- 176 -

ВАСИЛЬ ВАСИЛЬИЧ

 

1

 

По вечерам, когда в бараке душно, дымно и темно, а от всхлипывающих баянов и похоронного пенья баптистов трещит голова, бывший московский студент Игорь Шевелев идет к Василь Васильичу.

В следственной тюрьме товарищи по камере отметили восемнадцатилетие Шевелева, и теперь, в лагере, ему кажется, что с запомнившегося дня рождения прошли не месяцы, а многие и долгие годы. «Как глуп, Боже, как наивен и глуп я был тогда», — часто думает он; воспоминания о былых мечтах раздражают и злят. Такие слова, как «Сибирь», «изба на заимке», «тайга», он произносил прерывающимся от волнения голосом. Чем мрачней и несносней была жизнь на Лубянке, чем больше утверждался он в том, что о воле не приходится и думать, тем все с большей утехой, тем прелестней представлялся ему таинственный, далекий край! Из лагеря он, разумеется, убежит — бежали же в старое время — даже из Шлиссельбургской крепости! — и будет ходить из села в село, где скитальцев, как поется в известной песне, «парни снабжают махоркой»... А в самом лагере? Кто заставит его сидеть сложа руки?

Немного времени понадобилось, чтобы от этой надуманной чепухи ничего не осталось. За последние несколько лет из лагеря бежали всего двое уголовных. И что же? На второй день один из них был пойман охраной, а еще через день рабочие охотничьей артели задержали другого, и задержали в избе на заимке, куда тот зашел погреться... Товарищи по бараку оказались неинтересными и в большинстве своем темными, неразвитыми людьми; к. Шевелеву многие относились с подчеркнутым пренебрежением, как к мальчиш-

 

- 177 -

ке, а один из них — едкий, взъерошенный ненавистник — как-то даже заметил, что Игоря следовало бы хорошенько выпороть и отпустить на все четыре стороны, а не держать за колючей проволокой...

И только Василь Васильич с каждой новой беседой все больше нравился, его слова утешали, будили надежду. До ареста Василь Васильич был начальником пожарной охраны большущего района, распоряжался десятками пожарников, в его управлении находилось несколько автомобилей. И вот районная власть, которая, как он рассказывал, по его доброте пользовалась грузовиками пожарной охраны и вместе с шоферами обирала колхозников, драла (в свою пользу, разумеется) за перевозки сумасшедшие цены, — районная власть спровоцировала ревизию и на восемнадцать лет упекла Василь Васильича в лагерь. «Этот случай, спасибо ему, — рассказывал он Шевелеву, — этот случай, дружище, вправил мне мозги, раскрыл глаза. А, думаю, вот она, наша жизнь, понимай что к чему, делай выводы...»

Сегодня, как и всегда, Василь Васильич радушно встречает молодого друга.

— Здоров, здоров, Игорь Михайлович, — говорит он хриплым голосом. У него толстые, как у негра, губы — вообще что-то негритянское, тяжелое есть во всем его лице — и лисьи острые глаза. — Очень рад вас видеть. Раздевайтесь, садитесь.

Живет Василь Васильич отдельно, в полуподвальной каморке, — охраняет костюмерную при клубе. О том, что он «очень рад видеть», Шевелев слышал не раз, но ему приятно услышать это и сегодня. «Не слишком ли часто я прихожу, не надоел ли?» Хозяин усаживает гостя на складную койку. Каморка сыра и низковата — подняв руку, сидя, можно дотянуться до потолка, — она вся пропахла землей и отсыревшим кирпичом. Над койкой и на противоположной стене висят театральные костюмы — главным образом гимнастерки с офицерскими и солдатскими знаками различия и голубоватые мундиры с ярко и грубо нарисованными свастиками на узких погонах. Гимнастерки и мундиры перемешаны, сливаются в одну зелено-голубую массу, и от этого полуподвал кажется пухлым, густо обросшим плесенью. На колесиках стоит деревянный пулемет, в углу горкой лежат деревянные,

 

- 178 -

выкрашенные в черный цвет и серые от пыли наганы. Рядом с койкой, на круглом, тоже театральном, столике под бумажным колпаком горит электрическая лампочка.

Шевелев наслаждается тишиной. После барака костюмерная представляется ему сущим раем, заповедным островом среди враждебного моря. Василь Васильич сначала незаметно, потом все внимательней и хитрей, нагнув тяжелую голову и сузив глаза, вглядывается в лицо Игоря.

— А мы опять в грустях, — замечает он. — Признайтесь, вы расстроены?

Шевелев смущен. Если говорить правду, он все последнее время грустит и расстроен и приходит к Василь Васильичу с нетерпеливым желанием — услышать слова утешения, в них он все более нуждается. Но до конца признаться в этом неудобно, и, кривя губы, слабо и едва заметно усмехаясь, он говорит:

— Сегодня — делать нечего — я подсчитал, сколько дней мне осталось здесь сидеть. Совсем немного — две тысячи девятьсот шестьдесят один...

Ему хочется сказать, что и после этого бесконечного срока его не пустят в Москву, не позволят закончить образование; что «дело» его, как и «дела» товарищей по институту, целиком сфабриковано; что мать, перед которой он чувствует себя виноватым, стара и больна, вряд ли он ее когда-нибудь увидит... Но об этом, правда, все больше намекая, с деланной усмешкой, он говорил не раз; Василь Васильич не одобряет, высмеивает подобные жалобы. К тому же и голос может подвести, дрогнуть, и Шевелев умолкает.

Молчит и Василь Васильич, не мигая, он продолжает разглядывать собеседника.

— Признайтесь, ведь все это вы говорите нарочно, — замечает он наконец.

— Как вам сказать... Сидели же до нас люди от звонка до звонка, сидели по десять и пятнадцать лет, а те, что уцелели, и теперь еще мучаются в ссылке.

— Вы меня, конечно, разыгрываете, — говорит Василь Васильич, один его голос — бодрый, с хрипотцой — возбуждает Шевелева.

— Как вам сказать, — еще раз произносит юноша. Ему начинает казаться, что дело тут, конечно, не в розыгрыше: быть

 

- 179 -

может, невольно совсем он сгустил краски, чтобы, утешившись, как можно скорее разувериться в своих невеселых мыслях. — Как вам сказать...

— Вот вы и сказали, — смеется Василь Васильич. — Эх, молодой человек! Радоваться вам надо, что сцапали вас теперь, а не пять и не десять лет назад. Радоваться и — ну, понятное дело — гордиться. Я, например, без малого в три раза старше вас, меня не за политику посадили, и то — верьте слову — ради горжусь, что сижу в лагере. Восемнадцать лет... Нет, друг мой, не дурак я, чтоб зря беспокоиться, терзаться, я и на восемнадцать месяцев никак не согласен... Пари хотите?

— Какое именно? — догадываясь, что примерно хочет сказать Василь Васильевич, спрашивает Шевелев.

— А вот какое. Через год — беру крайний срок — раскроются ворота, и вас, как героя, вынесут отсюда... В таком разе, молодой человек, вы должны меня угостить хорошим ужином в лучшем ресторане города и подать все, что я потребую... А потребую я — примите во внимание — все самое дорогое, портвейном или там кагором вы не отделаетесь, нет...

Сейчас, слушая твердый голос Василь Васильича, Шевелев верит, что, разумеется, пятидесятые годы нельзя сравнить с былыми. И ясно, до боли в глазах, он видит, как с треском распахиваются ворота и его на руках выносят из лагеря... Не так ли, судя по рассказам военнопленных, отбывающих теперь наказание, в свое время распахнулись ворота немецких концлагерей?.. Но тут он вспоминает темных и насмешливых стариков, которые сидят чуть ли не с первых лет коллективизации, и быстро, стараясь заглушить тревожные мысли, говорит:

— Вы хотели предложить пари...

— Да, хотел, но мне жаль ваших денежек, дорогой студент. Если через год мы по-прежнему будем здесь сидеть, я выплачиваю вам тыщонку. Могу и две, и три, потому что проиграете вы, и угощать ужином придется вам...

Предсказания Василь Васильича радуют Шевелева. «Нельзя так, — упрекает он себя. — Нельзя шататься из стороны в сторону, падать духом, опускаться. Надо тверже, крепче стоять на ногах...»

Опять они надолго умолкают.

 

- 180 -

— А все это потому, дорогой мой Игорь Михайлович, что вы народа не знаете, не жили, как говорится, в глубинке, небыли в нашем таежном захолустье, — поучает Василь Васильич. — Какой у вас там в Москве народец? Это, друг, одни бюрократы, или как их там... Им бы только хапать Сталинские премии, жить в роскоши, кувыркаться...

«А ведь это правда, — думает Шевелев. — Народа я действительно не знаю, и, конечно же, не народ предал беглеца на заимке, а так — мразь какая-то»... И как бы потешаясь над собой или чтобы рассмешить Василь Васильича, он говорит:

— Я вместе с мамой эвакуировался, жил в узбекском колхозе, но мне тогда было десять лет...

Они смеются: Шевелев — весело, по-детски запрокинув голову, Василь Васильич — с клекотом, наморщив лоб. Неожиданно он говорит:

— А я решил бросить гардеробную и перейти в барак. Раз я инвалид, так я ничего не хочу делать. Арестовали, осудили — точка, извольте меня оставить в покое, не требуйте от меня работы, да еще даровой. Нет дураков — даром трудиться. Не буду я больше сидеть здесь как сыч.

Последние слова неприятно поражают Шевелева. Каморка — единственное место, где можно посидеть, отвести душу, поговорить с умным и бывалым человеком.

— Зачем это вам? — упавшим голосом спрашивает Шевелев. — Инвалид — не инвалид, а дергать вас все равно будут, как всех нас. Из шести дней дай Бог три мы сидим без дела. То дрова надо разгружать и колоть, то начальство едет — двор подметай, бараки бели. Картошку вот гнали копать — всю почти картошку инвалиды выкопали.

— Ну, меня не очень-то погонят, я за себя постою.

— И, кроме того, здесь намного лучше, чем в общем бараке.

— Ерунда, — говорит Василь Васильич. — Жаль только, что не смогу жить вместе с вами, меня, как бытовика, поселят, конечно, с уголовной шпаной. Но тут уж ничем не поможешь, ждать осталось недолго.

— А зачем вам вообще уходить отсюда? — продолжает допытываться Шевелев.

Прищурившись, Василь Васильич смотрит на Шевелева. В свете электричества юноше видны лишь зрачки

 

- 181 -

собеседника — блестящие, с хитринкой, бездонные.

— А вы не догадываетесь?

— Не совсем...

— Значит, догадываетесь... — Внезапно лицо Василь Васильича мрачнеет, на негритянских скулах выступают красные пятна. — Ну их к дьяволу, — зло хрипит он и стучит кулаком по столу. — Не хочу им служить даже в этой гардеробной. Принципиально! С какой стати, скажите на милость? Меня вышвырнули из жизни, смешали с дерьмом, а потом — охраняй, мол, наш гардероб? Нет уж, хватит!

— Вы все же подумайте, — советует Шевелев. — Очень у вас тихо, спокойно.

— И думать не хочу, — вновь закипая, ворчит Василь Васильич. — Осудили, признали врагом — значит, буду врагом, и точка. — И — задумчиво, с остервенением:— Ох, придет мое время, доберусь я до бывших моих дружков из райкома и райисполкома... Мокрое место от них останется!

2

 

Проходит несколько дней, и Василь Васильич действительно покидает гардеробную. У него не совсем ладно с легкими, на ногах расширены вены, и прежде чем оставить сырую каморку, он заручается поддержкой санчасти.

Отныне Шевелев не может уже сидеть в тихой и приятной тесноте и слушать слова утешения и надежды. По душам говорить с Василь Васильичем удается лишь во время прогулок. Но, как на грех, зачастили дожди, все реже приходится гулять. В бараке для уголовников, куда перебрался Василь Васильич, еще темней, еще неприглядней, чем у «политических». Все тонет в густом махорочном дыму, курящие харкают, звонко плюют на пол, игроки в домино изо всей силы стучат костяшками, удары, как выстрелы, оглушают Шевелева. Он до сих пор не может привыкнуть, осилить отвращение к ворам. Голые до пояса, сплошь как бы исписанные расплывшимися чернилами, покрытые похабными рисунками, они, ругаясь, с оглядкой режутся в карты... А Василь Васильич? Он будто не замечает всю эту грязь, вонь и неудобства, весь шум и треск. Весело поглядывая по сторонам, прищурив глаза, он сидит на своих нарах, курит трубку

 

- 182 -

или играет с соседом в шашки. Шевелева он по-прежнему встречает радушно, однако — делать нечего — говорить теперь приходится о незначительных и неинтересных пустяках: в лагере и стены имеют уши. Иногда Василь Васильич напоминает, что пари его юный друг, конечно, проиграет.

— Вы так думаете? — приглушенно спрашивает Шевелев. Один лишь этот намек обнадеживает его. — А мама все больше печалится, ее письма нельзя читать без волнения...

— А вы не волнуйтесь, — советует Василь Васильич и смеется своим гортанным смехом. — Берите пример с меня, я лично никогда не волнуюсь... Принципиально!

Но вот — и, как водится, внезапно — приходит несчастный день, когда Василь Васильич вынужден забыть о мудром своем совете...

Однажды утром в дверях барака появляются комендант Саша с несколькими надзирателями.

— А ну, а ну, дружки, — кричит Саша. Это человек богатырского здоровья, с круглыми, как у птицы, широко открытыми глазами и постоянной улыбкой на розовом лице. — Все, как один, выходи на погрузку кирпича! Машины ждут!

— Подождешь, — едва слышно ворчат заключенные. Коменданта, раскаявшегося вора и убийцу, ненавидят, боятся и за глаза называют то Каином, то Колымой. — Подождешь, не горит.

Массивный, по-матросски переваливаясь с ноги на ногу и любуясь собой, Саша движется по узким проходам меж нар и торопит людей. Заключенные переобуваются, натягивают бушлаты, подпоясываются: на дворе мерзкая погода. Вдруг комендант останавливается перед Василь Васильичем. Сидя на нарах, Василь Васильич медленно тянет чай из кружки.

— А ты чего? — спрашивает Саша и гладит свои узкие, модные усы. — Ждешь специального приглашения?

Вместо ответа Василь Васильич стягивает валенки. От раздутых, круглых, как земляные черви, вен, ноги его кажутся густо опутанными лиловой бечевой.

— Ну и что? — притворно удивляясь, допытывается Саша. Голоса он не возвышает, нельзя даже сказать, злится ли он.— Ну и что? Авось не подохнешь, живей одевайся.

Василь Васильич не отвечает. Подняв босые ноги, он вновь берется за кружку. Поднести ее к губам ему не удается.

 

- 183 -

Ловким, сильным ударом, с добродушной усмешкой, глядя на Василь Васильича, комендант выбивает ее из рук. В следующее мгновение, не дав опомниться, он хватает Василь Васильича за ворот рубахи и тянет его к выходу.

— Не хотел обуться, одеться, и так пойдешь, — спокойно, точно уговаривая ребенка, говорит Саша. — Не хотел, да, не хотел, и та-ак пойдешь, пойдешь, пойдешь...

Он не оставляет, крепко держит его и за стенами барака. На дворе хлещет косой, сильный дождь. Тучки низки, тайга в тумане, противно, будто издеваясь, кричат сороки. И, пока надзиратели выстраивают заключенных, Саша тащит Василь Васильича по грязной, топкой дороге.

— Не хотел, не хотел, а-а-а, не хотел...

Даже много видавшие лагерники отводят глаза, стараются не смотреть на несчастного. Ошеломленный, с трясущейся челюстью и выпученными глазами, выше пояса закиданный грязью, Василь Васильич пытается остановить, образумить коменданта, вырваться из его рук.

— Я это так не оставлю, — хрипит он, голос его слабеет, срывается. — Граждане надзиратели, вы будете отвечать... Я — начальник пожарной охраны, я сам капитан эмведе... Все видят, все будут свидетельствовать... свидетелями...

Но представление не окончено, и Саша не выпускает жертвы из рук. Его высокие, блестящие сапоги также заляпаны размякшей от дождя землей. Незаметно следит он за стоящими в строю — какое впечатление все это произвело на них? Тащить Василь Васильича с каждой минутой все трудней и трудней. И лишь когда со слабым, жалким криком Василь Васильич валится в грязь, комендант оставляет его.

— Пошли, пошли, ребятки, — отдышавшись, говорит Саша и смеется. — Раз человек не может идти, так он болен. Пущай полежит на мягеньком...

3

 

О случившемся Шевелев узнает через несколько часов, — в этот день «политических» также брали на работу. В лагере только и говорят, что о происшествии, и, как обычно, говорят с преувеличением. Одни уверяют, что Василь Васильич изувечен до полусмерти — вряд ли выживет, другие твердят, что его убили. Взволнованный, весь мокрый, Шевелев

 

- 184 -

спешит к Василь Васильичу. В бараке он узнает, что старший его друг в больнице.

И верно, Василь Васильич в больнице. Грязно-белая палата, два ряда одинаковых коек с одинаковыми черными одеялами, окаянный запах карболки и мочи, главное же — опавшее, непривычно красное лицо, которое Шевелев отыскивает среди многих изможденных, старых, обросших щетиной лиц, поражает его, он с трудом сдерживает сердцебиение. Но Василь Васильич дружелюбно улыбается и, локтями упершись в соломенную, хрустящую подушку, приподымается, садится.

— Маленько меня помяли, — говорит он. — Ничего, ничего, друг мой, не было б только воспаления легких...

Судя по цвету лица, у Василь Васильича повышенная температура. «Как страшно умереть в такой обстановке», — цепенея от мысли, думает Шевелев.

— Не надо ли вам чего? — сострадательно спрашивает он.

— Мама мне варенье прислала, я вам принесу... Пожалуйста, ложитесь, вы лежите, лежите...

— Ерунда, дружище, ерундовина, как говорится, есть еще порох и мы еще повоюем, — ложась и до подбородка натягивая одеяло, хрипит Василь Васильич. — Просьба у меня к тебе, Игорь Михайлович. Эту сволочь — Сашку, надзирателей, а заодно и всех наших начальников — надо проучить. Так ты, брат, напиши мне заявление начальнику лагеря, а я, как поправлюсь, зайду к нему. Ты подробно историю знаешь? Нет? Так я расскажу. Ты похлеще, знай, напиши, как полагается...

Он готов тут же начать рассказ. С большим трудом Шевелев успокаивает его.

— Вам нельзя волноваться, — говорит Шевелев, глаза его влажнеют. Он рад, что жизнь Василь Васильича как будто вне опасности, что старший его друг обратился именно к нему, и обратился на «ты».

— Как только поправитесь, я обязательно напишу. Вы мне расскажете, и я напишу. Конечно, молчать об этом нельзя.

— Что? Молчать? — кричит, волнуется Василь Васильич.

— Я им покажу, как избивать заключенных. И надзор, и все начальство проучу. Права и обязанности я не хуже их знаю!

— Пожалуйста, пожалуйста, успокойтесь.

Василь Васильич глубоко вздыхает.

 

- 185 -

— Есть успокоиться, — по-военному отвечает он и смеется. — Так вы ж приходите, дорогой мой Игорь Михайлович, не забывайте!

— Что вы... — От возбуждения и удовольствия Шевелев по-девичьи краснеет. — Я договорюсь с санитаром, буду каждый день наведываться...

И он действительно ежедневно, а иногда и по два раза в день приходит в палату. Василь Васильич заметно поправляется, температура падает. Уже через три дня он может подробно, и не очень волнуясь рассказать о стычке с комендантом, объяснить, как написать жалобу. Было бы, конечно, хорошо послать бумагу прокурору, а то и прямо в Москву, но разве начальники пропустят?! Вот висит ящик с сургучной печатью, жалобы можно опускать в закрытых пакетах и адресовать хоть самому Председателю Президиума Верховного Совета... Что толку? Пиши — не пиши, на волю жалоба не вырвется. Но начальнику лагеря написать необходимо, десятки людей видели, как своевольничал комендант, защитить его никому не удастся, так что десять суток штрафного изолятора ему обеспечено. Администрация вынуждена будет снять Сашу с комендантского поста, а это — важнее всего.

— Ты только похлеще напиши, — напоминает Василь Васильич. — Разозлись как следует, смотри в корень! Ну да что тебя, ученого, учить.

Обозленный Шевелев на следующий день берется за работу. Нетрудно представить себе, как Саша издевался над Василь Васильичем, как раздетого, босого тащил по грязи. Ненависть к произволу душит Шевелева и одновременно наполняет гордостью и непонятным удовлетворением... В такие минуты он жалеет, что сам не находился рядом с товарищем, вместе с ним...