- 181 -

В больнице

Мы пятый месяц на 6-м лаготделении. Все стало привычно. Идет зима. В совершенной темноте бьют подъем. Еще до подъема ночная дневальная будит меня и дневальных. Они отправляются за кипятком, в прожарку за валенками и ватными брюками, сданными в сушку. Я навожу порядок в раздевалке. Сваливают груду вещей из прожарки. Девчатки, как ударит подъем, бегут разбирать. Волнение: просохли или нет?

— Где мои, где?

Староста здесь должна наводить порядок.

— Спокойно, спокойно, девчата! Все успеете! К нам перевели из соседнего барака новую ночную дневальную. Она стоит, поджимая губы:

— Очень вы их набаловали, это не у мамы на печке! Требования какие — обязательно просуши, подай!

— Пойдить, пани, за зону в мокром, опробуйте! — сердито говорит какая-то, выбегая из барака.

— Я ту работу выполняю, которая мне поручена, — отвечает новая дневальная и ворчит:— Терпеть не могу этих западничек! Настоящий антисоветский элемент: националистки буржуазного толка.

Э-ге, думаю я, пожалуй, ее к нам поставили недаром... Посмотрим!

Смотреть пришлось недолго. Дня через три меня после утреннего развода вызвали:

— К начальнику режима!

— Староста! — гаркнул он. — Где у вас люди?

— Ушли на работу.

— Так ли?

— В бараке, гражданин начальник, двое освобожденных по болезни и дневальные.

— А в карцере? Где у вас Ягодкина?

— Нет ее в бараке.

— А ночь где была?

 

- 182 -

— Когда мы с ночной дневальной обходили вечером барак, были все на своих местах.

— Во льдах была Ягодкина, а не на месте! В мужской зоне поймали! За 4 месяца от вас ни одного рапорта не поступило. Спрашивал, отвечаете: в бараке все благополучно. Мне известно, что творится в бараке: летом женихи с мужской зоны приходили, теперь невеста туда пошла. К черту такую старосту! С работы снимаю, три дня карцера.

Я могла возразить, что за ночь староста не отвечает, но он и сам это знал. Дело было не в этом, а в том, что не было ни одного донесения ему из барака. Что же, видимо, именно этого ждут от старосты. Молчу.

— Можете идти в барак.

Ночная дневальная ждала меня, не пряча возбужденной улыбки: что скажу? Но я молча прошла к своим нарам. Позвала:

— Пани Бут! — Сказала тихо: — Сейчас за мной придут, возьмут в карцер. Скажите девчатам, чтобы были осторожнее, не болтали лишнего при новой дневальной — стучит! И, видимо, встанет на мое место.

Пани Бут испуганно перекрестилась.

— Тише, вон надзиратель за мной. Надзиратель вошел и крикнул:

— Гаген-Торн! А ну давай, пойдем! Бушлат не надевай!

Карцер — подслеповатый бревенчатый сруб в конце зоны. Вроде деревенской бани. Только чрево бани занято печью, а в карцере печи нет. Отепляется дыханием сидящих. Когда меня ввели, сидели шестеро. На нарах смутно различались фигуры с поджатыми ногами.

— А-а! — лихо закричали девушки. — Еще одна, теплее спать будет.

— Привет! Из каких бараков, девчата?

— Со швейного, за невыполнение нормы. Да мы уж завтра выходим.

— Здравствуйте, пани староста! Где я, там и вы, — нахально сказал голос Ягодкиной. Но на нее цыкнули:

— Тебе за дело, а ей за что? На сколько вас?

— На три дня.

 

- 183 -

— Сегодня тепло спать будем, нам и бушлаты оставили, а завтра, если новых не приведут, померзнете...

Сидим день во тьме. Загремел засов, с фонарем вошла поверка, пересчитали и снова закрыли.

После поверки мы расстелили на нарах два бушлата и улеглись, впритык. Лежать можно только на боку, переворачиваться по команде.

Радовались:

— Ишь, как греем друг дружку! Тепло! На покрышку еще два бушлата и телогрейки.

Смеялись: когда только пять было, мерзли, а сейчас хорошо.

— Рассказывайте кто-нибудь роман, пока не заснем.

На другой день швейниц выпустили, мы остались вдвоем с Ягодкиной. Одну телогрейку подстелили, другой укрылись, плотно прижавшись друг к другу- Телогреек хватило до пояса, ниже согревали голые нары живым теплом. Так лежали две ночи и день между ними. Старались впасть в полусон.

На третьи сутки, когда внесли хлеб и кипяток, у меня сон уже переходил в бред.

— Паразиты! — крикнул голос Ягодкиной. — Умрет тут! Несите в больницу.

В дверях потоптались, ушли... Опять щелкнула дверь.

Охватил свежий воздух.

— Выходи!

— Говорю, давайте носилки, — крикнул кто-то.

Меня потащили к носилкам.

— Прикрыть бы чем, ведь в одном платье. Еще один бушлат лег на меня. Глаза не открывались. Носилки мерно покачивались. Гукали шаги по застывшей земле.

— Снег пошел, теплее стало. Не замерзнем, легче нести раздевшись. Они шли почти бегом. Падали на лицо снежинки. Внесли прямо в палату.

— Подождите, надо обмыть, — сказала пани Марта, полячка из Варшавы, работавшая медсестрой, — в карцере грязь.

— Где же мыть, не в баню же нести? Руки вымойте, да смените белье.

 

- 184 -

Носилки поставили.

— Трошки подняться можете, пани староста?

Я узнала, с трудом открыв глаза, — это девчата из моего барака несли.

— Обопритесь на плечи нам.

Стиснув зубы, чтобы не стонать, ухватилась руками, переползла на койку. В пояснице — как нож. Осторожно снимали одежду. Пани Марта стояла с больничной рубахой. Надевали ее. Со стоном валюсь на подушку.

Пани Марта наклоняется. На худом лице большие темные глаза, в них тоска и страдание. За меня? За себя? За всех. Она оправляет одеяло.

— У нее в бараке своя подушка, пуховая, мы принесем.

— Не разрешают свою, — робко говорит пани Марта.

— Под головой оставим больничную, свою под спину, там Слоев не увидит.

От холодных простынь начинает знобить, но телу приятно освободиться от одежды, от аммиачных запахов, лежать на шуршащем стружками, покрытом чистой простыней тюфяке.

Руки мне моют теплой водой, влажным и теплым полотенцем обтирают лицо. Приподнимая, кладут под хребет подушку. Свои — стараются... Забываюсь...

Утром осматривает врач. Молчит: заключенным не полагается знать, чем больна, да и не все ли равно мне?

Мне покойно, я сплю... Дней не считаю. Очнешься: ночь.

В застывшем окне луна.

На полу ее след голубой.

Знаешь, я сильно больна,

Подойди, наклонись надо мной...

И покажется мне тогда,

Припадая к твоим рукам,

Что блестит голубая вода,

Я плыву по большим волнам...

Хороши как у берега скалы,

Бьется, бьется в них синий прибой.

Золотою ладьею малой

Солнце плавает над головой.

Солнце ли это в зное?

Почему же их два?

Это глаза твои надо мною...

Слышу твои слова...

Ты пришел? Ты?..

 

- 185 -

В болезни всегда приходит потерянный и любимый... В болезни спадает броня, которая защищает душу в лагерях. Она тянется к дому, к родному... Ласковые руки прошлого гладят горячий лоб. Все спит. Квадраты луны на полу. Теплое дыхание печи. Прошлое — я вижу тебя. Мама, мама, где дети?

Дети мои выросли уже давно. Но детей в лагерях все видят маленькими. Я спрашивала многих женщин: как они видят детей во сне? И всегда отвечали — маленькими.

Сны в лагерях кажутся реальнее, чем дневная жизнь: они разумнее дневного бытия, им можно найти объяснение. В больнице особенно много говорят о снах...

Проходит какое-то время. Температура упала. Я живу не только своими снами, слушаю и чужие. Вижу жизнь палаты.

Утро. Горит одинокая лампочка. Совсем темно, но уже разнесли пайки серого хлеба и спичечные коробки с сахарным песком. Дежурная сестра ставит градусники. Слышно — в лагере бьют развод на работу. Скоро придет толстая врачиха, Софья Сергеевна. Она тоже заключенная, но она — гад. Конечно, от нее можно не очень прятать недозволенные вещи, вроде своей подушки, но доверять ей нельзя.

Ее следует угостить. Она облизнет толстые губы, с удовольствием жуя кусок колбасы.

— Давно получила посылку?

— Еще прошлый месяц, Софья Сергеевна. Вздохнет:

— Я совсем не получаю, не от кого, — и унесет с собой, к чаю, печенье, обернется: — В тумбочке-то не держите, знаете — Слоев может зайти... непорядок...

Слоев — вольный врач, начальник больницы. Два раза в неделю, перед его обходом, все убирают, моют, тщательно прячут недозволенное.

Он, в крахмальном халате нараспашку поверх офицерской формы, в блестящих сапогах, в запахе одеколона, обходит палаты. От черных хмурых глаз поеживаются больные, санитарки, сестры, Софья Сергеевна: он всем дает чувствовать неограниченность своей власти.

Но я видела, как поежился Слоев. Назначили к нему на прием, перед выпиской. Он вел амбулаторный прием, гинекологический и терапевтический. В коридоре очередь.

 

- 186 -

В кабинет, за перегородку, впускают по трое. Вошли. Передо мной молодая белокурая украинка, Марийка. Жалуется:

— Не можу поднять тяжелого. Сразу краски идут, постоянно.

Он хмурится строго, осматривает.

— Давно кровотечения?

— Месяц идут.

— А когда болеть начала?

Марийка подняла голову. Глядя ему в глаза, раздельно и четко говорит:

— Со следствия... Следователь выбил ногами ребенка из живота... С тех пор болею.

Замерли за перегородкой. И в кабинете. Тишина. Ничего не ответил майор Слоев. Медленно краснеет и ежится. Берет бумажку, пишет. Дает Марийке.

— Через месяц зайди. Будут места, отправлю в ЦЛД. На работу за зону можешь не выходить. Торопливо осмотрев меня, говорит:

— Еще неделю в больнице. Следующая! Возвращаюсь в палату. Рядом лежат Дора Аркадьевна и Мария Самойловна.

— Ну, как?

— На неделю оставил.

Все довольно улыбаются. Я рада Доре Аркадьевне и Марии Самойловне — свои, вместе тюрьму и приговор переживали. Мы мало встречались последнее время. Они в дальнем швейном бараке, зайти некогда. Встретимся в столовой, перемолвимся:

— Что пишут из дома?

— Спасибо, благополучно. У вас как?

— Тоже. Недавно писали дочери.

И разойдемся. В больнице встретились.

Я люблю смотреть вечерами, когда в палатах тихо и топится печь, как Дора Аркадьевна сидит на скамеечке, смотрит в огонь, расчесывает длинные косы. Застылые окна поблескивают голубым. Красные блики огня играют на черных волосах, на чистом круглом лбу... По утрам люблю встречать белозубую улыбку на милом женственном лице.

Мне бы поговорить с ней побольше: о мире, о важности найти настоящее слово для осознания патетического и страшного времени XX века. Многое хотелось бы рассказать

 

- 187 -

хоть намеком... Но, заметив это, она смотрит испуганной ланью, оглядывается на Марию Самойловну. Мария Самойловна осуждающе покачивает головой, спрашивает:

— Вы не знаете, что сегодня дадут нам на ужин? Мария Самойловна глубоко выдержанный партийный товарищ. Она знает: излишние разговоры вредны. Говорить можно о книгах (их в больнице дают), о детях (без излишней печали), о лагерных происшествиях. Мария Самойловна смотрит мудрыми темными глазами и качает головой.

— Пусть нам Клава споет что-нибудь, — предлагает она. Клава улыбается широким ртом, полным крепких белых зубов. Негромко поет партизанскую песню.

В сумерки охотно рассказывает палате, как партизанила.

— Не послали бы с десантом в немецкий тыл, не сидела бы здесь... Носила бы ордена.

— Судьба, Клавочка! — говорит ее подружка. — Конечно, судьба!

Никто не расспрашивает. Много их, сестер-комсомолок, с такой же судьбой: сидят по лагерям за то, что, попав в немецкий плен, остались живы.

Клава — рубаха-парень. Любит посмеяться, умеет ловко «спрятать в заначку», услужить товарищам. У нее в лагере полно приятельниц. Стучат в окошко, кричат:

— Клавка, возьми передачу!

Накинув серый халат, она выскакивает в коридор. Возвращается, широко улыбаясь:

— Девки конфет принесли! — И раздает всей палате, обносит по койкам.

Опять стукнули три раза. В заднее окно. Клава выходит в уборную. Возвращается:

— Женщины, шмон по лагерю. К больнице идут.

Разведка точная, можно не сомневаться, хотя в больнице и редко шмонят. Палата торопливо припрятывает в стену или в вату подушек ножницы, бритвы, все, что есть недозволенного. В больнице, если и шмонят, — почти формально, просто ловят, чтобы не очень раззявились. Но входит «мордовка» — так зовут самую дотошную и придирчивую надзирательницу.

«Вассер, вассер — будьте осторожны!» — глазами говорит Клава.

«Мордовка» обходит кровати: щупает под рубашками, переворачивает подушки. Клава сидит на постели. Осто-

 

- 188 -

рожно она в тумбочке передвигает мешочек с конфетами. «Мордовка» смотрит подозрительно. Клава еще передвигает мешочек. «Мордовка» бросается к тумбочке — ей кажется, что там что-то спрятано, — не зря же мешочек двигает Клава. Она хватает мешок — конфеты рассыпались по полу.

— Ай-ай-ай! — ахает Клава. — У меня радикулит, как я, гражданка начальница, собирать буду? — Она, кряхтя, опускается на пол.

— Соберешь! Времени хватит! — говорит «мордовка», переходя к другой койке.

— Майор Слоев не любит беспорядка в палате, — качает головой Клава, продолжая ползать и собирать конфеты.

«Мордовка», уже без интереса, кончает шмон и уходит в другую палату. Все лежат прислушиваясь...

Хлопает наружная дверь.

— Ушли?

— Ушли.

— Пошли в 5-й барак, — сообщает та, что приподнялась к окну. Клава встает с полу, беззвучно открыв все белые зубы, вертит в руках ножницы.

— Была удачная психическая атака, — сообщает она. В палате веселое оживление. Скучно стало в палате, когда Клаву выписали. А подружка ее рассказала:

— Ох и лихая девка была Клавка! Самая отчаянная в нашем отряде: два ордена не зря дали. И как не повезло. Пролежала с рацией двое суток в болоте, передавала о немецком передвижении. Ночью мороз. Ноги к сапогам примерзли. Хотела встать — не идут ноги. Поползла на коленях. А куда ползти? Немцы рядом. Рацию утопила. Решила помирать. А немцы наскочили. Она без сознания. Подобрали. Когда в себя пришла, говорит: «Я из соседней деревни, за клюквой ходила, заблудилась». Проверить не могут, отступают немцы, деревню уже наши заняли. Положили в лазарет, два пальца на ноге отняли, отправили в Германию работать. Наши пришли: «Почему жива осталась? К немцам перешла?» Дали десятку.

Много их, девушек, получивших десятку в родной стране за то, что остались живы. Но не все, как Клава, сохраняют улыбку, белозубую и доверчивую, песню и смех. Вероятно, потому, что не пришлось на ее долю другого

 

- 189 -

страшного задания — добывать сведения путем сожительства с немецкими офицерами.

Были и такие: в спецшколах разведчиков девушек обучали, что во имя Родины надо идти на все. В этом комсомольский долг. Его выполняли. Но у выполнивших оставалась опустошенность в глазах, цинические складочки у рта и легко вспыхивавшая раздраженность, в которой — при на рожон.

 

* * *

 

Пожалуй, следует сразу рассказать, после нашей больницы, о всей системе лечения в темниковских лагерях.

На лаготделениях, кроме самых маленьких, были свои медпункты, благо медицинского персонала — в избытке. Заведовал медпунктом вольный, работали зеки.

На Колыме заключенных врачей 58-й статьи определяли не выше фельдшера. Профессор Петухов, например, был фельдшером, пока не спас операцией какого-то крупного начальника. В Темниках ставили 58-ю и врачами. По лагпунктам был амбулаторный прием и стационар на 15 — 20 коек.

Для операций и длительного лечения отправляли в центральный лазарет — ЦЛД.

Там, отдельно, были мужские и женские корпуса: терапевтические, хирургические, туберкулезные и, пожалуй, самый многочисленный — 11-й корпус, сумасшедшие.

На Колыме мы почти не встречали случаи сумасшествия. В Темниках они очень многочисленны — и тихие, и буйные.

Сказывались, пожалуй, последствия войны.

Я попала на ЦЛД в третий год заключения. Там была лаборантка больницы — Котляревская. Рыбак рыбака видит издалека, интеллигент интеллигента — тоже.

— Скажите, известный историк, Нестор Котляревский, не родственник вам?

— Мой дядя.

Мы подружились. Вечерами она забегала в палату ко мне, посидеть у кровати. И рассказала свою историю. Биолог по специальности. Работала в научно-исследовательском институте в Воронеже. Была замужем за евреем, и к началу войны был у нее от него семилетний сын.

 

- 190 -

Немцы заняли Воронеж. Начались страхи за мальчика. Вдруг кто-нибудь донесет, что еврей? При ней одна женщина, которой бежавшие родители оставили все имущество и поручили ребенка четырех лет, сдала его в гестапо.

Отступая от Воронежа, немцы погнали с собой население.

— Мы шли пешком, — рассказывала она, — тысячи людей. И нас все время процеживали: на привалах искали и отделяли евреев. Нас гнали дальше, а их... мы слышали выстрелы... Я шла и держала за руку сына. Он был не похож на еврея, но вдруг кто-нибудь скажет?

Потом посадили их в поезд, довезли до Берлина. Она не сказала о специальности, стала работать уборщицей. И все ловчила: как прокормить мальчика? Чудом каким-то не отняли. Потом пришли наши. Не дыша от счастья, она бросилась регистрироваться: скорее, скорее вернуться на Родину! Поехали с первым эшелоном, нашла родных. Какое счастье! Но... ее арестовали и отправили в лагеря с нормальным сроком — 10 лет.

— А мальчик? Мальчик где теперь? — спросила я.

— Живет со свекровью. Взрослый почти, уже 17 лет. Он редко мне пишет, — прошептала, — видно, нельзя.

Посмотрела... Трудно выдержать этот взгляд, и не умею я передать безмерность скорби, что была в нем.

Мы простились, когда меня отправили с ЦЛД обратно в лагерь.

— Увидимся ли?

Через год я узнала от приехавших: Котляревская-то в 11-м корпусе, не узнает никого. Травма, как рак, разъела душу.

Другой безумец войны — семидесятилетний священник. Он был в немецких лагерях, потом попал в наши. Вероятно, при нем делали эксперименты на людях. Он вообразил, что они его искусственно оплодотворили.

— Поймите, — говорил он, жалостно глядя на врачей,— я же мужчина, я не могу разродиться. Уже пятый год! Помогите!

В остальном был спокоен, разумно и усердно помогал ухаживать за больными.

Бывали и внезапные случаи заболевания. На 10-м лагпункте была незаметная тихая женщина. Вдруг она начала

 

- 191 -

кричать: «А-а! Верните мне Стасика! Нельзя разделять мужа с женой, нельзя! Мне нужен муж мой, Стасик!»

Ее отвели в изолятор. День и ночь, не переставая, она билась и кричала: «Муж мой, муж мой», Стасик! Куда вы его дели?»

Врачи сказали: «Острое помешательство на сексуальной почве». Отправили в ЦЛД.

В 11-м корпусе вряд ли поправлялись. А вот в туберкулезном лежали месяцами и — чудом каким-то — выживали.

Может, чудом была воля к жизни, может — врачи. Врачи часто были очень высоких знаний.

Странное зрелище ЦЛД! Начищено, как на военном корабле. Врачи в примитивной обстановке умудряются делать великолепные операции. После лагеря поднимающим стимулом служат и улучшенное питание, и чистая постель, и уход. Быт и порядок хорошей больницы. Но — входят надзиратели с ежедневной поверкой. Читают приказы о карцере за нарушение дисциплины. В карцер могут равно попасть врачи и больные. Как бред встает — лагерь ведь! Каждый в неустойчивом равновесии. Не знает, как овцы в овчарне, что его завтра ждет.