- 50 -

Колядки

 

Зимы в Смирнове были суровыми. Температура воздуха до минус 40 градусов. Маруся с младшей сестрой Олей брали меня с собой в праздник Рождества на «колядки». Мы ходили по дворам и колядовали.

Поверх зимних пальто на нас были надеты фартуки, в которые мы складывали наколядованные съестные припасы — время было голодное, военное: вареники с картошкой, ломти хлеба, пирожки. Когда фартуки наполнились, мы разошлись по домам. Я шла с гордостью — добытчица — и в уме сочиняла, как меня будут хвалить дядя Лева с бабушкой, что я принесла в дом столько вкусных вещей.

Не успела я войти в избу и раскрыть фартук, как дядя Лева, узнав, каким образом я добыла содержимое фартука, тут же сорвал его с меня и вместе с наколядованными варениками и пирожками куда-то выбросил. В гневе он был страшен. Я его очень боялась, а мне было всего восемь лет. Он, конечно, как безумный стал вопить что-то вроде того, что Рождество и колядки — это пережиток капитализма и Бога не существует. Я тряслась как осиновый лист, но перед тем как сесть за стол я, невзирая на его атеистические вопли, каждый раз прячась, чтобы никто не видел, шептала молитвы, и после еды тоже. Если бы он знал! Так и умер в свои 76 лет, ничего не узнав. Тогда же ему было лет 25.

Он был воинствующим атеистом, крещенным, кстати, при рождении. А я и на ночь, укрывшись одеялом, шептала слова молитвы, как меня учили в доме Оли и Маруси, хотя тогда еще была некрещеной.

Как-то моя младшая сестра, уже учившаяся в первом классе, пришла домой с проколотыми ушами, из которых свисали длинные голубые шелковые нитки, и вся светилась счастьем.

 

- 51 -

Увидев это безобразие, жестокий дядя Лева с силой выдернул эти голубые нитки из ее кровоточащих ушей. Сестра от боли заплакала. Но она его, в отличие от меня, не боялась, я же боялась его патологически.

Дядя Лева опасался, что у него, в семье «просвещенного» советского преподавателя, могут появиться ростки выкорчеванной с корнем, как тогда казалось, веры в Бога (мой случай с колядками), а в случае с проколотыми ушами он боролся с безнравственностью. Бабушка же, глубоко верующая в Бога, конечно, тоже при нем никогда не молилась вслух. Я услышала ее молитвы, когда мы стали жить без него. Бабушка тоже боялась его необузданного гнева, но, конечно, жалела и любила, тем более что он был рядом с ней после всех страшных потерь, ее младший сын, кормилец семьи, хотя она работала с утра до ночи, ведя хозяйство, и представляю, как она уставала. Но тем не менее бабушка не ставила его на пьедестал, иногда вспоминая, что Лева в детстве был самым вредным из ее детей.

Эти воспоминания всплывали в бабушкиной памяти тогда, когда он, придя с работы в плохом настроении, крушил табуретки и кричал на бабушку, если ему что-то не нравилось. Бабушка молча терпела, а я с перепугу забивалась в угол.

Время шло. За свирепой зимой наступала дивная весна. Еще кое-где лежали бугорки снега, а мы, дети, вооружившись стеклянными банками, неслись в березовую рощу, надрезали на березах кору и собирали в банки капли березового сока. С наполненными банками мы мчались домой и с наслаждением пили сладкий березовый сок. Сахар в то военное время был очень большой редкостью, и березовый сок вполне компенсировал в детском организме сахарный дефицит. Дядя Лева в свободное от работы время вместе с бабушкой обрабатывал огород для посадки картошки. Купили корову, Маньку. Я очень любила ее, красивую, с умными, громадными, печальными глазами. Бабушка научилась доить корову, но молока Манька давала мало — если соседки надаивали от своих коров по 20—25 литров молока, то от нашей Маньки бабушка надаивала только 8 литров. Но молоко было жирным. Я просила бабушку научить меня доить Маньку. Но с этим у меня ничего не получилось,

 

- 52 -

Манька отказывалась давать мне молоко. По весне Манька телилась. После всех предродовых тревог на свет появлялось удивительное, нежное существо — теленок, называли его Зорькой. В доме был праздник — мы, дети, ждали очень вкусного молозива, радовались появлению на свет Зорьки. Насколько помню, Манька телилась не менее двух раз, это точно. Через какое-то время Зорьки куда-то пропадали — их продавали.

Несмотря на то, что у нас были корова, огород, неслись откуда-то взявшиеся куры, сбивалось масло в домашней маслобойке — за это нудное занятие усаживали меня, — появлялись на свет Манькины телята и неожиданно пропадали, жили мы очень экономно, и с детства привитое — масло на хлеб намазывать тонким слоем — сохранилось у меня на долгие годы.

Я думаю, что дядя Лева не собирался хоронить себя в этом захолустье на всю жизнь, а на будущее нужны были деньги, и они с бабушкой копили как могли, продавая и телят, и лишние куриные яйца, и масло. Продавали, наверно, вновь прибывающим ссыльным, которых с каждым днем становилось все больше.

Иначе я не могу объяснить той экономии.

Конечно, в детстве эти мысли меня не одолевали. Мне почему-то всегда хотелось есть.

Земля под огороды (через какое-то время у нас появился второй огород, который мы засадили тоже картошкой и морковкой, но находился он далеко от дома, в поле) — мечта теперешних подмосковных дачников: жирный, цвета антрацита, чернозем. Картошка вырастала крупная, гладкая, внутри белоснежная, при варке рассыпчатая, в фиолетовой яркой кожуре, не чета теперешней, продаваемой на московских рынках бледно-сиреневой картошке-синеглазке.

В детстве, когда летом только и хочется гулять, любая работа кажется каторгой. Но надо было и работать. А так как я никогда не возражала взрослым, молча выполняя все их приказания, то и доставалось мне немало.

Насколько суровой была зима, настолько лето было жарким.

Больше всего я не любила прополку овощей под жгучим полуденным солнцем. Никто и не догадывался уберечь мою черную голову

 

- 53 -

от солнечных лучей, от которых случались со мной солнечные удары и кратковременные обмороки. В такую жару никто не работал, домашние ложились отдыхать. Бабушка спрашивала:

— Ина, ты будешь спать?

— Нет, я не хочу.

— Хорошо, тогда сходи на дальний огород — надо прополоть картошку и морковку.

Мне, конечно, не хотелось, но я молча шла и полола. Когда хотелось есть, я вытаскивала из грядки морковку, вытирала о застиранное платьице и грызла ее, как заяц. Затем опять принималась за прополку, но было обидно: почему я работаю, а другие спят; если бы была жива мама, она бы так со мной не поступала. Вот так я выдергивала сорняки и думала своим детским умом. Больше дальнего огорода мне нравился огород при избе, по краю его росли березы и кусты, дававшие тень. Там можно было наесться паслена и «калачиков»; «калачики» — это семена вьюнков, тянущихся вверх по забору. В укромных уголках среди зелени, в тени, мы, дети, любили играть. Игрушек, конечно, не было, поэтому даже вечно занятая и хлопочущая бабушка сжалилась надо мной и сшила тряпичную куклу, нарисовав лицо химическим карандашом, которое мне очень не понравилось, но, как всегда, я промолчала, и мы приняли куклу в свои детские игры. После дневной прополки по вечерам наступала приятная прохлада, а вместе с этим и другой этап все той же работы — поливка огорода. Около единственного колодца, находящегося недалеко от нашей избы, выстраивалась очередь из местных жителей, которым тоже надо было поливать свои огороды. Я наравне со взрослыми освоила коромысло и лихо носила на нем два больших ведра, полных воды; меня хвалили, и чтобы меня еще больше похвалили, брала маленькое деревянное ведерко, наполняла водой и несла на огород два ведра на коромысле, а одно в руке, как носили воду взрослые. Мне было десять лет, но позвоночник не искривился. Воды натаскать надо было много, носили и взрослые, на них, конечно, была основная нагрузка. Шлангов для поливки в то время не было, и поливали прямо из ведер на грядки. Адский труд. В детстве меня часто колотили, нечасто хвалили, и уж если

 

- 54 -

хвалили, как в случае с тремя ведрами, я готова была разбиться в лепешку, чтобы угодить. Не помню, чтобы из взрослых кто-то ужаснулся, видя, как я тащу три ведра воды сразу. Бабушка была довольна моей работой водоноса.

Но кроме работы, были и праздники. Правда, помню только один праздник — Троицу. В то время во многих избах полы были земляные. Перед праздниками замешивали землю с коровьим навозом и этим составом покрывали земляной пол в избе. Высохнув, пол становился гладким и ровным, и тогда шли в поле, рвали душистые травы и застилали ими всю поверхность пола. Упоительный запах лугов и леса разносился по всей избе. До сих пор помню этот аромат.

А в лесу, на полянах было много муравейников, мы обдирали березовые прутья от коры, втыкали их в муравьиную кучу и затем, стряхнув муравьев, облизывали оставленную на прутике муравьиную кислоту.

В нашей избе полы были деревянные, но в сенях они были земляными. И молодые соседки приходили на помощь, покрывали пол в наших сенях тем же составом из земли и коровьего навоза и также потом по полу разбрасывали душистые травы. На Троицу мы шли в березовую рощу, рвали молодые березовые ветки и украшали ими всю избу. Это было так красиво, что праздник этот полюбился мне на всю жизнь.

Но чудесное лето заканчивалось, наступала осень, вызревали овощи, и надо было все это закладывать на зиму. Дядя Лева выкапывал лопатой кусты картошки, а мы с бабушкой ее собирали. Мне казалось, что нам никогда ее не собрать, так ее было много. Затем сортировали собранную картошку: мелкую для коровы и теленка, крупную для еды зимой и весной. Снимали половые доски в избе — под ними был глубокий погреб — и засыпали доверху картошкой, затем доски снова укладывались, и на них ставились сдвинутые кровать и стол. В январе доски опять вынимались, проросшую картошку подымали наверх и перебирали. Грязь (чернозем), затхлый запах. В перерывах, после закладки картошки и переборки ее зимой, бабушка давала мне терку, и я, очистив картошку от кожуры, терла ее на крахмал. Пальцы постоянно кровоточи-

 

- 55 -

ли от терки. Еще мы резали с бабушкой очищенную картошку тонкими ломтиками, сушили ее и сушеную отправляли посылкой дяде Жене, отбывавшему свой срок в сталинских лагерях. Зимой, в перерыве между школой и приготовлением домашних уроков, меня сажали за маслобойку; в моем детском нетерпеливом представлении масло долго не сбивалось, а когда оно все-таки сбивалось, мне давали пить пахучую пахту, которую я очень любила.

Однажды меня послали к колодцу за водой, я заигралась, сев в деревянную колоду, из которой поили коров и лошадей, находившуюся прямо под железной ручкой-воротом. Вдруг ворот стал крутиться и бить меня по голове. Я онемела от неожиданной боли, но тут меня заметили и ворот остановили. Из раны ручьем текла кровь, меня повели домой и забинтовали голову. Череп оказался крепким. Он всегда своей крепостью помогал моей глупой голове, защищая от слепой азиатской ярости дяди Левы. А тогда мне было приятно, что мне забинтовали голову и обо мне беспокоились. Я была некрасива и всегда вспоминала тургеневского Павлушу из «Бежина луга», у которого, по словам автора, голова была как «пивной котел». Мне было очень неприятно, когда бабушка с дядей Левой всем говорили, какая я толстая и что я много ем, но я молчала, как всегда. Раз голова большая, значит, толстая. Но, как выяснилось позже, это оказалось их глубоким заблуждением. Мне всегда было мучительно слушать эти вещи про себя, особенно если при этом присутствовал кто-то из чужих. Но правда и то, что мне постоянно хотелось есть (растущий организм). За столом, чтобы взрослые меня меньше упрекали, я старалась есть поменьше и вставала из-за стола полуголодная. По прошествии многих лет я думаю, что им не было жалко для меня еды — просто они констатировали, что я много ем. Но ведь я, кроме учебы, и много работала по дому. Но голод не тетка, и когда, пообедав, все уходили по делам, оставляя меня мыть посуду, я запихивала в рот все съедобное, что находила в нашем кухонном углу. На нижней полке кухонного стола я как-то обнаружила эмалированную кружку с застывшим говяжьим жиром. В течение нескольких дней, когда никого не было дома, я запускала свои грязные пальцы в кружку и выковыривала оттуда кусочки жира, с наслаждением от-

 

- 56 -

правляя их в рот. Кружка «похудела». Однажды бабушка это обнаружила и тут же вычислила вора. И, как всегда в таких случаях, сердце мое сжалось в страхе от предстоящей порки, что тут же и последовало, но красть я не переставала, насыщая свою ненасытную утробу. Сестра, которую баловали в семье, — все-таки она была самой маленькой и, в отличие от меня, хорошенькой, — при всех звала меня «Инка-воровка», мне было стыдно это слышать, но ничего не менялось. Как-то в эту пору, когда мне было лет девять, я заболела, да так, что пришлось вызвать врача, эвакуированную женщину, жившую неподалеку от нас вместе с маленькой дочкой. Ей часто приходили посылки с вещами от мужа-капитана с фронта, из побеждаемой нами Германии. Вещи в них были как из сказок Шахерезады: необыкновенные кружевные пеньюары, невиданные доселе часы и будильники, сверкавшие ярким нержавеющим покрытием, и много всякой другой мишуры, выловленной из шкафов немецких хозяек. Но больше всего меня потрясло круглое зеркало, увеличивавшее лицо до устрашающих размеров.

Осмотрев мое болеющее детское тело, врач неожиданно воскликнула:

— Какая у вас худая девочка, у нее же все ребра торчат!

Бабушка с дядей Левой были страшно удивлены таким неожиданным «диагнозом»: Инка худая, да не может этого быть!

Мне же понравились эти слова. Оказывается, я худая, а никто этого не знал до прихода врача. Меня часто били за мои воровские наклонности (но все это касалось только еды), и в такие моменты я всегда про себя пряталась за ширму воспоминаний о маме, которая никогда не повышала на меня голоса, потому что любила меня. Я очень часто плакала в укромных уголках, чтобы никто не увидел моих детских слез. И постоянно жила воспоминаниями о маме. Никто из взрослых даже не догадывался об этом.

И однажды мама, как будто услышав меня, появилась в моем сне.

...Мне снится, что весь первый класс, в котором я училась, собрался на нашей русской печке, хотя в реальной жизни на этой печке больше трех детей уместиться не могло, да и то впритык друг к другу.

 

- 57 -

Мы играем, веселимся. Вдруг мой взгляд направляется в угол печки, и там, в углу, появляется деревянный двустворчатый шкаф. Дверцы шкафа открываются, и из него выходит моя любимая живая мама.

Я бросилась ей навстречу в невероятной сумасшедшей реальной радости и стала ее обнимать. Она начала с нами играть. Поиграв немного, мама сказала:

— Ну, мне пора.

На меня вмиг нахлынула смертная тоска от неотвратимости ее ухода, я заплакала, бросилась к ней:

— Мамочка, возьми меня с собой!

Мама ответила:

— Тебе туда нельзя.

И скрылась в шкафу, закрыв за собой его дверцы. Я продолжала горько плакать, понимая своим детским сердцем во сне, что это — навсегда!

Вдруг я почувствовала, что кто-то сильно трясет меня за плечо, и раздался испуганный крик:

— Ина, Ина!

Просыпаюсь с трудом. Оказывается, это бабушка услышала мой плач и с трудом разбудила меня. Наверно, я долго плакала во сне, потому что наяву моя грязная серая подушка была вся мокрая и бабушка повесила ее сушиться на солнце.