- 43 -

ПРАВИЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК

 

Замечено, что со случайными спутниками в поездах, на пароходах, в общих номерах гостиниц человек более разговорчив и откровенен, нежели в кругу друзей. Может быть, потому, что соседями вашими оказались люди, которых вы увидели в первый и, вероятно, в последний раз, — потому, быть может, вы и беседуете с ними так много и свободно?

Для заключенных местом случайных встреч — местом, заменяющим и купе вагона, и каюту парохода, и общежитие гостиницы, — служат пересыльные тюрьмы.

Вас осудили в Одессе, отбывать наказание посылают в Иркутскую область, и, прежде чем попасть в лагерь, вы побываете в десятке пересыльных тюрем. В Бобруйске задержали человека, который некогда был связан с вами, и из Магадана для допроса и очной ставки вас этапируют в Белоруссию, и вы неделями — спешить некуда — живете в пересыльных. Начальство решило перебросить вас из лагеря в лагерь, и вы скитаетесь по пересыльным тюрьмам. Наконец вы отбыли срок, вас ссылают в дальний край. Опять же не миновать вам пересыльных тюрем.

Теперь представьте себе осенне-зимние вечера. Темнеет в четыре, отбой — в десять. Шесть длиннейших часов кажутся бесконечными. В камере тусклый свет, от махорочного дыма кружится голова, и такое впечатление, что, покачиваясь, как на волнах, тюрьма плывет, несется куда-то... Чтобы не спятить с ума, заключенные вслух предаются воспоминаниям, им приятно, необходимо произносить слова и приятно, когда их слушают. Божье благословение, если среди них найдется говорун...

Именно такой и нашелся в одной из уральских пересыльных тюрем в зимний вечер сорок девятого года. До поры

 

- 44 -

до времени Варнашин — так звали его — молчал, прислушиваясь к тому, что говорили заключенные. А говорили они о том, что среди наших граждан развелось огромное количество доносителей. Побеседуй в небольшой компании, выскажись по любому вопросу, заметь, к примеру, что в таком-то магазине продают подмоченный сахар или пшено воняет керосином, и в тот же день это твое высказывание станет известно «кому следует», тебя возьмут на заметку. Доносителями оказались люди, которых мы до последней минуты считали порядочными. Кто-то, хватив через край, сказал, что если бы секретные бумаги сталинских карательных органов стали явными, оказалось бы, что в стране пятьдесят миллионов доносчиков — четвертая часть населения...

— Вы что же — и старцев считаете, и детей? — смеясь, спросил один из заключенных.

— И детей, и детей, — был ответ. — Я знал одного ученика третьего класса — десятилетнего мальца, который систематически доносил не только на своих одноклассников — это б еще ничего, но, что печальнее, — на их родителей. На совести этого пацаненка не один десяток жертв...

— Да будет вам...

Сидя по-татарски, Варнашин продолжал молчать. Это был рослый человек лет пятидесяти. У него был большой рот, искривленные губы и широкий, твердый подбородок, и поэтому, должно быть, казалось, что он всегда улыбается. Сейчас он сказал:

— Прямо удивительно, до чего вы любите искать и находить виновников... Послушаешь вас, и такое впечатление, что сидишь в обществе непорочных дев. А ведь надо прямо сказать, что в чем-то каждый из нас, безусловно, виноват...

Такое вступление — само собой — не очень понравилось. Раздались голоса:

— Вы по себе, конечно, судите?

— Вам, разумеется, виднее.

— Если мы сами себя считаем преступниками, то что же остается говорить начальничкам?

Когда голоса умолкли, Варнашин (видно было, что возражения не очень его смутили) продолжал:

 

- 45 -

— Я живу на этой пересылке больше месяца и с ваших слов знаю многие ваши дела. Вы только на меня не обижайтесь и меня не перебивайте, я ведь сам получил полную катушку — 25 лет, так что сравнивать меня с начальством или ругать не имеет смысла... Вот, к примеру, один из вас на днях рассказало том, как, демобилизовавшись, вернувшись с войны, он приехал в родной колхоз. Повидал он немало, прошел половину Германии, брал Берлин, — естественно, что колхозницы облепили его, закидали вопросами. Больше и усерднее всех спрашивали скотницы, доярки, и это понятно: демобилизованный до войны заведовал молочно-товарной фермой. «Ну, как там, дядя Вася, коровы — больше наших или, может, меньше?» И дядя Вася, не будь дурак, отвечает, что коровы там, в Германии, чуть побольше наших, и все они, добавляет он, одной масти — у каждого хозяина коровы одной масти...

— Так за это мне десять лет? — покраснев от злости, возмущенно крикнул дядя Вася.

— Это другое дело, срок тебе дали чересчур большой, — ответил рассказчик. А так как он всегда улыбался или казалось, что улыбался, было непонятно, говорит ли он всерьез или шутит. — Или взять другого заключенного, — продолжал он, — ну какой дьявол тянул его за язык, кто заставил его через три года после войны — через целых три года! — уверять, что американские самолеты, которые он в свое время и с тем же старанием, что и наши, поил бензином, — что американские самолеты во время войны были лучше отечественных?

— А если они действительно были лучше? — возразил пострадавший. — Я ведь воентехник, я же не с потолка все брал. Вы сначала назначьте комиссию, установите, что я говорил неправду, клеветал на нашу технику, а потом уж сажайте...

— И всюду так, и во всем так, — не слушая возражений, продолжал Варнашин. — Один был в плену (а следователь уверен, что, попав в плен, боец или командир обязан тотчас же застрелиться), другой оставался в оккупированном городе и служил на пивоваренном заводе, третий «добровольно», то есть, не сопротивляясь и не убивая немцев, поехал в Германию на работу. Одним словом, каждый из нас на вопрос: виновен ли он? — должен ответить: да, виновен...

 

- 46 -

— Так ты дай мне месяц-два, и я всем друзьям-недругам закажу молчать, — воскликнул бывший заведующий молочно-товарной фермой.

— Я бы и сам взял такой срок, — сказал Варнашин. — Но не об этом сейчас речь. Я только утверждаю, что можно и должно было остерегаться, и в качестве примера хочу рассказать вам об одном правильном, настоящем человеке.

— Давай, давай, не мешайте, ребята, — сказали несколько человек.

— Я сразу назову его фамилию — Осадчий и в дальнейшем буду называть по имени — Николай, ибо знаю его не одно десятилетие, — так начал Варнашин свою историю. — До определенного времени Николай ничем решительно не выделялся и не отличался от всех наших людей. Это был обычный советский человек, и биография его весьма обычна. В старой армии Николай не служил: был молод — и в Красную попал чуть ли не в восемнадцатом, резался с Деникиным, резался с Врангелем, брал и чуть-чуть не взял Варшаву, а потом демобилизовался и в худой и грязной шинелишке прибыл в Москву. Как видите, все как обычно, да и дальше вы не увидите ничего особенного. Он не принадлежал к тем демобилизованным горе-воякам, которые с криком: «За что боролись?» — врывались в собесы, костылями колотили лампочки, а заодно и работников, бились в эпилептическом припадке и, получив требуемое, исчезали. Нет, мой Николай не был таким. Но и беззащитной овцой он также не был: то, что ему полагалось, он умел получать и получал, так что вскорости «заимел», как любили тогда говорить, комнату, достал себе не шибко обременительную работенку, обзавелся железной койкой, примусом, кастрюлей и прочими совершенно необходимыми бытовыми принадлежностями. Устроившись таким образом, ощутив прочную базу под ногами, он начал учиться. Среднюю школу старого времени он не успел закончить и поэтому поступил на рабфак, а затем в институт, который чем-то связан с рыбной промышленностью — то лис разведением рыб, то ли с путиной, то ли с консервированием— этого не скажу, не знаю. Были у него в свое время и женщины — рабфаковки в ушанках и жеребковых полушубках. Бывало, встретишь его с девахой в малахае и валенках —

 

- 47 -

«Знакомься, моя жинка», а через год — новая жинка с пуговичным носиком и «Физикой» под мышкой — все, одним словом, как тогда полагалось. Встречался я с ним, надо сказать, редко и случайно — раз в год, в полгода. Потом он на несколько лет исчез с моих глаз, исчез и исчез. И вдруг, представьте, он возник предо мной совсем в ином, новом виде, преображенным, можно сказать, человеком...

— Это было, конечно, в тридцать седьмом? — спросил заключенный, который всю историю человечества готов был делить на два периода — до и после тридцать седьмого года.

— Примерно так, — ответил Варнашин. — Когда это новое зародилось в нем и как начало зреть, как созрело — не скажу, ибо, повторяю, общался с ним от оказии до оказии, а в последние годы и вовсе не общался. После длительного перерыва встретил я его в поезде где-то около Куйбышева — он ехал по своим рыбным делам. Разумеется, я обрадовался ему, да и он как будто выразил удовлетворение — словесно, по крайней мере, — что встретил меня. И вот мы сидим в одном купе — я и он, никого, заметьте, больше не было. Болтали, поезд остановился. Гляжу — полустанок, совершенно дикий, степь, скошенные луга, стоят мокрые и черные стога, хлещет косой дождь — одним словом, картина весьма неприглядная. А напротив — эшелон с автомобилями, с орудиями в чехлах и без чехлов. Мы уже к тому времени успели поболтать, делать решительно нечего, ну как тут не смотреть на эти пушки, на нахохлившихся красноармейцев в плащ-палатках, на кирпичного цвета платформы с белыми номерами и инициалами, по которым, как ни терзайте мозг, вы так и не узнаете, к каким дорогам они приписаны... Да, смотрю это я, и тут, можете себе представить, кладет мне Николай руку на плечо и говорит: «Давай, — говорит, — лучше не смотреть. Груз-то ведь, — говорит, — стратегический, военный, зачем нам, собственно, его разглядывать?» Признаться, вначале я ничего не понял. «А почему бы не смотреть?» — спрашиваю. «Я ведь говорю тебе, — отвечает, — груз военный, мы давай лучше отвернемся. Зачем нам все это разглядывать, зачем, в случае чего, ставить себя в затруднительное положение? То ли дело — ничего я такого не видел, знать не знаю, ведать не ведаю».

 

- 48 -

— Вот так фокусник, — воскликнул один из слушателей, а тот, что готов был делить историю на две части, человек в высшей степени мнительный, сказал:

— Это он вас, понятное дело, хотел поймать, забрасывал крючок...

— Ну что вы, в самом деле... — Варнашин поморщился. — Тут совсем, совсем другое дело. Особым, необыкновенным каким-то чутьем, гениальным предвиденьем иль инстинктом — уж я не знаю чем — Осадчий понял, что многих из нас ждет великая сталинская проверка, и стал готовиться к ней... Смотрю я на него — сидит предо мной мужчина в хорошем демисезоне с каракулевым воротником, вид у него солидный, голос твердый, глаза ясные и тоже твердые, челюсть длинная, щучья, и вообще в облике его что-то щучье...

— Профессиональный, так сказать, образ, — заметил один из слушателей.

— Да, что-то рыбье было в нем, я только тогда обратил на это внимание...

— А если бы вы были более наблюдательны, — продолжал тот же слушатель, — то обнаружили бы, что и кровь у него рыбья, и мозги рыбьи, — с головой неладно.

— Чепуха какая, — сказал Варнашин. — Вы намекаете на психическое расстройство? Но я уверяю вас, что Николай Осадчий — нормальный человек в том смысле, в каком большинство людей сталинского времени было нормально: я, вы, миллионы и миллионы других. Я говорил вам: инстинкт подсказал ему, что скоро придется выдержать величайший в истории экзамен, и вот к этому экзамену он и начал готовиться загодя. Через несколько лет встречаю его вновь в Москве — спешит, говорит шепотом, оглядывается. Что такое? Оказывается, он собирает бумажки о своем прошлом, а это при запутанности наших дел не так-то просто и легко. Но ничего — собрал. Выяснилось, что и церковный архив цел, и за трояк ему выдали бумажку о том, что младенец Осадчий действительно родился такого-то числа, месяца, года, действительно крещен в такой-то церкви и назван Николаем. Выяснилось также, что и школьные дела не растасканы, и по этим делам видно, что до расформирования реального училища Николай Осадчий действительно

 

- 49 -

состоял учеником пятого класса... А уж о бумажках нашего периода и говорить нечего: дивизия, в которой служил Николай, свидетельствует, рабфак свидетельствует, институт свидетельствует!..

— А как он вообще живет, этот ваш Николай? — задал вопрос бывший воентехник. — Есть у него жена, дети? Или рабфаковки разбрелись и он остался бобылем?

Варнашин осуждающе из стороны в сторону покачал головой.

— Ах, товарищи, товарищи, до чего же вы привыкли к схеме, к трафарету, и хотите все вогнать в готовые рамки. Вам обязательно подавай чудака, живущего в пещере без жены и детей, вам под занавес подавай сумасшедший дом, куда Николай попадет и где завершит свое земное существование. Но мой случай ничего общего не имеет с вашим фантастическим субъектом. Это работник, специалист, занимающий довольно видное место, это примерный, хоть и немного капризный муж, любящий отец и наисовременнейший человек, один из тех, кого вы до заключения встречали ежедневно, пожимали ему руку и справлялись о его делах и здоровье... Но свою историю я еще не досказал. Мои встречи с Николаем — еще раз повторяю — всегда носили случайный характер. Я не знал в точности, где он живет, знал только, что работает в комиссариате рыбной промышленности. Как-то он мне понадобился — уж не помню, по какому делу, — я и заглянул в комиссариат, вызвал его в коридор. Между делом, прогуливаясь по коридору, я говорю ему: «Извини, — говорю, — что зашел в учреждение, не знаю твоего домашнего адреса». А он: «Я, — отвечает, — дома никого не принимаю». Грешным делом я решил, что у него с женой неладно — воюют, разводятся, — хоть по возрасту ему уж порхать не полагается. «Почему?» — спрашиваю. «Никого, никого я дома не принимаю, — говорит он, — мой домоуправ и то знает, что, кроме него, в моей квартире за последние годы никого не было». И тут же добавляет интересную подробность. Есть, оказывается, у него в Ростове брат-профессор. Приехал этот профессор в Москву на съезд и, естественно, захотел повидать братца Николая. А Николай? Мой Николай назначил ему свиданье на Теат-

 

- 50 -

ральной площади и полтора часа прогуливался с ним по улицам и переулкам...

— Ну, знаете ли... — подхватил воентехник.

— Еще несколько интересных деталей, их я узнал случайно, — сказал Варнашин. — Ни с одним из друзей он не переписывается, а деловые бумаги получает только в адрес министерства. Дома у него ни одной печатной бумажки нет. Газету прочтет и — порвет: зачем хранить старые газеты? И книг у него никаких нет, за исключением Некрасова. Некрасова он почему-то очень любит и считает, что его можно держать при всех обстоятельствах...

— У вас концы с концами не сходятся, — сказал воентехник. — Какой же это научный работник, сотрудник комиссариата без книг или, как вы говорите, с одним Некрасовым?

— Я имею в виду политические и художественные книги,— пояснил Варнашин. — А научные, узкоспециальные и абсолютно бесспорные у него, конечно, имеются...

На этом месте рассказчика прервал молодой грузин. Горячий, возбужденный, он давно уже проявлял нетерпение, а при последних словах топнул ногой, побагровел, выкатил и без того большие выпуклые глаза.

— Ну его к черту, вашу трусливую сволочь, — воскликнул он. — Бояться людей, бояться писем, книг, газет, бояться пригласить к себе родного брата, всегда быть начеку, всегда быть готовым к ответу, — нет, это невозможно. Лучше режимный лагерь с номером на спине, лучше лесоповал, шахты, самый изнурительный труд и самая скверная еда, лучше любой централ, чем такая кротовая жизнь... Что ему воля, на что ему свобода?!

Варнашин подождал, пока грузин успокоится и перестанет кипятиться.

— Но разве я говорил, что Николай Осадчий на воле? — спросил он. — Я лишь обещал рассказать о правильном человеке и обратить ваше внимание на то, что, как говорят, береженого и Бог бережет. До сорок девятого года моего Николая не трогали, а потом, разумеется, его тоже взяли... Но, учтя, что все его бумаги были подобраны и находились в идеальном порядке, что по работе к нему никак нельзя придраться,

 

- 51 -

что, кроме Некрасова и сугубо специальных трудов, дома действительно не обнаружили ни одной книги, ни одного письма, что домоуправ в самом деле засвидетельствовал, что и квартире Николая Осадчего никто не бывал, и Осадчий, как показала проверка, ни в чем не был виновен, — учитывая, говорю я, все это, сталинский следователь дал ему самый пустяковый срок того времени — всего лишь пять лет.