- 97 -

ПОТЬМА

 

 

Лагеря в Мордовии, то есть в Потьме, были старые, раньше они служили для бытовых заключенных. В особые лагеря их преобразовали перед нашим туда приездом, осенью 1948 года. Система лагерей "Потьма" начиналась от железнодорожной станции Потьма. Несколько километров - и уже 9-й лагпункт, пересыльный. Железнодорожная ветка соединяла все лагпункты. Женские и мужские лагпункты были отдельными. Встретиться мужчины и женщины могли только в центральном лазарете (ЦЛД). Врачи были заключенные и вольные, медсестры - только заключенные. Хотя был и общий лагпункт, то есть мужской и женский, но разговаривать друг с другом почти не разрешалось. Мордовия создана из кусков бывших Тамбовской, Рязанской и Пензенской губерний. Говорят, что лагеря протянулись к лесу на 70 километров. Где-то там близко находился город Саров, где спасался Серафим Саровский. Поселили нас на 13-м лагпункте.

Там жили мы недолго, с неделю. Меня, помню, очень мучала жажда. Кипяченой воды почему-то не было. Вообще-то в лагере принято давать заключенным кипяченую воду. Ее наливали дневальные в деревянные бачки, которые медицинские работники замыкали замком. Да, мне хотелось пить, и я пила из ведра сырую воду, другие тоже пили. Впервые здесь, на 13-м лагпункте, я встретила красивую девушку-польку, Сабину, которой предстояло отсидеть 25 лет. Я впервые видела не бандитку и не заключенную с лагерным сроком, а осужденную девушку, имеющую 25 лет по 58-й статье.

В один из первых вечеров я подсела к веселой компании. Литовка, молодая женщина, рассказывала, как она и ее муж жили

 

- 98 -

в лесу в пещере. Спросить что-либо я стеснялась, только слушала. Наверное, она и муж ее принадлежали к "лесным братьям". Их и в Эстонии было достаточно, я об этом потом узнала, а тогда впервые услышала о сопротивлении советской власти таким образом.

Через несколько дней нас перевезли на 3-й лагпункт. Там была швейная фабрика. Работали главным образом молодые девушки, по 10 часов в три смены. Выходной был раз в десять дней. Нас поселили в отдельном бараке, не разрешали никуда ходить. Делать было нечего. Книг не было. Нам выдали платье первого срока из серой бумажной саржи, белую косынку и телогрейку. Ботинки очень большие, мужские, наверное. Свою одежду носить было нельзя - ее сдавали в каптерку на хранение. На казенном платье был нарисован хлоркой номер (у каждой заключенной свой), на телогрейке, на спине тоже, а на косынке - тот же номер черной краской. У каждого спального места на нарах (нары были двухэтажные) были написаны имя заключенной, статья, срок и опять же личный номер. Мне досталось, как всегда, верхнее место, я ведь была еще молода. Перед тем, как прибить к нарам мой "адрес", надо было сорвать дощечку предыдущей "жилицы". Ее сорвала дневальная, а я прочитала и удивилась. Там была написано: "Зоя Федорова". Я спросила: "Кто? Артистка?" —"Да!" —"А где она сейчас?" — "А она не хотела работать, оскорбляла надзирателя, была груба, и ее куда-то отправили", - последовал ответ.

Сделаю отступление и напишу краткую новеллу о моей "встрече-невстрече" с Зоей Федоровой. Впервые я с ней встретилась в кино, кажется, в 1936 году, она тогда играла в "Музыкальной истории", там еще так прекрасно пел Лемешев. Вторая встреча была тогда, на 3-м лагпункте (значит, я спала на тех же нарах, где и Зоя, только месяцем позже). Третья "встреча" состоялась уже в феврале 1954 года. Я ехала в ссылку, хотя по суду ссылка мне и не полагалась. Но раз попала в 1948 году в особый лагерь, то и в ссылку надо было ехать. Все наши ехали таким путем. Я должна была отсидеть в 9-м лагпункте 10 дней, как

 

- 99 -

бы в карантине. Кроме меня, в ссылку ехало еще 12 женщин. Скучно было сидеть в камере. И вдруг как будто бы для нашего развлечения ввели в нашу камеру уже знакомых монашек. Они несколько лет сидели вместе с нами на 10-м лагпункте. Работать они отказывались, даже чистить картошку на кухне. Многие из них не брали хлеб - "пайку", так как ее давало советское государство. Кормились они подаянием, делая вид, что подаяние не является лагерной "пайкой". Некоторые из них получали посылки от родственников, главным образом сухари. Они не признавали не только советскую власть, но и официальную православную церковь. Когда пели молитвы, то молились за здравие императора Николая Александровича. Когда им надзиратель говорил, что император давно умер, они ему отвечали: "Это вам только кажется!" Сначала их поселили в отдельном бараке в зоне, так как они все время пели молитвы, даже ночью, а если их уводили в карцер, то они говорили: "Страдаем за Иисуса Христа!" Потом приехали судьи в зону, осудили монашек за то, что они не подчиняются лагерному режиму, и после суда куда-то увезли. И вот теперь, в феврале 1954 года лагерный срок с них был снят, и они ехали досиживать "старый срок". У одних он равнялся году или двум, у других и того меньше. Я очень отвлекаюсь, надо вернуться к Зое.

Мы у монашек спросили, где они были эти годы и что видели. Они рассказали, что были в Суздальской "закрытке" (закрытой тюрьме). Там режим был тюремный. Выводили на двадцать минут гулять, работать не заставляли. Давали читать книги. Вместе с ними, а их было человек десять, сидели и артистки Зоя Федорова и Русланова. "Русланова была женщина серьезная, а Зоя - пустяшная. Опозорила нас!" - сказала одна. "А как?" - "Да генерал приезжал раз, все проверял, спросил у нас, как нас кормят, а Зоя повернулась к нему спиной и испортила воздух. Генерал покраснел, ну, а Зою в карцер отправили. Любила бунтовать!" Монашек возвратили потому, что когда Сталин умер, стали дела заключенных пересматривать, и, по-видимому, нашли, что не такие

 

- 100 -

эти монашки "важные птицы", чтобы их держать в тюрьме.

Прошли годы. В сентябре 1958 года в Москве я стояла на почте на Хорошевке. За мной стояли два подростка, один другому рассказывал: "Зоя Федорова, артистка, вернулась из лагерей, отец говорил, что будет играть теперь старух". —"А за что в лагере-то она была?" —"Да за американца во время войны замуж вышла и скандалила: видишь, в Америку ее не пустили, а того не понимала, что война!" —"Значит, за хулиганство сидела. За это сажают. У нас в доме один у своих соседей все стекла в окнах перебил, так его посадили, и надолго, говорят". Так я узнала, что Зоя в Москве. Еще годы спустя я узнала, что муж Зои, американец, приезжал в Москву и взял их дочку в Америку. А недавно - что Зоя умерла. Бывают же "встречи" без встреч! Но теперь вернусь в декабрь 1948 года.

Нас уже собирались посылать шить солдатскую одежду, как я заболела. Заболела брюшным тифом. Кроме меня, еще, кто-то заболел. Дорого мне стоила вода из колодца 13-го лагпункта. Меня повезли в центральный лазарет. Я считала, что еду умирать, и раздала поскорее все свои тряпки. Нина Аникиевна их собрала, положила в мешок обратно и сказала: "Вернешься живой, я в это верю!"

В центральном лазарете стояли небольшие бараки. На отшибе - барак, где лежали заразные больные. Палаты человек на пять, не больше. Нар не было, стояли койки. Пока точный диагноз не был установлен, меня положили в отдельную палату. Взяли на анализ кровь, температура была высокая, голова очень болела, и я, боясь, что скоро потеряю сознание, в первый же вечер сказала санитарке: "Настенька (она была красивая украинка)! Вы ведь работаете в зоне? Там есть зубной врач, мужчина из Риги. Скажите ему, что я привезла привет от дочери. Она со мной на одном лагпункте сидела". Я выполняла просьбу своей соседки Сони из Риги, тоже зубного врача. Настя что-то недопоняла, так как была западная украинка и не, все понимала по-русски, поэтому вместо одного на другой день утром ко мне пришли два отца! Один был,

 

- 101 -

действительно, отцом Сони, а другой Соню даже не знал. Настю он понял так, что и его дочь, оставленная дома, в Риге, тоже сидит на 3-м лагпункте. Когда все разъяснилось, то оба отца были счастливы. Каждый радовался, и я радовалась, что все так хорошо получилось. Заведующая тифозным бараком, врач, бывшая заключенная, мужчин пустила ко мне в палату, что тоже было хорошо. Не кричала на меня. Два месяца я пролежала на ЦЛД, и все два месяца навещали меня два пожилых человека, стараясь скрасить мне жизнь хотя бы ласковым словом.

Через пару дней после их первого посещения я стала почему-то превращаться в волка, и все бегала в шкуре волка наперегонки с поездом. Когда я приходила в себя, то рубашка на мне была мокрой. Настя говорила: "Хоть выжимай!" Дни мои текли так: либо я бегала волком (хорошо это помню), либо лежала в прострации (в сознании), либо тряслась от озноба так, что щелкали мои бедные зубы. Самым тяжелым был этот озноб! Настя накрывала меня пятью одеялами, к ногам прикладывала горячий кирпич. Ничего не помогало до какого-то момента, а потом начинался жар, и тогда я становилась волком. У меня были две соседки: 26-летняя Аннуся, западная украинка, и фрау Анна из Вены, ей было 40 лет.

Наша медицинская сестра Сима была красивая комячка (из Коми). Когда она входила в палату, голова моя начинала сильнее болеть, а когда входил медбрат Яша, боль не только утихала, но и на душе возникал покой. Век бы Яша стоял в палате - все бы мы радовались! Было ему 29 лет, худенький еврей в очках. Раввин из Польши. Забавно рассказывал о том, как он стал медиком. "Привезли меня на первый лагпункт, сказали, что можно одно письмо написать родственникам, да и то с просьбой. Я попросил прислать учебник "Медицинская сестра". У меня на воле жила одна родственница, она мне эту книгу и прислала. Книга была толстая, но я ее выучил наизусть, а потом стал ходить к фельдшеру и жаловаться, что живот у меня болит. Фельдшер сказал: "Отправлю Вас в ЦЛД, у Вас, наверное, рак, очень похудели". Мне

 

- 102 -

это и было нужно. Он-то отправил, но я на ЦЛД стал себя неправильно вести. Приставал, чтобы устроили мне экзамен, говорил, что я ничем не болен. Дело кончилось тем, что меня посадили в корпус, где сидели умалишенные. Чем больше я доказывал, что я здоров, тем крепче меня держали. Случилось так, что у одного заболели в палате зубы, надо было лечить, пришел зубной врач, а он мой знакомый по этапу (отец Сони). Он меня и выручил. Меня проэкзаменовали и послали к тифозным больным медбратом. Я доволен!"

Сестра Сима ехидно говорила: "Старается Яша, даже выходной день себе не берет, хочет выслужиться". Нет, не хотел выслужиться Яша, он просто был добрый человек. Кто умирал, тот просил, чтобы Яша, а не Сима ему закрыл глаза. Умирающие разбирались в людях!

Кроме "двух отцов", посещал меня и фельдшер из анатомички, Борис Бежаницкий. Он когда-то учился со мной в одной гимназии. Увидел в списках мое имя и пошел проверить. Потом старался тоже, чем мог, мне помочь. У нас в палате была совсем тюремная электрическая лампочка, свет ее просто сверлил наш мозг. Борис принес зеленую лампочку - и нам сразу стало легче. Борис был родственником дорогой Клавдии Николаевны Бежаницкой, доброго и умного врача. Я его спрашивала о Клавдии Николаевне и о Тамаре, но он ничего о них не знал, так как до Потьмы был где-то в северных лагерях.

Кормили нас протертым холодным морковным супом, поили молоком. Молоко и суп казались мне горькими. Мне хотелось поесть жареного гуся с яблоками. Хотя я тогда и была полунормальная, но все же понимала, что и дома мне никто бы гуся не дал поесть, потому и молчала о гусе, чтобы не смешить людей. Аннуся часто просила колбаски, фрау Анна ничего не просила, только смотрела на нас скорбными глазами. Была зима, а фрау Анна раз ночью ногами выбила стекло в окне и выставила ноги на улицу, сказав, что теперь лето. После такого случая Настя-санитарка стала сидеть около нас по ночам. Мне она обыкновенно

 

- 103 -

говорила: "Не журитесь, скоро к Боженьке пойдете, и срок Ваш кончится". Но хотя я и была самой тяжелой, умерла не я, а Анна. У нее на третьей неделе заболевания началось серьезное осложнение - прободение кишок. В один зимний вечер, в шесть часов, она умерла. Тихо и молча умерла. Ее могли унести в морг только утром. Я лежала от умершей на расстоянии протянутой руки. Надоело мне смотреть на заострившийся нос Анны, и я сказала вошедшей в тот момент сестре Симе: "Поверните меня лицом к стенке" - "А не все ли Вам равно?" - спросила Сима, но все-таки повернула меня. Утром Анну унесли... А я в волка превращаться перестала, и озноб меня перестал колотить, но зато я бросила спать. Никакие таблетки и уколы не помогали. Лежу и смотрю в потолок. Сколько суток я не спала - не помню, но помню другое. "Ну, что нового?" - слышу сквозь открытую дверь голос нашего врача. "Да Хлебникова (то есть я) сегодня заснула и три часа спала!" - "Ну, слава Богу, - сказала врач, - я думала, придется ее тоже отправлять в "сумасшедший" корпус". Так я узнала, что опять была на грани сумасшествия, но ни капельки не испугалась.

Аннуся и я лежали в палате номер 2, дверь в коридор часто была открыта, и, когда мы начали поправляться, то стали коридором и голосами из коридора интересоваться. В палате номер 1 лежал больной хирург Кубасов (москвич), он в анатомичке порезал себе палец, начался сепсис. Умирал Кубасов, спасла его литовка Бирутя. Она была студентка-медичка, работала медсестрой на ЦЛД. Тогда еще не было русского пенициллина, был заграничный. Бируте разрешили домой, в Вильнюс написать письмо с удивительной просьбой. Пенициллин был получен (не помню, как это удалось), и доктор Кубасов был спасен.

Был конец января, когда я стала поправляться. Светило солнце. Мне с моей койки было видно, как на покрытой снегом крыше морга (морг был гораздо ниже нашего барака) плясали сороки. Это было очень красиво. Я думала: "А ведь хорошо здесь! Голова перестала болеть! На этап не возьмут, шмона, то есть обыска, не

 

- 104 -

будет! Хорошо! Я здесь совсем свободна! Скоро встану!" А когда разрешили встать, я упала. Ноги были ватные. Как я испугалась! Потом дней десять училась ходить. Теперь я знаю, как трудно ребенку, как страшно начинать ходить. Так я боялась ходить, что помню, наш завхоз, дядя Федя, молдаванин, сказал: "Милая, ходи, ходи, я тебе женскую рубашку дам вместо мужской! Будешь красивая!" Да, красивая - желтая, как лимон, а голова бритая! Когда меня, наконец, выписали из больницы, дядя Федя провожал меня к поезду (на третий лагпункт). Я ему сказала: "Спасибо Вам, Вы были добры ко мне!" А он в ответ: "Мы все думали, что умрешь. Думал я, что ты маменьке моей там скажешь, что я добрый".

Когда я еще ходить училась, изучила весь длинный коридор, на котором так умно были расставлены тумбочки с горшками цветов, что приходилось иной раз хвататься не за тумбочку, а за воздух. Вот тогда-то я через открытую дверь увидела девочку, ребенка с бритой головой. У Насти я спросила: "Ребенок? Почему здесь?" А она в. ответ: "Это не ребенок, а заключенная Стэфа, ей скоро будет 13 лет". Потом я узнала, что срок заключения у Стэфы 25 лет, она из Закарпатья. Ее братья ушли к бендеровцам в лес, а она носила им еду из дома. Братьев поймали, арестовали. Арестовали и родителей, и Стэфу. Теперь она болела, но заболевание было легким. В тот день у меня подскочила температура, доктор думала, что я простудилась, но я просто очень расстроилась. Жаль было девочку Стэфу. Больше я ее не видела, ее отправили на другой лагпункт.

Со мной на 3-й лагпункт возвратилась и Аннуся. Поселили нас в полустационаре. Лежали там на сплошных нарах хронические больные. Познакомилась я с Татьяной Михайловной Шатерниковой, дочерью физиолога Шатерникова, соратника Павлова. Была она зоолог по специальности. Ходила на костылях, болела бруцеллезом. Была очень красива, ладно сложена, но очень высокого роста. Хотя в то время она почти все время лежала, но не оставалась без дела. Прекрасно из глины лепила, особенно

 

- 105 -

лошадей, прекрасно рисовала, а главное было то, что она была очень умный и интересный человек. Еще интереснее была ее подруга, Нина Ивановна Гален-Торн, этнограф. Нина Ивановна жила так: пять лет в Академии наук, пять лет на Колыме или еще в каком-то медвежьем углу. Дети ее выросли в детдоме. Она писала прекрасные стихи, главным образом о материнской печали: "... нет горше утраты, когда ребенка вынут из твоих материнских рук, и воспитывать его будешь не ты" (это, конечно, мой пересказ). Нина Аникиевна тоже приходила в полустационар. Она чинила бушлаты. Я же бездельничала с месяц, а потом и меня попытались отправить на фабрику. Там я проработала не больше месяца, а потом опять заболела. Опять начала меня трясти малярия.

Аннуся некоторое время тоже жила в полустационаре. Она меня очень любила, а потом разлюбила. Дело было так. Аннуся как-то рассказала нам, что в их деревне, на Гуцульщине, была одна "титька" плохая. Она ведьмачила, вылетала из трубы, завязывала в узлы пшеницу на полях и т.д. Ее односельчане вымазали голую дегтем и обваляли в перьях, потом пустили бегать по селу нагой. Гикали, кричали. Я сказала: "Какое зверство!" - "А Вы, Оксана, не верите, что она была ведьма?" - "Не верю. Это в гоголевских сказках такое бывает". - "Недаром дивчины говорят, что Вы коммунистка и с Вами дружить грех. Теперь я вижу, что Вы коммунистка". Бросила со мной дружить Аннуся. Может быть, эта ссора была предлогом. Ведь западные украинки очень не любили русских. Аннуся в школу ходила в детстве, кончила шесть классов, и как-то не верится, что она "титьку" действительно считала ведьмой.

Не хотелось мне уезжать с третьего лагпункта, так как меня опять посылали в центральный лазарет. Желтую, стриженую посылали. Жаль было расставаться с Ниной Аникиевной и с Шатерниковой. Несмотря на то, что она ходила на костылях и была очень больна, вокруг нее всегда царило веселье. Приходили к ней даже надзиратели и выпрашивали "лошадей". Срок заключения у нее был 25 лет. Говорила: "Все образуется". Муж ее, специалист

 

- 106 -

по лейкозу, доктор наук сидел где-то на Севере. Переписываться они не могли, но ежедневно в определенный час смотрели на Альфу Большой Медведицы и думали друг о друге. Договорились они об этом при встрече на следствии.

И, правда, все образовалось. Я с ней и с ее мужем впоследствии очень подружилась. После смерти Сталина они встретились и опять поселились в Москве. Очень я забегаю вперед, но для характеристики Т.М.Шатерниковой хочется привести такой пример. Я в 1971 году в Таллинне была больна раком. Предстояла операция. Татьяна Михайловна чувствовала, что я операции боюсь, и накануне операции прямо в онкологию прислала мне такую телеграмму: "Ксана, не бойтесь! Мы будем стоять у операционного стола и держать Вас за руки!" Получив такую телеграмму, я, естественно, заплакала. Такие вот друзья. Я жива осталась, а она умерла в октябре 1972 года.

Увезли меня в центральный лазарет, было уже лето 1949 года. Теперь положили в терапевтическое отделение и стали лечить уколами. Проверяли и на бациллоносительство. Глотала я зонд, наверное, раз восемь. Познакомилась в палате со старой латышкой. Была она милый, милый человек. Рассказала, как в ее небольшом городе немцы убивали евреев. Она работала в роддоме санитаркой. Пришел туда солдат, нашел еврейку, только что родившую ребенка, схватил ребенка за ноги и ударил об стену головой, а закричавшую мать застрелил. Все медики окаменели от страха (это случилось в родильной комнате). Она видела, как евреев вели по улицам на расстрел. За что она сидела, и какой срок у нее был, не знаю. Она очень тяжело болела, почти ничего не ела.

В терапевтическом бараке стенки между палатами были совсем тонкие. Соседняя палата была мужская. Там умирал от энцефалита сорокалетний украинец. Он больше суток кричал: "Ратуйте, братцы, ратуйте!" Мы, конечно, не могли ни спать, ни говорить. В 7 часов утра украинец затих. Пришла сестра, стала нам ставить градусники, наша температура ей не понравилась, она сказала:

 

- 107 -

"Что с вами со всеми (нас было человек пять в палате)?" Мы ответили, что за стеной умирал человек и кричал. Сестра нам в ответ: "Не понимаю, почему не могли спать? Умирали не вы, за смерть отвечали не вы!" Наверное, она так грубо пошутила, но эта шутка мне до сих пор помнится.

Наконец, меня в третий раз привезли на третий лагпункт и опять послали на швейную фабрику работать. Часто мне на фабрике становилось плохо, особенно в ночную смену. Вызывали фельдшера, и она меня отводила в барак. Теперь я уже жила в бараке вместе с рабочей бригадой. Бывало, иду по зоне, встретят меня пожилые украинки и скажут: "А Вы еще живы, дивчинка? Долго ж Вы мучаетесь. Не прибирает Вас Господь!" - вздыхали они. Я к такому привыкла, и мне было все равно: жить, так жить, умирать, так умирать. Ведь жизнь-то наша не была настоящей жизнью.

Поздней весной 1950 года приехала медицинская комиссия, стала нас всех щупать, слушать... Стали готовить этап. Но куда? Наконец, собрали таких, как Шатерникова да я, посадили на открытые вагонные платформы, и паровоз нас куда-то потащил. Не все были очень больные, некоторые просто ослабели от ночной работы на фабрике. Я была рада, что с нами едут и Нина Аникиевна, и Нина Ивановна Гален-Торн. Путешествие длилось не больше двух часов, если считать остановки. Ехали мы, а Мир Божий окружал нас. Около железнодорожных путей цвели ромашки, невдалеке был лес, свежий, весенний. Пахло цветущими травами. Так бы век ехать! Привезли нас на 10-й лагпункт. До нас там жили мужчины. Начальство решило их куда-то перевести, а на 10-м лагпункте собрать женщин-инвалидов и хроников со всей Потьмы. Прожила я на этом лагпункте безвыездно с лета 1950 года по февраль 1954-го.

Когда нас вводили в зону, мужчин выводили. Они кричали нам что-то хорошее, но конвой не дал нам их послушать. Как стадо овец, втолкнули нас в зону и заперли ворота. Зона была большая, забор высоченный. Росло в зоне несколько березок. Бараки были

 

- 108 -

выкрашены в серый цвет. В каждом помещалось человек двести, а всего нас приехало, наверное, 3000 человек. Многие из заключенных совсем не могли работать, малая часть работала в обслуге в зоне или в швейно-вязальной мастерской. Более здоровые девушки ходили за зону - то чинили железную дорогу, то рубили лес для топки наших печей.

В первый же день я, получив в каптерке грязное одеяло, пошла его стирать. Как-то постирала холодной водой, повесила сушиться, надеясь, что "достирает" за меня весеннее солнышко. Обрадовалась, усталая, села, и вдруг меня вызывают к начальнику КВЧ (культурно-воспитательная часть). Я испугалась, сказала Нине Аникиевне: "Меня поведут в карцер. Наверное, я слишком близко к "бровке" повесила одеяло, а конвойный, сидевший на вышке, донес. Сними одеяло, повесь куда-нибудь подальше". Пришла я в КВЧ, то есть в библиотеку, готовая на муки из-за одеяла, а мне начальник КВЧ и говорит: "Принимайте библиотеку. Правда, книг мало, мужчины раскурили, но я скоро привезу партию книг". Я ему в ответ: "Я не умею, не могу, боюсь! Мне следователь сказал, что я книг как своих ушей не увижу!" - "А какое мне дело до вашего следователя! Принимайте, иначе пойдете в карцер. Работали в библиотеке, это дело знаете". Так я стала библиотекарем. Книг было мало, рваные, лохматые. "Накануне" Тургенева было в двух экземплярах. Один - целый, а другой - "без конца и без начала". Его дописала Надежда Константиновна Радзишевская, а переплела Валерия Ивановна Рейнхардт. Милые, очень пожилые дамы. Именно дамы! Начальник мне сказал: "Сходите в инвалидный барак и выберите себе помощниц, сколько хотите, ну, хотя бы человек пять-шесть".

Я не выбирала, а попросила мне помочь, и кто захотел, тот и пошел помогать: Нажежда Михайловна Коханова, красавица в 60 лет (Она в 1981 году почти в 90 лет умерла в Потьме в инвалидном доме. Писала мне письма даже тогда, когда уже почти ничего не видела); Марина Арсеньевна Кржевская (умнейший человек), Галина Георгиевна Хондажевская, художник-декоратор в прошлом,

 

- 109 -

Надежда Константиновна Радзишевская и Валерия Ивановна Рейнхардт, бывшая учительница, умевшая так хорошо переплетать книги. Надо было организовать и агитбригаду. Украинки и литовки хорошо пели. В зоне много плакали, а начальство хотело всех заставить петь и смеяться. Конечно, молодые согласились петь, особенно свои, родные песни. Пели и советские песни. За Ниной Аникиевной плелась слава, что она музыкант. Как-то одна девушка пела, а начальник хотел подобрать сопровождение на баяне (он был малоинтеллигентный, но неплохой человек с очень хорошим музыкальным слухом), и все у него не получалось. Нина Аникиевна решила помочь нотами, записала мотив на бумаге. Начальник был так этим поражен, что поставил Нину Аникиевну руководителем и дирижером.

Швейный цех был "на высоте", там была закройщицей баптистка Липа. Она шила даже шинели генералам. Не на швейной же фабрике шить генеральские шинели! В вязальном цехе вязали изумительной красоты шарфы и платки. Тончайшие, кружевные. Привозили деревенскую непряденую, грязную шерсть в зону. Наши руководительницы шерсть мыли, пряли на доисторических прялках (прялицах) тончайшие нити, потом вязали из этих нитей шарфы. Другие вышивали нитками мулине на крепдешине букеты сказочных цветов. Все это увозилось за зону и где-то продавалось. Рукодельницы - больные, несчастные женщины - радовались, что занимаются творческой работой - создают красоту.

Хлеба нам давали на инвалидном лагпункте по 600 граммов. Овсяной каши - вволю, а сахара - по 400 граммов в месяц. Зарплату не платили. (Ели, ели мы кашу и, наконец, устали ее есть! Несколько лет подряд каждый день ели!)

Жизнь наладилась. Мы приводили книги в порядок. Нина Аникиевна пробовала голоса и разучивала с девушками песни. Галина Георгиевна и ее помощница Нина Наумова (молодая, больная сердцем) писали плакаты. Нина Аникиевна часто приходила и что-нибудь рисовала. Шатерникова на костылях

- 110 -

являлась летом в библиотеку. Начинался милый разговор. Слушала бы их всегда, так все мне было интересно. Н.И.Гален-Торн для украинских девушек устроила академию. Преподавала им русскую литературу и историю (впоследствии они поступили в университет на филологический факультет). Я восполняла свои пробелы в музыкальном образовании.

Нина Ивановна, кроме "академии" и писания стихов (Она, например, написала большую поэму в стихах о Ломоносове; а ее во время шмона отобрали. Тогда оперуполномоченный ей сказал так: "Пишите и приносите ко мне на хранение, когда освободитесь, я Вам пришлю по почте". Сдержал слово, прислал в Красноярский край, где Нина Ивановна находилась уже в ссылке.), еще работала "конем". Так и говорила: "Работаю "конем", это благородно". Так называли бригаду возчиков, они на себе возили бочки с водой, дрова на кухню и т.д.

Простите, много я отвлекаюсь и пишу как будто бы без плана, но иначе не умею. Так вот, в первый же день мы в библиотеке нашли букет цветущей черемухи. Его поставил на стол бывший библиотекарь, Владимир Леонидович Собинов, сын певца. Его арестовали в Берлине. Спал он в бараке на верхних нарах, нары эти по наследству достались мне. Досталась мне и его "паспортная дощечка". За этой дощечкой через несколько дней после нашего вселения пришла пожилая женщина и стала меня просить отдать ей дощечку. И когда я отдала, она ее поцеловала и спрятала на груди. Это было так удивительно. Женщину ту все, даже надзиратели, называли "мадам Пфалер-Кострова". Срок у нее был 15 лет, и обвинялась она в шпионаже в пользу... Дании. Она когда-то была невестой Собинова-младшего. Во время революции их жизнь развела, и в 20-х годах она вышла замуж в Москве за датчанина Пфалера. Он увез ее в Данию. Через пару лет он умер, а она вернулась в Москву. В 30- х годах вышла она замуж за Кострова и тихо жила. В 1947 году ее пригласили, куда следует, и спросили: "С каким шпионским заданием Вы вернулись в Москву из Дании?" Оправдаться она не смогла и получила 15 лет

 

- 111 -

заключения в лагере. Была она красивая, типичная барынька. Вставляла в свою речь французские слова и кокетничала со всеми, даже со злой надзирательницей Шваброй (так ее прозвали), которая говорила: "Не кривляйтесь, Кострова-Пфалер, пойдете в карцер!"

Впоследствии Костровой как-то удалось через своих московских родственников (куда она отправляла два раза в год свои просьбы в письмах) связаться с Вл.Л.Собиновым, который был недалеко, в одном из потьминских лагерей. После смерти Сталина они освободились и встретились в Москве. В 1958 году я на Новодевичьем кладбище нашла свежую могилу, на кресте было написано: "Владимир Леонидович Собинов". Похоронен он был рядом со своим отцом, великим певцом.

 

* * *

В зоне около бараков стояли скамейки. Тропки-дорожки были посыпаны гравием. Возле дорожек были врыты столбики с дощечками. Написано там было: "Ходить в столовую", "Ходить в санчасть", "Ходить в уборную". Посещать чужие бараки не разрешалось. Обедать ходили строем, каждая бригада в определенное время. Ложки и кружки алюминиевые нам выдали казенные.

Лето в Мордовии теплое. Около барака висело корыто, наполненное водой, там можно было умываться. Между баней и прачечной на высоте двух-трехэтажного дома пролегал деревянный желоб. Воду в него качали из колодца. В баню нас водили раз в десять дней. Помню, однажды зимой вода в желобе замерзла, а в колодец (с журавлем) не протискивалось ведро: по краям сруба намерзло много льда. Как я уже писала, Нина Ивановна работала "конем" в бригаде возчиков. В колодец она лезть не была обязана. Колодец был глубокий, но Нина Ивановна, пятидесятипятилетняя женщина, полезла. Ее спускали туда на веревках, выдали даже специальные рукавицы. Там она в подвешенном виде обрубала лед с краев сруба. На желоб она тоже забралась и "ехала" по нему, разбивая топором лед и сбрасывая его вниз. Нам было страшно на

 

- 112 -

нее смотреть. Вдруг сорвется и упадет? Вдруг старый желоб сломается? Все кончилось хорошо. Потом Нина Ивановна весело рассказывала об этом Шатерниковой. Девушки-украинки ходили за Ниной Ивановной, как цыплята за наседкой. Одну из них звали Венус (настоящее ее имя было Галя). Она была божественно красива, но без правой руки - потеряла во время бомбежки. В бане я всегда любовалась ею. Она была действительно как ожившая Венера. Мыться ей помогали подруги, Рузя и Оленка.

Скучной выглядела зона в первое наше лето. Около березок, правда, росла трава, но туда нам ходить не разрешалось. Когда проходил около бараков надзиратель, женщины, сидевшие на скамейках (кто не был на работе), тихо поднимались со скамеек и стояли до тех пор, пока надзиратель не удалялся. На головах были косынки с номерами, лица у всех серые, печальные. От судьбы все ждали одного из двух: либо умереть на лагпункте, либо, мучаясь по пересылкам, доехать до Сибири и там умереть от непосильной работы.

В зоне было старенькое пианино. Нина Аникиевна кое-как его настроила и заиграла "Recordere" Верди и "Ave Maria". Это было сразу же после обеда (в столовой была построена сцена, на ней-то и стояло пианино). Мы собрались вокруг Нины и слушали. Многие плакали. Подошел к нам надзиратель Кадильников и сказал: "Что это Вы, Мигуева, такое похоронное играете? Видите, все плачут, придется Вам запретить такое играть. Сыграйте-ка "Барыню"!" Как-то после этого случая наш начальник КВЧ узнал, что будет юбилей Чайковского. Он решил удивить своего генерала. Позвал начальник Нину Аникиевну и сказал: "Устроим вечер памяти Чайковского, а Вы сыграете шестую симфонию. Вы все можете!" -"Да нет же, гражданин начальник, не могу без нот сыграть, многое забыла". - "Что же тогда делать? А, знаю! Прикажу через радиоузел пропустить пластинку с 6-ой симфонией. Мы сядем в библиотеке, будем слушать, и Вы ее нотами запишете, а потом на пианино поупражняетесь". Нина Аникиевна согласилась. Вечер состоялся и нашего начальника КВЧ похвалил генерал и

 

- 113 -

начальник лагпункта.

До начала 1954 года мы с Ниной Аникиевной мало разлучались, хотя были "одноделками" и должны были находиться на разных лагпунктах. Несколько раз Нину Аникиевну отправляли на 13-й лагпункт, но наш начальник КВЧ каждый раз "выпрашивал" ее обратно у генерала. Без нее хор наш был, как без головы. Писать письма на другие, даже женские лагпункты не разрешалось. Но заключенные додумывались до удивительных вещей. Одни вышивали письма, другие рисовали. Например, раз Нина Аникиевна с 13-го лагпункта прислала рисованное письмо. Нарисован был угол пианино, на круглом стуле сидел котенок, он лил слезы. Кругом были нарисованы незабудки. Все было раскрашено акварельными красками. Из письма я поняла, что котенок - это Нина (она любила кошек). Пианино значит, что и там она играет на пианино. Незабудки - это то, что она помнит, скучает и любит меня и всех нас.

Когда мы сидели уже второй год на 10-м лагпункте, Ольга Николаевна, москвичка из Тимирязевской академии, выпросила у цензора разрешение написать в академию письмо с просьбой прислать семена цветов и трав. Их прислали, и Ольга Николаевна стала бригадиром цветоводов. Вокруг всех скамеек были посажены травы, во многих местах разбили клумбы, на них посадили резеду, настурцию, душистый горошек, душистый табак. Травы были не то камчатские, не то южноамериканские. Они за месяц вырастали на два-четыре метра в высоту. Листья - размером с лопух, но очень красивые, красно-лиловые и даже в желтую крапинку. Похожи эти травы на колеус (декоративную крапиву, которая растет у нас на подоконниках). Нашу зону стало не узнать. По вечерам пахло, как в лучшем парфюмерном магазине. Заключенные гуляли по аллеям, окруженные диковинными растениями. Сидели у бараков на скамейках, как в саду. Всем стало веселее жить, красота ведь это сила! Начальство получило премию - наш лагпункт самый красивый в Потьме. А Ольга Николаевна, наш садовод, как имела срок заключения 25 лет, так и продолжала его иметь (она недавно,

 

- 114 -

года три тому назад, умерла в инвалидном доме в Потьме. Об этом мне написала Надежда Михайловна Коханова).

А я все работала библиотекарем. Начальник КВЧ свое слово сдержал, привез книги, и хорошие. Например, "Путешествие Дарвина на корабле "Бигль"". Мы сделали картотеку по всем правилам библиотечного дела. Народ в зоне был различный. Одни с профессорским званием, другие - неграмотные, но всем хотелось читать книги. Помню, наша библиотечная уборщица, Ксения Наумчук, женщина шестидесяти лет (западная украинка) изучала букварь четыре года, но читать так и не научилась. Букварь для нее привез начальник КВЧ. Милая русская тетя Даша читала "Анну Каренину" с полгода. Книгу она носила завернутой в полотенце и говорила: "Какая благодать, что меня посадили в тюрьму. Ну что я раньше знала? Работала в колхозе и все! А теперь знаю, как Анна жила! В школу-то я ходила когда-то три года, но писать хорошо не научилась. Сыну в армию письма было не написать. Читать, слава Богу, не забыла!"

Кореянка Ким Сен-хо тоже читала "Анну Каренину" и тоже долго. "Я ведь зняю язик рюсский плехо, утю ево так!" - говорила она. Милая Сен-хо, она села в тюрьму, когда ей было 15 лет. Сидела она до встречи со мной уже лет пять. Срок заключения был тоже 25 лет. Она обвинялась в шпионаже, только не знаю, в чью пользу. Когда Сталин умер, Сен-хо через "Красный крест" отправили в Корею.

Немки, их было человек 15 в зоне, учились русскому языку легко и читали запоем. Запоем читали и украинки. Читать они по-русски читали, а говорить не хотели - "Нэ можу! Нэ хочу!" Язык их от восточно-украинского отличался очень. Было много польских слов, испорченных немецких и даже венгерских. Я часто с ними попадала впросак.

Литовки читали меньше. Они либо пели (чаще молитвы, были добрые католички), либо рукодельничали. Рукодельничали, конечно, и украинки. Разрешалось иметь швейные иголки. Ниток вышивальных, конечно, не было, но нужда - мать изобретения.

 

- 115 -

Нам выдавали из каптерки две пары трусов и две пары маек, либо ярко лилового цвета, либо зеленого. Девушки снизу от белья отрезали куски (распороть было недолго, ведь белье было трикотажное), делали нитки, нитками вышивали подушки. Старые посылочные мешки были хорошим материалом для этого. Кто из девушек работал в вышивальном цехе, тот уносил украдкой пару метров ниток мулинэ и вышивал ими. Вязальные спицы иметь в зоне не разрешалось. Вязать можно было только в цехе и только казенное.

В вязальном цехе работала фрау Анна Энслен, было ей тогда 40 лет. Немка из Гамбурга. Отец ее был профессор, и она с высшим образованием. Любила поэзию, часто читала мне стихи Гете, а я ей Пушкина. Мы еще на третьем лагпункте познакомились и расположились друг к другу. Была она милая, тихая женщина. Срок у нее тоже был 25 лет. Ее арестовали на улице Берлина вместе с Ирэн, девочкой лет шести-семи. Вначале фрау Энслен сидела где-то на Севере, в общем лагере. Там разрешалось сидеть вместе с ребенком. В том же лагере сидели и Радловы, она с ними дружила, Анна даже умерла у фрау Энслен на руках. Радлов был знаменитый режиссер, а Анна - переводчик Шекспира. Где умер Радлов, я не знаю. Перед тем, как приехать в Потьму, Анну Энслен с Ирэн разлучили. Ирэн писала из детского дома матери письма... Девочка была умная, хорошо училась. Из детдома ее направили учиться в институт. Потом Ирэн стала врачом, она мне писала, особенно в ссылку. У меня есть ее фотография. Многие лагерные друзья говорили мне, что странно дружить с немкой, да еще с такой, у которой срок заключения 25 лет. Но сердце мне подсказывало, что Анна человек хороший и ничего плохого сделать не могла. И верно, когда умер Сталин, Анну освободили. Сначала ее с дочкой не отпустили, но через год они все-таки уехала в Гамбург. Она мне об этом в ссылку писала. Была она добрый, милый человек.

Время шло. Волосы мои отросли. А когда я стала чуть-чуть подкрашивать губы (грим был в библиотеке), то старые украинки

 

- 116 -

перестали меня "класть в гроб", стали говорить: "А у Вас и краски на лице появились, живой, может быть, останетесь." Именно, "может быть", так как малярия меня не забывала, а брюшной тиф так испортил мне печень, что я почти ничего, кроме сухарей, и есть-то не могла! Потому часто лежала в лагерной больничке, где меня лечили уколами. Овсянку я уже давно видеть не могла, а ее нам давали и в больничке. В последние годы пребывания в Потьме многие не могли есть овсянку. Суп-баланда часто был очень жидким и невкусным. Давали нам ежедневно по кусочку соленой рыбы. Я ее не ела, отдавала вымоченной коту Нины Аникиевны. Посылок ни Нина Аникиевна, ни я не получали. Мне было стыдно просить посылку у сестры, а Нине Аникиевне просить было не у кого. У нее совсем не было родственников.

Около столовой нашей стояла большая бочка, туда и сливали недоеденную нами овсянку. Раз в сутки приезжал в зону солдат на коне и увозил эту бочку. Если он почему-либо не приезжал, с кашей расправлялись вороны. Ведь вокруг зоны был лес. Зимой птицы считали, что состоят на лагерном довольствии. Наши женщины по птицам даже предсказывали погоду: "Смотрите, смотрите, опять птицы расселись на крышах, быть непогоде!"

У лагерного начальства была такая привычка - поставить заключенного на какую-то должность, продержать его на этой должности полгода, от силы - год, а потом послать опять на общие работы, чтобы не зазнавался. Со мной так же хотели поступить. Но мой начальник КВЧ "возлюбил" мою работу и не хотел со мной расставаться. "Я Вам доверяю больше, чем своей жене - Вы не болтливы и честны. Вы же на раскурку ни одной книги никому не отдали. Отчеты за меня пишете и не хвастаетесь никому". Я чувствовала, что все это не к добру, и говорила ему: "Гражданин начальник, не хвалите меня нигде, иначе меня выгонят из библиотеки, скажут, что я Ваша любовница". - "Да что Вы выдумали? Кто такое скажет? Моя жена красивая, белая, полная, а Вы как сушеная вобла!" И все-таки подумали. Написали донос. У нас в зоне плохих и завистливых людей было достаточно, и за

 

- 117 -

зоной достаточно. Заключенные завидовали мне, а вольные - начальнику - ведь его часто премировали ("зона красивая и хор хороший").

Надзирательница "Швабра", надзиратели Горбун и Тюлькин (настоящая его фамилия была Рыбин) ненавидели и меня, и начальника КВЧ. Конечно, были надзиратели и неплохие, например, братья Кадильниковы и Настенька (так за глаза мы называли милую молодую надзирательницу). Начальник режима всегда ходил с кислым лицом, точно он однажды на всю жизнь наелся лимонов. В доносе было сказано, что почти три года начальник КВЧ держит заключенную библиотекаршу, наверное, она его любовница. Это было страшное обвинение для вольного человека, да еще военного. Его посадили бы в тюрьму, если бы обвинители смогли это доказать.

Приехала из Москвы комиссия, везде ходила, все "нюхала", в библиотеку никто не пришел. Комиссия состояла из трех мужчин. Наконец вызвали меня к оперуполномоченному. Фамилия его была Ликин, он был человек справедливый, это он послал Нине Ивановне в ссылку ее поэму о Ломоносове, я об этом уже писала. У опера в помещении меня спросили кое о чем, а потом сказали: "Можете идти". Вслед я услышала слова одного из членов комиссии: "А она не дурна, ей-богу, не дурна!" - и все. Вышел приказ выгнать меня из библиотеки и послать на общие работы, а моему начальнику Лихачеву дать выговор. Так как они ничего доказать не могли (была ли я его любовницей), то оформили дело так, что он не выполнял приказа не держать заключенного на ответственной работе больше одного года.

Начальник КВЧ ездил не только к генералу, но и в Москву. Говорили, помогло ему то, что Ликин и начальник лагеря дали Лихачеву и мне хорошие характеристики. Следствие длилось месяца три. Мои дамы в библиотеке работали сообща и вечно мне "докладывали" о своей работе. Это было забавно. Я работала в вязальном цехе. Вязать я умела, а в тайны мастерства меня посвящала добрая фрау Энслен, да и заведующая мастерской,

 

- 118 -

армянка Мария Григорьевна относилась ко мне хорошо. Она была тоже, конечно, заключенная.

Лихачев, я уже писала об этом, был неплохой человек, и ему было неприятно, что меня отправили на общие работы. Он попросил начальника лагпункта дать мне работу в бухгалтерии. Я никакой не бухгалтер, конечно. Но меня, не спрашивая, перевели в бухгалтерию. Бывший заключенный, главный бухгалтер был человек старый и хороший, а его помощницы, заключенные, были женщины завистливые. Я им не нравилась. Они не стали меня ничему учить, а в глаза мне говорили: "Попилили бы дрова за зоной, так перестали бы нос задирать!" Нос я не задирала, а только плакала. В лес на работу из-за своего состояния здоровья я не годилась, иначе бы туда и отправили. В бухгалтерии я ходила в "дурочках" с месяц и хотела уже проситься обратно в цех, как пришло разрешение мне снова работать в библиотеке.

Кажется, через месяц после моей "реабилитации" приехал в зону сам генерал! Осмотрел библиотеку (вспоминается, что он в разговоре все обращался к Кохановой, она отвечала, краснея, как девочка. А потом она обиженным голосом сказала: "Ну, что он ко мне все приставал?" Марина Арсеньевна ответила: "Мужчины любят красивых женщин, а генерал, хоть он и генерал, но и мужчина тоже!" Все смеялись). Генерал прослушал пение хорового кружка и игру Нины Аникиевны на пианино, и постановил скинуть со срока заключения Нины Аникиевны 7 месяцев, а с моего - 5 месяцев. Все радовались, но, опять забегая вперед, скажу, что все это добро потом обернулось худом и чуть не кончилось большой бедой.

Когда пришел 1954 год, то я по суду 1944 года должна была выйти на волю, и все. По новому, наверное, секретному суду 1948 года должна была ехать в ссылку. Если бы я освободилась 22.06.1954 г., то поехала бы в Эстонию, так как еще в апреле 1954 года вышел закон, по которому отменялась ссылка "нашему брату". А я освободилась 9 февраля, закон об отмене ссылки еще не был издан, и меня повезли в пожизненную ссылку. Побег оттуда

 

- 119 -

карался тюремным заключением на 25 лет. Нам это зачитали, и мы расписались, что слышали. Сталин был уже почти год мертв, уже работали комисии, проверяющие судебные дела, а мы должны были ехать в ссылку. Я опять забежала вперед.

Лежала в полустационаре вместе с Шатерниковой Джульетта Гавукчиян. Она раньше жила в Париже, возвратилась в Армению, как-то жила, но, в конце концов, попала в особый лагерь. Ей было лет 35-37. Она не могла ходить. Рассказывала, что сама не захотела ходить, так как сидела ни за что. Это было сопротивление, но оно ей вышло боком. Когда ее освободили, за ней из зоны приехал брат, вынес ее из зоны на руках. Долго ее лечили. В 1969 году приезжала к нам в Таллинн Кето Цулукидзе. Она рассказывала, что Джульетта преподает французский язык в Эривани. Ездит на работу на такси, ходит с двумя палками. В лагере ее сперва лечили, потом сажали в карцер. В конце концов, отступились. Так и лежала несколько лет. Плела обыкновенной швейной иголкой армянское кружево из швейных ниток и рассказывала интереснейшие истории, будто бы с ней случившиеся. Все слушали ее и все спрашивали: "Ну, а что дальше?" - "А дальше?.. дальше я проснулась!" Наши девушки носили воротнички, сплетенные ее руками. Всем хотелось выглядеть лучше. До сих пор и у меня сохранилась пара воротничков, сплетенных Джульеттой.

Кето, грузинка, была юристом. В 1937 году на каком-то совещании при ней застрелился Паоло Яшвили, грузинский писатель. Она говорила низким голосом, дружила с почти слепой пожилой грузинкой, была добра.

В танцевальном кружке "работала" Михайлова. Ей было лет 45. В Париже она танцевала в кабаре. Много курила. Была неунывающая душа! Сахар меняла на табак у тех, кто получал посылки. Умерла от дистрофии. В полустационаре жила еврейка из Таллинна, Жозефина Александровна Гуткина со своей подругой, монахиней Анной. Жозефина Александровна собиралась к дочке в Израиль, а очутилась в особом лагере. Ни она, ни

 

- 120 -

монахиня Анна не получали никаких посылок. Одна была христианка, другая - иудейской веры. Была в них одна общая черта - удивительная доброта и чистейшая душа. Жозефина Александровна умерла так: шла в столовую, и упала замертво. Потом она лежала в сарае около больнички. Похоронили ее в грубо сколоченном гробу. В этом лагере хоронили в гробах, а во время войны в Марийских лагерях заворачивали тело в рогожу, к большому пальцу ноги привязывали бирку с именем и опускали в яму под березки. Нам разрешили тело Жозефины Александровны проводить до ворот вахты (мы ее все любили). Правда, метра за три до вахты Швабра нам крикнула: "Стоять!", а сама стала поднимать покойницу из гроба! Искала наши письма или еще что-то в гробу. Это все выглядело жутко! Долго мы после того не могли успокоиться.

В зоне у нас была электрическая подстанция, там жило трое мужчин-электриков (они к нам никогда не ходили, жили как в тюрьме). Жил там и один старый литовец, столяр и плотник. В зону он ходил даже без надзирателя. Надо было где-то вбить гвозди, где-то починить нары и т.д.

Все время привозили новые партии заключенных. На швейных фабриках девушки быстро изнашивались. Начальник лагеря решил построить новый барак. Для постройки барака в зону прислали 70 мужчин-плотников. С ними приехал заключенный инженер-строитель, по фамилии Троянов. Мужскую зону около электростанции увеличили. Когда мужчин водили на обед в столовую, мы не имели права даже смотреть в их сторону.

Я все работала в библиотеке. Часто на меня находила тоска, так как я знала, что должна буду ехать в ссылку. Я завидовала умершим. Думала: "А меня и смерть не берет". Я совершенно искренне, без кривляния скажу, что могла бы поставить эпиграфом к своей жизни стихотворение Пушкина: Я пережил свои желанья, Я разлюбил свои мечты. Остались мне одни страданья, Плоды сердечной пустоты.

Но оказалось, что пустота эта только зола, а внутри огонь,

 

- 121 -

неизжитая жизнь.

Начальник КВЧ приказал мне однажды набрать 20-30 книг и отнести их в мужскую зону. Послал он меня не одну, а с уборщицей Ксенией Наумчук. Кроме Ксении пошла с нами и надзирательница Швабра. Она сказала: "Если заговорите с мужчинами, посажу в карцер. Говорить можно только о книгах, да и то кратко". Бригадир, инженер Троянов, был похож на какую-то степную птицу, уже побывавшую в когтях у хищника. Лет ему было, наверное, 40-45 от роду. Книги он взял. Дал список книг, которые хотелось бы почитать. Попросил газет для чтения и для курения. Ничего, кроме жалости, я к нему и к другим не почувствовала. Каждые десять дней мы были должны обменивать книги. Я стала находить в книгах вышитые малюсенькие платочки. Думала, что их забывают наши женщины.

Раз прислал начальник лагпункта свою дневальную, хромую Стэфу с приказом принести ему книг пять для чтения (он тоже читал наши книги). Я сидела на скамье в приемной начальника и ждала, когда меня позовут. Из кабинета начальника вышел Троянов, большой худощавый человек, наклонился и поцеловал меня прямо в губы, сказав, что платочки в книги клал он. Я растерялась, испугалась и осталась сидеть. Когда меня Стэфа позвала, я идти не могла. Голова кружилась. Начальник послал Стэфу за врачом. Врач сказала, что у меня начинается малярийный приступ. Но приступа не было. Я и правда тяжело заболела, но не малярией, а тягой к Троянову. Мне было стыдно даже себе признаться в этом. Поцеловал чужой человек, и я согласна за ним бежать на край света! Кому сказать? Я стала с собой бороться. Вместо себя в мужскую зону посылала Ксению Наумчук. Говорила начальнику КВЧ, что плохо себя чувствую.

Раз я сидела в библиотеке днем, дежурила (наши дамы ушли обедать). Вдруг туда вошел Троянов. Если бы вошел сам Зевс, я бы меньше испугалась. Я не двинулась с места. Сидела и молчала. Троянов сказал, что был на приеме у начальника лагпункта, попросил у него разрешения сходить в библиотеку за газетами. Я

 

- 122 -

молча подала ему газеты. "Почему я так Вам противен? Другие женщины посылают мне платочки, а Наташа-бухгалтерша даже вырастила на окне розочку и подарила мне!" Я ему ничего не могла сказать. Именно не могла.

Тяга к нему еще усилилась. Мне захотелось ночью перелезть через проволоку и отправиться в мужскую зону. Боясь, что так и сделаю, я сказала дневальной барака: "Если я ночью встану, выйду из барака и пойду не в сторону уборной, верните меня, я ведь могу и на "бровку" пойти. Меня застрелят. Я больна лунатизмом". Дневальная честно наблюдала за мной. Не так я была и нравственна, как труслива. Ведь залезь я в мужскую зону, начался бы переполох. Меня бы оттуда с позором вытащили. Посадили бы в карцер, потом "на линейке" стыдили бы. Кончилось бы это все высылкой на 13-й лагпункт. А там - работой в починочной мастерской, а может быть, еще бы раз в карцер угодила.

Нина Аникиевна была мой милый друг. Пожилая девушка, она со страстями такого рода не была знакома. Правда, в шестнадцатилетнем возрасте она любила одного юношу, его убили, и она осталась верна его памяти. Позже в Париже один студент Богословского института был так в нее влюблен, что после того, как она отказалась за него выйти замуж, стал монахом. Это был О.Сергий Положенский. Фрау Энслен я постеснялась говорить о таком. Не настолько я с ней была близка. Оставалась одна Марина Арсеньевна, мой умный, мудрый друг. Все она понимала, прожила долгую, сложную жизнь.

С Мариной Арсеньевной я познакомилась в 1951 году. Она помогала мне в библиотеке. Когда я была больна, она заменяла меня. Лихачев ее уважал, говорил: "Умная эта женщина, Кржевская!" Мне же она всегда говорила: "Я тебе рискую советовать потому, что с высоты моего возраста все виднее". Она училась когда-то в Смольном институте в Петербурге. В 15 лет осталась круглой сиротой. После института убежала от сестры, поступила на курсы. Хотела быть не просто барышней, а приносить людям пользу. Вышла замуж в двадцатидвухлетнем

 

- 123 -

возрасте за молодого человека, которого прочили в професоры. Прожили несколько лет в Испании - он специализировался в испанском языке. Любил Сервантеса. По возвращении в Питер стал профессором. Марина Арсеньевна прожила с ним 14 лет как в раю. Ей надоела райская жизнь, она бросила мужа, Бориса Аполлоновича, и вышла замуж за еврея Исаака Осиповича. Он был коммунист, ученый-экономист. Ничего, кроме книг, у него не было. Она даже спала на полу, покрываясь пледом. Она помогала новому мужу бороться за создание нового образа жизни. Удивительнее всего, что она не переставала любить своего первого мужа, Бориса Аполлоновича, заставила его жениться на влюбленной в него студентке.

Прошли годы. В 1947 году Марину Арсеньевну и ее нового мужа посадили в тюрьму. За что посадили Исаака Осиповича, я не знаю, а Марину обвинили в том, что она хотела отравить Светлану, дочь Сталина. Лет за десять до посадки у невестки Сталина (приятельницы Марины) Марина увидела девочку Светлану. Светлана жаловалась на головную боль. Марина дала ей таблетку пирамидона. Здесь же присутствовала няня Светланы... Когда Марину посадили и зачитали обвинение, она, конечно, не хотела его подписывать. Около двух лет просидела в Лефортовской тюрьме. Я не знаю, подписала она или ее посадили на десять лет в особый лагерь без подписи. Муж ее умер еще во время следствия. Она мне рассказывала, что еще в 1937 году ее муж Исаак Осипович, правоверный коммунист, часто говорил: "Без преступления не посадят". Когда во время следствия они встретились на очной ставке, она хотела ему сказать: "У нас без преступления не посадят", да пожалела его, очень он был несчастный и больной.

Первый ее муж, несмотря на то, что был профессором Ленинградского университета, когда узнал, что с Мариной случилось несчастье, стал искать возможность помочь ей. Посылал сначала деньги, но с деньгами в тюрьме делать было нечего. Тогда он стал Марине посылать масло и сахар. Она и жива осталась,

 

- 124 -

только благодаря ему, так как здоровье у нее было такое плохое, что все удивлялись, что она еще жива. Ведь она еженощно бегала в уборную раз тринадцать (уборная была метрах в 100 от барака). Когда же она спала?

Когда Марину Арсеньевну освободили, возвратили в Москву, дали квартиру и пенсию, она не успокоилась, пока не написала покаянное письмо Борису Аполлоновичу. При первой возможности она зарыла это письмо в его могилу на ленинградском Богословском кладбище (он умер от инфаркта за два месяца до ее освобождения). Прожила Марина Арсеньевна в Москве после освобождения до 1967 года. Я часто с ней встречалась. Перед смертью она попросила ее тело кремировать, а прах зарыть в могиле Бориса Аполлоновича в Ленинграде. Я ее просьбу исполнила. Но теперь вернусь к тем далеким временам, когда я была влюблена и мучилась от жестокой страсти.

Я все рассказала Марине Арсеньевне, вплоть до того, что хочу ночью отправиться к Троянову. Она мне сказала с улыбкой: "Зачем ходить? Ты ему напиши письмо, он сам прибежит. Только все напиши, не скрывай свою страсть". Я, спрятавшись за шкаф в библиотеке, целый день писала письмо Троянову. Что там было - стыдно вспомнить. Когда письмо было написано, я его отдала Марине Арсеньевне. Она, пошарив в карманах своего лагерного платья, сказала: "А очки-то остались в бараке. В обеденный перерыв прочитаю". Не дождалась я, когда Марина Арсеньевна придет в библиотеку, побежала сама к ней в барак. "Ну, как? Понравилось письмо?" - "Понравилось, очень! Ты еще пиши и еще больше открывай свою душу". - "Где письмо?" - "А оно... в печке". Я от обиды и горя здесь же в бараке расплакалась. Больше писем я Троянову не писала. Безумие мое длилось месяца три. Это было, как зубная боль. В одно прекрасное утро я проснулась и почувствовала: прошло! Я свободна! Себе не поверила. Решила проверить. Придя в библиотеку, сказала Ксении Наумчук: "Понесем книги в мужскую зону!" - "Так и Вы пойдете? Мужики кажинный раз о Вас спрашивают!" Мы пошли. Дежурила милая,

 

- 125 -

добрая надзирательница, она сказала: "Да идите без меня! Неужто вы укусите мужчин?" Мы пошли. Троянов был мил, как всегда. Разговаривали мы не только о книгах. Говорила я с ним совсем свободно. Страх перед ним исчез. Ничего я не чувствовала больше к Троянову, а он, бедняга, мне сказал: "Вот теперь Вы стали ко мне хорошо относиться. Теперь я вижу, что нравлюсь Вам". Я же была благодарна жизни и Марине Арсеньевне за то, что получила такой урок.

В Потьме я писем почти не получала. Правда, в январе 1954 года пришло письмо от сестры, из которого я узнала, что моя мама умерла уже более трех лет тому назад. Прислала сестра и шерсти мне на кофточку, ее я связала себе уже в ссылке. Ниток хватило даже и на косынку, теплую и мягкую.

Другие заключенные письма получали, иные даже часто. Цензор приносил письма в библиотеку. Мы письмо отдавали заключенной. Помню, раз пришло письмо. Адрес на конверте был такой: "Палашка Крива Иванивна". Я возьми и скажи: "Вы напишите им, чтобы не писали "Палашка", а она мне в ответ, да так гордо: "Вы, Оксана, а я Палашка!" Надежда Михайловна Коханова часто получала письма, и очень интересные. Их ей писала кузина из Москвы. До Кохановой письма читал цензор. Он говорил: "Коханова, есть Вам письмо, но я его еще не дочитал". Когда письмо она, наконец, получала, приносила его в библиотеку и читала вслух. Помню письмо на восемнадцати листах. Кузина описывала юбилей Большого театра. Помню одну фразу: "... тут вошел прекрасный, как Антиной, Царев..." в другом письме она описала свое путешествие с внуком в Ясную Поляну. В третьем - посещение квартиры Пушкина во время гражданской панихиды в день смерти Пушкина. Она написала там такое: "... знаешь, увидела я простреленный пушкинский жилетик и заплакала, а рядом стоящий старый генерал, утирая слезы, сказал: "Плачьте, плачьте, здесь всякий русский плачет!"

Но самые длинные и скучные для цензора письма получала Генриетта Бакашинская, молоденькая полька из Вильнюса. "Я

 

- 126 -

разрешу Вам, Бакашинская, третье письмо послать, только напишите Вы ему, Вашему Юре, чтобы не писал на пяти листах одно слово "Люблю!" во всех видах. Скучно читать такое". Теперь нужно и о Генриетте, моей милой, удивительной Генриетте написать. Я ею любовалась, как цветком!

Генриетте было 17 лет, когда она очутилась в лагере на Севере. Русского языка она не знала. Многие слова произносила не так и не с тем ударением. Над ней смеялись. Ходила она на завод, на общие работы, а когда заболела эндокардитом (заболевание сердца), то осталась в зоне. Работала там, куда посылали. Часто лежала в больнице. Лагерь был общий, и раз в больнице она встретилась с юношей Юрой. "Пришла пора, она влюбилась!"... Она была добрая католичка, ксендза в зоне не было. Стала Геня невестой Юры. Так все и говорили. На фоне всеобщей распущенности одна девушка была просто "невеста". Так шли годы. (К моменту нашей встречи Гене было 24 года.)

Когда в 1948-1949 годах стали отделять "овец от козлищ", Геню постановили отправить в особый лагерь, а Юру даже расконвоировали (у него оставался малый срок) и, конечно, никуда не отправили. В это время Геня в очередной раз лежала в больнице. Была очень плоха. Но начальство приказало ее отправить. Отправили в лежачем положении, довезли до центрального лазарета того края и оставили в больнице. Была она очень тяжелая, лежачая больная. Поклялись Геня и Юра в вечной верности друг другу. Юра работал без конвоя за зоной. Его часто куда-то посылали по делам, так как он был очень исполнительный и порядочный заключенный. Юра от своего начальника узнал, что Геню еще не увезли, и она лежит при смерти в центральном лазарете. Не знаю, какими путями, но Юра попал в центральный лазарет. Подкупил ночью дежурную сестру, получил белый халат и вошел в палату Гени. Геня была такая тяжелая больная, что лежала в палате одна. Ей этой ночью было особенно плохо. Она лежала с закрытыми глазами и молилась. Вдруг ей показалось, что кто-то упал перед койкой на колени. Открыла она глаза и увидела Юру в

 

- 127 -

белом халате. Она сказала: "Вот и Юра мне чудится". После Юра всеми правдами и неправдами приезжал в лазарет три раза, после третьего его опять законвоировали, даже грозились срок добавить.

После первого посещения Юры Геня к удивлению врачей стала поправляться. Наконец Геню отправили в Потьму. Состояние ее здоровья улучшилось. В Потьме, на первом лагпункте на фабрику ее не отправили (из-за больного сердца), но послали чинить бушлаты. Через некоторое время выяснилось, что Геня беременна. Тогда ее привезли к нам, на десятый лагпункт. Она все мне говорила: "Знаете, стала я женой Юры без ксендза. Бог ведь простит меня! Когда пришел Юра в центральный лазарет, а я была при смерти, то решила, что Бог прислал Юру в утешение мне и что он назначен мне быть мужем. Горе повенчало нас!" Я с ней соглашалась. Юра дал Гене адрес своей матери. Геня по приезде написала письмо юриной матери. Стеснялась что-то просить, попросила прислать карандаши и бумагу. Мать оказалась умным человеком, все поняла и прислала Гене настоящую посылку. В посылке было письмо: "Доченька, Юра мне написал, что ты его жена. Я ему твой адрес переслала". Вот после этого и стал Юра мучить нашего цензора своими любовными письмами.

Геня ждала дочку, дочку ей и послал Бог. Мучилась Геня, что нет крестика, чтобы ее окрестить. За год до этого Анна Энслен подарила мне на Рождество крестик с выгравированным на нем Распятием. Крестик сделали из зубной щетки на мужском лагпункте и переслали его Анне через центральный лазарет. Так общались заключенные. Мужчина ехал в центральный лазарет на лечение и вез посылки, женщина из центрального лазарета уезжала и увозила посылки подругам, невестам, женам и сестрам. Вот этот крестик я и подарила Гене, чтобы она смогла окрестить дочку, которая родилась через три-четыре месяца в центральном лазарете. После родов Геню оставили работать на ЦЛД санитаркой, ведь она была кормящая мать. Два портрета дочки прислала мне Геня (один акварельный, другой - фотография). Приезжавшие в ЦЛД девушки передавали мне "устные" письма от Гени (написанное отобрали бы

 

- 128 -

на вахте во время обыска). Когда девочке исполнился год, за ней приехала мать Юры и увезла ее домой. Юра к этому времени освободился и приехал к матери. Шла осень 1953 года. Не знаю, где теперь моя Генриетта.

В то лето, когда она была еще на нашем лагпункте и ждала дочку, мы нашли удивительное развлечение и утешение. Ольга Николаевна, наш садовод, весной посреди зоны посеяла на клумбе какие-то цветы. Они не взошли, а взошла прошлогодняя персидская ромашка. Выросла она почти в рост человека! Посреди зоны появился удивительно красивый солнечно-желтый квадрат. Ольга Николаевна решила так все и оставить. Пусть радует глаз.

Днем, когда в библиотеке был обеденный перерыв (два часа), Геня и я, воровски осмотревшись, "сигали", если можно так выразиться, в золотистый рай. Лежали там тихо-тихо! Разговаривать мы не могли и не хотели. Рай наш был от дорожки, по которой ходили заключенные, в двух шагах буквально. Да и нам хотелось одиночества (нигде мы не были одни - ни в бараке, где спало приблизительно двести человек, ни даже в уборной. Мы так тихо лежали в нашем "раю" почти ежедневно около месяца. Никто нас ни разу не заметил, да там и не искал. Лежали то полчаса, то час, как случалось.

Бывало, лежишь на теплой земле между грядками, подложив под голову косынку, и смотришь на небо. Небо высокое. По небу плывут облака... Персидская ромашка снизу похожа на тропический диковинный лес. По стеблям ползут букашки. Букашки такие серьезные, заняты своим делом. Им не хочется ничего знать о нас и о нашей жизни. Они живут, и мы живем. Бывало, пролежишь час среди ромашек, почувствуешь себя точно омытым живой водой. Самое трудное было вставать и вылезать из "рая". Надо было найти такой момент, когда никто не проходил мимо. О "рае" знали Нина Аникиевна, фрау Энслен и Марина Арсеньевна, но они не выдавали нашей тайны.

Приходила к нам в библиотеку посидеть, почитать газеты тихая, с измученным лицом женщина. Это была доктор

 

- 129 -

Каспирович, ей не разрешалось работать врачом. Она была педиатр с тридцатилетним стажем. Не разрешалось ей работать потому, что пункт ее 58-й статьи был "измена родине". Срок ей дали двадцать лет. Как могла изменить родине эта тихая женщина? После смерти Сталина стали на лагпункт приезжать следователи и разбирать в первую очередь те дела, которые были особенно страшными. Разобрали и дело доктора Каспирович. Разобрали и отпустили из лагеря домой в ее любимую Белоруссию.

Дело было такое. Доктор Каспирович во время оккупации была с партизанами, а после освобождения края стала организовывать педиатрическую службу района. Из области, из центра присылали деньги, лекарства, но три начальника района использовали все присланное для своей пользы. Доктор Каспирович не раз и не два говорила им об этом - не действовало, тогда она сказала, что поедет в Москву с жалобой. Тогда эти три начальника состряпали на нее такой донос, что она вместо Москвы попала в Потьму и только шесть лет спустя разобрались, в чем дело. Хорошо, что она дожила до освобождения!

Помню, еще в первой пересылке (раньше я забыла об этом написать) поздней осенью 1944 года был такой случай. В мужском бараке лежал, почти не выходя, молодой парень, белорус. До того был слаб, что когда шел, то стонал. Говорили, что он ужасный предатель, по его доносу расстреляны фашистами пять человек. Кто посылал на пересмотр его дело, не знаю, но вдруг в зону приехал следователь. Парня освободили и отпустили домой. Оказалось, что предателем был не он, а другой! Хорошо, что парень дожил до дня свободы. А мог бы не дожить, очень был слаб!

Когда еще Сталин был жив, и ничто не предвещало перемен, в одно весеннее утро наши более здоровые девушки рубили в лесу дрова. Там росла яблонька. Она была вся в цвету. Девушки стали просить конвой разрешить им выкопать яблоньку и посадить ее в зоне. Конвой разрешил. Начальник лагпункта сказал: "Напрасно трудились - она не приживется. Яблони сажают осенью". -

 

- 130 -

"Разрешите, гражданин начальник, авось приживется. Мы загадали!" - "А что же вы загадали?" - "Если она приживется, то мы все скоро уйдем на волю!" Начальник яблоню сажать разрешил, но сказал: "Не верю, что уйдете!" Яблоня была посажена. Вся зона знала, что загадали девушки. И все вздыхали. Ведь у нас многих должны были освободить уже давно. Они пересиживали, даже в ссылку их не отправляли. Помню Лялю Островскую, которая сидела уже 18 лет. Давно ее срок заключения кончился, а она все сидела. И другие такие же были.

На следующий год яблонька зацвела. Дала четыре яблока. Яблоки были кислые, но не в этом дело! Яблонька цвела и позже. Может быть, цветет и сейчас. Хотя я не знаю, что теперь на месте нашего лагпункта.

 

* * *

Анечка Дудина, студентка-москвичка, очень хорошо пела. Ей шили из марли блузки для выступлений, а юбку всегда делали из черного шерстяного пледа Добровой Александры Филипповны.

Доброва была очень колоритная фигура! Поверх лагерного платья она всегда носила черный шерстяной платок (плед), очень много курила и внешне была похожа на старую цыганку. Ее сестра была первой женой знаменитого писателя Леонида Андреева. Их детей, двоих сыновей, после смерти сестры воспитала Александра Филипповна. Один из сыновей, кажется, журналист, жил в Москве и еще при жизни Сталина написал о Сталине роман. Читал он его своим родственникам и свойственникам. Их всех посадили и дали им по двадцать пять лет, двоим только по 10 лет заключения. Одна из этих двоих была Хондажевская, наша художница. Она сказала следователю: "Я роман не читала и не слушала его, я с одним родственником сидела в другой комнате и пила чай с пирогом. Почему же меня посадили?" Следователь ответил: "Вот потому Вы и получили 10 лет, а не 25!" Одно время на нашем лагпункте

 

- 131 -

сидела и жена этого Андреева, Алла, но ее вскоре от нас увезли, Сам Андреев сидел в тюрьме. После смерти Сталина их всех освободили, но Александра Филипповна не дожила до свободы. Умерла в лагере от рака печени. Сына Андреева из тюрьмы выпустили, но он вскоре умер.

В малярной бригаде работала изящная женщина лет 35-40. Марина Арсеньевна с ней часто беседовала. Однажды Марина Арсеньевна сказала: "Ты знаешь, кто это? - Ивинская, подруга Пастернака". Ивинская вскоре, то есть в 1953 году, освободилась и уехала в Москву. Срок заключения у нее был пять лет.

На лагпункте разрешалось держать котов. В библиотеке жил кот Борька, толщины невероятной. Жил он до того времени, пока не заел нашего скворца (скворец тоже жил в библиотеке). Скворца мы похоронили, посадили на могилке настурцию ("портрет" настурции, нарисованный Ниной Аникиевной, до сих пор у меня есть), а Борьку из библиотеки изгнали за разбой.

Я люблю все прибирать да чистить. Это не нравилось художнице Хондажевской. Она, видя свои кисти, разложенными по порядку, говорила: "Ксана, Вы в прошлой своей жизни были горничной у старой девы". Все смеялись, я не обижалась. Но зато сама обижала Валерию Ивановну, нашу переплетчитцу. Она была в прошлом учительница - маленькая, старенькая и очень милая. А я ее обижала, даже грубила ей! Мне до сих пор стыдно, но поправить уже ничего нельзя. К счастью, Валерия Ивановна дожила до свободы и умерла дома, на своей милой Украине.

Я была плохо воспитана, хотя и занималась всю жизнь самовоспитанием, но иногда срывалась и катилась под гору. Я думаю, что оправдать это нельзя, но объяснить можно: моя прабабка была цыганка с очень плохим характером. Надо было любить меня так, как любили Нина Аникиевна и Марина Арсеньевна, чтобы прощать мне мои выкрутасы.

Раз мы очень напугались. Пришли дня на три с соседнего лагпункта мужчины и обтянули один барак колючей проволокой. Женщин предварительно оттуда выселили. Мы ничего не

 

- 132 -

понимали. Через неделю привезли молодых и немолодых женщин, человек 40-50, и поселили там, но приближаться к ним не разрешили.

Мой начальник КВЧ на другой день после их вселения приказал мне отобрать 20-30 книг и отнести навсегда в новую зону. Я удивилась. Он сказал: "Они больны сифилисом. Здесь пройдут курс лечения, потом уедут на другие лагпункты. Конечно, когда поправятся". Заключенная врач мне потом сказала, что среди больных есть такие, которые получили сифилис бытовым путем. Две западные украинки, молодые девушки на 6-м лагпункте питались вместе. Одна из них заболела ангиной. Оказалось, что ангина сифилитическая. Девушка заразилась от подруги! У западных украинцев был бытовой сифилис, когда-то его занесли туда, в горы, солдаты.

Молодые девушки литовки часто очень нежно дружили друг с другом. Это не нравилось лагерному начальству, оно разлучало подруг. Мне сначала было это непонятно, а потом я узнала, что на женских лагпунктах бывает лесбийская любовь. К нам прислали парикмахера Женю, женщину лет сорока пяти, ходившую всегда в брюках. Говорили, что за такую любовь ее разлучили с подругой. Другая молоденькая девушка, литовка Стэфа, была похожа на красивого мальчика. Ее к нам прислали по той же причине. Неестественная жизнь рождала и неестественные отношения между людьми.

Была у нас странная и смешная женщина по фамилии Суховерхская. Срок у нее был 25 лет. Ей было лет сорок пять. Очень некрасивая, никогда не расставалась со своей кошкой. Кошку звали Сарра. Бывало, идет по зоне Агранович, в прошлом артистка, а Суховерхская, увидев ее, начинает звать: "Сарра, Сарра, поди сюда!" Агранович бежит на вахту: "Гражданин надзиратель, Суховерхская опять ругает евреев!" - "Суховерхская, как Вам не стыдно!" - скажет надзиратель Кадильников, а Суховерхская ответит: "Гражданин надзиратель, Катей и Машей кошек можно называть, а Саррой нельзя? Почему? Я кликала свою

 

- 133 -

кошку Сарру!" Кадильников махнет рукой и скажет: "Не обижайтесь, Агранович, она кошку свою так зовет".

Врач Петрова, бывшая москвичка (от старости не могла уже работать врачом), везде искала преступления и обо всем доносила. Прибежит на вахту и скажет: "Я что знаю! Опять повар дала Маше Стреловой по знакомству пять поварешек супа, а надо четыре!" - "Успокойтесь, Петрова, мы разберемся!" Говорят, что ее упекли в лагерь три соседки, за то, что она повсюду совала нос. Но не все доносы были так невинны. Были такие доносчики в лагере, что бедные заключенные из-за них получали новые сроки. Их называли стукачами. Из-за них мы больше молчали, а говорили с близкими друзьями всегда шепотом и никогда о политике или лагерном начальстве. Поэтому всех удивляла и многим не нравилась Таня Храневич. Отец ее, русский профессор в начале 20-х годов был выслан из России вместе с Бердяевым. Выросла Таня в Чехии. После войны была арестована, получила пять лет заключения и очутилась в Потьме. Стукачкой и доносчицей она не была, но многие старались с ней не общаться, так как не знали, как себя с ней держать. Она, например, не терпела евреев и говорила:

"Пригрели в библиотеке эту жидовку", или "Начальство развело кошек в зоне, какое безобразие, где у начальства голова?" Кошек и евреев она не терпела. А вообще-то была неплохим, способным человеком. Хорошо пела, хорошо рисовала. После освобождения поехала в Киев и стала говорить, что она украинка.

Нравилась мне монахиня Катя, милая, добрая женщина. В Вятке ее когда-то выгнали из монастыря, к счастью, она хорошо умела шить. Сестра ее умерла, оставив троих сыновей сиротами. Отец их был пьяницей, и Катя воспитала мальчиков, даже дала им высшее образование. Когда Катя села в тюрьму, то мальчики ей посылали посылки и даже не боялись писать письма. Раз один из "сыновей" прислал ей письмо и просил оградить его от посягательств отца-пьяницы. Отец подал в суд на сыновей за то, что они ему не помогают, а он, мол, им дал образование. Наш оперуполномоченный помог Кате: разрешил написать несколько

 

- 134 -

писем знакомым с просьбой рассазать на суде всю правду.

Время шло и шло...

Осенью 1953-го года меня вызвали к начальнику лагпункта и сказали, что, вероятно, я не поеду в ссылку, а поеду сразу домой, в Эстонию. Это было так невероятно, что я вышла от начальника, качаясь как пьяная. Прошла шагов десять и опомнилась. А вдруг это не сбудется? А я в это буду верить и лелеять свою мечту! Ведь если не сбудется, то я от горя сойду с ума! Я взяла себя в руки и в библиотеке, когда меня спросили, зачем вызывали, сказала: "Начальник спрашивал, есть ли у нас книги Тарле". И хорошо, что не поверила, так как в Эстонию меня тогда никто и не отпустил -9 февраля 1954 года меня повезли в ссылку.

Нину Аникиевну увезли раньше, в конце декабря 1953 года, и тоже в ссылку, в Сибирь. Мне разрешили зайти на вахту, проводить ее. Нина сказала: "Скоро увидимся, не плачь!" "Никогда вы не увидитесь, враги народа, вас в тайге сгноят!" - сказал надзиратель Горбун.

В конце 1953 года начальник КВЧ сказал мне: "Скоро Вас увезут. Найдите молодую образованную девушку, которой передадите библиотеку". Стали мы вместе искать замену, назвали ту, которую выбрала Марина Арсеньевна, она была среди нас самая умная. Катя, монахиня, сказала, что если дадут марли и ваты, то она покрасит марлю красными чернилами и сошьет мне одеяло. Одеяло она сшила. Надежда Михайловна Коханова подарила мне присланную ей маленькую книжечку об Абрамцеве. Валерия Ивановна эту книжечку переплела. Эта книжечка стала родоначальницей моей библиотеки.

Закрывала я библиотеку вечером, обыкновенно в полдесятого. Закрывая дверь, смотрела на звезды и читала мысленно: "И сияли в небе звезды, как глаза волков голодных..." Мне становилось холодно и страшно. Если бы было можно, то попросила бы я начальника оставить меня в зоне навек. Но это было невозможно, и я мужественно готовилась к отъезду в Сибирь, куда нас везли, как злых преступников, по пересылкам. Марина Арсеньевна дала

 

- 135 -

мне адрес своей сестры в Москве, чтобы я туда написала. Самой ей оставалось сидеть еще два с половиной года. Тогда она не знала, что уже в апреле 1954 года ее освободят и отпустят в Москву.

 

* * *


 

В зону прилетало много птиц, особенно зимой. Вороны, голуби, сороки, воробьи, летом - скворцы и ласточки. Жило в зоне и много котов. Начальник, боясь крыс, разрешил всем, кто любит котов, иметь их. Коты рыскали по зоне и, конечно, иногда разоряли гнезда. Любители птиц бегали на вахту жаловаться. Особенно криклива была литовка Анхюлене, в переводе, кажется, звучит как Ангелица. Скворечники у нас были, их навесили мужчины, которые жили в зоне до нас. Ласточки жили под стрехой банно-прачечного заведения. Я раз была свидетелем такой сцены: мама учила своих двух птенцов летать. Один был послушный, сразу замахал крылышками так, как мама приказала, и полетел. Второй был неслух, пищал, но не летел. Мама билась с ним и так и сяк. Наконец, не выдержала и стащила его за хохолок вниз. Полетел он в бездну (как с высокого этажа). Летел камнем и испуганно пищал. Не долетев до земли с полметра, расправил крылышки и взмыл вверх, издав торжествующий писк. Хорошо, когда тебя воспитывает толковая мать.

Кончая воспоминания о Потьме, нельзя обойти молчанием Дыбову. Муж у нее был русский, сын губернатора, она - еврейка, юрист. Лет ей тогда было, наверное, шестьдесят пять. Она очень льнула к библиотеке, все хотела помогать. Но наши дамы ее почему-то не любили. В бараке ее называли "крыса" - она была очень похожа на умную старую крысу. Мне она нравилась. Я ее жалела, часто приглашала в библиотеку хотя бы почитать газету. Муж ее умер в лагере, она горько это переживала. О себе никогда ничего не рассказывала. Иногда, смеясь над собой, говорила: "Я в юности думала, что на кобылах не пашут, а пашут только на

 

- 136 -

конях. А на кобылах не только пашут, но и воду в столовую возят". Она работала в зоне "конем".

Н.И.Гален-Торн уехала в ссылку еще летом 1953 года. Шатерникова и Джульетта к началу 1954 года оставались еще в лагере. Их реабилитировали летом 1954 года. Фрау Энслен уехала в Гамбург в 1955 году.

 

* * *

 

Стоял пасмурный февральский день (9.02.1954), когда меня вызвали "с вещами" на вахту. Дали мне новую телогрейку, одно платье без номера, одну косынку, ватные брюки, ватные чулки (ехала-то на Север), одну смену белья, ботинки новые, но большие. Не было у них 35 размера ботинок. (Намучилась я в ссылке первое время: один день стирала трусы, другой - майку, иначе спать бы голой). Насушили мне друзья сухарей (таков был обычай: кто уезжает, для того хлеб собирают и сушат). Пайка была 600 граммов.

Простилась я с друзьями. Особенно тяжело было прощаться с Мариной Арсеньевной. Думала я, что она скоро умрет - так была слаба. Поклонилась березкам и яблоньке и вышла за зону. Метров 30 шла до станции. Удивлялась широте горизонта. Не было нигде забора. Села в вагончик, он повез меня в неизвестное. Довез же сначала до 9-го пересыльного лагпункта. Вот и 10 лет позади! Благодарение Богу, что он свел меня в зоне с такими прекрасными людьми. С большинством из них я уже больше никогда не встретилась, но вспоминаю их с благодарностью и любовью.

9-й лагпункт считался пересыльным. Там, как в тюрьме, я просидела в камере дней десять. Там собрали из Потьмы всех уезжавших в ссылку. Женщин - человек тринадцать.

Однажды поздним вечером нас вызвали "с вещами". Посадили в "столыпинский" вагон, повезли к станции Большая Потьма, поставили на запасные пути. Ранним утром прицепили к поезду,

 

- 137 -

следовавшему в Сибирь. На окнах "столыпинского" вагона были решетки, но кое-что из окружающего мира было все-таки видно. Довезли нас до Челябинска, там выгрузили в тюрьму. В челябинской тюрьме мы просидели дней пять. Опять ночью посадили в "Столыпин". Правда, была зима, и ехать было не так трудно, но все равно хуже, чем в теплушке. Кормили нас сухим пайком, то есть хлебом и соленой рыбой. Пить давали мало. Выводили в умывалку два раза в сутки. К сожалению, этого было мало. В купе, где обыкновенно сидят четыре человека, нас было тринадцать. Конечно, многовато.

Мужчин из Потьмы тоже везли вместе с нами, но мы с ними не общались. Все были такие измученные, что даже "здравствуй" друг другу не говорили.

В Новосибирске нас высадили, но не в тюрьму, а в пересыльную колонию, которая окружала тюрьму. Посадили нас в пустой грязный домик, где до того жили "мамки". Так называли кормящих матерей. Протопили мы печку, вымыли пол, и наша комнатушка приняла жилой вид. Повалились спать на пол прямо на свои мешки. Поесть что-то нам дали. И дня два-три мы отдыхали. Потом нас послали работать. Меня заставили делать стенную газету, а других - кого на кухню, кого в починочную.

В колонии было много заключенных мужчин и женщин. Тюрьма же стояла на замке, там были главным образом бандиты. Их работать не заставляли. Раз вечером к нам пришел надзиратель и попросил взять в нашу хижину двух женщин из бандитского барака. Эти бандитки хотели порвать со своим "кланом". Согласились работать, но оставаться в своей камере они не могли -их бы в камере убили. Уже на днях убили двух мужчин, пожелавших работать. Мы согласились их принять, ведь места-то на полу было много. Теперь нас было пятнадцать.

Одна из бандиток была командир-девица лет двадцати, ее звали Галька. Другую звали Таня, она была тихая, молчаливая. Они таскали в хижину дрова, мыли пол, старались нам понравиться. Попросились в наш вагон, когда мы дальше поедем. Мы обещали.

 

- 138 -

В новосибирской пересылке мы просидели недели три. Кормили нас плохо. Сухари, вывезенные из 10-го лагпункта, я берегла - знала, что не к маменьке еду. Дня за три до нашего отъезда с нами могла случиться беда, но обошлось. Ночью кто-то стал стучаться в нашу дверь (дверь была на крючке). Испугались мы. "Открывайте, а то влезем в окно!" Галька стала через закрытую дверь с посетителями говорить. Они сказали, что выломали решетку в окне камеры и вылезли наружу. "В этом домике живут "мамки", открывай!" Галька им сказала: "Мамки" уехали, здесь старухи-монахини, в ссылку едут!" - "Открывай, поживимся и монашками! Все святее будем!" Галька долго им разъясняла, что и она такая же, как они, то есть бандитка. Наконец, они согласились принять Таню, Галькину подружку. Дверь открыли, и Таня была выпихнута в коридор. Какой стыд! Мы не встали, не заступились. Молчали, лежали тихо. Таня ни слова не сказала, когда ее, как тряпку, выкидывали за дверь. Таков воровской закон - старшего надо слушаться. Конечно, до утра мы не заснули. К утру всех бандитов выловили. В зоне стало тихо. Таня постучалась. Галька ее впустила. Я думала, будут слезы, жалобы. Нет, ничего не было. Галька на Таню едва взглянула.

Начали собирать большой этап в Восточную Сибирь. Повезли нас в теплушках. Таню и Гальку мы взяли в свою теплушку. попросили начальника. Он только сказал: "Они вас не ограбят?" Разрешил девицам ехать вместе с нами. Ехали мы медленно, больше трех суток. Галька все благодарила нас. Таня молчала. Я в теплушке, где стояла печка-буржуйка и было ведро с водой, чувствовала себя даже хорошо. Правда, ничего не было видно (окон-то не было!), но днем не было темно, так как в верху теплушки была зарешеченная щель. Нормально спалось под стук колес! Ничего хорошего я не ждала, была равнодушна ко всему.

Куда-то, наконец, нас привезли, поставили вагон на запасные пути. Стояли мы около суток, а когда ночью нас посадили в "воронок" и опять повезли, то привезли, как оказалось, в Красноярскую областную тюрьму. Гальку и Таню от нас отделили,

 

- 139 -

а нас ввели в хорошую чистую камеру, там даже была раковина, кран для мытья и ватерклозет. Сидели мы в ней дней пять-шесть. Стали нас вызывать к следователю по одиночке. Меня следователь спросил, предварительно посмотрев мое "дело": "Вы посылали в Москву на пересмотр дела?" - "Нет, я боялась, что добавят. Всегда добавляли". - "Как приедете на место, сразу же напишите прокурору по надзору! Если есть родственники, тогда пусть они напишут. Все будет тогда делаться быстрее".

В одну из ночей нас опять повезли на вокзал. Перед тюрьмой мы долго стояли на зимнем ветру. Ввели нас в вагон, он был дачного типа, только места были двойные. Я залезла на верхнее место и заснула. Проснулась от того, что до меня кто-то дотронулся. Я открыла глаза и увидела, что приблизительно в метре от меня лежит мужчина и смотрит на меня. Он сказал: "Вы снитесь мне или Вы настоящая? Я ведь десять лет не видал женщин, кроме вольных врачей. Я из Тайшета, а Вы откуда?" Я сказала и спрыгнула с полки. Заводить знакомство мне не хотелось. Увидела я, что вагон полон женщин и мужчин. Кто спит, кто разговаривает. Надзирателей нет. Солдат стоял только на площадке вагона, карауля, чтобы никто с поезда на ходу не выпрыгнул.

К обеду следующего дня мы очутились в городе Канске. На вокзале, пустом и чистом, нам приказали сидеть и ждать. Ждать мы привыкли... Уже под вечер на грузовиках приехали пожилые, очень громко разговаривающие мужчины и стали нас, как скот, разглядывать. "Нет, эта мне не подойдет, дохлая очень. А ты дай мне того мужика. Вор, говоришь, ничего, я его объезжу!"

Посадили меня и двенадцать других женщин на грузовики, наверх, и повезли. Мужчин повезли вместе с нами. Ехали уже вечером. Было холодно, сорок градусов, и ветер дул в лицо. Нас предупредили, чтобы мы берегли свои головы - может веткой кедра покалечить. Поздней ночью приехали мы в какое-то село. Спать нас положили в коридоре милиции. Там было тепло. Утром я нашла под своей головой... полено, вернее, вязанку дров. Покормили нас хорошим хлебом, дали вволю кипятка и повезли.