- 123 -

12. ПОСЛЕ ЛАГЕРЯ

 

И вот наступил день моего освобождения, 23 мая 1949 года. В 11 часов утра я вышла за проходную лагеря. Это был понедельник, и мне все говорили, что первое время после освобождения я буду маяться. Так оно и вышло.

За время своей работы на заводе я приобрела много знакомых, с которыми дружила в рамках дозволенного, и теперь они приглашали меня к себе наперебой. Решено было, что до отъезда я буду жить у Ларисы — вольной лаборантки Всеволода. Было очень странно ходить по комнатам ее квартиры, смотреть, как открыто лежат ножи и вилки, которых я не видела 7 лет.

Вообще переход от тюрьмы к воле оказывается, очень тяжел. Для меня он оказался более тяжелым, чем переход от воли в тюрьму.

Меня встречали мои знакомые, поздравляли, а я стояла как каменная, не выражала никакой радости. Я не умела радоваться, разучилась, и теперь была как новорожденный ребенок, который не умеет глотать и даже сосать, но только тычется в грудь, а мать должна научить его этому, чтобы жить.

Вечером был накрыт стол, и все подняли бокалы с шампанским. Мне стало страшно.

Я много раз в течение этих семи лет видела явственный сон, что я свободна, и просыпалась с ужасом, убеждаясь, что лежу на нарах. Разумеется, такой сон снился мне только в первый год после ареста. Вскоре заключенный прочно привыкает к своему положению и, просыпаясь, всегда первой мыслью его бывает: «Я заключенный». Конечно, мысль эта первая может быть выражена не обязательно этим словом, но подкладка этой первой мысли всегда определена, состоит из этого значения.

 

- 124 -

Теперь за столом мне вдруг показалось, что я во сне, и захотелось проснуться, как-то убедиться в том, в каком действительно состоянии я нахожусь. Я встала из-за стола и пошла к двери, но упала, стала кричать и потеряла сознание. Вечер был испорчен.

Когда я очнулась, то увидела около себя врача. Мне представилось, что я убежала из лагеря, я испугалась и стала извиняться и снова проситься в лагерь. Вскоре все разошлись и оставили меня с хозяйкой дома.

Ночью в комнате я была одна и проснулась от сильных болей в пояснице. До этого момента я совсем забыла о своем положении, что я беременна. Новые чувства захлестнули меня в этот первый день и ночь после освобождения. Боли усиливались, а когда Лариса вошла ко мне в комнату, то испугалась моего вида, вскоре по моим положениям догадалась, что я беременна и у меня схватки.

Она тут же сказала мне, что я должна уходить из дома, так как муж ее партийный, на заводе об этом сразу узнают, и у них будет много неприятностей из-за моего аборта. В те времена аборт карался лагерным сроком — 8 лет.

Я-то знала, что виной всему были мои нервы, мой вчерашний припадок, нервный срыв. Но кто бы мне поверил? Я пыталась убедить ее в том, что это не аборт, но тщетно. Я встала, надела пальто прямо на ночную рубашку, туфли и вышла из дома. Схватки все усиливались, и промежутки между ними становились все короче. Идти мне было некуда и не к кому. Да я об этом просто и не думала. И я пошла к Енисею. Города этого я не знала, спросить было не у кого, так как заря только занималась и шоссе, по которому обычно нас гнали, было пусто. Но прежде, когда я ходила под конвоем, я слышала и видела, как показывали в ту сторону и говорили, что там Енисей.

Я шла, присаживаясь время от времени на обочину дороги, и только мечтала добраться поскорей до реки. Я не знала, почему меня тянуло к реке, но потом, уже лежа в больнице и отвечая на вопросы врача, я сама себе ответила на этот вопрос — я бежала, чтобы утопиться. Вскоре я совсем потеряла силы, ничего не помню. Очнулась в больнице и увидела, что лежу на столе. Созна-

 

- 125 -

ние мое то покидало меня, то приходило снова, и в промежутках помнила одно: паспорта у меня нет!!! (Я еще не успела его получить.) Нет места жительства, врачи смотрят на меня как на абортницу и бывшую заключенную. Вид мой показывал это.

Такое состояние продолжалось двое суток, так как не проходил нервный шок (не могли вывести меня из этого шока двое суток). Наконец я родила мертвого мальчика, сына, которого тайно хотели он и я.

Когда я была в сознании, мне было не то горько, что ребенка не будет, а то, что меня могут обратно посадить в тюрьму. Тюрьма больше всего наводила на меня ужас. Врач оказался порядочный человек, и мне выдали справку о «самопроизвольном выкидыше вследствие нервного потрясения».

Теперь, когда я пишу эти строки, мне самой не верится, что все это было со мной, что и это горе не прошло мимо меня.

Итак, арест это не только лишение свободы, допросы, карцер, унижение — нет. НКВД предусмотрел более широкий спектр человеческих страданий, горя, боли, лишения всех прав, вечного, и после освобождения, страха... даже продолжения рода человеческого.

Но продолжу свое повествование. Хорошо помню, как я лежала в больнице, даже могла бы начертить план и указать место, где находилась моя койка, но вот что творилось с моей душой — этого я описать не могу. Я только молчала и молчала, и во мне очевидно, рождалась та болезнь, которая вскоре и проявилась.

Я вышла еще больше похудевшая и жалкая, сходила к Ларисе, в квартиру, где меня так хорошо приняли, и где я так плохо себя повела. Извинилась, как могла, оправдывая свое положение. Униженно просила прощения за беспокойство, забрала свои пожитки и пошла на вокзал — а больше мне идти было некуда. Пока я оформляла «паспорт», все это время я жила и отдыхала на вокзале. Ночью спала на грязном заплеванном полу — все скамейки были заняты детьми и стариками, — а днем ходила по учреждениям. Наконец был куплен билет и продукты на дорогу. Предстояло ехать пять суток. На все оставшиеся деньга я купила себе хлеба, лука и соли. Кое-что у меня было, да и лагерь дал

 

- 126 -

деньги на билет до того места в Калининской области, которое я указала наугад в документах при освобождении. Но ехала-то я к маме, прижаться к своему родному, которое никогда не предаст, всегда защитит, обогреет и накормит. А главное, будет наконец-то опорой — так думала я еще мыслями детскими, теми мыслями, которые у меня остались после последнего свидания с мамой, в котором она была мама, а я взрослой дочкой, но еще девочкой-студенткой.

Как справедливо пишет Шаламов, человек, попадая в лагерь юношей или молодой девушкой, так и остается им до момента освобождения, просиди он хоть двадцать лет. Жизненный опыт не откладывает на него своего отпечатка, ведь эти люди (заключенные), они не живут многогранной жизнью, со всеми переживаниями, осмысливаниями поступков — все это проходит как бы мимо них. А они же как бы консервируются, задерживается их интеллектуальный рост, сознание, опыт. Так и я. Я не чувствовала себя женой Всеволода, долг которой состоит в том, чтобы в качестве вольнонаемной поддерживать своего мужа морально и материально, одарить его радостью рождения сына — этот долг мне был неизвестен. Этого я не знала. Я была той же девочкой, что и 7 лет назад, и хотела к маме домой, в Университет, к прежней жизни, страстно желая начать ее с того момента, на котором она оборвалась. Ведь я была законсервирована и не понимала, что между тем моментом и этим произошли большие перемены. Да и сама я, по словам А. Солженицына, стала другой, состоящей из других молекул. А мне казалось, что я все такая же, изменились только мой облик и мое сознание.

За два дня до отхода поезда я никуда не выходила с вокзала. У меня не было никаких желаний, только одно — в нору.

В дорогу я купила те продукты, которых арестанту никогда не хватает, — основа жизни, противоядие от цинги. Цинга — это не только выпадение зубов, это болезнь крови, нарушенный обмен, который в лагере не восстанавливается. Это годами незаживающие язвы на ногах. Витаминами цингу не вылечить, скорее она перейдет к пеллагре, что и бывает.

 

- 127 -

Лежа на верхней полке, я видела и чувствовала по запаху, что соседи мои едят кур, колбасу, сало, вареную картошку, соленые огурцы. Запахи эти дразнили меня, но не настолько, чтобы не отказаться от предлагаемых угощений. «Сойду с полки, и они сразу догадаются, что я заключенная», — думала я. Я пролежала пять суток и была счастлива, что, засыпая и просыпаясь, я могла продолжать лежать сколько угодно, никого не боясь! Я даже ела там наверху лежа. Так было надежнее, мне все казалось, что движением, словом я выдам себя и тогда — конец. Почему конец — я и сама не знала, только знала, что лучше, если буду одна.

Но все проходит. Кончилась и моя поездка. Я заранее дала маме телеграмму, так как не смогла бы добраться до нее сама. Вот начинается и пригород Москвы, вот и Щелково, где живет мама, но она ждет меня на Ярославском вокзале. Я волнуюсь, узнаю ли я ее, ведь прошло восемь лет.

Пассажиры давно приготовили свой багаж, собрали все вещи и теперь с нетерпением толпились у окон вагона. У меня тоже был маленький кожаный чемоданчик и еще драповое пальто на руке, второе пальто я надела на себя, хотя на улице было жарко. Но уж такое чувство погоды у заключенных, что нет его, этого чувства, как нет обоняния, вкуса. В лагере нам наливали в котелки баланду, а на второе кашу, в тот же котелок, а если в качестве премблюда (премиального блюда) полагался и компот, то его тоже вливали в тот же котелок. Какая разница, каким образом попадает все это в желудок, важно, чтобы попало, а не пропало!

Так и сейчас, пассажиры слушали погоду, думали, что надеть, а я надела пальто, и пусть хоть солнце палит — мне все равно. За семь лет заключения я ни разу не видела ни варежек, ни перчаток, давали только брезентовые рукавицы, а мороз бывал и 50 градусов.

Из вагона я вышла на перрон последняя и встала, не зная куда идти и что делать. Мимо меня сновали взад и вперед люди, нагруженные громоздкими вещами, бежали носильщики в белых фартуках, катились тележки. Меня толкали справа и слева, а я все стояла на перроне, сжимая в руках свой чемоданчик, оше-

 

- 128 -

ломленная этой суетой, видом детей в ярких одеждах, шумом большого города. Но вот платформа поредела, угасли шум и крики, я заметила, что у одной из колонн стоит пожилая женщина. Она жадно вглядывается во все пространство платформы, изредка скользя взглядом по мне, но потом отводит его и снова устремляется куда-то вдаль. Она незнакома мне... но что-то притягивает меня к ней... или то, что никого почти больше и не остается на платформе в этом пространстве между мной и ею. «Доченька» — этот крик я узнала бы из сотни других. Она бросилась ко мне, а в следующий момент я стала поддерживать ее, сползающую в моих руках. Потом долго мы стояли, обнявшись, не говоря не слова. Помню, что мама испытывала (потом она сама сказала мне) чувство стыда и ужасно страдала от этого. Я же почувствовала, что она мне не опора, что она сама так постарела и ослабла, что нуждается во мне как в опоре. Вот такие чувства владели нами в момент свидания.

Потом мы перешли на другую платформу, чтобы ехать в мамину обитель, как сказала она сама.

По дороге мама ласкала меня взглядом, словами и руками, сколь позволяли условия, я же оставалась каменной, не могла ничем ответить на ее ласку. Спазм сжимал мне горло, и только какой-то хрип время от времени вырывался у меня. Как удар молнии, пронзило нас обеих сознание того, что мы теперь совсем другие, что прошлого, о котором мечтали все эти годы, прошлого нет, а есть другое, и мы совсем, совсем другие, из других молекул сделаны теперь. Только теперь мы поняли, что с нами сделали.

Когда мы приехали домой, к маме, и я разделась, то мама ужаснулась еще больше моему виду. Все мое тело — грудь, живот и ноги — было покрыто темно-коричневыми пятнами, к которым я уже привыкла за многие годы моего пребывания в Красноярске, но мама не знала, что это была вреднейшая пигментация рутения и осмия и что ее необходимо было вымыть из организма; особенно безобразно были покрыты ими грудь и живот. Может быть, и к лучшему, что не родился мой сын...