- 473 -

Из ИКП в НКВД

 

Никакой новый год не встречали в нашем институте так торжественно, как навеки проклятый 37-й. Был накрыт достославный русский стол, богатый традиционными блюдами. Тут было все — начиная от разнообразнейших закусок, салатов и кончая фаршированными гусями и дичью. Вдоволь напекли кулебяк, пирогов с начинкой. Из кремлевского распределителя навезли продуктов — сыры, свежие овощи и фрукты с юга, французский коньяк, баварское пиво, русскую водку...

Не забыли и о зрелищах — пригласили артистов из ансамбля Александрова. Среди почетных гостей были Качалов и Мейерхольд с очаровательной Зинаидой Райх.

 

- 474 -

Над портретом Ленина на всю стену красовалось — «С Новым годом, с новым счастьем, товарищи!».

Торжество, однако, явно не клеилось. Бодрые марши и частушки звучали издевательски, как прелюдия к пиру во время чумы. В глазах наших партийных профессоров, более осведомленных, чем мы, я читал тревогу. Тостов не произносили и на чужие здравицы реагировали вяло. Оживились, лишь когда Василий Иванович Качалов в числе других прочел есенинские стихи «Собаке Качалова». А когда музыканты и певцы исполнили есенинское «Письмо матери», бурно рукоплескали. (К тому времени типография ЦК издала малым тиражом томик избранных стихов запрещенного для народа поэта.)

Места за столами занимали свободно, и я очутился между профессорами Фридляндом и Ванагом. Отношения с Ванагом у меня были добрые, с Фридляндом натянутые. Мне захотелось предложить тост за наших профессоров. Разумеется, в своем спиче я не поскупился на похвалы, отметив их научные достижения, потревожил даже тени их великих предшественников Тацита (Фридлянд) и Нестора (Ванаг). Едва я умолк, как в зал, словно хазары, ворвались люди в штатском. Бросились сперва к Фридлян-

 

- 475 -

ду, потом и на других партийных профессоров нацепили наручники, вывели из зала.

Я вышел на улицу, — оказывается, наш институт окружен чекистами.

 

Спустя несколько недель из газет мы узнали, что «Фридлянд и Ванаг хотели убить Сталина», а Пионтковский и другие «оказались шпионами». Минца среди арестованных не было, беспартийных профессоров не тронули. В других академических учреждениях происходило то же, и тогда нас, слушателей выпускных курсов, назначили преподавателями младших курсов ИКП. (Через год, когда арестовали почти всех старых икапистов, вообще закрыли ИКП.) В институте мы должны были разоблачать арестованных как врагов народа. Сам факт ареста органами НКВД уже считался бесспорным доказательством вины людей, но даже самые закоренелые сталинисты плохо этому верили. Выступить на собрании в защиту арестованных или воздержаться при голосовании за их исключение из партии не было никакой возможности. Сомнения в мудрости Сталина и безошибочности действий чекистов жестоко карались. У нас в институте нашелся только один человек — слушательница западного отделения, которая на общеинститутском партийном собрании заявила: «Все, что

 

- 476 -

сейчас происходит, — дикий кошмар, своими корнями он уходит в фашизм, а не в марксизм». Больше мы ее никогда не видели. Уже со второй половины 1930-х годов любое сопротивление было безрассудным самопожертвованием.

 

Наш последний учебный год подходил к концу. На май были назначены государственные экзамены. Подготовка к ним шла в исключительно неблагоприятных условиях. Как-то с товарищем мы подсчитали, сколько хронологических дат и важных исторических событий, войн и восстаний, известных имен надо знать наизусть к экзамену по всеобщей истории (древнего мира, средневековья, новых и новейших времен) и русской истории (древней, средневековья, новой и новейшей), и пришли в ужас - несколько тысяч! Как сдавать госэкзамены? Смешно сказать, но сущая правда — мне невольно приходила в голову мысль: если уж предстоит арест, то лучше бы до экзаменов.

Почему я думал об аресте? Был ли я в чем-нибудь виновен? В действиях, конечно, нет, но мыслями я был среди тех людей, которые пришли к заключению: Сталин — тиран, а его чекисты — изверги.

И вот настали госы. Вывешены списки выпускников и расписания. Почти все члены Госу-

 

- 477 -

дарственной экзаменационной комиссии из Московского университета. Оценка знаний по трехбалльной системе: «неудовлетворительно», «удовлетворительно», «отлично».

Некоторые завалили сдачу, иным назначили переэкзаменовку, были и круглые отличники. Я был доволен, что экзамены все-таки сдал: немецкий язык — «удовлетворительно», всеобщая история — «удовлетворительно», история России-СССР — «отлично».

Недели через две выпускников ИКП истории принял в ЦК заместитель Стецкого Марьин. Мне он сказал: «Товарищ Авторханов, из вас выйдет хороший историк». Я ответил: «Я должен это еще доказать».

Такой возможности сталинские изуверы мне не дали.

Спрос на выпускников был, ведь чекисты нещадно опустошали университетские кафедры. Многих выпускников назначили секретарями по идеологии обкомов и крайкомов, некоторых направили в аппарат ЦК. Один сразу получил должность заведующего школьным отделом ЦК (Яковлев). Намеченную на эту должность, глубоко мною уважаемую Зою Васильевну Мосину, женщину выдающихся способностей, исключительной порядочности и больших заслуг, отставили. А когда ее сестру, работавшую

 

- 478 -

торгпредом СССР в Англии, расстреляли, то зачислили в редколлегию журнала «Историк-марксист». Остальные выпускники получили назначения на преподавательскую работу.

Мне сказали, что направляют преподавателем на межобластные курсы секретарей горкомов и райкомов в Куйбышев; заодно буду читать лекции по истории в тамошнем университете. Пока принималось решение, я оставался в резерве кадров ЦК. Проходил месяц за месяцем, но в ЦК никто не вызывал, а спрашивать, в чем дело, было неразумно. На несколько дней я поехал в Грозный. И вдруг читаю в «Правде» статью «Буржуазно-националистический клубок в Чечено-Ингушетии». Тех самых руководителей Чечено-Ингушского обкома, которые перед партколлегией ИКП обвиняли меня в буржуазном национализме, из-за которых я получил от Ярославского строгача, теперь обвиняли и в буржуазном национализме, и во вражеской деятельности. Ясно, что они кандидаты во «врагов народа» и их дни на свободе сочтены. Злорадствовал ли я? Абсолютно нет. Я подозревал, что они так же виновны, как я, когда они шили мне дело.

После февральско-мартовского пленума ЦК началась другая эпоха. Ранее, когда местные комитеты партии обвиняли того или иного ком-

 

- 479 -

муниста в контрреволюционной деятельности, это еще надо было доказать, подкрепив фактами перед высшим партийным судом, теперь же сам Сталин объявил миллионы партийных и беспартийных вредителями и врагами народа.

Второй секретарь Чечено-Ингушского обкома Вахаев (с ним мы уже помирились) обратился ко мне с просьбой помочь написать протест в «Правду». Снабдил меня документами, опровергавшими измышления авторов корреспонденции. Я написал открытое письмо на имя Сталина. А после сказал, что ничего хорошего из этой затеи не выйдет, ибо шаблонные обвинения против руководителей автономных и союзных республик ежедневно появляются на страницах «Правды», меняются лишь названия республик и имена «преступников». Значит, дана команда...

Спустя несколько дней Вахаев пригласил меня на обед. Присутствовали прокурор республики Хасан Мехтиев, несколько наркомов. Я заметил, что Вахаев настроен бодро, и тут же узнал причину.

— Я говорил по телефону с Маленковым, он был вежлив и пригласил на личный разговор. Поедешь со мной, я заодно попрошу его, чтобы тебя отправили не на Волгу, а к нам, в Чечено-Ингушетию.

 

- 480 -

За обедом мы оживленно обсуждали политические вопросы. Вошла жена Вахаева и сказала мужу, что пришел такой-то из правительства. Вахаев, приложив палец к губам, произнес: «Все, ни слова о политике, он сексот НКВД». «Вот тебе и знамение времени — секретарь обкома партии опасается сексота НКВД», — додумал я.

Я принял предложение Вахаева и вместе с ним вернулся в Москву. Хотелось узнать о своих перспективах, ведь все назначения визировал шеф отдела кадров ЦК Маленков.

Остановились мы в новой гостинице «Москва», где секретарь обкома получил роскошные апартаменты. До визита к Маленкову у нас оставался еще день, поэтому решили проштудировать материалы обкома, чтобы Вахаев мог ответить на любые вопросы грозного шефа. Не будучи даже кандидатом в члены ЦК, Маленков имел такую власть, что по его приказу снимали любого секретаря обкома партии (раньше на это требовалось решение Оргбюро). Ведь это он еще до начала ежовщины, в 1936 году поехал в Тбилиси, вызвал первого секретаря ЦК партии Армении Ходжаняна и велел Берии, тогдашнему секретарю ЦК Грузии, тут же, в кабинете застрелить Ходжаняна. Рассказывая это, Вахаев шутя спросил меня: «Как думаешь, Абдурахман, не хочет ли Маленков и меня к Ходжаняну отпра-

 

- 481 -

вить?» Я успокоил его: «На Старой площади таким не занимаются, для этого существует другая площадь — Лубянка!»

Назавтра в назначенное время мы были в приемной Маленкова. Как я и ожидал, секретарь впустил к Маленкову лишь Вахаева, а мне, проверив список посетителей на этот день, сказал: «Мы вас пока не вызывали». Объяснения Вахаева, что привел меня для разговора с Маленковым о направлении в Чечено-Ингушетию, не помогли. Аудиенция у Маленкова продолжалась минут десять, и, оказывается, он не дал произнести Вахаеву ни слова.

Страшно расстроенный, силясь сохранять спокойствие, Вахаев еще на выходе из здания ЦК поведал мне — конечно, по-чеченски, — почему так вызван.

— Маленков говорит, что в Чечено-Ингушетии каждый второй коммунист — враг народа, а каждый третий чеченец или ингуш — бандит. Дал мне месяц сроку, чтобы я представил список тех и других, и указал на дверь.

В тот же день Вахаев выехал в Грозный, а я остался в Москве, ожидая решения ЦК. Уже шестой месяц пошел, как я резервист. Учебный год в вузах начался. Государственный педагогический институт имени Бубнова, в котором я вел семинары, учась в ИКП, пригласил меня на ка-

 

- 482 -

федру истории народов СССР, но ЦК согласия не дал.

Наконец в начале октября меня вызвали и вручили путевку: «Решением Оргбюро ЦК от 28 августа 1937 года тов. Авторханов командируется в распоряжение Чечено-Ингушского обкома партии. Секретарь ЦК А.Андреев. Заведующий агитпропом ЦК А.Стецкий».

Не знаю, почему отпал Куйбышев и почему направили в Чечено-Ингушетию, — Вахаев только хотел просить об этом Маленкова, но и рта не успел открыть.

В полном недоумении — радоваться или печалиться — выехал я в Грозный. Прибыл в воскресенье, 10 октября. К вечеру за мной прислали машину, чтобы я приехал на заседание обкома партии в Заводском районе, на котором, как известили, будет важное выступление Шкирятова.

Около пяти часов я прибыл во Дворец культуры. Вход в зал по специальным пропускам комендатуры НКВД. Меня поразило присутствие множества чекистов — они стояли по сторонам и между рядами, сидели на балконах, выстроились за президиумом. «Не может быть, чтобы все они охраняли только одну важную особу — Шкирятова», — подумал я.

Приехавший из Москвы вместе со Шкирятовым первый секретарь обкома Быков предо-

 

- 483 -

ставил слово Шкирятову. Зал затих, чекисты вытянулись в струнку.

Шкирятов был предельно краток: «ЦК партии выражает всем присутствующим на заседании обкома Чечено-Ингушетии политическое недоверие!» И тотчас доблестные чекисты приступили к работе — арестовали поголовно всех. В президиуме остались Шкирятов с Быковым, а в зале обслуживающий персонал.

Я сидел среди приглашенных на балконе и все это видел. Подавленный, я двинулся к выходу. У машины меня кто-то окликнул. Обернулся — подошедший чекист предложил мне проследовать в комендатуру.

Когда мы зашли, он сообщил новость, которую я ожидал последние два года ежедневно: «Авторханов, вы задержаны!» (Юридическая тонкость — по новой конституции арестовать без ордера прокурора нельзя, но можно задержать) Я не воспринял арест как катастрофу. После того, что видел пять минут назад, психологически был готов к этому и спокойно повиновался.

Массовые аресты стали явлением повседневным. И если человека не арестовывали, это вызывало подозрения. На такого указывали пальцем: наверняка продажная душа! Конечно, не всегда это было справедливо. Быть может, че-

 

- 484 -

ловеку выпал, как выражался Илья Эренбург, счастливый билет остаться на воле. К тому же не мог же Сталин арестовать одномоментно весь народ и заменить другим.

Какое-то волнение, бесспорно, меня охватило, ибо ясно припоминаю: после сообщения о задержании я машинально полез в карман за папиросой, а чекисты со всех сторон бросились ко мне, думая наверняка, что за наганом. Мне надели наручники, проверили карманы, забрали деньги, партбилет и путевку ЦК. Зашел старший по чину, изучающе оглядел меня и, ни слова не сказав, забрал мои документы. Бросив на ходу своим помощникам: «Ждите меня», — исчез за дверью. Долго не возвращался. Возможно, путевка ЦК все-таки стала для них сюрпризом и пришлось получать санкцию на арест от Шкирятова. Я оказался прав. Начальник наконец вернулся и дал команду: «В тюрьму его!»

Меня усадили в легковой автомобиль и в сопровождении четырех башибузуков повезли по проспекту Революции. Проехали мимо дома, где остановилась моя семья. Они вернулись со мной из Москвы и, ничего не подозревая, ждут меня к ужину.

Погода великолепная, в городском саду много публики. А я думаю, как войду в камеру.

 

- 485 -

Был у нас в краю один знахарь, исцелявший душевнобольных. Лечение простое — в январские морозы в прорубь на Аргуне окунал он страждущих. Иные у него излечивались, у других, вероятно, к душевному недугу добавлялся физический. Так вот, когда вновь прибывший обратился к «старожилам»: «Нет Бога кроме Аллаха, и я его пророк», — то вскочил один из страдальцев и разоблачил лжепророка: «Клянусь моим величием, я сам Аллах, и пророком тебя не назначал». Почему-то вспомнился этот анекдот (или быль?), и я решил так обратиться к сокамерникам: «Ассалам аллейкум, уважаемые, всемилостивый и всемогущий Аллах назначил меня вашим пророком!»

 

Надзиратель втолкнул меня в камеру № 79, а мой черный юмор не пригодился — камера была пуста. Зловещий признак, если в переполненной тюрьме меня удостоили чести занимать отдельную камеру. Я ощутил тяжкую усталость. Было часов около семи, наверное, а я рухнул на лежак и заснул. Проснулся, и первая мысль: опять кошмарный сон — будто я в тюрьме! Но кошмар оказался действительностью — сквозь железную решетку окошка виднелось небо.

Решил: умру в пытках, но лжи не подпишу. Попросив у надзирателя бумагу и карандаш, на-

 

- 486 -

писал письмо Андрееву и Стецкому: был и остаюсь убежденным коммунистом, никаких преступлений против советского государства и коммунистической партии не совершил.

Многие подписывали «признания», руководствуясь принципом «лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас»; иные подписывали, считая бессмысленным всякое сопротивление безжалостной машине террора; третьи подписывали, когда в их камеру доставляли на носилках истерзанных подследственных, наконец, были и такие, которых с допросов увозили в тюремный морг. (В числе умерших от пыток были председатели чеченского автономного правительства Мамаев и Мачукаев, члены правительства Исламов, Гисаев, Эльдарханов, первый секретарь Ингушского обкома партии Зязиков.)

Через три дня меня вызвали к следователю Минкаилову. Он дал мне лист бумаги с напечатанным вопросом: «Вы арестованы за участие в антисоветской националистической контрреволюционной вредительской организации. Признаете ли себя виновным?» Я ответил: «Нет, не признаю». Он записал это, мы оба подписали протокол. Допрос кончился, и меня увели в камеру. Что это могло означать? Может, преувеличены слухи о беспримерной инквизиции?

 

- 487 -

В Грозном было две тюрьмы: внутренняя — на Сунже и внешняя — на окраине города. В последней НКВД имел свой спецкорпус, изолированный от общей тюрьмы. Он имел до ста камер для подследственных, а в подвалах томились смертники (люди там месяцами ожидали своей участи — утверждения или отмены Москвой приговора). Я попал на третий этаж.

Как ни старался я свыкнуться со своим новым положением, сохраняя спокойствие, не шок от виденного по-настоящему ощутил в одиночке. Аппетит начисто пропал, и баланду я выливал в парашу, но хлеб припрятывал. А спустя время этот мякинный хлебушек казался мне вкуснее пирогов на встрече Нового года в ИКП.

Шли недели, месяцы, но на допрос меня больше не вызывали. И это меня нисколько не утешало. Видно, чечено-ингушский НКВД землю рыл, чтобы отыскать на меня «материалы», Ведь заявил же уполномоченный Гридасов: «Материал на человека всегда найдется!» (Потому я и фамилию этого оригинала запомнил.)

Утверждение, что одиночное заключение — род психологической пытки, раньше казалось мне неубедительным. Какая разница? Сидишь один или с кем-нибудь — все равно ведь в тюрьме. Более года одиночки — высокая цена для осознания разницы. Начальник спецкор-

 

- 488 -

пуса разъяснил мне мои обязанности как заключенного, но о моих правах ни полслова. Лишь год спустя узнал я, что заключенным полагаются ежедневные прогулки, передачи с воли. А раз не знал, то и не требовал. Водили в баню и на дезинфекцию, ибо чекисты опасались, что в переполненной тюрьме (в такой маленькой камере, как у меня, содержалось по 6—8 человек) вспыхнут инфекции и начнут косить всех подряд. Четыре раза в день полагалась «оправка» — водили в туалет. Единственное времяпрепровождение в одиночке — топтание по камере. За год я «обошел» весь Кавказ. Если, устав метаться, я направлялся к нарам, надзиратель рявкал: «Лежать нельзя!» Я не всегда подчинялся приказу, и надзиратель привел разъяренного начальника спецкорпуса, который грубо внушил: «Гражданин арестованный, запомни навсегда: лежат в больнице, а в тюрьме сидят! Не способен понять это, загоню в карцер — там быстро усвоишь!»

Самое страшное в одиночке — теряешь счет времени. Кажется, будто сходишь с„ума. Книг не дают, сокамерников нет, надзиратели на вопросы не отвечают. Так и кружил я по камере, шепча созвучные настроению стихи Надсона:

Темна, темна моя дорога,

Все ночь и ночь...

 

- 489 -

Потом вспоминал Маяковского: «Вам ли, любящим баб да блюда, жизнь отдавать в угоду?..»

А надзиратель, прикладываясь к глазку, пытался понять, что я такое бормочу. Приметил он за мной и другую странность. В камеру ко мне повадилась мышь. Я оставлял ей хлебные крошки, и она, благодарная, со временем освоила незатейливые трюки. Надзиратель застал у меня незваную гостью и был совершенно озадачен нашими «играми». Видно, решил, что я таки свихнулся, и доложил начальству. Иначе как объяснить, почему ко мне вдруг заявился врач, старый армянин, и стал задавать идиотские вопросы:

— Как вы себя чувствуете в этом величественном храме?

Я в шутку ответил:

— На седьмом небе.

На вопрос, какую должность я сейчас занимаю, развязно ответил: «У меня теперь их две - я испанский король Фердинанд Восьмой и турецкий султан Абдурахман Первый».

Врач ушел, а надзиратель, кажется, остался доволен собой — выявил подлинного сумасшедшего.

Несколько месяцев спустя я научился перестуку с соседями. В свое время я прочел немало книг народовольцев, среди них и мемуары Веры

 

- 490 -

Фигнер. Она была членом исполкома «Народной воли», участвовала в подготовке покушения на Александра II. Ее приговорили к смертной казни, но потом помиловали, и она сидела в одиночной камере Шлиссельбургской крепости. Так вот, Вера Фигнер писала, что заключенные перестукивались между собой. Правда, техника связи не раскрывалась (или, быть может, цензура купировала эти места).

После отбоя весь спецкорпус содрагался от энергичного тарахтения. Я уловил чередующуюся ритмичность и решил, что это и есть тюремный телеграф. Ну почему я не выучился такой азбуке? Выходит, не так уж был уверен, что арестуют (то-то от тюрьмы да от сумы не зарекайся). Значит, прав был Сталин, говоря: «Беспечность — дурная болезнь наших людей». Теперь я в полной мере это прочувствовал.

Мои соседи слева и справа настойчиво пытались до меня достучаться. Немцы говорят: «Нужда делает находчивым». Нужда была крайняя — найти ключ! Оказалось — ничего нет проще. Мое первое же предположение — число стуков соответствует порядковому номеру букв в русском алфавите. Один стук — «А», десять стуков — «К», двадцать семь — «Я». Решив проверить себя, я постучал левому соседу: 10, 18, 14, 3, 9 — Кто вы? Немедленно последовал ответ: 14, 24, 1,

 

- 491 -

6, 3 — Ошаев. Я ощутил себя Архимедом. Эврика! Я преодолел одиночество!

Я энергично включился в перестукивание. А года через два выучился у одного заключенного, телеграфиста, азбуке Морзе. «Производительность труда» возросла вдвое: раньше, чтобы спросить «кто вы?», надо было 54 раза стукнуть, а по Морзе только 25.

Приток информации возрос. На мой вопрос о пытках сосед слева (Ошаев) ответил: «ад», сосед справа (Зязиков) — «инквизиция», сосед снизу (Окуев) — «избили до полусмерти». Расширив зону общения, я уже мог связаться почти с любой камерой моего ряда сверху донизу, включая подвал. Так я узнал о погибших от пыток.

 

В 1938 году массовые аресты достигли апогея. Вновь прибывшие арестованные сообщали, что из-за нехватки мест в двух грозненских тюрьмах все гаражи «Грознефти», пожарные депо, часть казарм, даже дом для умалишенных приспособлены под тюрьмы, но и они переполнены. Еще на воле я узнал, что действуют суды четырех типов. Чрезвычайные тройки в составе местного наркома внутренних дел, первого секретаря обкома и прокурора республики судили заочно, по спискам и без след-

 

- 492 -

ствия, они приговаривали к расстрелу как к высшей мере наказания и к 10 годам лагерей. Приговоры не подлежали обжалованию и незамедлительно приводились в исполнение. К высшей мере приговаривали даже находившихся на воле, которые, разумеется, и понятия не имели, что они смертники. После ареста этих людей ночью отводили в расстрельное помещение в подвале НКВД и там под рык мотора грузовика во дворе расстреливали группами (так были убиты основополжники чеченской литературы Сайд Бадуев, Шамсуддин Айсханов, Ахмет Нажаев, Абади Дудаев). Массовые расстрелы устраивали и у подножия Терского хребта. Семьям приговоренных «тройкой» к расстрелу давали стандартные справки: осужден на 10 лет без права переписки. Говорят, эту формулировку предложил сам Сталин, объяснив, что за такой срок человека забудут, а если через 10 лет станут требовать свидания, можно сказать: осужденному срок продлили...

Второй тип — военные трибуналы военных округов (для суда над чекистами существовали военные трибуналы чекистских войск), они разбирали дела об измене Родине и шпионаже.

Третий тип — областные и верховные суды автономных и союзных республик.

 

- 493 -

Четвертый тип суда — «особое совещание» при центральном НКВД. Оно осуждало арестованных заочно сначала к 8, потом к 10, а то и к 20 годам, именно тех лиц, которым любой нормальный суд не мог вынести даже мало-мальски обоснованного приговора.

 

Когда глубокой ночью меня повели на второй допрос из внешней во внутреннюю тюрьму, я уже имел представление, что мне предстоит. Везли в легковом автомобиле, посадив по сторонам двух тяжеловесов, оказавшихся, как я потом узнал, курсантами из харьковской школы НКВД. Рядом с шофером сидел мой следователь младший лейтенант Кураксин.

Не скрою, поначалу меня это задевало: я, «красный профессор» (при выпуске по приказу наркома обороны Ворошилова мне было присвоено звание полкового комиссара запаса), сижу в одиночке как важная птица, а следователь — младший лейтенант! (Тогда у чекистов были странные ранги: майор НКВД равнялся генерал-майору армии.) Мой следователь, низкорослый, круглолицый и с прической а-ля Наполеон, внешне весьма походил на французского императора. Кураксин уже два года был моим следователем, но я так и не смог определить степень его образованности. Вероятно,

 

- 494 -

дальше той харьковской школы чекистов, где учились его помощники-курсанты, он не пошел. Однажды во время допроса Кураксин грубо оборвал меня:

—  Подлец, ты не римский царь и не германский король, веди себя как арестант!

—  Вас плохо учили — в Риме были цезари, а в Германии кайзеры. Хотите, перечислю вам тех и других? — поделился я знаниями. И поступил, безусловно, весьма глупо, ибо спровоцировал его на жестокость.

А начинал допрос Кураксин чуть ли не по-дружески:

— Сопротивление вредно для здоровья. Рука руку моет: честно расскажите о своей контр революционной деятельности, а мы сохраним вам жизнь — получите только срок. Как профессор Рамзин, честно искупите свою вину перед страной.

После такого вступления Кураксин усадил меня за стол, положил стопку бумаги, выдал несколько отточенных карандашей и произнес:

— Перечислите имена всех людей, которых когда-либо встречали.

— Да ведь это почти невозможно, — наивно ответил я.

Следователь резонно возразил: — Время у вас неограниченное. Начинайте!

 

- 495 -

«Зачем ему нужен такой список?» — сверлило у меня в голове. Я решил, что следователь хочет выяснить, в какой среде я вращался (скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты). Поэтому перечислил только верных сталинцев (сделав исключение для троцкиста Эшбы) или абсолютно лояльных к советской власти людей, в том числе профессоров и преподавателей всех школ, в которых учился, всех студентов, с которыми учился, всех девушек, с которыми знакомился. Набралось не меньше тысячи имен.

Когда я окончил список, Кураксин, не читая, внизу приписал: «Все вышеперечисленные лица известны мне как члены антисоветской контрреволюционной террористической шпионской вредительской диверсионной организации, в которой я состоял, в чем и подписываюсь». Я прочел это, и у меня помутилось в голове. Оказывается, человеку недостаточно наговорить на самого себя, он должен еще потащить за собой сотни или тысячи других людей, которые были просто знакомы с ним.

— Так вы хотите, чтобы я не только себя, но и этих людей оклеветал? Вы толкаете меня на преступление, которое карается советским законом.

Моя филиппика не произвела на Кураксина ни малейшего впечатления. Он, начинающий

 

- 496 -

карьерист, несомненно, лучше знал цену советскому закону и заученно произнес:

—  Советские законы писаны не для врагов народа!

—  Гражданин следователь, разрешите заявить: в этом мире нет силы, которая заставила бы меня поставить свою подпись под ложным показанием!

Кураксин, презрительно наблюдая за моим волнением, состроил ехидную гримасу и заключил:

—  В этом кабинете каждый враг народа начинал с подобных тирад героя, а через несколько дней как миленький подписывал все, что от него требовалось. Даже бывший командующий Московским военным округом Муралов выдержал только семь суток. Вы же не Муралов?

—  Да, я не Муралов, именно поэтому под вашей припиской я не подпишусь.

Я укрепился в своем решении. Единственное, чего боялся, — у НКВД есть препараты (о них говорили в связи с московскими процессами), с помощью которых людей легко заставить подписать любые показания.

Кураксин приступил к экзекуции. Первым делом поставил меня в углу на «стойку». Мучает жажда, но воды не дают. Отекают ноги, от головокружения падаешь, теряя сознание, но харь-

 

- 497 -

ковские крепыши старательно приводят в чувства серией крепких ударов. Так повторялось по нескольку раз за сутки. Я придумал маленькую хитрость: чаще проситься на оправку, хотя переступать опухшими ногами адски больно, зато хоть какая-то пауза. Крепыши резонно заметили, что у меня никакой надобности нет — пить-то не давали — и выводить отказались. Допрос велся четверо или пятеро суток.

Очнулся я, лежа на цементном полу в карцере. Тело — сплошная рана, невыносимые боли.

Меня страшило, не подписал ли я список. А дня через два или три выяснилось, что ничего не подписал, ибо повторилась та же процедура допроса, которая и закончилась так же. Правда, в сознание я пришел на тюремной больничной койке. Уже знакомый тюремный врач-армянин, повидавший наверняка всякого, теперь моим самочувствием в этом «величественном храме» не поинтересовался, а просто спросил: «Молодой человек, ну зачем же доводить себя до такого состояния?»

В палате лежал человек, столь изуродованный, что, видя его страдания, я зачислил Кураксина в сущие гуманисты. Говорить он не мог, беспрестанно стонал, но, кажется, был в сознании, ибо иногда шептал еле слышно молитву... Мольба о помощи к Аллаху и иммаму Али. Зна-

 

- 498 -

чит, мой сосед азербайджанец или перс. К рассвету его стоны затихли. Я с трудом дошел до его койки, чтобы спросить, кто он и за что сидит. Но он был мертв. Тело его долго не выносили. Кураксин поместил меня с умирающим от пыток, чтобы доказать бесполезность сопротивления.

Пытки следователи дозировали, чтобы подследственного из кабинета выволокли еще живым, ведь они не несли ответственности за смерть пациента в больнице. Следователи кооперировались с медиками, и врачи, оформляя справки о причинах смерти «больных», ставили диагноз: инфаркт сердца, кровоизлияние в мозг, скоротечный рак или чахотка. Выдержавшим первые пытки врачи давали «дружеские» советы не подвергать здоровье новым испытаниям.

С таким напутствием и меня через неделю вернули в одиночку. Лишь в сентябре или октябре 1938 года, спустя семь месяцев, допросы возобновились. Тогда мне впервые предъявили юридическое обвинение: статья 58 пункты 1А, 2, б, 7, 10, 11 УК РСФСР. Это означало, что меня обвиняют в измене Родине (высшая мера наказания — расстрел), в подготовке вооруженного восстания (расстрел), в шпионаже (расстрел), во вредительстве (расстрел), в ведении контр-

 

- 499 -

революционной антисоветской пропаганды (10 лет) и в участии в контрреволюционной организации (10 лет). Итак, меня ждут четыре расстрела и дважды по 10 лет.

Кураксин снизошел до меня:

—  У вас самый страшный пункт 1А, и я его вам сниму, если признаете свою вину по остальным пунктам.

—  Гражданин следователь, самый страшный для меня расстрел — первый, остальные я уже не почувствую!

За такую дерзость ударом сапога меня сбросили со стула.

Я оказался сразу в двух контрреволюционных организациях: в Грозном входил в «центральный повстанческий штаб», а в Москве — в «межнациональный буржуазно-националистический центр народов Кавказа, Туркестана и Татаро-Башкирии». Якобы межнациональный центр ставил своей целью координацию контрреволюционной деятельности повстанческих штабов. В чечено-ингушский штаб входил весь обком партии (около 130 человек, во главе с секретарем обкома партии Вахаевым и председателем Совнаркома ЧИАССР Горчхановым), то есть его возглавляли те самые люди, которые чуть не загнали меня в НКВД два года назад. Я напомнил это Кураксину и спросил, где же тут

 

- 500 -

логика. Ответ Кураксина показал, что он вполне овладел сталинской диалектикой:

—  В том-то и дело, что вы, враги народа, хитры и коварны.

—  Значит, мы обвели вокруг пальца выдающихся деятелей партии — Ежова, Ярославского, Шкирятова...

В этот момент помощник Кураксина достал меня тяжелой указкой по голове. Мне этот аргумент показался веским.

К межнациональному центру причислили свыше двадцати человек, преимущественно «националов», работавших в Москве. Возглавил его будто бы заместитель председателя Совнаркома РСФСР первый революционер Казахстана Рыскулов, который когда-то был заместителем Сталина по Наркомнацу. С ним я встречался на Кавказе, а в Москве — на одном из совещаний в ЦК, когда обсуждался вопрос о переходе с латинского на русский алфавит в советских мусульманских республиках. В центре были представлены все республики советского Востока. От Чечено-Ингушетии был записан я. Кавказ представляли Эшба, Коркмасов, Тахо-Годи, Коста Таболов. Кураксин предъявил мне список центра и предложил подчеркнуть фамилии тех, с кем я знаком. Я, наученный горьким опытом, уверенно ответил:

 

- 501 -

—  Эти имена знакомы мне лишь по печати.

Кураксин нагло заметил:

—  Этого вполне достаточно.

Такой цинизм меня обескуражил, но я тут же нашелся:

—  Гражданин следователь, ведь по газетам мне знакомы также японский микадо, абиссинский негус и Папа Римский...

Последовал второй аргумент — харьковский крепыш выбил мне зуб. Я заявил, что если вопросы и ответы не будут запротоколированы, то отвечать перестану.

И тогда возник новый следователь. Фамилию его я не запомнил, однако он показался мне симпатичнейшим человеком, который в это мрачное учреждение попал по недоразумению (не сразу я догадался, что меня включили в игру психологических контрастов). Он сообщил мне, что его коллеги повезут меня в Москву на очные ставки с другими членами межнационального центра.

—  В ваших же интересах, — доверительно сообщил он, — начать признаваться прежде, чем другие вас разоблачат. Признавшие свою вину получают только срок, а упорствующих расстреливают. Кураксин будет только рад, если вы не признаетесь, а я лично хочу спасти вас, ибо не верю, что вы окончательно потеряны для партии и советской власти.

 

- 502 -

Кураксин вздумал прельстить меня перспективой кающегося Рамзина, а новый следователь утешал тем, что на московском процессе, сыграв роль Карла Радека, я выиграю, как Радек, свою жизнь. Он даже перефразировал римлян:

— Лучше быть в Москве последним, чем в Грозном первым. Ведь с вами там будут националистические зубры, а вы всего лишь молодой воспитанник советской школы. Вам это зачтется. А после республиканского процесса вас точно расстреляют.

Я уяснил для себя, что между «симпатичнейшим» и Кураксиным просто существует разделение труда.

Пожалуй, из всех пыток следователи предпочитали бессонницу. На «стойке» бессонница быстро выводила человека из строя, что не позволяло следователям достичь главной цели — подавить волю подследственного. Ведь, человек, доведенный до бесчувствия, бессмыслен для следствия. Бессонница на стуле в этом отношении более эффективна.

Я совершенно точно помню, что просидел на стуле семь суток («норма Муралова»), на восьмые потерял сознание. Потом научился спать, не закрывая глаз. Даже десять минут такого забвения давали существенное облегчение, если, конечно, в это время охранник отвлекался. Ина-

 

- 503 -

че он смотрел в стеклянные глаза — и я получал очередной удар палкой по голове.

На следствии я чуть было не заработал новый пункт 58-й статьи — пункт 8 — за покушение на следователя. Бессонница сопровождалась бесконечными галлюцинациями. Перед глазами мелькали вереница людей, горы, морские берега... И мне показалось, будто сидящий за столом помощник следователя Минкаилов только что получил телеграмму из Москвы о немедленном моем освобождении и, чтобы скрыть ее от меня, убрал в ящик стола. Я спросил, почему он прячет документ. Он не ответил. Тогда я подошел к столу и потребовал предъявить телеграмму. Он грубо оттолкнул меня и приказал: «Сидеть!» А я схватил со стола палку, которой меня избивали, и со всей силовой, которая у меня осталась, обрушил на голову помощника следователя. Тотчас появившиеся харьковчане-крепыши обработали меня по полной программе. (Кажется невероятным, но эта сцена — реальная или фантастическая? — осталась в моей памяти навсегда.)

Сознание вернулось ко мне в карцере. Очнулся я не на полу, а на соломенном матрасе. Если не считать пуще прежнего опухших, одеревенелых ног, кровоподтеков на теле, звона в ушах и невероятного шума и ералаша в голове, на

 

- 504 -

этот раз я легко отделался. Каков же будет следующий прием? Норма бессонницы 10 суток?

Дилетантами казались мне мастера испанской инквизиции, в чей адрес высказывал возмущение Чернышевский. Еретикам они жестоко не давали спать по трое суток! В сравнении со Сталиным и главный инквизитор Торквема-да, уничтоживший за 18 лет 10 тысяч человек, казался скромнягой. На смертном одре он отклонил просьбу падре простить врагов своих. «У меня нет врагов, я их всех уничтожил», -твердил он.

Меня, однако, ожидало новое испытание. Травмы физические, если уж вас не сделали калекой, проходят, а травмы психические, связанные с нервным протрясением, остаются навсегда.

Спустя время меня посетил в карцере начальник секретно-политического отдела (СПО) лейтенант (по-армейски — майор) Левак — человек, похожий на хищника, или хищник, похожий на человека, — словом, людозверь. Каждый день по нескольку раз он врывался в кабинет следователя и, если заставал избиение подследственного, с наслаждением садиста отдавал команды: «Еще! еще! в бок! в морду! в пах!..» И, бросив следователю «Выбей из него показания -или дух!», летел в следующий кабинет.

 

- 505 -

Зайдя в карцер, Левак сказал:

— Сегодня решится ваша судьба, а вершить ее будут два человека — нарком-майор (по-армейски — генерал-майор) Иванов и вы сами. Собственно, решите свою судьбу вы: послушаете нарком-майора — спасены, не послушаете - пеняйте на себя!

Он повел меня к Иванову. Я познакомился с ним летом 1937 года на заседании бюро Чечено-Ингушского обкома. Нарком-майор сидел за столом, пил кофе, лениво листал какие-то бумаги (может, мое дело). Предложив сесть, Иванов спросил, почему я не даю показаний. Я повторил свой обычный ответ: не виновен. Иванов посмотрел на часы и сказал:

— Сейчас шесть вечера. Даю вам время поду мать до двенадцати ночи. Или решитесь дать искренние показания следствию и покаяться в преступлении, тогда я гарантирую вам жизнь, или будете продолжать упорствовать, но в таком случае ровно в полночь я подпишу приговор чрезвычайной тройки о расстреле, и его приведут в исполнение.

Не дав сказать мне ни слова, Левак повел меня обратно в карцер.

Вопрос был сформулирован ультимативно и на раздумье давались не дни, а часы, и я по-настоящему ощутил весь ужас своего положения.

 

- 506 -

Ведь говоря себе, что лучше умру, но не дам показаний, я все же в глубине души таил надежду, что не погибну. Но меня стращал не следователь, а сам председатель чрезвычайной тройки. Жить или умереть — зависело исключительно от него. Если я подпишу показания, меня наверняка расстреляют, если же откажусь и в моем следственном деле не будет подписанных показаний о контрреволюционной деятельности, то могу продолжать верить в чудо спасения.

В моем мозгу каждый час летел с быстротой секунды. («Радость ползет улиткой, у горя бешеный бег», — писал Маяковский.) Срок ультиматума, должно быть, давно истек, но палач все не появлялся. Далеко за полночь в карцер вошли Левак, Кураксин и тюремный врач. Врач пощупал пульс и предложил показать язык. Когда он сказал: «Все в порядке» («Ритуал подготовления к казни», — промелькнуло у меня в голове), Кураксин надел на меня наручники, и меня вывели. Но не в расстрельное помещение я попал, а во двор. Посадили в крытый брезентом грузовик. В нем сидели несколько арестованных, на каждого по два охранника. Грузовик выехал со двора.

«Куда же? Во внешнюю тюрьму? На вокзал для этапа? Или на расстрел в лесу, в горах?.. Первые два варианта уже проехали — везут долго» — вязкие мысли в голове.

 

- 507 -

Грузовик остановился, и мы поняли: наша машина не одна, их несколько. Людей выгрузили — человек сто, наверное. У всех руки скованы сзади.

Забрезжил рассвет, и я увидел, что мы у подножия Терского хребта. Я знал эту местность: правее, километрах в двадцати, дорога из Грозного в Старый-Юрт и дальше на Терек. Туда я ездил много раз. Бросилось в глаза, что местность огорожена. Может, здесь у чекистов стрельбище?

Сплошной цепью нас окружили солдаты со штыковыми винтовками. Нас построили в две или три шеренги. Наша колонна двинулась, словно похоронная процессия, в сторону лощины. Когда чеченцы и ингуши увидели свежевырытую яму, стали читать молитву: «Аллаху акбар! Лаилаха иллаллах» (Бог велик! Нет Бога, кроме Аллаха).

Ко мне быстро направился лейтенант Левак.

— Еще не поздно. Если подпишете признание, вас отпустят, — произнес он.

Не помню, что я ответил и ответил ли вообще, но в этот момент капитан Алексеенко, заместитель нарком-майора, стал зачитывать приговор «тройки». Ему не дали дочитать — чеченцы и ингуши с кличем «гяуры! газават!» кинулись на штыки. В какой-то миг лейтенант Левак резким броском (я был поставлен крайним у

 

- 508 -

ямы) вытолкнул меня из строя. Может, секунды прошли, и раздалась команда: «Огонь!» Оглушительный залп скосил всех.

Затем пристреливали почти каждый труп из револьвера (социалистический гуманизм — заживо не хоронят); тащили за ноги тела и сбрасывали в яму, засыпали. Конвейер казней был в высшей мере рационализирован, работал четко. Минут через пять грузовики двинулись в город за новой партией арестантов, приговоренных «тройкой» к расстрелу.

Вероятно, никогда мы не узнаем, сколько же людей расстреляно по приговорам «троек», тем более что в документах партаппарата и НКВД эти жертвы фигурировали под кодом «изъятые социально-враждебные элементы». (Этот термин, как и Endlosung нацистов для евреев, мог означать язъятие как из общества, так и из жизни.) Но вот цифра, которую вывели сами же чекисты: за время действия чрезвычайной тройки НКВД с середины 1936 до конца 1938 года в Чечено-Ингушетии по смертным приговорам расстреляно около 80 тысяч. Для малочисленного народа цифра чрезвычайно высокая. По стране число жертв сталинской инквизиции велико — например, расстрелянных за 1935—1940 годы более 7 миллионов.

 

- 509 -

Почему же меня в последний момент оставили в живых? Левак объяснил: «Вы же не присоединились к чеченцам-смертникам». Выходит, протестовать против расстрела надо, крича перед смертью, как командарм Якир: «Да здравствует товарищ Сталин!» Власть убивает тебя, чтобы дети твои выросли счастливыми и шагали по очищенной от таких сорняков, как ты, дороге к светлому будущему. Левак так и сказал: «Мы убиваем одних, чтобы другие жили лучше».

Тогда я не мог знать, что кошмар, который только что пережил, — один из психологических приемов пытки в НКВД. И подумать не мог, что перед приговоренным к смерти разыгрывают сцену из банального детектива, и за секунду до казни он получает помилование. Человек, которого лишь мгновение отделяет от смерти, в мыслях уже на том свете, и вдруг неминуемая гибель отвращена... Левак вытолкнул меня из смерти и — вывел из душевного равновесия.

От несостоявшейся смерти я получил такой душераздирающий шок, который не назовешь иначе, как чувством страшнее смерти. Он преследовал меня во сне и наяву все мои тюремные годы. Цель чекистских «психологов» была сломить мой дух. В моем случае чекисты достигли обратного: не познай я трагедию у Терского

 

- 510 -

хребта, быть может, и посейчас был бы другим человеком.

Возвращенный в одиночку, я метался по камере и, вспомнив аннибалову клятву Герцена и Огарева на Воробьевых горах, дал себе зарок если суждено мне пожить еще на свете, жизнь свою посвящу борьбе всеми доступными средствами с советской тиранией.