- 305 -

Олеша и Борис Иваныч

— Ты скажи мне: конь-от, он какой ростом? Как собака, как олень аль поболе? — Олеша поднял на меня синие глаза.

— Ты разве никогда не видел коня, Алешенька?

— На картинках видел, а живого не видывал. Смотрю когда на оленей и думаю: ужели он больше? Он страшный?

Как медведь?

— Почему страшный? Ты же видел на картинках! На конях работают, пашут землю!

— Вида-ал, — задумчиво протянул Олеша. — Я въяве поглядел бы! И коня и как хлеб сеют...

— Ты отсюда не выезжал?

— В Териберку ездил. Корову я там видал, — оживился

Олеша, — така болыпа! Рога каки толстушши!

Он надул губы, руками и губами показывая толщину и тяжесть коровьих рогов.

— Там я и молоко пил коровье... Сладко!

— Ты тут родился, Алеша?

— Не, я по третьему году был, как тятя хоромы здесь поставил. С Онеги мы... Ране он с другим онежанам ле-товать сюда ходил, а потом хоромы поставил и нас насовсем перевел. Я Онегу-то не помню... Только море да камни, чайки да олешки.

Мы с ним сидели в тундре на камнях и держали полные корзинки грибов. Олеша привел сюда меня посмотреть, не приехал ли Семен-лопин. Но его еще не было.

— Олешки наши у Семена летуют. Вот подгонит их, ты и увидишь; пыжиков маленьких я люблю, — задумчиво улыбнулся Олеша, похлопывая прутиком по кустам голубицы.

— А я вот пыжиков живых не видела... И грибов таких больших. У нас их зовут подберезовики, а это надберезо-вики! Смотри! — Я поднялась с камня и сорвала крепкий березовый гриб, который поднялся над гибкими, ползущими по земле веточками берез. — Таким одним наесться можно! Ведь не червивый!

— Маленькие лучше. Маманя не велит больших брать... Ты мне про коня скажи: копыта у него, бают, кованы железом, — это как?

 

- 306 -

— Подкованы. Кузнецы подковы делают, такие вот, — я палочкой нарисовала на земле, — и прибивают гвоздями к копыту...

— О-о-о ? — удивился Олеша. — Не больно разве?

— Нет, оно роговое, копыто. А куют, чтобы не кололось.

— Одно копыто-то на ноге?

— Одно.

— А у оленя — двойное. И у коровы — я видел... Я забавлялась, рассматривая Олешу: русский мальчик не знает ни коня, ни земли, ни телеги... Море — вместо поля. Ход трески — вместо летней страды... Как странно, подумала я.

— Олеша, а яблоки ты видел?

— Сушеные? — живо сказал Олеша. — Я и яблоки, и изюм видал.

— Нет, живые, румяные яблоки, они висят на деревьях, так много, что ветки гнутся...

Олеша засмеялся.

— Эдак в песне поют только:

...Яблочко румяное,

Дочушка желанная.

В песнях и про виноградье красно-зелено поют, а како оно? Растет, бают, завиваясь, как хмель, а я хмеля тоже не видывал. Тут у нас Борис безногий как начнет старины сказывать, всяко насказывает: про сады да про дубы, про

Киев-град да про князя Володимира; как заиграет песню, все припеват: «Виноградье красно-зелено».

— Сведи меня к нему, Алеша?

— Ну-к што ж? Пойдем?

Олеша поднялся, подтягивая голенища сапог-бахил. Мы прошли моховище, по каменистой тропинке стали спускаться. Внизу блестели на солнце светлые бревна срубов, голубела круглая Гавриловская губа. Оттеняя вход из океана, стояли на скалах черные кресты.

По океанской переливающейся дали бродили, точно кони по пашне, черненькие полоски — рыбачьи лодки йолы.

Я тихонько толкнула Олешу в плечо. Он оглянулся, ответил на мою улыбку и побежал, сбивая камешки.

Я, с полной грибов корзиной, побежала за ним. Обгоняя

 

- 307 -

друг друга, мы спустились к дому. Я взбежала к себе в светелку, поставила грибы, взяла блокнот и позвала:

— Пошли!

Олеша поправил поясок на рубашке и степенно повел меня улицей к конторе Областьрыбы. На дверях висел замок.

— Борис Иваныч! — крикнул Олеша в темноту склада.

— Тут! — ответил голос. Олеша вошел в соседнее здание. Там стояли котлы, тянулись чугунные трубы. Лесенка вела на галерейку.

— Борис Иваныч! — крикнул Олеша.

— Ту-ут! — ответили сверху. Над перилами галерейки наклонились худые плечи и острое худощавое лицо с небольшой бородкой. — Вот я!..

— Тут тя питерка спрашивает, — сказал Олеша, задирая вверх беловолосую голову. — Выдь на низ!

— Пошто я питерке занадобился? — довольно хмуро спросили сверху.

— Простите, что беспокою вас, Борис Иванович! — сказала я, выступая в полосу света. — Я студентка. Работаю по изучению здешнего края. Очень бы хотела побеседовать с вами, если у вас есть время.

— Ну добро! — ласковее ответил голос. — Пождите — иду!

Деревяшка застучала по галерейке, потом по лестнице. Сухонькая, небольшая фигурка в черной длинной блузе под ремешком быстро спустилась.

Борис Иванович подошел, глянул, протянул мне руку. Как щипцами охватили меня его твердые, небольшие глаза в мохнатых бровях. Кости лица обтягивала обветренная, темная кожа. Бородка оставляла открытыми подвижные губы. Спросил:

— Вы что — рыбоведению обучаетесь? Или по экономике?

— Нет, — призналась я. — Занимаюсь я вовсе пустяками — записываю песни, сказки, старые старины, новые новины, добрым людям на утешенье, себе на поученье.

Борис Иванович засмеялся. Потеплели глаза.

— А-а, ну это — особая стать! Этим я тоже грешен. Тогда пождите мало время, я тут покончу, да ко мне домой пойдем, побеседуем. Не сочтите за труд, подождите, я сей-

 

- 308 -

час. Ну, показал завод Олешка вам? — спросил он.— Специалистом у нас скоро будет... Что вам еще показать?

— Откровенно говоря, лучше бы рассказать старины,— призналась я.

— Ну добро, добро! Этому я и сам привержен, люблю книги старинные, от руки писанные, иконы письма древнего, прекрасного и всякие рукомесла. Пойдемте ко мне, буду сказывать... — Он светло глянул на меня.

— Очень рада!..

— Я до вечера ушел, Онуфрий, ты сам запри! — крикнул он наверх.

— Ладно! — прогудело оттуда.

Постукивая деревяшкой, Борис Иванович пошел впереди, я шла за ним, положив руку на худенькое плечо Олеши. Борис Иванович отомкнул дверь конторы. Лесенка из сеней вела в светелку. Мы поднялись. Борис Иванович распахнул дверь.

Я остановилась изумленная: широкое окно сияло лазоревым наличником. За ним блестели серебряным блеском океанские дали, а на фоне их покачивалось, привешенное на веревочке к оконному наличнику, резное суденышко. Оно было так искусно вырезано и оснащено, что казалось: приплыло сюда из океана, чудом не увеличившись, и повисло на окне. По бокам его покачивались на таких же шнурочках резанные из тонких стружек птицы. Одна, распустив разноцветный хвост, повернула голову к морю; другая, с девичьим лицом в высокой короне, смотрела в комнату, сложив на груди ярко-синие крылья. На столе стояли рогатые фигурки оленчиков, резанные из кости, и такая же резная шкатулка.

— В старину боле прекрасного было. Сейчас же — благообразия мало.

— Это потому, — убежденно сказала я, — что все растет и меняется. Когда ребенок бежит и кричит, раскрыв рот, разве он благообразен? Благообразны бывают старики. А сейчас — детство нового мира. Он строится: совсем, совсем новый! Мы прошли войну, кровь, голод, а теперь — вышли в жизнь. Очень интересно — какая станет она? И знаете, что еще интересно? — спросила я, понижая голос. Борис Иванович придвинулся, стукнув своей деревяшкой, и сел. — Еще интересно видеть, как именно все меняется. Сохраняется старое и — появляется новое. В старине надо

 

- 309 -

найти и понять такое, про которое еще не знали, а оно — было! Жило да жило, неведомое, вдруг — всплыло! Расцвело неизвестными цветами, как этот ваш шкафчик...

— Так... удивительного и чрезвычайного в жизни немало, ежели уметь видеть, это правда. И красоту, как цветы, легко рвать надо, чтобы не измять. Это все — правда. Но что же выглядеть думаете и чего ищете?

— Приехала я из Питера изучать лопарей. Но лопарей пока нет, а интересного кругом — много! В Коле я будто в сказку попала. А песни какие! Слушала бы, не отрывалась... Пела там старины Марфа Олсуфьевна Шаньгина... Олеша сказал, что вы тоже поете. Вот я и пришла...

— Про Шаньгину я наслышан, — кивнул Борис Иванович, — наслышан: женка память имеет твердую и голос хороший. Но сам ее не слыхал. Учился у другой великой души женщины... — Он указал тонким сухим пальцем на фотографию на стене. — Мария Дмитриевна Кривополенова. Мастерица была и утешительница.

Узкая койка у стены была застелена узорным рядном. На бревенчатых стенах висели фотографии: сморщенная старушка в повойнике и темном платке смотрела большими глазами; какой-то норвежский городок, чистые домики и суда у пристани; осанистый старик с раздвоенной бородой. В углу стоял деревянный шкафчик, ярко разрисованный птицами, цветами и травами.

Хозяин выдвинул из-за стола табуреты, приглашая садиться, а сам встал, прислонясь к окну и рассматривая меня.

— Борис Иванович! — доверчиво сказала я, поднимая на него глаза. — Если бы вы знали, как мне интересно жить на свете! Войдешь в комнату к незнакомому человеку, посмотришь: как интересно! Как здесь живут? И не знаю, что лучше: про себя ли рассказывать, вас ли расспрашивать?

— Любопытствуете к жизни? — усмехнулся Борис Иванович.

— Любопытствую! Нет, пожалуй, больше, чем любопытствую: хочется полюбоваться — откуда это так много в жизни прекрасного?

— Ас непрекрасным как быть? — хмурясь, спросил Борис Иванович. Он сжал губы. — Со скверною как?

— Ну? — удивилась я. — Мне кажется, оно просто от недоразумения. Надо постараться понять, где хорошее, оно

 

- 310 -

и окажется... Хорошего же все хотят? Я думаю, прекрасное должно все расти и расти на земле.

— Ну это едва ли! — покачал головой Борис Иванович. — Мысли текут из века в век. Песни хранят старину, тем и важны они. — Борис Иванович кивнул головой. Сел, положив на стол руки. — Слушайте, когда так:

Во таульи во городе,

Во тауль во хорошеем —

Поизволил наш царь-государь,

Да царь Иван Васильевич,

Он поизволил жонитися.

Да не у нас, не у нас на Руси,

Да не у нас во каменной Москвы,

Да у царя во Большой Орде

Кострюка, сына Демрюковича,

Да у его на родной сестре

Да на Марии Демрюковне...

Пел Борис Иванович негромко, протяжно и однотонно, широко открывая рот и покачивая седоватой головой. Сначала я усумнилась даже — пение ли это? Но чем дольше он пел, тем яснее выступали Москва, царские палаты, звенели свадебные чаши.

Глаза Бориса Ивановича смотрели вдаль, будто изумляясь встающим воспоминаниям. В однообразном ритме, в троекратной повторности нарастала многократность передачи, отложились переживания многих человеческих душ.

Песня несла слова, как река раковины: с мерным, повторяющимся рокотом.

Я слушала, держа карандаш.

—  Так вы близко знаете Кривополенову? Я читала, как Озаровская вывезла ее в Петроград, она выступала там.

— Знавал. А она, как бывала в Архангельске, — у нас останавливалась, в Соломбале. А я с детства любитель был песен и память имел. Бывало, хожу вокруг и все слушаю. А как отняли ногу — новое пристрастие заимел. Утешает песня в несчастье. Как потерял ногу, она и говорит: «Калека ты, Борис, теперь не работник. Самое тебе дело петь, людям на потеху, себе на усладу, старине на прославление. Ты запоминай-ка!» И стала с голосу учить. — Борис Иванович замолчал, сжав губы, — не хотел говорить о своем несчастье. — Ну — что еще спрашивать будете?

 

- 311 -

— Я бы очень хотела про Кострюка записать. Может, вы продиктуете?

— Могу... Могу и сам записать...

— Я боюсь, Борис Иванович, что вы запишете слишком грамотно, — засмеялась я.

— Запишу сколь обучен, — нахмурился Борис Ивано-

— Ну да, а надо не так, как мы с вами грамматике обучены, а как слышится, это называется фонетически.

— Пошто так?

— Потому, что тогда остается говор, каким поется. Вы знаете, что в разных местах говорят различно. С говора записанная песня скажет, откуда она пришла, откуда родом, это — ключик в историю.

— Понимаю, — кивнул Борис Иванович, — для того и в трубу записывают?

— Борис Иванович, ты спой ей про виноградье. Вишь, мы не знаем, како виноградье, а поем! — вдруг сказал Олеша. Он тихо сидел на порожке.

— Это свадебная, величальная.

— Спойте, пожалуйста!

Борис Иванович погладил бородку и запел:

Виноградье — красно-зелено,

Да ишшо кто такой стучит,

Да во светых-то вечерах,

Да во светых-то вечерах?

Да виноградчица стучит.

Да ишшо спрашивают ребята

Да господина во дворе

Да ишшо около двора,

Да все трава да мурава,

Да все трава да мурава,

Да цветы лазу ревы...

Олеша смотрел расширенными глазами: казалось, он видел удивительные лазоревые цветы, прекрасный терем с хрустальными воротами и серебряными «ободверенками», неизвестную, но такую знакомую в корнях своих жизнь. Мне повернулось впервые «Виноградье» не толстой книгой А.Шейна, где записаны тексты песен, а узорчатой песней безногого Бориса Ивановича. Чем дальше он пел, тем больше развертывалось то, что жило не в словах, не в ритме —

 

- 312 -

в отзвуке прошлого, долетавшего в глуховатом голосе, строгом, худом лице и подвижных бровях сказителя.

Я попрощалась с Борисом Ивановичем и договорилась, что приду, когда он будет свободен, вечером, буду еще записывать песни.

Заря, из широкого окна, заливала комнату Бориса Ивановича розовым светом. В нем, как в воде, плавали у окна подвешенные на шнурках птицы с девичьими лицами, покачивался резной кораблик, уплывая в полыхающее небо.

Борис Иванович сидел спиной к заре, опираясь локтями о стол. Лицо его казалось темным. Нос прямой полосой пересекал удлиненную линию глаз, как на византийских иконах. Клинышек бороды сливался с темным воротом рубашки.

Борис Иванович внимательно слушал меня — мы говорили о старообрядцах.

— Книги древнего письма, Борис Иванович, как и всякие книги, — говорила я, — отражают точку зрения группы людей, их писавших. Те, кто писал до Никона, — отразили свое понимание греческих текстов, с которых переводили, Никон — свое. В этом ли дело? Разве надо так держаться за букву?

— Я и не держусь, — отвечал Борис Иванович. — Дело не в букве и не в двуеперстии, а в том, что насилием введенное — духа лишается. Сказ есть: стоит Россия, не проваливается потому, что три старца неведомых в лесах за нее молятся. Перестанут они молиться и — рухнет все... — Борис Иванович посмотрел на меня и сказал: — Может, и не молятся они, а просто помнят да помалкивают. И того довольно. Беда приходит, когда обеспамятует народ. Понимаете, что сказать хочу?

— Нет, — призналась я.

— Видно, не имею слов настоящих... А — чую... Будто вьется ниточка али стежка по полю. Идет и идет по ней кто-то. От самого Киева до Архангельска — все идет. Многие сотни лет. Уж забыл, когда вышел, а памятует: надо идти вперед... Ты его не пинай: он сам знает, куда идти. Сила великая в том, что сердце помнит... — Борис Иванович поднял палец. Строго, как бы недоумевая от невозможности отыскать слова тому, что для себя было ясно.

— Я думаю, то, что вы рассказываете, называется тра-

 

- 313 -

диция культуры — сказала я. — Но ведь большая сила, Борис Иванович, не только в сохранении, но и в разрушении традиций.

— Новое — не отрицаю. Но они откуда берется? Чтобы разобраться — старое понимать надо.