- 102 -

Училище

 

Училище находилось на Щербаковской улице, № 41-а, у метро «Сталинская», теперь «Семеновская»; от метро надо было проехать две остановки на трамвае, и называлось оно так: «Художественно-ремесленное училище № 3 (полиграфистов)». Срок обучения — четыре года. Когда были собраны все документы для поступления, мне пришлось самой ехать узнавать, как добраться до училища. На сердце было очень тяжело, во мне бурным цветом развились все комплексы, которые постоянно внушал мне дядя: я толстокожая, уродина, дура и т. д., и как после этого мне показаться людям на глаза? Да и в ремесленное училище мне поступать совсем не хотелось. В те послевоенные времена в ФЗО (фабрично-заводское обучение) и ремесленные училища поступали дети из детских домов, дети бедных родителей, дети, которые не хотели учиться. Заводам и фабрикам нужны были рабочие, а мне рабочей совсем не хотелось быть. По всем параметрам я походила на этих детей, но внутри сидела амбициозная, ни на чем не основанная мечта о каком-то своем другом «предназначении». Вслух, естественно, я об этом никому

 

- 103 -

не могла сказать. Нахальные детские мечты о том, что когда-нибудь я стану журналистом или еще каким-нибудь гуманитарием, разбивались в пух и прах.

Оказалось, что в училище надо сдавать экзамены и учиться, как в техникуме, четыре года. Это был первый эксперимент в истории ремесленных училищ, когда государство решило, что наряду с получением рабочей профессии мы получим аттестат о среднем образовании, поэтому и должны были учиться четыре года, но плюс к этому еще должны были стать высокопрофессиональными рабочими с высокими разрядами, шестым и седьмым. А седьмой разряд — это уже мастер. Но разговоры о получении среднего школьного образования вскоре сошли на нет, и тем, кто хотел в дальнейшем поступить в институт, было предложено параллельно с училищем идти в школу рабочей молодежи, где занятия начинались вечером. Таких было немного. Ну а пока предстояли вступительные экзамены. Я окончательно пала духом, когда увидела рисунки и акварели, принесенные поступающими. В новых для меня условиях, с незнакомыми людьми я чувствовала себя какой-то неполноценной, боясь произносить даже необходимые для общения фразы. Я очень боялась провалиться на вступительных экзаменах, особенно по рисунку, потому что рисовала приблизительно как Остап Бендер, который пытался на пароходе изобразить «Сеятеля». Очень боялась реакции дяди Левы, если не поступлю. Но как-то все экзамены сдала, получив по рисунку тройку, и была определена на отделение «Высокая многокрасочная печать». Нам выдали обмундирование: ремесленную форму, состоящую из темно-синей суконной шинели с хлястиком и черного берета (для теплого времени года) и шапки-ушанки для зимы, выходного синего сатинового платья, а на каждый день было платье из плотного хлопчатобумажного негнущегося материала (чертовой кожи) какого-то черно-синего цвета. К платьям полагались белые воротнички и нижнее белье (о котором сейчас, конечно, уже никто не помнит, но которое зато хорошо запомнил приехавший в Москву и побывавший в московских магазинах знаменитый Жерар Филип, рассказавший затем парижанам о том, какое белье носят советские женщины). И ботинки из

 

- 104 -

свиной кожи на шнурках. Целое богатство. Я радовалась бесплатно полученным вещам, таким необходимым и нужным. Трехразовое питание тоже было бесплатным. В конце каждого месяца выдавался сухой паек за все воскресные дни прошедшего месяца. В паек входила колбаса «Одесская», несколько плавленых сырков под названием «Новые» и что-то еще. Но пакет был увесистым и радовал тем, что могу принести все это домой и сделать свой вклад в «общий котел». Но для дяди Левы я все равно оставалась «лишним ртом».

В училище мы всегда ходили строем. Меня тогда это абсолютно не угнетало, как будто так и надо. Утром обязательное построение на линейку, затем строем шли на завтрак, обед и полдник. Вечером, после занятий, перед уходом домой опять построение на линейку. Староста каждой группы рапортовал о прошедшем учебном дне. Рапорты принимал штатный политрук.

Бабушка, переехав в Москву, сняла с себя заботы о хлебе насущном для себя и своих внучек, которые безропотно несла на своих плечах больше десяти лет, и решила, что теперь она спокойно будет жить как за каменной стеной. И в благодарность за это рассталась со своими дорогими сердцу долго хранимыми вещами. Единственную память о моем папе — стального цвета, из дорогого материала, выходной костюм — бабушка отдала Левиной жене, чтобы та переделала его для себя. Но тетя Софа не осталась в долгу. Только что сшитое новое демисезонное пальто она отдала мне. Я, конечно, была чрезвычайно рада такому подарку. Мамино летнее платье-клеш с разбросанными по светло-коричневому полю букетами крупных ромашек и рукавами фонариком бабушка отдала мне, так как выходного платья, кроме ремесленного, у меня не было. Дяде Леве достался папин галстук. Ни от папы, ни от мамы вещественной памяти у меня нет. Стыдно сказать, но я не помню, куда подевалось то единственное мамино платье. Бабушка оставила себе только узелок с похоронной одеждой, и в шанхайской деревянной шкатулочке у нее хранилось около дюжины серебряных дореволюционных рублей, а в память о дедушке — старинные дорогие часы фирмы «Павел Буре» на серебряной тяжелой цепочке. Часы были тоже отданы дяде Леве. После его смерти в

 

- 105 -

1993 году осталась только шанхайская потрескавшаяся деревянная шкатулочка, уже без серебряных рублей, пропали куда-то дедушкины часы. Шкатулку я взяла себе, мне ее отреставрировали, и теперь она стоит на полочке — не моя, а бабушкина память, свидетельница шанхайских, дальневосточных и казахстанских скитаний и всех невосполнимых человеческих потерь.

После решения проблем с моей учебой и материальным «благосостоянием» дядя Лева взялся за решение другой важной проблемы, которой могло и не быть, имейся у училища общежитие, а у меня — постоянная московская прописка. Сейчас вспомнилось, что при поступлении в училище в графе о социальном положении погибших родителей я писала: рабочие, — кто-то меня научил, и всегда это проходило и никто не проверял, что при жизни мама была врач, а папа — историк.

Но для дальнейшей жизни и учебы в Москве мне необходима была постоянная прописка, которую я, живя четыре года в Москве, так и не получила. Но тем не менее дядя Лева, не считаясь с моей гипертрофированной застенчивостью, посылал меня не один раз на Ленинградский проспект, № 20, где находилось Главное Управление, ведающее делами прописки. И чтобы меня прописали, я униженно бормотала, мычала испуганно, уверяя людей в форме с оловянными глазами, что я родилась в Москве и мне необходима прописка. На вопрос о том, почему я оказалась в Казахстане, я не знала и не могла дать вразумительного ответа. Я всегда знала, что мне откажут в прописке, но дядя Лева с упорством маньяка заставлял меня ходить вновь и вновь, я же боялась его ослушаться. И каждый раз после моего неудачного возвращения он выливал на меня потоки брани, вместо того чтобы бранить тот государственный строй, который лишил меня не только московской прописки. У него положение было тоже не из легких, потому что постоянно донимала милиция, а злился он на меня. Я же про себя думала: «Лучше бы оставил нас в землянке, а еще лучше, если бы я жила в детском доме». Правда, к тому времени я выросла из детдомовского возраста. Бабушка, наверно, была прописана, но постоянно или временно, не знаю. Так, учась в училище, я прожила у дяди Левы с тетей Софой, наверно, около года.

 

- 106 -

Увлеченная новой для меня училищной жизнью, я записалась в искусствоведческий кружок при Третьяковской галерее. После основной учебы с радостью ехала в Третьяковку и домой, конечно, не торопилась, там меня никто не ждал. Занятия в кружке заканчивались часов в восемь вечера, но когда все разъезжались по домам, я оставалась и бродила по опустевшим залам, пока галерея не закрывалась — до 21 часа. Однажды, когда я возвратилась домой после занятий, продолжая жить в мире картинных и скульптурных грез, и постучала в дверь, то в проеме открывшейся двери я увидела разъяренного Льва. Сердце сжалось. И вдруг:

— Проститутка! Где ты шлялась?

И, схватив меня за руку, втащил на кухню, служившую одновременно прихожей. Там стояла тетя Софа. В непередаваемом страхе наказания я почему-то обрадовалась ее присутствию. Софа молча, с осуждением (почему?), увидев меня, поджала тонкие губы. Бабушка лежала в комнате. И тут на мою голову обрушился удар дяди Левиного кулака. Я упала на пол, и он стал избивать меня, уже лежавшую, с азиатской жестокостью. Он больше всего свирепел оттого, что я молча терпела его побои и не защищала свое тело от его ударов, только съеживалась. И думала при этом: пусть убьет, зачем мне такая жизнь? Софа все это видела и слабо верещала:

— Лева, хватит! Лева, хватит!

Наверно, оттого, что я молча переносила его побои, он всегда называл меня толстокожей. Мое второе имя. Но на этом не закончилось. Устав меня бить, он на ночь глядя вышвырнул меня в летнем ремесленном платье во двор, где на бревне я и просидела всю ночь. Было так холодно, что зуб на зуб не попадал. Проплакав всю ночь над своей сиротской, никому не нужной жизнью, я время от времени обматывала толстой косой свою тощую шею, пытаясь умереть от удушья и превратиться в холодный труп. Но даже такая жизнь — побеждала. Я с ужасом думала, как же я поеду утром в училище, опухшая от слез, невыспавшаяся, с невыученными уроками. В пять часов утра открылась дверь, и хмурый, бледный дядя Лева разрешил мне войти. Я собиралась, умывалась, неумело орудуя зубной щеткой, приходя в ужас от своего распухшего лица, увиденного в

 

- 107 -

зеркале. И таких случаев было несколько. Мне не раз приходилось ночевать во дворе, сидя на бревне. Конечно, это было несправедливо. Но так он выполнял свою клятву моей маме перед ее смертью, что будет заботиться о ее детях. Слово «проститутка», которым он меня обозвал и оскорбил на всю жизнь, в то время я встречала только в прочитанных книжках, и то редко, «живых» же никогда не видела. Для меня, брошенное в лицо, это слово было равносильно мату. На меня тогдашнюю не покусился бы никакой, даже самый нищий, бродяга.

Приходя на занятия, я засыпала, все удивлялись моему опухшему лицу, невниманию на уроках. Но никто никогда, за все четыре года учебы, не узнал, как мне приходилось жить. Я никому не могла об этом рассказать — было стыдно. Преподаватель истории как-то сказал:

— Странная эта Ким, то пятерку получит, то двойку.

Занятия по рисунку, основам композиции и акварели велись преподавателями, приглашенными из лучших учебных заведений Москвы. Помню Михаила Ивановича из Суриковского института, которому директор выделила мастерскую на первом этаже училища, и мы постоянно бегали смотреть, как он писал маслом большое полотно. Мастерской он, наверно, и соблазнился.

С рисунком я, мягко говоря, не дружила и долго мучилась и, только когда дело доходило до акварельных красок, оживала. Иногда, когда я заканчивала очередную акварель, преподавательница Антонина Ивановна звала Михаила Ивановича: «Михаил Иванович, посмотрите, какое яблоко!» Михаил Иванович одобрительно кивал, и она ставила мне полновесную пятерку, несмотря на сомнительный рисунок. Эта мелочь запомнилась, потому что больше никаких положительных эмоций я у преподавателей по другим дисциплинам не вызывала.

Училась я средне и так никогда и не полюбила выбранную мне дядей Левой профессию, проработав по окончании училища положенные два года. Все затраты государства на меня в итоге пошли насмарку. Но пока я училась. Утром уезжала на занятия, вечером дома помогала по хозяйству, на ночь раскатывала под столом свою

 

- 108 -

постель и блаженствовала до утра. Дяде Леве это вскоре надоело и, решив избавиться от ежедневного лицезрения моего неприятного для него лица, он вдруг заявил мне, чтобы я убиралась из дома. Выгнал. Я молча выслушала его, оделась и ушла. Никто меня не остановил. Было очень тоскливо и страшно. Семнадцати лет мне еще не исполнилось. На занятиях я не слушала преподавателей, думая только о том, где бы переночевать. На улице температура минус 20 градусов. Я перебирала в уме, к кому бы могла напроситься на ночлег, и выбрала добродушную Эмму, которая жила с мамой в маленькой комнате коммунальной квартиры. Эмма без лишних расспросов взяла меня к себе, мама ее тоже приняла меня хорошо, и я прожила у них неделю. Они меня не выгоняли, но я сама понимала, что, попросив у Эммы разрешения пожить у них неделю, я должна была уйти. Как мне было тяжело напрашиваться на ночлег к разным людям, испытывая при этом чувство вины, стыда, — это непередаваемо. Так и скиталась. Когда уж совсем негде было переночевать, я тихо приходила в Лазовский переулок и, переночевав, опять уходила. Никто не спрашивал, куда я иду. Видя мои мучения, директор училища Мария Васильевна, большая ей моя благодарность, на свой страх и риск разрешила пережить суровую зиму в одной крохотной комнатке при училище, вместе с уборщицей. Я была безмерно рада. Мне поставили кровать и тумбочку. Уборщица была добрым человеком, но очень красилась и часто вечерами пила. Директор не имела права предоставлять мне жилье, такое было время, — если бы в милиции узнали, что я живу без прописки на служебной площади, ей бы непоздоровилось, поэтому она не могла сделать так, чтобы я жила там до окончания училища. Я даже была у нее в гостях, где впервые увидела телевизор «КВН» самого первого выпуска. До сих пор помню, что шла передача спектакля Островского из МХАТа, но название пьесы уже давно забыла. Что и говорить — это было волшебство.

А в училище шла интенсивная жизнь, очень интересная для меня, если бы не проблема ночлега. В стенах училища было организовано много разных кружков: художественной и спортивной гимнастики, искусствоведческого с занятиями в самой Третьяковке, стрелкового

 

- 109 -

и многих других. Несмотря на свои беды, я перебывала почти во всех кружках: в спортивном я, как обезьяна, крутилась на брусьях, в кружке по художественной гимнастике безрезультатно пыталась овладеть мячом и сесть на шпагат, в стрелковом кружке мне нравилось ходить в тир на Чистых прудах, который помещался в подвалах издательства «Московской правды». Наш тренер, Анатолий Иванович, красивый восемнадцатилетний юноша, был очень серьезен, и мне, шестнадцатилетней, он казался очень взрослым, я называла его по имени-отчеству. У него я заработала третий разряд по стрельбе. Его хорошего отношения к себе я тоже не забуду. Через несколько лет я прочла в газете о том, что Анатолий Иванович стал чемпионом мира по стрельбе из пистолета. Его портрет красавца-чемпиона был помещен на обложках журналов и газет. Записалась я и в искусствоведческий кружок, сразу забросив все остальные кружки, и за все четыре года почти ни разу не пропустила ни одного занятия, проходившего в залах Третьяковки. Меня избрали старостой кружка.

В училище часто устраивались вечера встреч с писателями, художниками, поэтами, Героями Советского Союза. Так мне выпало на долю пригласить на вечер поэта Льва Ошанина. Жил он рядом с Третьяковкой, в писательском доме в Лаврушинском переулке. Был приветлив. Узнав, что я кореянка, сообщил, что скоро едет в Северную Корею. В то время гремел по стране его «Гимн демократической молодежи». На вечер он приехал. Приглашала на вечер и маму Героя Советского Союза Наташи Ковшовой, погибшей в Великую Отечественную. Помню, как ездила в мастерские художников на Масловке, чтобы пригласить на очередной училищный вечер художницу Лидию Бродскую. Я увидела очень красивую молодую женщину, работавшую в просторной светлой мастерской. Там стояло несколько больших мольбертов на колесиках. Она работала над очередным холстом, изображавшим подмосковный пейзаж, и спросила меня, как бы я назвала этот пейзаж. Я в силу своей стеснительности не могла выдавить из себя ни слова. Позже он появился в залах Третьяковки. Мир тесен. Лидия Бродская ушла из ансамбля «Трио Кастелио», где была солисткой, уступив свое место моей тете по возрасту, хотя была еще молодой. Но они дружили семьями в дальнейшем. Я помню, ка-

 

- 110 -

ким нападкам подвергалась в прессе за свою, как писали критики, «сентиментальную живопись» дочь знаменитого Бродского, автора картины «Ленин в Смольном», копия или репродукция которой висела и в нашем училище.

Мне были очень интересны все эти встречи, рассказы других о себе, о творчестве, — особенно если учесть мою прошлую, описанную выше, жизнь.

Когда приближались Майские или Октябрьские праздники, всех учащихся отправляли готовиться к параду на Красной площади. Тренировки были за Киевским вокзалом, на какой-то громадной площади, где кроме нашего училища была масса других. Мы маршировали, разучивали физкультурные упражнения, размахивали флажками или палками. На день парада нам выдавали специальную физкультурную форму. Все во мне ликовало — мы пройдем по Красной площади не просто так, а выполняя всякие упражнения, и на трибуне Мавзолея я увижу всех наших вождей, но больше всего я мечтала увидеть Сталина. Видела всех машущих с высоты Мавзолея, у всех почему-то лица были красно-малинового цвета, но его не видела ни разу. Перед парадом с раннего утра нам выдавали большой пакет с праздничным пайком (а может, после парада), в котором лежали шоколадные шишкинские «Мишки в сосновом бору», граммов двести осетрины горячего копчения, печенье и еще что-то, все невероятно вкусное.

Кроме физкультурных парадов обществом «Трудовые резервы» устраивались, всегда в Колонном зале Дома союзов, грандиозные вечера: на 1 Мая, 7 Ноября и на Новый год. Для меня все эти вечера были сказкой, особенно на Новый год.

На такие вечера можно было пройти отличникам и другим достойным ремесленникам только по пригласительным билетам; я же постоянно попадала на них, потому что была «круглой сиротой», во-первых, а во-вторых, по причине шедшей в то время войны в Корее.

На Октябрьские и Майские праздники в Колонном зале для нас проводились торжественные вечера, заканчивавшиеся концертами. Пока шла война в Корее, меня всегда сажали в президиум, против моей воли, в первый ряд, и во время торжественного доклада, длив-

 

- 111 -

шегося больше часа, когда докладчик начинал громить южнокорейскую «клику Ли Сын Мана», идущую на поводу у американских агрессоров и мешающую народу Северной Кореи жить по законам коммунизма, мне казалось, что взгляды всех сидящих в зале впивались в мое корейское лицо, иллюстрирующее беззаботную жизнь корейцев в Советском Союзе. На новогодние вечера в Колонном зале я тоже получала пригласительный билет. Зал превращался в сказочное зимнее царство. Выступало много известных артистов, все очень веселились, выдавались красиво упакованные новогодние подарки. Глядя на всеобщее веселье и пытаясь веселиться вместе со всеми, я не могла отделаться от чувства тоски и тревоги, что сказка закончится и я с красиво упакованным подарком окажусь на улице, где-то переночую, и меня никто в мире не ждет. После окончания новогоднего бала все высыпали на улицу и разъезжались по домам. Я шла по морозной вечерней Москве в тонкой суконной шинели и дрожала от холода. В доме, где я родилась и прошло мое короткое счастливое детство с мамой и папой, жили чужие люди, у меня не было постоянного угла, куда я бы могла прийти, зная, что это мой угол и что ночью не придет милиционер, чтобы выгнать меня из теплой постели. Так было не раз. Где твоя прописка? Нет? На улицу!

В те годы я никак не могла понять, почему меня не прописывают в Москве, и была от этого очень несчастна. Мне, да и не только мне, со всех сторон внушалось, что я должна быть признательна нашему государству, благодаря которому я бесплатно училась, мало того, меня кормили (неважно как, тогда все плохо жили), одевали, я восседала в президиуме Колонного зала, занималась в искусствоведческом кружке, выступала с докладами от кружка в самой Третьяковке и в ЦДРИ.

Однажды, когда начались летние каникулы, мне выдали двухнедельную путевку для поездки на теплоходе по Оке, от Москвы до юрода Горького. Теплоход заполнили отличники учебы, активисты-комсомольцы из всех учебных заведений системы «Трудовые резервы», учащиеся из плохо обеспеченных многодетных семей, ну и я, как сирота. Не забыть, как проплывали мимо величественных Жигулей, стерильную чистоту в каютах, притягивающие запахи пи-

 

- 112 -

щи в наполненной светом громадной теплоходной столовой, вкусные обеды там. Не забыть экскурсий по городу Горькому и всех других впечатлений от этой поездки.

И все это бесплатно. И поэтому я была искренне благодарна нашему государству. Вот только оно почему-то не прописывало меня в Москве. Я не забуду комсорга нашего училища, молодую девушку, по-моему, ее звали Тамарой, которую прислали к нам из райкома комсомола; она получала зарплату от райкома, организовывая все общественные мероприятия вместе с политруком нашего училища. Ей было лет восемнадцать—двадцать, ее любили, потому что она была простой и доброй. Благодаря ей я попадала на вечера в Колонном зале. Она постоянно меня опекала по доброте своей, потому, наверно, что тоже была без родителей.

Однажды летом военрук училища Иван Васильевич для учащихся, оставшихся в Москве, организовал поход в дальнее Подмосковье. Долго ехали в электричке, затем шли. Проходя мимо одной из деревень, я сняла ботинки и шла босиком. Вдруг я что-то почувствовала, нет, не резкую боль, а какое-то неудобство в своей шагающей правой ноге. Опустив взгляд вниз, я увидела, что из стопы торчит вверх, сантиметров на семь, ржавый толстый погнутый гвоздь, самый длинный из тех, которые только производились в нашей стране. Я почему-то шепотом сообщила об этом окружающим. От страха.

Позвали шедшего впереди с ребятами Ивана Васильевича, который быстро наложил жгут; меня заставили лечь на какую-то простыню, и мальчики вчетвером, взявшись за ее концы, понесли свою ношу, с шутками и прибаутками, в ближайшую деревню в медпункт. В пути они смеялись и говорили, что они, как на войне в Корее (шел 1952 год, кажется, когда война в Корее была в самом разгаре), выносят раненую партизанку с поля боя. Как я была благодарна своим однокурсникам и Ивану Васильевичу за то, что они успокаивали меня и были очень добры. Я осталась в медпункте, а ребята продолжили поход. В медпункте медсестра сделала мне укол от столбняка и оставила ночевать. Утром мне сделали перевязку, дали палку в руки, и после обеда я уже приехала на Белорусский вокзал на электричке, а там рукой подать до Лазовского переулка. Вот та-

 

- 113 -

кой был у меня «поход». В те годы люди были бедны, но очень отзывчивы и добры. Ивана Васильевича все любили, особенно ребята. За глаза все звали его «Лубяго» — кажется, персонаж из популярного в те годы фильма «Вратарь».

Настоящей моей любовью стал искусствоведческий кружок, занятия которого проводились в залах Третьяковской галереи три раза в неделю. За все четыре года учебы я без уважительной причины не пропустила ни одного занятия. Вела кружок искусствовед, сотрудница Третьяковки, Софья Моисеевна Страковская, обаятельная, со вкусом одетая женщина, всегда в ровном настроении. Видя мой интерес и аккуратное посещение всех занятий кружка, в отличие от большинства постоянно меняющихся кружковцев, она назначила меня старостой. Упор в своих занятиях с нами Софья Моисеевна делала на социалистический реализм в советском изобразительном искусстве. Что на самом деле она думала, я не знаю. Я же полагала, что кроме соцреализма другого искусства на свете нет. Несколько занятий проводили, разбирая каждую деталь в картине художника Шурпина «Утро нашей Родины», где на фоне необъятного пшеничного поля шел навстречу наступающему утру дорогой Иосиф Виссарионович. Еще помню, как разбирали картину Лактионова «Письмо с фронта», восторгались светом, и еще запомнился разбор пятки какого-то персонажа на этом полотне. Много времени проводили у картины Федора Решетникова «Опять двойка». Но тем не менее Софья Моисеевна давала нам свободу выбора той или иной темы для индивидуального доклада. Доклады мы писали, делая обзоры о творчестве выбранных нами самими художников. Когда я писала такие доклады и отдавала на суд Софьи Моисеевны, она была больше чем довольна моими способностями, но, по ее словам, искусствоведы из методического кабинета Третьяковки никак не могли поверить тому, что такие зрелые доклады могла написать семнадцатилетняя ремесленница, думали, что эти доклады за меня писала Софья Моисеевна. Она даже приводила на наши занятия каких-то людей, чтобы убедить их воочию. Хвастаюсь.

Мне очень нравился Левитан, и для очередного доклада я выбрала его удивительный пейзаж «Березовая роща». Я расписала свое виде-

 

- 114 -

ние этой небольшой по размерам картины не на одной странице. То же самое было и с любимой мной картиной В. Серова «Девочка с персиками». Софья Моисеевна была в восторге. Неистребимая жажда чтения окунула меня в новый мир литературы о художниках всех веков и стран. Все мне было очень интересно. Я по настоянию Софьи Моисеевны выступала со своими докладами в Третьяковке, с каждым выступлением снимая с себя пелену застенчивости при выходе на сцену. Помню свое выступление в Центральном Доме работников искусств на VII пленуме советских художников. Теперь понятно почему. Государство рабочих и крестьян должно было пропагандировать «интеллект» подрастающей смены рабочего класса. Доклад мой был, конечно, бездарным и неинтересным, но выбрали меня; тему выбирала не я, мне ее дали, и я написала и прочла со сцены ЦДРИ — в зале на восемьсот мест. Темой была картина Ф. Решетникова «Опять двойка», о ней писали все газеты, и Софья Моисеевна сказала, что мы должны откликнуться, и поручила это сделать мне. Конечно, тогда я была горда — сам автор сидел в президиуме. У меня до сих пор хранится газета «Московский комсомолец» от 11 апреля 1953 года с моим так называемым выступлением, которому предшествовал душераздирающий заголовок «Напишите картину о нас!».

Но я ее почему-то никому не показываю. А тогда показывала и гордилась. И однажды я даже услышала свой голос по радио с очередным докладом о творчестве Левитана. Все для меня было интересно и отвлекало на время от неустроенности бытовой жизни и тоски бесприютности, которая, конечно же, никуда из души не девалась.

Однажды, когда я в очередной раз бродила по залам Третьяковки, ко мне подошла средних лет женщина, представилась художницей и просила меня позировать ей для ее очередной картины. Звали ее Лидия Нефедова (забыла отчество, но кажется, Николаевна), она была членом МОСХа. Жила Лидия Николаевна на Фестивальном проспекте в двухкомнатной квартире (богатство по тем временам) с молчаливым мужем-физиком. Одну комнату она превратила в мастерскую, где я ей и позировала для- громадного полотна. Тема: «В. И. Ленин на съезде коренного населения народов Крайнего Севера», где я предстала в образе передовой делегатки-чукчи, закутан-

 

- 115 -

ная в какой-то тулуп, рядом с Владимиром Ильичом. Картина выставлялась в залах Третьяковки, а потом куда-то делась.

В девяностых годах, в самый разгар перестройки, я включила телевизор. Шла какая-то ретроспективная передача об искусстве так называемого соцреализма, и вдруг я увидела то самое полотно Лидии Нефедовой, где я рядом с Владимиром Ильичом. Наверно, достали из запасников.

Затем я позировала ей для картины «Смерть кореянки». Тема была актуальной, так как это был 1953 год — шла война в Корее. Лидия Николаевна соорудила из обеденного стола помост, на который я легла лицом вверх, одетая во все белое. Мои черные длинные распущенные волосы почти касались пола. Эта картина потом тоже где-то демонстрировалась, но я уже забыла где. Мне она нравилась, в отличие от первой, и я смутно помню ее до сих пор. Очень долго — а дело было зимой — я ездила в легкой, совсем не зимней одежде на сеансы. Лидия Николаевна даже подарила мне шерстяной шарфик, чтобы шея не мерзла. Но когда она хотела расплатиться со мной за позирование, я категорически отказалась, хотя в трамвае старалась ездить «зайцем», чтобы сэкономить три копейки за проезд. Я служила святому искусству, и разве можно за это брать деньги!

Пока я напрашивалась на ночлег к подругам, иногда приходя ночевать в Лазовский переулок, дядя Лева не дремал. Закончились несколько недель ночевки в училище, в комнатке уборщицы: наверно, милиция узнала и запретила. Терпеть меня у себя, в «квартирке» жены, было выше его сил. И он нашел выход.