- 13 -

В ЗАПАДНЕ

 

Дверь захлопнулась. Я был в ловушке. Как это случилось, как мог я, все-таки опытный конспиратор, допустить до этого, дать перехитрить себя? Но дело было сделано, я сидел в подвале дома погранкомендатуры в Берлине, в Вайсензее.

Обыкновенный подвал, яркий свет, покрытая холодными каплями канализационная труба, обитая железом деревянная дверь. Глазок без стекла, так что слышно все, что делается в коридоре. Со мной здесь находится еще одно человеческое существо — бледный худой мужчина в грязном белье, совсем растерзанный, с беспокойно бегающим взглядом, худой и явно голодный. Я только успел заметить, как он торжественно-грустно пожал мне руку и представился: офицер интендантской службы Зебель. Странная фамилия. По-русски — сабля, но на саблю он не похож никак. И еще увидел на стене начертанные красно-бурым знаки РХ.

Я сел на дощатую кровать, и вот поплыла в мозгу киноплёнка моей прошедшей жизни. Детство, глубоковерующие родители, честнейшие люди. Жизнь на чужбине, школа, юность, суровая перспектива пробивать себе дорогу из ничего. 1933 год. Фанфары и факелы триумфа Гитлера...

1934 год, теплый и душистый август в Берлине — поворотный месяц в моей жизни. Я становлюсь членом НТС. Труд, ученье, союзная работа. НТС уходит в подполье. Положение тревожное. Первая любовь, не берусь даже сказать какая, но оставшаяся на всю жизнь. Друзья, товарищи, маленькая и бедная, но такая родная церковь на Наход-штрассе. Продажа «За Россию» у церковных дверей.

Война, триумфальное шествие Германии по Европе и, наконец, — начало или конец всего: 22 июня 1941 года. Огромный подъем в рядах НТС. Новые горизонты, и вот на весь комплекс надежд и чаяний падает мрачная тень ведомства Розенберга — впоследствии министерства занятых восточных областей. По всему Союзу раздается негласный клич — спасайте, что можно.

И вот я — служащий министерства восточных областей. Со мной еще многие другие. Но ход событий сильнее нас. Разгром Германии,

 

- 14 -

развал власовской армии, плен в Чехии. Я чувствую, как холодные щупальца советских органов начинают нащупывать меня. Отчаянное сальто-мортале спасает. Я, как самолет, засеченный прожекторами, вдруг рванулся в сторону и утонул во тьме. Щупальцы врага заметались. Три раза мне грозила гибель, три раза мне удавалось перехитрить врага.

Наконец, я в Западном Берлине, кажется, что в полной безопасности. Только тут я почувствовал, как я слаб и физически и духовно, как измучен муками и пытками плена.

Жизнь в Западном Берлине, уроки русского и немецкого языка офицерам союзных войск. Предатели и доносчики. Снова из мрака выползают щупальцы МГБ, я вижу как за мной следят, я делаю отчаянные курбеты и целый год вполне с почетом вожу их за нос. Но сеть становится всё гуще, все труднее парировать удары, за мной идут по пятам и днем и ночью... И вот то, что было еще сегодня, еще только час назад: выхожу из театра, ко мне направляются два советских офицера. Кругом — кольцо штатских. Цепкие пальцы на правой руке, удар по затылку. Очнулся в мчащейся машине. Обыск в комендатуре: взяли галстук, пояс, портфель, документы. Страшная боль в голове. Сбрасывают в подвал...

 

«ДРУГ ЛЮДВИГА САКСОНСКОГО»

 

...Этажом выше переговариваются задержанные немецкие спекулянты. Где-то играет радио, раскатистое контральто Руслановой как похоронный марш доносится издалека. Я смотрю на знак РХ и постепенно начинаю понимать его таинственное значение. Вся моя жизнь снова и снова проходит передо мной. Я искренне прошу Бога простить мои грехи перед Ним и товарищами и дать силу и твердость перенести тягчайшее испытание моей жизни. И мне кажется, что я слышу голос Предвечного, который требует не только раскаяния, но и новых жертв и борьбы.

Какой яркий свет в камере! Я пристально всматриваюсь в Зебеля. Он в потрепанном костюме, худ, на лице следы побоев, глаза беспокойно мигают и в них иногда вспыхивает зеленый огонек. Он мне рассказывает свою жизнь — жизнь нестроевого офицера во время войны, не слишком чистую и благородную. Но теперь он весь — одно сплошное страдание. Он очень слаб, много слабее меня, и я догадываюсь, что его часто бьют. Он спрашивает, кто я и как попал сюда. Я поясняю ему кое-что отрывистыми фразами, потом сажусь на койку и замолкаю.

— Граф Людвиг Саксонский! — вдруг слышу я над собой. — Я жду вас сегодня бриться.

Я поднимаю глаза, Зебель стоит под трубой и говорит в медный вентиль как в микрофон. Всё понятно — он тронулся, а ведь это только начало. Зебель замечает мой взгляд.

— Мы скоро победим, — бормочет он, — социал-демократы растут не по дням, а по часам.

 

- 15 -

Он втыкает руки в бока и пыхтит, как самовар.

В обитой железом двери звякает ключ. На пороге появляется надзиратель — азербайджанец Тибор. Он полупьян, смотрит на Зебеля взглядом василиска. В глазах Зебеля страх, перемешанный со злобой.

—    За что ты убил мою мать? — кричит Зебель и бросается вперед, но ему, больному и слабому, не справиться со здоровенным охранником. Зебель летит внутрь камеры, слышится треск. В коридоре звучат шаги: к Тибору спешит подкрепление, по-видимому, здесь хорошо под готовлены к таким сценам. Входят трое. Один из них — высокий, в штатском, по-видимому, начальник.

—    Он ключ у меня сломал, — докладывает Тибор.

—    — Выйдите в третью камеру, — приказывает мне высокий. — Руки за спину!

Третья камера еще хуже — полутемная, мрачная. Меня запирают. И вдруг слышится отчаянный вопль и глухие удары. Зебель кричит истошно, по-заячьи. Экзекуция длится минут десять, но меня еще долго не возвращают в старую камеру. Когда, наконец, я в нее вхожу, уже глубокая ночь. Где-то скрежещет последний трамвай. Зебель лежит на голых досках. Он заплакан, лицо в кровоподтеках, но в глазах осмысленное выражение. Он жалким жестом вконец измученного человека пожимает мне руку. Я стараюсь его успокоить, говорю, что не нужно идти на рожон, перевожу даже на немецкий язык пословицу «Плетью обуха не перешибешь».

Однако надо ложиться спать. Тут я только замечаю, что в подвале очень холодно, а у меня ничего нет. У Зебеля есть истлевшее рваное одеяло, он заворачивается в него. В полудремоте дрожу всю ночь. Брезжит рассеет.

Утром я говорю Тибору о состоянии Зебеля. Сам Зебель что-то долго бормочет об ультра-коротких волнах, которые он может слышать...

— Да он уже два месяца тут у меня с ума сходит и все никак не сойдет, — говорит Тибор.

Приходит комендант и глубокомысленно изрекает:

— А вот я как возьму палку, да по больному, да по здоровому...

Я молчу. Да и что скажешь? На третий день Зебеля забирают. Он уходит со скрученными за спину руками. Полуистлевшее одеяло остается мне по наследству...

День идет за днем. Кажется, что обо мне забыли... Иногда кого-то приводят в соседние камеры; все, что делается в них, ясно слышно.

Еда — вода, в которой плавает несколько крупинок и кусочек картошки. Дают иногда сахар — 7-8 грамм. Хлеба полагается 300 грамм, в действительности дают едва ли больше 150, и он всегда сырой, кажется, что с него стекает вода.

Силы слабеют, запасов у меня в организме нет, так как питание в Берлине в 1946—47 гг. было плохое. Я знаю только одно — надо ходить, а когда покидают силы — сидеть.

 

- 16 -

СИСТЕМА СЛЕДСТВИЯ В МГБ

 

Следствие ведется советскими органами по определенной, строго продуманной системе и разделено на ряд периодов. Первый период — это когда вы еще находитесь в КПЗ* или только еще переведены в следственную тюрьму, иногда до подписания вами ордера об аресте, с момента подписания которого вы считаетесь официально арестованным подследственным заключенным.

Первый период — это период наиболее легких допросов, но он едва ли не самый важный в жизни подследственного. Это период, когда следственные органы знакомятся с вами, как с человеком, пытаются уяснить себе ваше лицо, разрабатывают план и систему ведения допроса, намечают канву ведения всего дела. В зависимости от всестороннего рассмотрения вашей личности, вас включат в ту или иную категорию (группу) и в соответствии с этим и будут обращаться так или иначе. Этим подразделением и объясняется столь различная судьба подследственных заключенных. Например, — применение к одним физических мер воздействия, к другим — только психологических пыток. Пытки, в той или иной форме, применяются ко всем. Но в каком объеме и по какой системе — это зависит, как правило, от того впечатления, которое вы произвели на следственные органы. И чекисты очень гордятся своим «индивидуальным подходом» к подследственному.

После предварительных допросов начинается, по существу, ваше дело. Вас допрашивают, и при этом давление со стороны следственного аппарата беспрерывно растет, — это второй период.

В конце концов, наступает момент, когда пускаются в ход все средства, допустимые в данном случае. Это — третий и самый тяжелый период в жизни подследственного заключенного. Им обыкновенно и завершается следствие.

Некоторые попадают и в четвертый период — это так называемая спецобработка. Спецобработка применяется сравнительно редко и только к наиболее важным, с точки зрения следственного аппарата, преступникам, т.е., к лицам, которые несомненно что-то скрывают и притом что-то важное. В этом случае дается приказ сделать так, чтобы подследственный «раскололся» во что бы то ни стало. В случае применения спецобработки для подследственного почти нет спасения. Он или подпишет все, что от него потребуют, или погибнет от пыток. В лучшем случае лишится рассудка. Даже при полной покорности следователям после четвертого периода вы все равно, даже если останетесь живы, будете лишь живым трупом. Самая легкая мера воздействия при спецобработке — перевод в страшную Сухановскую тюрьму, так называемый спецобъект. Впрочем, у МГБ имеются в запасе места и пострашне...

Я сам не испытал четвертого периода следствия. Мое следствие закончилось на третьем периоде, т.е. на допросах с пристрастием.

Камера предварительного заключения.

 

- 17 -

 

ПЕРВЫЕ ВОПРОСЫ — ОБ НТС, РОА, ГЕНЕРАЛЕ ТРУХИНЕ

 

Утро 27 сентября 1947 года — первый допрос. Допрашивает капитан Казаков — один из двух офицеров, участвовавших в моем похищении. Он белобрысый, у него скуластая физиономия. Улыбаясь, Казаков смотрит на меня.

— Сильно, сильно! — говорит он. — Сильно вы сдали! Как кормят-то?

Я пожимаю плечами. Мой вид должен говорить сам за себя. Начинается допрос и первым долгом Казаков спрашивает, кого я знаю. По тем именам, которые он называет, я убеждаюсь, что за мной следили. Он щеголяет ненужными подробностями жизни в моем доме, спрашивает об НТС. И вдруг выпаливает:

— А вы напрасно сами к нам не пришли, вы, ведь, ничего скрывать не будете. Вы, ведь, как умный человек, знаете, что чем больше ваш удельный вес в НТС, тем лучше для вас.

Через несколько секунд вопрос в упор:

— Вы — член Исполбюро?

Как я ни слаб, я все же сразу соображаю, что он ничего не знает, раз задает такой вопрос.

Допрос продолжается. Казаков явно хочет вселить в меня мысль, что я чуть ли не в гостях у коммунистов, что меня ждут жареные индюшки, и что я должен...

Я немножко помогаю ему и говорю, что, по существу, никогда и не был врагом советской власти. В его глазах вспыхивает похотливый огонек.

— Вот мы с вами полетим в Москву, а там все будет хорошо. За помните, Юрий Андреевич, что ни стрелять, ни вешать мы вас не собираемся, это мне Москва передала совершенно официально.

Это мне уже совсем не нравится. Допрос окончен, ясно одно: у моих врагов есть какие-то планы перетянуть меня на свою сторону. По первому допросу вижу, что я, вероятно, числюсь за контрразведкой.

Снова подвал, холод, крики избиваемых, вода вместо супа. Текут дни, страшно медлительные. Но когда я оглядываюсь назад на прошедшие три недели, то мне они кажутся одним часом. Иногда я думаю о своих друзьях: конечно, они помнят обо мне, но сделать для меня ничего не могут.

16 октября снова ведут на допрос — уже в другое помещение. Допрашивают двое гражданских. На этот раз разговор о РОА, о моей работе в штабе генерала Трухина, о моих с ним отношениях. Угрозы. И вдруг выпаливают:

— Вот вы нам так мало рассказываете, а между тем — вы, ведь, родственник Трухина!

Думаю: значит знают. Но дальше ничего интересного нет.

...Третий допрос ведут Казаков и какой-то жирный человек восточного типа, в роскошной шелковой рубашке. Как потом я узнал, это был Мосенцов, следователь по особо важным делам при берлинской комендатуре. Он не говорит ни слова, по-видимому, не видя во мне ничего интересного.

 

- 18 -

19 октября, утро. Открывается дверь. С трудом встаю. Входят начальник тюрьмы, комендант здания, какие-то офицеры и с ними довольно красивая женщина, лет тридцати, с презрительно поджатыми губами. Обыскивают всю камеру, осматривают углы. Я не удивлен — это уже третий раз, так называемый, генеральный обыск. Потом вдруг:

— Собирайся с вещами!

 

ТЮРЬМА ХОХЕНШЁНХАУЗЕН

 

Собираюсь быстро, ибо вещей никаких нет. Выхожу в коридор. Мне отдают мой скромный портфель и пальто... Я не один. Из другой камеры выводят пошатывающегося бледного человека, лет пятидесяти. По виду — немец. Он — в очках. На дворе ждет машина. Холодно и промозгло. Я сажусь первый, рядом садится конвоир с винтовкой, потом влезает мой коллега по несчастью. У выезда на улицу, на мокром асфальте двора, покрытого желтыми пятнами опавших листьев, стоят какие-то женщины с казенными улыбками и машут нам. Маскировка. А то еще кто-нибудь догадается, что везут арестованных.

Машина крутится по улицам. Ясно, что нас хотят сбить с толку, но я знаю мой родной город Берлин. Везут в направлении Франкфуртер Аллее (ныне — Сталин Алее). Это — «парадный конь» восточного Берлина. Проезжаем шлагбаум. Машина останавливается у мрачного здания. Лязгают засовы, я знаю, что это уже не КПЗ в подвале погранкомендатуры, а тюрьма.

Приемо-арестное помещение. Мрачный свет ламп. Между принимающим нас чекистом и сопровождающим начальником КПЗ погранкомендатуры начинается спор:

— На основании чего я их приму? — злится принимающий. Думаю про себя: и тут перепутали. Однако я наперед знаю — примут. Коммунистические тюрьмы никогда не отказываются, в конечном итоге, от своей жертвы.

Начинается нудный опрос, я сразу приобщаюсь к зловещей атмосфере этой тюрьмы.

Тюрьма Хохеншёнхаузен — это бывший питательный пункт гитлеровской NSV — организации, заменившей весь легион благотворительных обществ, существовавших в либеральной Германии...

Несколько забегая вперед, коротко расскажу о тюрьме. Большие комнаты вдоль внешних стен после поражения Германии были переделаны в камеры. Они без окон. Целый день горит электричество, лампы в отверстиях под дверью забраны решеткой (иначе лампу можно разбить, а осколками перерезать артерии). В двери — волчок: здесь уж настоящая тюрьма и вы находитесь под неусыпным наблюдением. Через каждые две минуты в волчок заглядывает недремлющее око надзирателя. Вам кажется, что вы живым посажены в склеп. Налево около двери, забранное решеткой центральное отопление, на полу следы от котлов, в которых когда-то варилась пища. Вдоль внешней стены сплошные деревянные нары; спать разрешается только после отбоя. Сигналы на завтрак, обед и ужин даются особым прибором: в ко-

 

- 19 -

ридоре раздается странная, зловещая, нежная, поэтическая мелодия, совершенно не гармонирующая с этим местом. По углам главного коридора установлены фонари с красным и зеленым светом. Когда заключенного ведут на допрос, вспыхивает красный свет. Это значит, что все двери должны быть наглухо закрыты. По правилам всех следственных тюрем, заключенный не должен ни с кем встречаться, не должен знать ничего о других обитателях тюрьмы. За два с половиной года подследственного сидения, я ни в коридорах тюрем, ни в кабинетах следователей не встретил ни одного заключенного. Вы знаете только тех, с кем сидите в одной камере.

При поступлении заключенного в тюрьму, его обыскивают. На тюремно-советском жаргоне обыск называется шмон. Обыск длится очень долго, иногда несколько часов. Вас раздевают догола, ощупывают каждый шов, те места в одежде, которые нельзя прощупать, подрезают ножичком. Вы не имеете права иметь при себе в камере ни одного грамма металла. Скобки на каблуках, железные гвозди, которыми подбиты ваши сапоги, пряжки на брюках — всё отбирается. Отбираются также шнурки от ботинок, пояс, галстук — так гласит конвойный устав, ибо заключенный может повеситься. После обыска - неизбежная санобработка, стрижка волос наголо. Машинка тупая и немилосердно дерет.

Но вот вы обысканы, вымыты, острижены наголо и приняли смехотворно-жалкий вид. Это и является одной из целей советской тюремной системы. Вы должны быть совершенно убиты как человек, как уважающая себя личность; «органы» ничего так не бояться, как душевной твердости заключенного. Тот, кто ее сохранил, им ненавистен больше всего. Эмведисты чувствуют себя в своей тарелке только среди несчастных, жалких, забитых, душевно сломленных людей.

...Я и пожилой немец, с которым я ехал на автомобиле, оказались в одной камере № 37.

 

БРАНДЛЕР — ПЕРЕМЕТНАЯ СУМА

 

Я знакомлюсь с немцем и узнаю, что фамилия его Брандлер. Офицер австрийской армии, он во время брусиловского наступления в 17-ом году попал в плен к русским и сразу после Октября примкнул к большевикам. Был в так называемом Интернациональном полку. По некоторым, вырвавшимся у него словам, я заключил, что он был нечужд и чекистской работе, которой занимался где-то в Туркестане. Лично был представлен Ленину, знаком был с Бухариным, Троцким и многими другими вождями «пролетарской революции». В 22-ом году вернулся в Германию коммунистом. Я, кажется, понимаю, с кем имею дело — это один из той армии агентов, которых Коминтерн вербовал и вербует в свои ряды во всем мире. Эти агенты делятся на две категории. Первая — это по-своему честные и бескорыстные сторонники коммунизма, какой-то мере искренне, до поры до времени, верящие в то, что они проповедуют и исповедуют. Своего рода идеалисты. Таких — ничтожное меньшинство. Вторая категория — это дельцы от политики, для которых коммунизм — бизнес. Я стараюсь определить,

 

- 20 -

в какую категорию можно отнести моего сожителя по камере и заключаю, что во вторую. Владелец небольшого театра в Берлине, в котором давались даже оперные спектакли, конечно, самого низкого пошиба, со скверными тенорами, он скоро заработал неплохие деньги; женился на русской певице... Но вот наступил 1933 год. Грозный ураган потрясает Германию. Кровавый отблеск факелов на Бранденбургских воротах... Триумф Гитлера смел и компартию и карточный домик брандлеровского благополучия. Всё дальнейшее — в тумане. Он мне этого, конечно, не говорил, но, по-видимому, он примкнул к армии тех, для кого Гитлер широко открыл двери покаяния. Он не был большой щукой в рядах германской компартии и, вероятно, скоро получил прощение и стал членом национал-социалистической партии.

В 1939 году — договор о дружбе между Сталиным и Гитлером. В знак своей признательности, гитлеровское правительство уступает Советскому Союзу недостроенный крейсер, числившийся, кажется, под литерой «Е». Судно отбуксировали в Кронштадт, и там оно должно было достраиваться дальше — руками советских рабочих, но по немецким планам и под наблюдением немецких специалистов. В Ленинград направилась из Германии комиссия, задачей которой было контролировать прибывающий из Германии материал для достройки крейсера. Вот в составе этой комиссии — не знаю, на каком уже амплуа — поехал в Ленинград и Брандлер...

Началась война и Брандлер — заметим: старый коммунист — покидает Советский Союз в специальном дипломатическом поезде, вместе с персоналом немецкого посольства. На турецкой границе происходит обмен немцев на советских граждан, оказавшихся к началу войны в Германии... Блестяще начатый триумфальный марш германских армий в России останавливается. В 1942 году Брандлер, знающий хорошо русский язык, уже назначен начальником лагеря русских и украинских рабочих при крупнейшей судостроительной верфи в Николаеве. Лагерь довольно большой — примерно на 1200 рабочих; видно Брандлер пользуется большим доверием своего начальства.

Но времена меняются. Наступает 1945 год и душа Брандлера, как флюгер, снова повернулась к Марксу—Энгельсу—Ленину—Сталину. Он становится членом Объединенной социалистической партии Германии, и здесь делает какой-то роковой промах: его бросают в тюрьму.

В течение недолгого времени, что мы были вместе, Брандлер смотрел на меня как на чучело для рубки. Он читал мне многочасовые лекции о правоте марксизма, о величии и непобедимой мощи Советского Союза, о верном проводнике коммунистических идей в Германии — единой социалистической партии.

— Не беспокойтесь, меня скоро освободят, — изрекал он. — Я никогда не был врагом Советского Союза, вы только подумайте, служил в Интернациональном полку, в Москве мы эсеров распушили. Почтамт штурмом брали. Мы, да латыши. Сам Дзержинский...

— Вы знаете, — говорил он спустя несколько минут, — какая наглость! Недели три назад еду на трамвае и влезают двое русских с автоматами — из частей МВД. Проехали две остановки и вылезли. Тут женщина и говорит: «Ишь, как с автоматами разгуливают, у себя

 

- 21 -

дома, видно, мало над народом издевались». И — представьте: ее поддерживают другие; Ну, тут я им показал. Во-первых, расстегнул пальто, чтоб они видели значок СЕПГ, а во-вторых — Брандлер поднял кверху палец — во-вторых, я этим потаскухам порассказал об истинной свободе в СССР. Вот как...

Лязгает засов двери. Картофельное лицо надзирателя появляется в двери.

— Кто здесь на букву Б? — спрашивает он.

— Брандлер Генрих Генрихович, — подобострастно отвечает Брандлер. — Это я и есть, товарищ!

— Я вам не товарищ! Руки за спину, быстро! — командует чин. — Ну, пошли!

Лисье лицо Брандлера вытягивается еще больше. Хлопает дверь, я один. Гнетущая тишина. Сижу и думаю, сижу и думаю, все об одном и том же. Стены блестят от сырости.

 

ПЕРВАЯ ПРОГУЛКА

 

Снова звякает дверь. «Быстро же его ведут назад», — подумалось. Но нет. В дверях стоит один надзиратель.

—   На прогулку пойдете?

—   Да, конечно!

—   Приготовьтесь!

Держа руки за спиной, я иду на прогулку. Прогулочных дворов три, два дальних маленьких, примерно три метра на три, и один большой. Меня, как одиночку, загнали в маленький. Стены метра 4 в высоту. Сверху — проволока на стальных, вогнутых вовнутрь, прутьях. Над всем этим сооружением стоит на вышке часовой под зонтом. Разговаривать на прогулочном дворе не полагается. Вы можете стоять, можете бегать по кругу, можете сделать несколько гимнастических упражнений. Время прогулки — 15 минут в сутки.

Возвращаюсь назад. Уже развозят ужин. По коридору, позвякивая, едет тележка с бачками. Вы ловите каждый звук, даже каждый звуковой нюанс передвижения заветной тележки. Перед вами в виде блаженной мечты носится видение прибавки. Иногда перед вашей камерой, вдруг, останавливается во второй раз дребезжащая тележка, открывается дверь, и вы получаете еще черпак супу. Это для заключенного как двунадесятый праздник...

 

БРАНДЛЕР ВЕШАЕТ НОС

 

Снова гремит засов, бледный, с трясущимися губами входит Брандлер. Он посоловелыми глазами смотрит поверх меня, видимо, допрос проходил не так, как он его себе представлял. Он — столь заслуженное перед мировой революцией лицо...

— Как грубо! — выдыхает он. — Боже мой, как грубо! Я молчу.

— Представьте... — снова начинает он. — Повели в наручниках, приводят, сняли наручники, я говорю: простите, товарищ, тут, очевид-

 

- 22 -

но, недоразумение. А следователь мне прямо в лицо: брянский волк тебе товарищ, да как загнет по пятиэтажному, и пошел, и поехал... Гитлеровским выкормышем назвал. Я член единой социалистической партии Германии — отвечаю. А он: ну, об этом еще разговор с тобой будет. Зачем полез в единую?

Брандлер дрожит, чуть не плачет.

— И это мне!

Он снова перечисляет свои эфемерные и действительные заслуги. Я не могу лишить себя удовольствия немножечко подтрунить над ним:

— Конечно, господин Брандлер, — говорю я, — весьма приятно во славу мировой революции сажать других, а чего доброго и расстреливать. Но весьма неприятно, я думаю, садиться самому. Утешайтесь тем, что и следователь этот когда-нибудь сядет. Непременно.

Однако Брандлер меня плохо понимает, он думает единственно о той чудовищной несправедливости, которая над ним учинена.

— Все-таки, ведь, подумайте, с покойным Лениным за руку держался. А между тем — почти публицистическим языком докладывает несколько успокоившийся Брандлер, — он меня хамелеоном обозвал. Боже мой, где справедливость?..

Брандлер совсем раскис, однако, надежда еще не покинула его. Он свято верит, что этот следователь превышает власть, и скоро появится какой-то другой, который, конечно, с почетом выпустит его из тюрьмы и он, как триумфатор, вернется к исполнению своих обязанностей в единой социалистической партии Германии.

Но на другой день повторилась та же история, хотя допрашивал его уже другой следователь. Брандлер повесил нос на квинту.

 

НА ДОПРОСЕ У ГАЛАНТНОГО ПОДПОЛКОВНИКА

 

...Вот уже скоро неделя как я в тюрьме Хохеншёнхаузен. Даже как будто начинаю обживаться. Вдруг, вскоре после утренней прогулки, открывается дверь.

— Кто здесь на Т? Называю свою фамилию. Инициалы? На допрос! Руки за спину!

Наручники жмут нестерпимо.

— Ты бы послабее, — говорю конвойному.

— Ничего, не умрешь.

— Буду жаловаться следователю.

Конвоир злобно смотрит, но немножко ослабляет наручники.

Следственные кабинеты во втором этаже. На каждой ступеньке тяжело дышу. Конвоир торопит...

В кабинете за столом — подполковник, как ни странно, с общевойсковыми погонами. Небольшой, довольно пухлый человек с напомаженной шевелюрой. Снимает наручники. Подполковник очень любезен или хочет казаться таким.

— По-русски говорите? — спрашивает вежливо.

 

- 23 -

— Ведь я арестован как немецкий подданный, кем я действительно и являюсь.

Начинается допрос, но сразу вижу, что пока ничего страшного нет. Это скорее не допрос, а опрос.

— Так вот, Георгий Андреевич! — начинает галантный подполковник. — Вы, конечно, как умный человек, поняли, что к старому возврата больше нет, теперь вы наш, и мы ждем от вас полного примирения с советской властью. Ваши друзья, американцы, вас защитить не могли и не хотели. Да и где им, ведь, это только так говорится, что они нам враги, а на самом деле из них добрая половина на нашей стороне. Что, не заметили? — хитровато прищурив глаз, спрашивает он. — Ну, давайте говорить серьезно. Мы разбили Германию и сделали весьма значительный скачок на запад. Факт, ведь никуда от него не уйдешь — пол-Европы в наших руках! И уж поверьте, стоять тут мы будем накрепко. Насмерть! Понимаете ли вы теперь перспективу вашего НТС и разных там бывших власовцев? Подполковник опять хитро прищуривает глаз.

— А как Георгий Андреевич? Рыльце-то, ведь, у вас в пушку?

Я сконфуженно признаюсь, что действительно в пушку.

— Как у Гоголя: что помогли тебе твои ляхи?

Я должен был признаться, повесив нос, что действительно совсем не помогли.

— Ну так вот и не помогут.

Подполковник тычет в меня своим пухлым пальцем.

— Давно, Георгий, пора перестать дурака валять! Англичане, те у нас вообще в кармане, они нам сами таких, как ты выдают. Знаешь? — в джип — и всё. Слыхал про казаков в Италии?

Признаюсь, что слыхал.

— Что же,— продолжает подполковник — может и не добрая половина американцев с нами... Но ведь колесо-то истории вспять не повернешь, буржуазный мир идет к своей естественной смерти. Конечно, они пытаются сопротивляться. Да где им? У них буржуазная демократия, а значит, и бессилие. Нет, брат, шалишь, у нас нет этой расслабленности, у нас Сталин, мужик тот, умеет драться, умеет и мир держать! — галантный подполковник выпячивает грудь.

Я молчу. Да и что говорить? Я жду того момента, когда он впервые выпустит когти.

Но подполковник не торопится, он всё разглагольствует и кажется не хочет замечать, что тяжело мне сидеть на табуретке...

Потом он начинает писать мою биографию. Опрос доходит до того момента, когда я вступил в НТС, и мне сразу вспоминается далекий, ушедший в прошлое Берлин. Август 1934 года, теплый вечер и наша маленькая группка членов Союза. Но мой визави ничего этого не знает и не может знать, и я называю гораздо более позднюю дату — апрель 1942 года. Подполковник спокойно вписывает её. Чем дальше идет допрос, тем яснее я вижу, что мой визави совершенно невинен в делах эмиграции. Поздно ночью я подписываю протокол...

Прихожу в камеру. Брандлер спит тяжелым беспокойным сном. Шипят трубы...

 

- 24 -

ПЕРЕД ДАЛЬНИМ ПУТЕШЕСТВИЕМ

 

На следующий день — 23 октября 1947 года — новая неожиданность. Появляется начальник тюрьмы и критически осматривает мой лёгенький пиджачок.

— Одеты вы легко — не по времени. Ладно, поможем! — широковещательно заявляет он и уходит.

Через пять минут появляется какой-то толстый лейтенант с дежурным, и меня ведут через всю тюрьму к выходу, но наручников не надевают. По дороге я замечаю, что у дежурного сапог просит каши.

В каптерке на полках из грубых неотесанных досок разложен всякий хлам. Как призрак прошлого висит аккуратненько на плечиках полная унтер-офицерская форма войск СС. Есть здесь даже старая шуба с облезлым меховым воротником.

Мне выдают старую шинель с черными артиллерийскими петлицами и шапку-ушанку. Приходит на ум смутная догадка, что скоро я покину Берлин.

В два часа ночи меня будят:

— Приготовиться в баню!

Со мной идет и Брандлер. В бане дежурный дает стиральную доску, мыло, пакетик персиля.

— Простирайтесь! — говорит он, употребляя этот странный жар гон.

Потом он приносит две безопасные бритвы. Мои догадки становятся почти фактом: ясно, что в ближайшие часы мы едем в Москву. И никуда в другое место! Когда мы моемся, у дежурного падает на пол пуговица, Брандлер со сладчайшей улыбкой лезет за ней на карачках под полку. Я довольно грубо говорю ему, что не стоило бы столь откровенно подхалимничать. На лице Брандлера написан ужас перед столь вопиющим святотатством. В камере Брандлер впадает в энтузиазм. Москва! Ему кажется, что в Москве его примут с таким же почетом, как 25 лет тому назад.

Когда мы вернулись в камеру, — уже подъем.

— В Москву, в Москву! — как чеховские три сестры повторяет Брандлер. — Да, есть в мире справедливость!

Чистые и выбритые, почти в блаженном состоянии, сидим мы в камере. Утро. Приносят пайку хлеба, щепотку сахара. В шипенье труб врывается лязганье запора.

— Кто на Т? Собирайся с вещами!

Наскоро собираюсь, одеваю шинель и прощаюсь с Брандлером. У входа встречаюсь со старым знакомым — майором Козловым, но не подаю вида, что узнал его.

— Что, не узнаешь? — говорит он. Я молча киваю головой.

В руки мне суют порцию хлеба, пакетик с сахаром.

— Это на два дня, — строго наказывает какой-то чин.

Около меня появляются Козлов, лейтенант в форме пограничных войск и солдат.

— Сейчас мы с вами поедем! — говорит начальнически лейтенант. — И, пожалуйста, ведите себя прилично!

 

- 25 -

Лязгают засовы. Стоит готовая машина, когда-то очень роскошный хорьх, теперь сильно обветшалый. Мы выезжаем из Берлина в плотном осеннем тумане.

В Потсдаме нас поджидает небольшая машина с двумя лицами в штатском — явно чекистского типа. Лица в штатском о чем-то таинственно шепчутся с майором Козловым. Потом неожиданно мне приказывают садиться в ту же машину, которая привезла меня сюда, и мы возвращаемся в Берлин. Снова я в тюрьме Хохеншёнхаузен. Как потом выяснилось, из-за тумана самолет не мог вылететь.

Меня помещают уже в другую камеру — № 46, рядом с баней. В камере страшная жара, я раздеваюсь и ложусь плашмя на нары. Жара нестерпимая, нечем дышать. Я вызываю дежурного, он тупо смотрит на меня, потом куда-то уходит. Потом снова приходит.

— Нет вам другого места! — говорит он. — Нужно потерпеть. Я расстилаю на полу шинель и ложусь. Так много легче.

В четыре часа утра за мной приходят. Снова дают пайку хлеба на два дня. Свищет октябрьский ветер. В волокнистой дымке тумана качаются и скрипят фонари. Маячит красно-белый шлагбаум. Урчит мотор. Те же лица сопровождающих, только они еще бледнее. У всех синяки под глазами...

По пустынным улицам машина мчится к выезду из города. Прощай Берлин, город, в котором я прожил более двадцати лет, город родной мне и в добре, и в зле. Я обращаюсь к Богу. Чувствую и знаю, что начинается новый, самый страшный отрезок моей жизни...

Мы достигаем аэродрома в Дальго. Стоят наготове два самолета — транспортные «дугласы». Меня вводят в один из них, сажают у левого борта. В самолете — грязища. Вскоре начинают прибывать пассажиры. К своему удивлению, я вижу, что мне предстоит лететь не только с вольными, но даже с высокопоставленными особами. Единственный арестант в самолете — я.

 

БЕРЛИН—МОСКВА В САМОЛЕТЕ

 

Закрывается дверь, взревели моторы, машина вздрагивает и ползет по полю. Мне хочется бросить последний взгляд на Берлин, но все закрыто клубящимся туманом. Я начинаю осматриваться. Рядом со мной сидит военный, лет 45, в генерал-лейтенантских погонах. Из разговоров я узнаю, что это — генерал-лейтенант артиллерии Николай Иванов. Напротив полулежит на деревянном сидении довольно миловидная шатенка, скромно одетая, с немножко одутловатым лицом, явно подвыпившая. Это — молодая генеральша. Дальше в брюках с синими лампасами какой-то генерал авиавойск, полковники...

Самолет сильно качает, и на опухшем лице генеральши Ивановой появляются зеленоватые тени. Она, охая, плашмя ложится на сиденье.

— Коля! Колюшечка! Коля! Приземляемся? Ох, Коля, ну когда же?

...Самолет летит дальше, неся меня в мрачную неизвестность. Майор, конвоирующий меня, давно уже клюет носом. Из кармана шинели у него вылезает ярко-красный носовой платок. На платке —

 

- 26 -

узел... Наоборот, лейтенант-пограничник весьма оживлен и, видно, хочет со мной заговорить.

— Разрешите закусить? — спрашиваю я.

— Кушай, кушай! — заторопился лейтенант. Он скептически смотрит на мои запасы.

— Мало что-то у тебя. Но подожди! Вот нам с майором чемодан бы открыть...

Он вытаскивает из-под сиденья чемодан, распутывает узлы. Появляется колбаса «салями». Лейтенант отваливает мне кусок. Затем он с раздумьем смотрит на шестидюймовую банку грушевого варенья.

— Это майора, — оттопырив губы, говорит он. — Ну, да ладно, пока он спит, мы поорудуем...

Засахаренные груши тают во рту. Я постигаю всю правоту пословицы, что нет повара лучше, чем голод.

Шестидюймовая банка пуста и в это время майор начинает подозрительно шевелиться, запихивает в карман красный платок. Теперь очередь за нами клевать носом...

...Вечереет. Летим совсем низко. Под крылом уже давно поля и перелески России. Всё серо-желто. К земле приникли деревушки.

— Смоленск миновали, — говорит кто-то. — Скоро Вязьма.

— Коля, — бормочет совершенно раскисшая генеральша, — что же это, а? Когда же конец?

Рядом со мной садится бортмеханик в грязном комбинезоне. У него круглое, простое, немудрящее и очень симпатичное русское лицо. Минуту мне кажется, что он жалостливо косится на меня. В самолете мрачное подавленное настроение.

В полутьме видением возникают коробки домов. Мигают огни. Вот она, Москва, которую я покинул 21 год тому назад!

Посадка. Поднимается суетня.

— Таможенный осмотр, — раздается властный голос.

— Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк! — скрипучим басом запевает кто-то.

Подъезжает платформа и начинается выгрузка багажа. Снуют таможенные чиновники в черной форме с петлицами. Мой майор с зеленым лицом очнулся, делает в мою сторону величественный жест рукой:

— Вы сидите здесь, сейчас подадут!

Я прекрасно понимаю, что подадут, и спокойно сижу. Теперь в самолете остались только я, заспанный майор, лейтенант и конвойный. На аэродроме гудят моторы. Невдалеке двумя рядами стоят военные истребители, покрытые снегом. Стучит мотор, к самолету вплотную подходит машина.

Я вылезаю. В трех метрах стоит «черный ворон», очень небольшой и безобидный. Двери открыты. Меня сажают в маленькую клетку.

— Георгий! — окликает меня снаружи лейтенант. — Как, не за мерз? Ножки-то ничего? Сейчас тепло будет.

— Чтоб уж только не слишком тепло, — думаю про себя. Снаружи в дверь стучит подвыпивший майор.

— Георгий! Пультик, котик, велосипед, сапог, — пьяным голосом произносит он любезности.

 

- 27 -

Машина тронулась. Визжат тормоза, много заворотов. Но вот и приехали. Гулко гремят засовы. Еще грохот железа где-то в глубине. Ага, двое ворот. Наконец глохнет мотор. Слышу приглушенный разговор. Открывают дверь.

— Выходите!

От свежего морозного воздуха кружится голова, подгибаются колени. Двое чинов поддерживают меня под руки.

Я — в огромном и совершенно пустом колодце двора. Напротив — запертые ворота из стальных брусьев. Часть окон десятиэтажной громады освещена. Видны молочно-белые шары электрических ламп. Я решаю, что это может быть только Лубянка.