- 38 -

Х0ЖДЕНИЕ ПО МУКАМ

 

В «телятниках» на Голгофу. Мы познаем Сибирь. Учитель Иван Иванович. Арест отца. Переезд в Туру. На грани жизни и смерти. Я — водовоз и истопник. Прекрасный Иосиф. Мой наставник Николай Шевцов. Рвусь на фронт. Освобождение из эвенкийского плена. Смерть отца.

 

За одну ночь десять тысяч семей превратились в нищих, испуганных, бездомных и абсолютно бесправных людей. Нас насильственно посадили в грузовики и отправили на товарную станцию, где уже стояли целые составы так на-

 

- 39 -

зываемых «телятников», в которых обычно перевозят скот. Каждый вагон был оборудован двухъярусными нарами, печкой между ними и парашей в виде сливного лотка. Незнакомые люди с тюками, чемоданами, баулами оказались зажатыми в этом узком пространстве темного вагона с двумя маленькими оконцами, зарешеченными колючей проволокой. На станцию сбежались родственники в надежде найти своих. Весь день и вечер они метались от одного вагона к другому, а солдаты, охранявшие состав, разгоняли их прикладами. Люди бегали вдоль состава и выкрикивали наугад фамилии, а когда кто-то отзывался, стояли, плача, у вагона, задавали бессмысленные вопросы, ведь помочь они ничем не могли.

Ночью состав двинулся на восток. Люди принялись как-то обустраиваться. Кто-то соорудил подобие занавески вокруг параши, в вагоне ведь были женщины, мужчины, дети, старики. Никого не пощадили. Незнакомые друг с другом, разные по характеру, возрасту, вероисповеданию и социальному положению люди оказались в этом замкнутом пространстве неволи. А стук колес неотвратимо вел отсчет все новых и новых километров в полную неизвестность.

Ближе к Уралу стало ясно, что началась война. Об этом говорили частые остановки в пути: наш состав пропускал эшелоны, груженные тяжелой военной техникой, войсками. Об этом мы узнавали и от местных жителей, которым, как бы их ни отгоняли вохровцы, все же удавалось добраться до нас. Это были неведомые нам до этого колхозники, стремящиеся хоть что-то у нас выменять. Через десять дней, когда мы были уже за Уралом, режим охраны несколько ослаб, на длительных стоянках с лязгом открывались двери, и мы получали возможность подышать свежим воздухом, иногда даже умыться и по-человечески справить свои надобности. Этикет при этом не соблюдался, было не до него. Охрана понимала, что убежать некуда, Сибирь велика и необъятна. Проблема питания решалась в основном с помощью «бартера» с местными жителями, которые всеми правдами и неправдами прорывались к нашим вагонам. Чувствовалось, что у них уже накоплен опыт, ведь наш состав был не первым. В ход шло все: одежда, украшения, изделия из золота (на последние менялись охотнее всего). Иногда из тюков и баулов доставались самые невероятные

 

- 40 -

вещи: кухонная утварь, одеяла из верблюжьей шерсти, шелковые комбинации, которые были в диковинку, ночные дамские рубашки шли как платья. За хлеб, за ведро картошки, за молоко для детей люди расставались даже с обручальными кольцами. Но голод подступал все сильнее. В эшелоне появились первые покойники.

Пересекли Обь, великую сибирскую реку. Настроение в «телятнике» катастрофически падало, случались нервные срывы, истерики, люди не выдерживали. Мы все отчетливее понимали, что впереди нас ждут нелегкие испытания, но как далеки мы были от ожидавший нас жестокой реальности!

Прошло тридцать два дня, и наш поезд прибыл на конечную станцию. Это был Канск, небольшой городишко, что в 170 километрах от Красноярска. (Если посмотреть на карту Сибири, то мы оказались на юго-западной окраине Среднесибирского плоскогорья, в степной области, примыкающей к северному склону Саян.) Раздалась команда: «Всем выходить с вещами!» Целый состав, двадцать с лишним вагонов, по сорок человек в каждом, расселись на запасных путях со своими пожитками в ожидании дальнейшей участи. Мы представляли собой сборище голодных, грязных, измученных и изможденных «невольников», в глазах которых были страх и чувство обреченности.

Только через несколько часов нашего сидения под палящим сибирским солнцем в окружении охраны пришли какие-то люди во главе с человеком в военной форме. В знаках различия мы, конечно, не разбирались, но то, что он обладал большой властью, это было и нам понятно. Стали появляться подводы, их было много. Что и как происходило дальше, я не помню. Родители куда-то ушли, а мы с сестрой остались охранять вещи. Какое-то время спустя отец с матерью чуть ли не бегом вернулись в сопровождении плохо одетого человека, хозяина одной из многочисленных повозок. Он помог нам перенести вещи, и мы поехали. Вместе с нами в том же направлении двинулись десять-двенадцать подвод.

Наш путь лежал в село Анцырь, что в тринадцати километрах от Канска. Там располагался колхоз имени К.Ворошилова. Через несколько часов пути мы прибыли на место, и началось распределение по «хатам». Нам достался

 

- 41 -

старый, слегка покосившийся бревенчатый дом с крышей, обросшей мохом, и непонятного назначения пристройками (ведь никто из нас не знал, что «ватерклозеты» бывают на улице). Он состоял из одной довольно просторной комнаты, треть которой занимала огромная печь с зияющим отверстием, куда, оказывается, складывали дрова, долго их жгли и потом там же, в больших чугунах, варили на весь день еду.

Хозяйка, пожилая женщина, встретила нас угрюмо, молча указала на угол, где стояла широкая деревянная кровать, и в дальнейшем вела себя так, словно нашей семьи рядом с ней не существовало. Мы, как могли, приспосабливались в своем углу: кровать заняли родители, а я с сестрой расположились на полу. Сама хозяйка залезла на печку. Вся эта непонятная, чуждая обстановка не укладывалась в наши представления.

Поздно вечером пришел председатель колхоза и заявил, что дает нам на устройство день, а далее на работу, на какую, не сказал.

Ночь прошла в глубоком и спокойном сне. Не слышна была перекличка вохровцев, не мешали «сокамерники» по вагону. Наш поезд «остановился», мы уже знали — где, но не знали на сколько, как не могли до сих пор себе представить, зачем мы здесь.

На следующий день пошли знакомиться с селом и его жителями. У В. Даля я не нашел толкования слова «Анцырь», но по его звучанию можно предположить, что оно монгольского происхождения. Внешний облик села был беден и жалок. Одна пыльная ухабистая улица. В центре — сельский совет, контора колхоза и почта. Здесь же находилась и школа, о которой еще пойдет речь.

Точно не помню, но, кажется, из Риги насчитывалось семей десять — двенадцать, в основном, латышские, еврейских было три или четыре. Все находились в равной степени удрученности и психической подавленности. Нам еще повезло: мы жили пусть и с угрюмой, но только с одной хозяйкой, в то время как другие «спецпереселенцы» (отныне нас так называли) попали в большие многодетные семьи.

Выяснилось еще одно странное обстоятельство. Из глав семей и взрослых мужчин среди нас оказался только один, и это был наш отец, всех остальных еще в Риге вывели из

 

- 42 -

вагонов и увезли в неизвестном направлении. Видимо, до нашего, последнего, вагона просто не успели дойти, а поезд следовало своевременно отправить, чтобы освободить путь для следующего состава обреченных. Так судьба подарила нам счастье быть вместе еще на несколько месяцев.

Отца определили в бригаду крепких мужиков, ставивших столбы для линии электропередачи. Было больно на него смотреть, когда он приходил вечером и в полнейшем изнеможении падал на кровать; За эту работу он каждый день получал восемьсот граммов хлеба. Бригада торопилась, чтобы до морозов все закончить, работали по двенадцать часов в сутки. Отец был на пределе своих сил и возможностей, руки его покрылись кровавыми мозолями, но он с упорством маньяка каждое утро отправлялся на работу, не зная, дотянет ли до вечера. Ежевечерне мама отмачивала бинты, чтобы осторожно их снять, как можно меньше причиняя боли. Отец не возмущался, не жаловался, будто предчувствуя, что самое страшное еще впереди.

Хозяйка имела корову, за которой она с любовью и нежностью ухаживала, куриц и несколько овец; кроме того, большой огород, где росла только картошка. Ее угрюмость по отношению к нам объяснилась со временем очень просто. Мы были для нее «врагами народа», теми буржуями, которых она ненавидела всей душой. Как вскоре выяснилось, двух ее сыновей и мужа расстреляли в гражданскую войну «белые» офицеры, но мне это тогда ничего не говорило. Мама в обмен на некоторые наши вещи стала брать у хозяйки молоко, картошку и прочие натурпродукты. Это было настоящее спасение, ведь нам приходилось так много работать.

Меня с сестрой определили на сенокос: я подвозил на волокушах сено к стогам, сестра утром ворошила его, а затем подавала на деревянных трехрожковых вилах вверх стогометалыцику. Я на удивление быстро усвоил «науку» запрягать коня (даже сегодня помню, как надеть хомут, чересседельник, в какой последовательности завершить комбинацию: хомут, оглобли, дуга). Одно было плохо: я не умел разговаривать с лошадью на понятном ей языке. Она понимала только определенный набор слов из так называемой «сибирской лексики», без которой ни один разговор просто не мог состояться. Случилось как-то, что я на ла-

 

- 43 -

тышском языке обратился к уже пожилой, но все еще очень красивой рослой латышке мадам Крумыньш с вопросом: «Скажите мне, пожалуйста, что такое «...кий род»?» Старая дородная латышка долго смеялась, от смеха у нее даже слезы выступили на глазах, а затем сказала: «Мальчик, это не род, это ругательство».

Настала осень, и мама упросила председателя колхоза разрешить мне посещать школу. Со мной вместе пошли еще две девочки. Я уже достиг одного метра шестидесяти двух сантиметров и возвышался в классе над четвероклассниками, как деревенская пожарная каланча. Директора школы звали исконно русским именем — Иваном Ивановичем. Даже сегодня не могу понять, почему он ко мне относился так тепло, с искренним желанием помочь. Я не был для него «спецпереселенцем», а просто обыкновенным мальчиком, которому в жизни почему-то не повезло. Он оставался со мной после школьных занятий, учил читать, сперва отдельные слова, а затем и целые предложения. Искренне радовался, когда я впервые прочитал самостоятельно рассказ «Каштанка» А.Чехова, не имея ни малейшего представления об известности и популярности этого русского писателя. А больше всего он обрадовался, когда я своими словами пересказал ему все злоключения Каштанки.

Я не буду останавливаться на бытовых условиях нашей жизни. Шла жестокая война, и этим все сказано. Это потом придет понимание и знание истории советского народа, но тогда мы взяли себе за правило «жить одним днем».

12 декабря для нас снова наступила страшная черная ночь. После полуночи к нашему дому подъехал «черный ворон», зашли трое вооруженных людей — командир и два охранника — и арестовали отца. Когда его уводили, я побежал за ним. Охранники меня отталкивали, прогоняли, но я упорно шел следом. Отец поднялся по лесенке, остановился в дверях, оглянулся и, как бы заклиная, крикнул: «Будь всегда честен, сын мой!» Дверь захлопнулась...

После ареста отца с нами почти никто не разговаривал. Если мы до этого были врагами народа, «как все», то теперь наша «буржуйская вражеская» сущность стала очевидной и перевела нас в разряд особых врагов. Только Иван Иванович продолжал заниматься со мной русским языком.

 

- 44 -

В начале июня 1942 года пришли уже за нами. Приказали собрать вещи и следовать за военным в зеленой фуражке с голубым околышем, мы уже знали, что он из НКВД. Нас охватила полнейшая апатия, уже было все равно — что, куда и почему. Мама посчитала нужным попрощаться с нашей угрюмой хозяйкой и подарила ей пижамную кофту из чистого хлопка, которая каким-то непонятным образом затесалась в наши пожитки.

Село мы покидали в одиночестве, больше никого не тронули. Помню, что, садясь на подводу, я спросил маму: «Куда нас?» — на что она ответила устало: «Сынок, один только Бог знает...»

Описывать путешествие до Красноярска не стану — плохо помню. Знаю, что рано утром мы оказались на территории грузового порта на берегу Енисея. Здесь мы провели день и ночь. Постепенно к нам присоединялись все новые группы людей. Была слышна немецкая и латышская речь. Первое нас несколько удивило. На следующий день подошел двухпалубный пассажирский пароход, и нас всех повели в его трюм. «Вот ваше место. Сортир в конце трюма. На палубу без разрешения не выходить!» — приказал конвоир. Поскольку мы вступили на борт корабля одними из первых, то нам улыбнулось счастье: мы заняли три места на трехъярусных нарах у иллюминатора и таким образом заимели свой «свет в окошке». Постепенно трюм заполнялся все новыми и новыми людьми. Продолжала звучать латышская и немецкая речь, причем немецкий отличался от того, к которому мы привыкли. Это были немцы с Поволжья. Мы и не знали, что в Советской России, на Волге, их проживало так много. За какие грехи они попали сюда, нам было также неизвестно. На все наши попытки заговорить немцы не откликались и даже отворачивались от нас. Латыши же, напротив, охотно вступали в разговор и рассказывали, что зиму они пережили в окрестностях Абакана, за что их снова сослали, затруднялись ответить.

Ближе к ночи пароход дал длинный гудок, и мы поплыли; куда — не знали, не ведали.

Если мама еще могла с кем-то завязать разговор, то сестра в основном молчала, изредка брала меня за плечи и прижимала к себе. Моих сверстников вокруг не было, только взрослые люди, женщины и старики. Трюм состоял

 

- 45 -

из разных отсеков, где-то, возможно, демографический состав был иным.

Везли нас двадцать суток, чем мы питались, не помню. Иногда пароход приставал к какой-то пристани, тогда все приходило в движение: одни сходили, другие садились, но это не касалось трюмных жителей. Постепенно нас стали выпускать на нижнюю палубу, но не выше. Как упоительно дышалось свежим воздухом! Широкий Енисей был прекрасен, течение быстрое, берега высокие, лесистые.

На десятые или двенадцатые сутки пути по радио объявили, что мы подходим к Подкаменной Тунгуске, и почти сразу же с верхней палубы раздался крик: «Человек за бортом!» Поднялась невероятная суматоха, машина стала работать в режиме «заднего хода», все бросились к правому борту, корабль даже накренился, капитан что-то приказывал команде, слышно было, как спускали спасательную шлюпку. Я тоже выскочил и успел заметить вдали какую-то точку на поверхности воды. Потом ее не стало. Очевидцы утверждали, что падение человека за борт было не случайным: мужчина в одном нижнем белье выбежал на палубу и бросился в воду. Говорили также, что человек этот был из «наших», из подконвойных. Не выдержали нервы у бедняги... Либо он хотел доплыть до берега, который ему все равно ничего не сулил, либо... Как бы там ни было, человека не стало. Еще одно гнетущее впечатление...

Миновали Подкаменную Тунгуску, приток Енисея и одноименный поселок. Один матрос шепнул нам, что до Туруханска осталось восемьсот километров. Скорее всего, нас там и высадят. Спасибо матросу, он нас хотя бы немного подготовил, но к чему?

Сколько мы ни пытались установить контакт с немцами, они не допускали сближения и вели себя по отношению к нам отчужденно. Парадокс: хотя их соплеменники были брошены и отправлены той же властью в гулаги и в Сибирь, они считали себя советскими людьми, а нас — «врагами народа». Такая вот психопатология...

В Туруханске предстояла уже знакомая процедура: пересадка на баржу. На берегу нам передохнуть не дали — сразу в трюм баржи, с теми же советскими немцами, их человек сорок пять — пятьдесят, нас, рижан, — около пятнадцати. Условия обитания были таковы: удобства — «два очка»

 

- 46 -

на палубе, вода забортная, еда — из личных запасов. На следующий день подошел буксир, и началось наше восьмисоткилометровое путешествие, уже по Нижней Тунгуске. Шли медленно, преодолевая пороги и перекаты, по пути разгружая различного рода товары и продукты в одиночно стоящие фактории, отдаленные друг от друга на многие десятки километров. Сегодня, изучив карту Сибири, я знаю, где протекает река Нижняя Тунгуска и какие селения встречались на нашем пути. Первая фактория была Ногинск, затем Тутоняна и другие. Весь свой путь, а это более двух тысяч километров, Нижняя Тунгуска проделывает по Среднесибирскому плоскогорью, а берет свое начало примерно в четырехстах километрах к северо-западу от Байкала. Любопытно, что в своем верховье Нижняя Тунгуска протекает рядом с Леной, и разделены они водоразделом шириной всего в сорок километров. Половину своего пути до левого притока под необычным названием Илимпея река течет строго на север, затем круто поворачивает на запад, достигает Туры, а там уже рукой подать до батюшки Енисея. Вот этот отрезок Тунгуски в ее нижнем течении и преодолевали мы на барже долгих две недели. С картой Сибири никто из нас тогда не был знаком, но мы отчетливо понимали, что попали в такую глухую даль, из которой вернуться к нормальной жизни, казалось, уже немыслимо.

Несколько раз наша баржа застревала на обмелевших перекатах реки, буксиру приходилось разворачиваться и, напрягая все свои силы, стаскивать нас с камней. Это были единственные мгновения, которые хотя бы ненадолго отвлекали от постоянных грустных мыслей. Моя попытка заговорить с близкими по возрасту советскими немцами не увенчалась успехом. Они делали вид, что меня не понимают. Наверное, это было действительно так!

Но все имеет свой конец: длинный, протяжный гудок нашего буксира оповестил, что мы достигли намеченной цели. Буксир подвел баржу вплотную к крутому левому берегу, и мы высадились на песчаную отмель реки. Не было уже конвоя и вообще какой-либо охраны. Да и зачем она? Отсюда не убежишь!

Мама и сестра, оставив меня охранять вещи, пошли выяснять, где нам предстоит жить. Их так долго не было, что у меня случилось, видимо, на нервной почве, сильнейшее

 

- 47 -

расстройство желудка. Я озирался по сторонам, но везде были люди. Положение становилось критическим. Слава Богу, на меня никто не обратил ни малейшего внимания, а что это неприлично, так подумаешь, в вагонах эшелона и не такое доводилось видеть. Неприятно об этом вспоминать, еще неприятнее писать, но такова была правда жизни. Той жизни.

Вскоре вернулись мама и сестра, увы, подводы они не нашли. Пришлось разделить вещи так, чтобы в несколько ходок перенести их на новое место жительства.

Тура располагалась на плоской возвышенности в треугольнике, образуемом Нижней Тунгуской и дельтой ее притока Тембенчи. Сегодня об этом горестном для нас месте ежедневно напоминает синоптическая карта России, которую показывают по первому телевизионному каналу.

Из всей Туры я запомнил только здания электростанции, промкомбината и магазина, да еще дом, где располагалась местная власть: он находился в непосредственной близости от нашего барака. Барак — особый разговор. Строение это по возрасту было, наверное, ровесником Туры, возможно, в нем когда-то жили основатели поселка. Стены — насыпной конструкции: пространство между двумя рядами горбыля заполняли опилки, которые давным-давно осели и частично высыпались. Можете себе представить, насколько такие стены были «ветронепроницаемы». Внутри барак выглядел так: одна стена совсем глухая, вдоль нее длинный коридор, из него ведут двери в десять комнат, площадью около десяти-одиннадцати квадратных метров каждая. Удобства на улице, но к этому мы уже привыкли. Расселились следующим образом: несколько комнат заняли мы, то есть семьи из Риги, остальные — немцы с Поволжья. Самое любопытное — в одной комнате, как правило, размещали не одну семью: с нами, например, жили еще двое из Риги — мать и дочь. Общим было также то, что отцы наши находились в одном лагере, недалеко от Красноярска. Мама пожертвовала «историческую» диванную накидку, в которую были завернуты в ту роковую ночь в спешке собранные вещи. Накидка теперь превратилась в занавеску, хотя бы частично отделявшую нас от соседей. Ближе к выходу стояла железная печка — огонь зимой поддерживался почти круглосуточно, — но

 

- 48 -

она не могла противостоять холоду, проникавшему отовсюду: от дощатых стен, пола, окна и дверей. И в таких условиях мы прожили два года.

Надо сказать, что отношение местной власти к нам и к немцам Поволжья было резко дифференцированным. К примеру, моя сестра знала пять языков, владела в совершенстве машинописью, не говоря уже о музыкальном образовании, но ни одно из ее умений не было востребовано. Ее уделом стала тяжелая неквалифицированная работа, и так со всеми нами. Немцы считались «советскими», их дети посещали школу, а одной немке с сельскохозяйственным образованием даже доверили руководить звероводческим колхозом. Они работали в отапливаемых зимой помещениях уборщицами, счетоводами и т.д. Над нами же висело классовое проклятие — мы были из «буржуев».

Мама решила, что я должен продолжить учебу. В Type была средняя школа, и я пошел в пятый класс, на более высокой уровень я пока рассчитывать не мог.

Через три дня во время занятий в класс вошли директор школы и два милиционера. Директор громогласно заявил, что таким, как я, в советской школе не место, и в сопровождении милиционеров я покинул единственное туринское учебное заведение. Прошло целых семнадцать лет, прежде чем я смог снова переступить порог школы, но это было уже совсем в других краях. А пока меня поставили, не без помощи все тех же милиционеров, долбить железным ломом не менее железную вечную мерзлоту под какой-то котлован.

Вечером, когда я вернулся домой, вернее, когда меня отпустили, мама от волнения не могла вымолвить ни слова. Я не пришел вовремя, и она побежала узнать, где я. В школе ей нехотя сказали, что меня увели — два милиционера! Мама была в панике, она поспешила в милицию, но и там ей ничего толком объяснить не захотели. Она вернулась домой в надежде застать меня, и я действительно через некоторое время появился. Мама плакала и радовалась одновременно, возмущалась и кляла все на свете. А что еще она могла в той нашей бесправной жизни?

Несколько слов о самой работе. Стоишь на краю большой квадратной выемки и ломом откалываешь куски кристаллической массы сверхтвердой породы. Глядя на такой

 

- 49 -

отколотый кусок, ни за что не подумаешь, что это смерзшиеся глина или обыкновенный песок. Когда тебе еще нет и семнадцати и в тебе вес «мухи» (боксерская терминология), а в руках полупудовый железный лом, которым ты с постоянством механического молота долбишь и долбишь эту проклятую вечную мерзлоту, в голову могут прийти самые дурные мысли. Кто-то умный все же догадался через неделю снять меня с этой работы и поставить на распиловку дров. Еще бы дня два — и я, наверно, бросился бы в котлован вниз головой.

Зима в тот год выдалась на редкость суровой даже для Крайнего Севера. В поселке стала ощущаться нехватка дров. Были созданы бригады лесозаготовителей, одна из которых состояла из двух крепких мужиков и одной не менее сильной женщины. Вот в эту бригаду, исходя неизвестно из чего, включили и меня. Место заготовки дров располагалось недалеко от Туры, километрах в двенадцати, на берегу Нижней Тунгуски. Мама была сильно озабочена моей предстоящей «командировкой», и предчувствие не обмануло ее.

Добирались до делянки по замерзшей реке. Лошадь резво бежала по снежному насту, не ведая о том, что ей придется две недели, утопая в снегу по самое брюхо, таскать на волокушах тяжелые кряжи сухой лиственницы. Когда мы прибыли на место, короткий зимний день уже угас, стало темно. Начали обживать промерзшую насквозь землянку, встроенную в обрыв реки. Затопили железную печку, которая от длительного неупотребления дьявольски задымила. В отблесках огня стены землянки засверкали миллионами мелких бриллиантиков. Закипела вода в чайнике на печурке, каждый из нас развязал своей мешок с нехитрой снедью. Хлеб на морозе промерз насквозь, но ждать, пока он оттает, уже не было мочи. Я достал из кармана свое единственное богатство — перочинный нож, подарок отца, с которым никогда не расставался. Пытаясь отрезать ломоть хлеба, я не учел его твердости: нож соскользнул и всем своим лезвием врезался мне в левую ладонь. Я даже не вскрикнул, а тупо уставился на свою руку — в глубине зияющей раны виднелась желтая кость. Я не могу сказать, что мои напарники проявили большое сочувствие. Было много ругани, нелестных эпитетов и того больше. Оторвав

 

- 50 -

лоскут от моей же рубахи и туго перевязав рану, спокойно сказали: «Ну, что же, иди домой!» И все!

Ночь, мороз около сорока. Сине-зеленые сполохи северного сияния, жуткое безмолвие — и полное одиночество. Я шел час, другой... Рукавица давно заполнилась кровью, которая капала и капала, оставляя точечный след на снегу. Сил и мужества оставалось все меньше, страх, напротив, возрастал. Я знал — нельзя останавливаться. Выброшенная на берег большая коряга манила к себе, я даже слышал, как она шепчет — ну иди же ко мне, отдохни немного. Начинались галлюцинации. Мороз тем временем крепчал, а может, это мне только казалось от потери крови. Вдали завыли волки, на какое-то мгновение мне стало очень жалко себя. Где отец? Почему мама не приходит на помощь? Ведь мне еще и семнадцати нет! ...Конец пути я помню плохо. Помню лишь, как увидел редкие огоньки поселка, помню, как трудно было подняться по косогору, потом — испуганные глаза мамы. Как мне накладывали швы в больнице — я уже не помню...

Печатая эти строки, я взглянул на свою руку. Там до сих пор виден рубец. Невольный свидетель невольничьих лет!

После моего «лесоповального» ранения я получил некоторую передышку в виде освобождения от работы, все же остальные продолжали жить своей обычной трудной жизнью, свойственной для Крайнего Севера, да еще в условиях войны с ее жестким диктатом во всех сферах человеческой деятельности. Особо это ощущали мы, носители загадочного определения «спецпереселенцы». В их число, кроме рижан и немцев, входили и представители другой «масти», из другого времени, как, к примеру, раскулаченные в тридцатых годах украинцы. Люди малоприятные, суровые и даже жестокие- Это они отправили меня одного с порезанной рукой, ночью, в жуткий мороз, совершенно не задумываясь о возможных последствиях. А ведь у них была лошадь, и им ничего не стоило отвезти меня прямо в больницу.

Сами жители Туры относились к нам не то чтобы плохо, а скорее подчеркнуто отчужденно, словно мы были для них людьми более низкой расы. Слово «буржуй» произносилось ими как-то по-особому, с чувством огромного превосходства. Украинские переселенцы в этом смысле отличались еще большей нетерпимостью. Они успели стать

 

- 51 -

здесь «своими» и не чувствовали себя изгоями, ибо появились мы, настоящие «враги народа». Ведь наши отцы и старшие братья находились в лагерях, куда помещали только очень «виновных» перед советским народом- Это они, три здоровых мужика, как-то обступили мок мать я кричали ей в лицо: «Мы тебя поставим сейчас вниз головой и все трое плевать туда будем» Я изо всех сил бил кулаками в их ватные спины. Кто-то дал мне пинка, и что было дальше, я уже не помню.

Жизнь на Крайнем Севере научила меня многому. Да, мороз может быть жестоким, даже смертельным, но беззаконие и бесправие ужаснее любого мороза: она лишает чувства достоинства, права не только называться, во я быть человеком. Не пережившему унижения, надругательств в самом изощренном виде — этого не понять. А ведь мы находились еще и в постоянном сражении с холодом и голодом. Не знаю, что было бы со мной и мамой, если бы не самоотверженность Доры. Теперь в ней трудно было узнать прежнюю интеллигентную городскую девушку: в ватных брюках и телогрейке, в огромных мужских валенках и рукавицах, в лохматой меховой шапке, она практически ничем не отличалась от остальных обитательниц поселка. По собственной воле Дора пошла работать в мужскую рыболовецкую бригаду из высланных латышей. Они ловили рыбу подо льдом в окрестных озерах, жили в чумах, долбили бесконечные лунки, ставили сети, обмораживали носы, щеки, руки, но работали, как этого требовали военное время, положение ссыльных и — желание хотя бы таким образом утолить постоянное чувство голода и по мере возможности помочь родным и близким. Я получал мизерный паек, мама и того меньше. На это прожить было нельзя. Маме иногда удавалось выменять какую-нибудь вещицу на чай, табак или спирт, которые в свою очередь шли в обмен на оленину при торговле с эвенками. Для них эти предметы имели значение первостепенной важности. Немного легче стало, когда я начал работать на электростанции, но до этого был еще целый год. Вспоминая с трудом то время, я почти не вижу деталей, лишь снова и снова переживаю горькое чувство надломленности. Сегодня, когда имеешь четкое представление о жизни страны в те годы, осознаешь, какие беды выпали на долю

 

- 52 -

многострадального советского народа, но тогда я не понимал, в чем, собственно, мы провинились, за какие преступления должны нести такую кару, в особенности отец. Нас всех постоянно терзала тревога за него. Те немногие письма, которые мы получали в 41- 42-м годах, только усиливали эту тревогу.

Первое письмо с обратным адресом: ст. Решота Красноярского края, п/я № 235 — было датировано 20.12.41 и начиналось словами: «Мои дорогие! Я жив и здоров...» Оно написано на обычной почтовой открытке. Во втором, от 12.01.42, отец сообщал, что «писал неоднократно» (судя по этой приписке, до нас доходили далеко не все письма). Заключал он свое письмо словами: «Гаринька, Дорочка, не волнуйте маму. Как хочу вас видеть. Целую. Папа». И обратный адрес — п/я № 235/5, то есть пятый лагпункт. На адресной стороне открытки чужой рукой непонятно надписано: «Укажите ст.УК. Следственный».

В третьем письме, точнее, почтовой открытке от 2.03.42 (обратный адрес — уже седьмой лагпункт), отец писал, что лежит в стационаре, что случилось — не сообщал (цензура!). По его подсчетам, это уже восьмое письмо из лагеря. Пятого июля 1942 года отец сообщил, что работает, но очень трудно «без писем от вас и без посылок». Следующие письма — на маленьких клочках бумаги. Письмо от 20.11.42 года — из десятого лагпункта. Отец его уже не покидал. Со временем нам стало известно, что это последний лагпункт, за ним... только «ворота в рай». Как доходили письма из этого ада — загадка. Плохая бумага, сложенная треугольником, порванная на сгибах, в таком виде они доставлялись нам. Читать их без слез было невозможно.

Но я немного забежал вперед. А пока Тура, начало 42-го, суровая зима.

Как-то мне поручили легкую работу — развозить в железной бочке на санях воду по домам начальствующего состава. Я очень обрадовался: во-первых, появилось что-то новое, а во-вторых, разрешили привезти воду и к себе домой. С лошадьми обращаться меня научили еще раньше, в селе Анцырь, и я весело, можно сказать, с азартом, взялся за свою водовозную работу. Вечером мама пришла в ужас: замерзшую одежду с меня было не снять, она ломалась. Оказывается, искусству водовоза тоже надо было учиться.

 

- 53 -

Последующие дни я провел в бреду, в котором меня преследовали картины счастливого детства, и, очнувшись, я никак не мог понять, где я и что со мной.

Следующая зима застала меня за бондарным станком, иными словами, я учился делать бочки. Фронт нуждался в соленой рыбе, а в сибирских реках ловился таймень, очень вкусная рыба. Через несколько месяцев я освоил первый этап бондарного искусства: изготавливал клепки для больших двухсотлитровых бочек. Теперь мне полагалась, кроме зарплаты, еще и продуктовая карточка рабочего, но главное, я всю зиму проработал в тепле. Может, это была награда за нечеловеческое отношение там, на речке, когда меня с рассеченной рукой отправили одного в зимнюю ночь с единственной мыслью поскорее избавиться от «этого неудачника».

Мне нравилась работа бондаря, нравился запах сосновой клепки, нравилось своими руками сооружать из обыкновенного куска дерева большую пузатую бочку или маленькую кадушку для засолки грибов и рыбы. Здесь можно было проявить и личное творчество, делать кадушки разной высоты и ширины и схватывать ее не железным обручем, а плетеным, чтобы кадушка смотрелась по-домашнему.

Особое место в моих воспоминаниях занимают два человека, два изгнанника — прекрасная полька Ира и юноша из Риги по имени Иосиф.

Как обычно, летом, в конце июля, в Туру прибыл караван с баржами, и немедленно объявили аврал по их разгрузке. Нужно было поднять из трюмов на берег и откантовать на склады — муку, сахар, долгожданный табак и чай, консервы, одежду, бочки с керосином, словом, все то, от чего зависела жизнь всего поселка в течение целого года. От усталости мы падали прямо на мешки, на землю, еле дотягивая до конца шестичасовой смены, чтобы через двенадцать часов начать все с начала. В выгрузке участвовало все население поселка. На пятый или шестой день этой адской работы, на рассвете, я вдруг услышал звуки скрипки, доносившиеся из-под навеса складского помещения. Это было так странно! Туман над рекой, холодно и зябко, даже проклятая мошкара поутихла, и вдруг — цыганские мелодии, венгерские напевы, вальсы Штрауса. Мелодии, протяжные и звонкие, далеко разносились,

 

- 54 -

уплывали по туманной реке. Люди, с трудом переступая негнущимися ногами, сутулясь, шли на эти звуки, не веря самим себе, настолько сказочно было происходящее. На скрипке играл юноша из Риги. Мы зачарованно смотрели на его скрипку, на пальцы, летающие по грифу, на смычок, извлекающий печальный напев... Рядом с молодым человеком стояла красивая девушка, шатенка с серыми глазами и тонкими чертами лица. Она смотрела на юношу неотрывно, как 'бы прислушиваясь к чему-то очень важному, что именно сейчас в нем родилось, 'встревожив так сильно ее душу. Скрипка умолкла, люди стали расходиться по своим рабочим местам. Девушка осталась.

Шли месяцы, которые длились как годы. Все было подчинено одному — выжить. Настали октябрьские праздники. Жители собрались в небольшом клубном здании. Здесь я увидел их снова, польку Иру и юношу из Риги. Иосиф играл Шопена, Листа, Ира пела русские романсы и песни о войне. Они были не просто вместе, здесь чувствовалось нечто большее.

Зимой разнеслась тревожная весть: пропал молодой скрипач. На его поиски вышли все, кому стал дорог этот юноша, подаривший людям свою музыку.

Нашли его по весне, в нескольких километрах от поселка, в долине ручья. Рядом с ним лежали обугленные ветки неразгоревшегося костра, разбросанные спички. Последняя была зажата в мертвых остекленевших пальцах, умевших извлекать чарующие звуки, но не сумевших разжечь спасительный огонь.

Осенью 1943 года в моей эвенкийской жизни произошло знаменательное событие. Работая в бондарном цехе, я неоднократно видел главного механика электростанции, которая располагалась рядом с нами. Он часто к нам заходил поработать за верстаком, что-то склеить, постругать, как-то даже взялся смастерить небольшой бочонок. Я несколько раз ловил на себе его внимательный взгляд, но он ни разу ко мне не подошел и попытки поговорить не предпринимал. Звали главного механика Николаем Шевцовым. Среднего роста, далеко не богатырского сложения, до звания «мужика» он явно не дотягивал, хотя ему было за тридцать, ближе к сорока. О его прошлом я ничего не знал.

 

- 55 -

В конце лета, когда приближался «осветительный» сезон, Шевцов, как бы мимоходом зайдя в наш цех, направился прямиком ко мне и не то спросил, не то потребовал: «Пойдешь ко мне мотористом работать!» От неожиданности я стал заикаться и скорее выдохнул, чем ответил: «А пустят ли?» — «Пустят, — сказал Шевцов. — Я поговорил где надо». Я смог только кивнуть в знак согласия. Через несколько дней ко мне подошел мастер цеха и сказал: «Иди, тебя Шевцов ждет». Оказывается, и в моем положении возможны были счастливые мгновения.

Итак, меня поставили мотористом к старенькому локомобилю выпуска этак 1905 года, пожиравшему громадное количество дров, но все же вырабатывавшему при этом пар, который, в свою очередь, крутил маховик, а тот с помощью ременной передачи заставлял работать не менее старую по возрасту динамомашину. Электрический ток отпускался больнице, почте, партийному комитету, исполкому и высшему начальствующему составу столицы Эвенкии. Работать на электростанции для меня было большой удачей. Во-первых, в тепле. Во-вторых, это уже элитная профессия. Неважно, что приходилось выходить из дому в четыре утра, в лютый мороз, когда столбик термометра нередко опускался до минус пятидесяти, колоть метровые чурки на мелкие полешки, чтобы к шести часам раскочегарить хотел локомобиля, нагнать температуру воды до необходимой отметки, а уже к семи дать электричество в нужные дома и на «стратегические» объекты. Новая работа стала для меня делом чести, моей гордостью, и я работал хорошо, порою на пределе своих сил.

Николай Шевцов был человеком все видящим и все понимающим. Видимо, желая вознаградить меня за усердие, он предложил осуществить фантастический по тем временам проект — провести электричество в нашу комнату, в барак, где жили одни репрессированные. До сих пор я не знаю, чем он руководствовался, но в основе его замысла, на мой взгляд, было что-то большее, чем просто признательность за мой труд. Тем более техническая сложность предстоящих работ была невероятной и с точки зрения любого нормального человека вряд ли осуществимой. Чтобы достать сто пятьдесят метров провода соответствующего сечения — расстояние от ближайшего столба до ок-

 

- 56 -

на нашей барачной комнаты — Шевцову потребовалось несколько недель. А это ведь только один этап.

Все, буквально все было проблемой. Например, лампочка. В магазинах «керосиновой» Туры они отсутствовали. У мамы каким-то непонятным образом сохранились запасные очки для чтения, и она выменяла на них у почтовой работницы 40-ваттную лампочку. Но ведь требовались еще и изоляторы, а где их взять? Казалось, неразрешимая задача. Николай Шевцов и здесь нашел выход, предложив искать изоляторы... на помойках. Он имел в виду обыкновенные стеклянные бутылки, точнее даже не сами бутылки, а только их верхнюю, горловинную часть. Поисками занялась мама. Это было странное зрелище: мадам Лак роется на помойках!

Каждую найденную бутылку я обрабатывал (тоже по совету Шевцова) особым способом. Ее горловину надо было бесконечное количество раз протягивать через петлю шпагата, да так, чтобы она сильно нагрелась, а затем быстро опустить в ведро с холодной водой. При удаче горлышко отскакивало ровным срезом. Это напоминало добычу огня первобытным человеком. Таким образом мы получили необходимое количество импровизированных изоляторов, все остальное уже делал сам Шевцов, стараясь не привлекать особого внимания со стороны. И наконец пришло время, когда в нашем барачном окне зажегся слабенький, но все же электрический свет. Это была, несомненно, победа Николая Шевцова.

Через два дня свет погас, просто оборвали провода. Люди, которые с сочувствием относились к нам, сообщили, что это сделали сыновья секретаря райкома партии. Не знаю, откуда у меня взялось мужество, но я пошел к их отцу. У меня хватило настойчивости добиться личной встречи с ним, хотя сделать это было не так-то просто. Нашлись слова, которые сумели убедить секретаря, что я тоже человек и имею право на свет в своем окошке...

Через два дня окно в бараке снова засветилось и уже до самого нашего отъезда не гасло.

Вскоре Шевцова посетила еще одна грандиозная идея, связанная с водоснабжением единственной поселковой бани. Воду в баню летом и зимой возили в железных бочках на лошадях. Ее вечно не хватало, особенно холодной. Наш

 

- 57 -

механик решил обеспечить баню водой по трубам с помощью насоса электростанции, который качал воду в котел локомобиля прямо из реки. Идея была очень заманчивая, но где взять трубы, не говоря уж об огромном объеме всех остальных работ. Шевцов, однако, был упрямым человеком! Зная, что обречен (у него была в достаточно жесткой форме легочная болезнь, иначе туберкулез, его в армию не взяли по этой причине), он, видимо, хотел как можно больше сделать добрых дел людям. Бог знает где, однако трубы он все же нашел, пусть и старые, местами сплющенные и изогнутые, но все же трубы. Едва закипела работа — как новая проблема: где взять обыкновенные ножовки по металлу и запасное ножовочное полотно к ним? Резать трубы предстояло неимоверное количество раз: нужно было вырезать все искривления, сплющенности и просто негодные участки труб. Но такие «мелочи» Шевцова уже не могли остановить. Сегодня трудно себе представить, как вообще можно было осуществить подобную затею. И тем не менее, свой замысел механик довел до конца: он нашел старые косы, уже более непригодные для кошения травы; показал мне, как обыкновенным зубилом наносить на острие частые и очень мелкие насечки; закрепил трубу в большие тиски, сделал первый надрез... «А дальше пилить будешь ты», — сказал он просто и спокойно, с лукавинкой в глазах. Через два дня мои пальцы украсились царапинами, ладони — волдырями, а трубам конца и края было не видно. Когда у Шевцова появлялась возможность, он становился рядом, и работа шла веселее: у него все ловко получалось. Но, конечно, это был каторжный труд, иначе не скажешь. Ведь водопроводная нитка должна была идти от нашего насоса к бане, которая находилась не так уж близко от электростанции. И все же настал тот долгожданный день и час, когда вода полилась прямо в банный котел. Это был праздник! И не только для нас, а для всех жителей поселка. Отныне вода холодная и горячая имелась в неограниченном количестве. По такому случаю нас навестило даже высокое начальство, среди которых был и военком. Он знал меня в лицо, поскольку я неоднократно обращался к нему с просьбой о направлении на фронт. Но... бесполезно! Подобные мне даже в самые тяжкие годы войны на фронт не призывались.

 

- 58 -

В жизни страны произошли большие события. Красная Армия освободила Киев и готовилась вступить в Белоруссию. Неумолимо приближался день освобождения Европейской части Советского Союза, в том числе и Латвии, от немецкого нашествия. Люди радовались, появилась надежда, что война скоро кончится. Радовались и мы, но угнетала полная неизвестность впереди. Что будет с нами? Мы числились в списках НКВД, не имели паспортов, дома в Риге не стало, да и попадем ли мы когда-нибудь в родной для нас город? Кто мог об этом знать, кто хоть что-нибудь мог бы нам об этом сказать? Мы переживали за отца, не ведая, жив ли он? Очень страдала сестра. Ее сердце и душа рвались в Ригу, она видела ее во сне, она плакала, вспоминая прежнюю жизнь.

Мне же казалось, что только через фронт лежит наш путь к спасению, но моего желания было недостаточно. Я чувствовал себя прокаженным и обреченным. Мои бесконечные походы в военкомат наталкивались на безоговорочный отказ. Казалось, не существует выхода из этой жизни, из этого тупика, из этого края земли, где даже лиственницы приобретают уродливый карликовый вид, где «птицы на лету замерзают», где юные скрипачи погибают, как те же птицы.

Зимой на лед Нижней Тунгуски сел почтовый самолет, из которого вышел одноногий лейтенант на костылях. На отвороте его шинели яркими красками блестел орден Красного Знамени. Его никто не встречал, хотя к самолету сбежалась чуть ли не половина населения Туры — ведь каждый прилет самолета был событием для этого Богом забытого поселка. Лейтенант что-то спросил и медленным шагом стал подниматься по береговому обрыву. Усталый солдат войны, тяжело опираясь на костыли, под молчаливыми взглядами толпы направился к бараку «спецпереселенцев». Оказалось, он шел к нашим соседям по комнате. Мать и сестра лейтенанта считали его давно погибшим. Барак замер! Были слышны только возгласы радости и горькое рыдание. Мы все затихли в своих углах, радуясь и по-хорошему завидуя чужому счастью.

Судьба лейтенанта проста и вместе с тем удивительна. Когда в ночь на 14 июня 1941 года арестовали его семью, будущий лейтенант, назовем его Борисом, был на вечерин-

 

- 59 -

ке у своих приятелей на Рижском взморье. Утром, вернувшись домой, он застал квартиру опечатанной, «акция» завершилась, до него уже никому не было дела. Затем началась война.

Борис оказался в рядах сформированной латышской дивизии, которая под Лугой в тяжелых боях защищала подступы к Ленинграду. Там он и был тяжело ранен, год провел в госпитале, перенес несколько сложнейших операций, жизнь ему спасли, но ногой пришлось пожертвовать. В госпитале его и застала высокая боевая награда. Подобными орденами в начале войны награждались единицы. Борис был очень немногословен, и о войне говорить ему явно не хотелось. Выйдя из госпиталя, он сразу же приступил к поиску своих родных, дошел до самого М.И.Калинина, и тот пообещал ему помочь. Прошел еще год, и ему сообщили, где находятся его мать и сестра. Об отце он узнал уже здесь, в Type. Короткий конспект больших человеческих потрясений.

Между Борисом и мной состоялся долгий и утомительный как для него, так и для меня разговор. Он не понимал моего стремления попасть на фронт, считал это мальчишеской дуростью; доказывал, что любая жизнь дороже смерти и тяжелого увечья; он не хотел понимать, что для меня жить и быть при этом человеком бесправным, с угнетенной и порабощенной волей — это не жизнь. Наконец он поинтересовался: «А как мать относится к твоей безумной затее?» Для меня это был трудный вопрос. Мама знала о моем желании идти на фронт, она гипотетически понимала, что только в этом случае власти могут разрешить ей и сестре выехать на Урал, где проживал и работал на одном из заводов мамин родной брат. Ему и его семье посчастливилось в первый месяц войны эвакуироваться из Витебска на Урал. Понимала она также всю проблематичность моего дальнейшего жизнеустройства с «волчьим паспортом» спецпереселенца.

Борис все же внял моей просьбе и пошел к военкому. Как и о чем они говорили — не знаю. Но через несколько дней я получил повестку о немедленном прибытии в военкомат. Вскоре мне вручили свидетельство о призыве в действующую армию и направление в распоряжение Красноярского военного комиссариата. Одновременно разреше-

 

- 60 -

ние на выезд из Туры получили мать и сестра. Так, после долгих мытарств, мы наконец мы вырвались из эвенкийского плена. Начался новый и совсем другой отсчет времени в моей жизни.

Летом 1944 года мы с очередным караваном отбыли из Туры. Предстоял путь по Нижней Тунгуске, а затем по Енисею до самого Красноярска, где мне следовало явиться в распоряжение военкомата.

Как бы это ни было трудно для меня, но я должен перевернуть еще одну, уже последнюю, страницу, связанную с моим отцом и, следовательно, с моим детством. Еще на пароходе, пока плыли по Енисею, мама продала одному высокопоставленному пассажиру-генералу последнюю драгоценную вещь, которую она берегла как реликвию, как единственную оставшуюся памятную вещь о когда-то счастливых годах: отцовские золотые швейцарские часы с широким золотым браслетом. Прибыв в Красноярск, мать на эти деньги собрала большую продуктовую посылку для отца, и мы с сестрой отвезли ее в Решоты, в лагерь 235. Посылка была принята. Мы показали охраннику лагпункта № 10, где отец находился последнее время, его фотографию и спросили, знает ли он такого? Долго смотрел вохровец на фотографию и наконец сказал: «Был здесь такой, но я его что-то давно не видел». Холод закрался в наши души, мы не хотели ему верить, стало очень страшно.

На следующий день мы все трое пошли в Управление лагерей Красноярского края. Там нам вручили свидетельство о смерти отца. Дата смерти — 19 февраля 1944 года, причина смерти — «алиментарная дистрофия», то есть — голодная смерть. «А как же посылка? — спросил я по своей наивности. — Ведь ее вчера приняли». Ответом было молчание...

Через два дня мать и сестра проводили меня в Омск, куда я был направлен Красноярским военкоматом, в 320-й запасной полк для прохождения дальнейшей воинской службы. Я прощался с мамой и сестрой почти что навсегда (мы еще встречались несколько раз, но вместе уже не жили).

Последний, третий звонок, гудок паровоза, лязг буферов и материнские слезы...