда-татарина, конюха, который привез меня... Очень живописная натура, — большая рыже-белая борода, нависшие брови и очень добрые улыбающиеся глаза. «А я ведь не поверил тогда, что художник, а ты вон сколько всего намалевала!» Предупредила всех, чтобы не прихорашивались, а прямо с работы, как есть! Получилось, всех удивляло сходство — а это было главное...

Мой клуб приобрел славу, появились заказы, писала портреты членов Политбюро, картины, хотели забрать меня в военный городок, но начальство меня не отпускало... Уже 44 год, с фронта шли неплохие вести, ждали победу. Жизнь продолжалась. А ко мне снова чудо!

Полночь, стук в двери: боже, глазам не верю — Аркадий. Первый раз обняла его! Как же сумел: уставший, измученный, на ногах развалившиеся сапоги. «Я за тобой, у меня справка, я свободен». — «У меня тоже справка, но меня не отпустят». — «Теперь отпустят, я постараюсь».

 

- 78 -

Тоже удивлялся, хвалил работы. Кое-как ему починили сапоги, и он ушел... Спустя некоторое время меня вызвали в Находку в Политотдел, и стала судьба одна на двоих... Строили планы, мечтали о будущем, а оно сулило нам еще много испытаний...

И вот, наконец, на руках долгожданный паспорт — с «минусами» всех больших городов, где мне нельзя жить, и есть справка «За детьми».

45-ый год, еще идет война, еле добралась до Москвы. Потянулись тяжелые мучительные дни. Вокзал забит голодным, измученным людом. Холод, есть больные. Из еды у меня вода да сухари. Выехать домой уже потеряла надежду, на все мои мольбы помочь — отказ... Только бы выдержать, не свалиться! Помог носильщик-старичок, хорошо хоть деньги у меня были. Велел: «Держи еще с собой 25-рублевки, давать будешь, кому скажу». Пошли окружным путем, кому говорил, совала купюры. Вот мы уже и на вокзале, подходит мой поезд... и боже! — тучей навалился народ. Дед успел затащить меня на третью полку: «Сиди, молчи». Поезд тронулся, вагон набит, на полу не шагнуть — ругань, плач, кражи, сплошной вой. Но подо мной стучат колеса, радостью стучит сердце: это тот самый святой поезд, он привезет меня к детям! Не в силах собрать мысли, унять дрожь, еду, еду — это главное. День ли, два ли, не помню, легко обхожусь совсем без пищи. Не чувствую тело, только мысли, мысли, позади юность — великая вера в светлое будущее, пионерия, комсомол, учеба, работа, замужество, рождение детей. Узнают ли?!..

Вдруг какая-то девочка плачет: «Мама, мама, я здесь. Вот она — я...» Не помню, как я свалилась с полки. «Где девочка?» Мне стало плохо, добрые люди помогли, усадили внизу, говорю, что еду к детям, восемь лет их не видела. Слезы облегчают боль... Наконец, в окно вижу знакомую гору «Змейка» — я ее знаю, здесь совсем близко мои родные, дети. Надо собраться, взять себя в руки. Вокзал,

 

- 79 -

поезд идет все тише, тише, жадно ищу глазами родные лица... Боже, мои сестры. Я в их объятиях, вырываюсь — где дети? Да вот же твоя старшая дочь! Не верю! Не может быть: рослая, такая худенькая, серенькая девочка, вся в слезах, у меня на шее... и я сползла на землю. Господи, правда это или сон? Где малышка? Где отец, мать? А навстречу с распростертыми руками худой, маленький старичок — больной мой отец. Где-то присели на лавочку, он не разжимает рук: «Люся, Люся! Ты живая?!» Тут близко дом сестры. Вижу, бежит моя многострадальная, героическая мамочка и виснет на мне незнакомая девчушка: «Мама, мама, мамочка, мы тебя долго-долго ждали...» Господи! Есть же на свете такие святые минуты, которые стоят целой жизни!.. Ради них можно вынести все муки, все страдания... Да благословен мир, наша великая земля, святое, чистое небо, добрые люди!

В маленький саманный домишко моей сестры я вошла девятой. Старики, дети много лет мыкались здесь одни — нищета, все истощенные донельзя, продано все, что возможно. Город разорен, здесь хозяйничал немец. Хлеб по карточкам или на сотни рублей фунт. Опять борьба за выживание. Весна на Кавказе ранняя — травы, корни, что-то варилось. По вечерам всем семейством из кусков алюминия (остатки разбитых самолетов) пилили и шлифовали гребешки, а потом на базар! Папа сильно болел и вскоре умер, стало нам еще трудней.

Мужу Аркадию давно был послан вызов, но его задерживали, и вот, наконец, как-то вечером неожиданно он появился в дверях нашего домишки. Все кинулись к нему, а я застыла в ожидании — как его встретит семья?.. А семья наша его встретила горячо, радостно, особенно наша дорогая мамочка. Девчушки же буквально повисли у него на шее, а младшая все твердила: «Папа, папочка, как тебя долго-долго не было!» Понемногу мы ожили, и началась новая полоса нашей жизни!