- 582 -

Вместо эпилога

 

7 декабря 1990 года. Мы — семья покойного писателя Дмитрия Стонова (по книге Моти Раскина) — его вдова Анна Стонова, сын Леонид и жена сына Наташа — в самолете «Аэрофлота» пересекаем Атлантический океан в направлении Соединенных Штатов Америки. Несмотря на то, что мы ждали этого дня более одиннадцати лет (мой сын Саша эмигрировал в США на год раньше нас), пока советские власти не давали разрешения на выезд по причине моей «секретности», мы на протяжении всего многочасового рейса сидим в каком-то оцепенении, даже не сняв зимних пальто в теплом самолете. Я повторяю про себя мысли многих современных эмигрантов: хотелось бы продлить часы перелета, чтобы после всех унижений, включая последние в таможне и пункте паспортного контроля в московском аэропорте, успеть психологически настроиться на новую свободную жизнь. Наверное, наши предшественники — бежавшие в начале века от еврейских погромов в Российской империи и из страны «Майн Кампфа», и так называемые перемещенные лица после Второй мировой войны, включая немногих, выживших в аду Холокоста — пересекали в океанских пароходах Атлантику, и за долгие недели сидения в трюмах успевали психологически переместиться в другое измерение.

Мы мечтали об этом дне давно. Дмитрий еще до лагеря, а в особенности после освобождения, не раз повторял, что готов стоять с протянутой рукой на Западе, чем существовать в советском лагере — в большой зоне, каковой давно уже стала вся страна. Наша семья во главе с Меером Раскиным начинала XX век с беженства, и его потомки заканчивают это столетие бегством из страны, где родились. Ко многим справедливым определениям «века-волкодава» можно добавить, что XX век — это столетие беженцев, ведь никогда до этого многомиллионные массы людей не трогались не по своей воле с насиженных мест. Но нашей семье, тем не менее, еще крупно повезло — красный фараон Сталин не успел депортировать еврейское население в Сибирь и на Дальний Восток или сгноить всех в лагерях. И вот мы со статусом беженца едем — нет, летим — в Америку.

 

- 583 -

Перед самым отъездом, чтобы не прерывалась связь с прошлым, я еще раз перечитал «Семью Раскиных», роман, законченный моим отцом в 1928 году и опубликованный в 1929-м (еще одно издание вышло позднее в Польше в переводе на идиш). Для вывоза этой давно изданной книжки потребовалось специальное решение Министерства культуры. Ведь по какому-то неведомому приказу, все книги, изданные до 1946 года, были объявлены антиквариатом и подлежали к вывозу только с разрешения главной советской — Ленинской — библиотеки в Москве. Эта библиотека отказала в вывозе представленных мною двух чемоданов книг и журналов с произведениями отца, опубликованных до 1946 года, несмотря на мое обещание подарить им вторые экземпляры, если каких-либо книг в библиотеке нет. Я написал жалобу министру культуры, и после длительных переговоров с чиновниками они разрешили вывоз книг и журналов, пошлина за эту семейную собственность составила огромную по тем временам сумму. Но вернемся к книге, на последней странице которой сказано «конец первого тома». Мой отец даже не приступил к созданию следующего тома, и тому есть, конечно же, объяснение. Год издания «Семьи Раскиных» был, пожалуй, последним годом, когда допускались еще некоторые вольности в литературе. Советская власть любила приклеивать ярлыки, и назвала это время «годом великого перелома» в индустриализации и коллективизации. Это был год завершения полной узурпации власти Сталиным, начала полного уничтожения не только представителей бывшей оппозиции, но и любого, кто выражал собственные, отличные от официальной тотальной лжи взгляды. Российская Ассоциация Пролетарских Писателей (РАПП) и Главлит (так именовалась советская цензура) осуществляли уже почти полный контроль печатной продукции.

О том, как сложилась судьба героев «Семьи Раскиных» после большевистской революции, автор написать не мог, а лгать или придумывать «счастливый конец» не хотел. Как он любил повторять, власти могут принудить его замолчать, но не могут заставить писать неправду. Во вступительной статье к этому изданию кратко описана биография писателя, и я хочу здесь привлечь внимание только к одному важному факту. Дмитрий Стонов в начале 20-х годов был членом так называемой «рабочей оппозиции», возглавляемой А. Шляпниковым, расстрелянным в годы «великого террора». Погоня не только за лидерами, но даже рядовыми членами этой группы началась еще в начале 20-х. В 21-м или 22-м году Дмитрий переехал из Полтавы в Москву, выбросил партийный билет, сменил фамилию Влодавский на Стонов. Кроме Юрия Слезкина и Михаила Булгакова, друзей Дмитрия («Семья Раскиных» посвящена замечательному писателю Юрию Львовичу Слезкину), в Москве никто не знал начинающего писателя и журнали-

 

- 584 -

ста. В 1949 году, если бы следователь МГБ майор Косяков установил, что отец был в «рабочей оппозиции», ему не избежать бы смертного приговора. Но Бог спас. Можно себе представить страх, который владел писателем все эти годы. Интересная особенность нашей семьи (наверное и большинства в советских условиях) — мы всю жизнь что-то скрывали и прятали: отец свою причастность к оппозиции, я — то, что отец был арестован и осужден (иначе не учиться мне в Московском университете), мой сын Саша то, что мы отказники (иначе вылететь ему из медицинского института прямиком в армию), мама в молодости — «буржуазное происхождение своего отца» (хотя это было не верно даже по советской мерке), и так далее.

Мне очень жаль, что отец не закончил роман, но я понимаю, что сделать это он мог только после конца советской власти, до видимых признаков этого процесса ему не суждено было дожить. К тому же он был уверен, что эта власть просуществует еще долгие десятилетия. Что же сталось с героями романа после Первой мировой войны и Октябрьского переворота? Меер женился еще раз, вторая жена умирает в 30-е годы. Меер с сыном Исааком, дочерью Исаака Розой и ее мужем Кубой поселились в Брест-Литовске, который отошел к ставшей независимой Польше. Здесь они имели какое-то свое дело, кажется аптеку, но в 1939 году — после раздела Польши по пакту Молотова— Риббентропа — оказались в Советской Белоруссии. Туда же бежала дочь Сарры (Сони) и Павла Русевичей Сабина вместе с мужем из Лодзи после прихода немцев. Дмитрий очень хотел повидать отца, но сразу после «освобождения», осенью 1939 года, в эти районы никого не пускали, и вскоре старик умер, думаю, что к тому времени ему было далеко за 80. Я не знаю точной даты смерти деда, но помню, что как-то вернувшись из школы домой — мне было 8 лет — я нашел отца в крайне мрачном настроении, он долго потом не мог придти в себя и странно было видеть его неработающим за письменным столом. Почему-то он не хотел делиться со мной новостью о смерти Меера. Как-то вечером я подслушал его разговор с мамой и догадался, что произошло, но боялся ранить его своим знанием. В конце апреля 1941 года Дмитрию удалось посетить Брест и повидаться с родственниками, был он и на могиле отца. Помню как он рассказывал, что в Бресте все видели и чувствовали концентрацию немецких войск на границе, но из-за жесткой официальной прогитлеровской пропаганды боялись обсуждать эту тему.

Во всех произведениях отца заметна его тоска по сельской жизни, его преклонение перед деревенским трудом, чистотой и непосредственностью крестьян. Он крайне болезненно переживал коллекти-

 

- 585 -

визацию, голодомор на Украине и всю дальнейшую трагедию советской деревни. После лагеря он ездил несколько раз в места своего детства в Белоруссии и написал повесть о мелиораторах «Текля и ее друзья», любил беседовать с сельскими жителями в Закарпатье, где часто бывал. Я помню, как радовался отец, когда мы участвовали в сенокосе в бывшем имении писателя Александра Эртеля близ Воронежа в 1940 году, музыка этого праздника реального труда звучит во мне до сих пор. Волею случая я стал потом биологом и занимался проблемами химизации сельского хозяйства. Как и моему деду Мееру, мне кажется, что именно возрождение деревни может спасти Россию от полной экономической и нравственной катастрофы. Недавно, будучи в Минске, я объехал несколько местечек и городков (Кобрин, Анто-поль, Бездеж, Дрогичин), и мне померещились в пролетке инспектировавшие свои посевы арендаторы Меер и Илья, но передо мной были огромные посеревшие от бесконечных дождей стога сена в полях, старые одичавшие яблони на местах бывших усадеб...

Исаак приехал к нам в Москву в середине июня 1941 года, чтобы подлечиться от начинающейся болезни Паркинсона, здесь он встретил начало войны, что спасло его от гибели. Давно умерла жена Исаака Люба, а красивый и очень способный их сын Миша после окончания Варшавского политехнического института не мог устроиться на работу и в конце 20-х годов эмигрировал из Польши в Палестину. Здесь он впоследствии владел (или был главным инженером) большой компанией по производству холодильников. Миша умер в 50-х в Тель-Авиве, как будто бы не оставив наследников. Но вернемся к судьбе Исаака. Поскольку уже в июле 1941 года мы эвакуировались в Берсут, затем в Чистополь (Татария), а отец вначале оставался в Москве один, и потом ушел на фронт, Исаак вместе с сестрой Женей (в романе Шева) и ее детьми эвакуировался в городок Кыштым Челябинской области. Исаак, Женя и ее две дочери Эва и Галя, жили при интернате эвакуированных из Москвы детей медицинских работников. Интересное совпадение: моя жена Наташа и ее брат Леня были во время войны в том же интернате в Кыштыме и хорошо помнят Женю, ее дочерей и Исаака. Женя, как и в Москве до войны, работала там медицинской сестрой. Исаак умер в Москве через два-три года после окончания войны. О муже Жени Моте (так называли в семье Марка Яковлевича Кравченко) стоит написать подробнее, хотя, естественно, его и не могло еще быть в «Семье Раскиных». Но несколько штрихов о нем помогут понять среду, в которой Женя и ее дети жили в советское время. Мотя был малокультурным и необразованным человеком, так называемым «выдвиженцем», внешне и по поведению напоминавший Кагановича, шумно демонстрировавший безоговорочную предан-

 

- 586 -

ность советской власти. Меня в детстве удивляло, когда некоторые взрослые говорили, что таким как Мотя «много дала советская власть». Он мог обвинить директора школы в том, что плохие оценки его детей являются антисоветским проявлением со стороны учителей, он был способен подраться с человеком, который сказал что в магазинах Тамбова, например, нет колбасы, а в Рязани — картошки. Мотя до войны был каким-то небольшим начальником в речном порту Москвы, во время войны в роли интенданта доплыл до Шпрее в самом центре Берлина. Вернувшись с войны Мотя набил квартиру трофейным имуществом, что ужасно раздражало нашу семью. Под предлогом того, что специфический запах лежалых вещей якобы провоцировал мою астму, мы почти не бывали у Моти и Жени в двух тесных комнатках большой коммуналки в Лялином переулке: отца выводил из себя не терпящий никаких возражений резкий тон Моти. После ареста отца Мотя запретил Жене посещать нас, помнится, что раза два она ослушалась его. Чтобы не создавать ей дополнительных трудностей, я иногда заходил в поликлинику, где она работала, и сообщал ей новости папиной лагерной жизни. Когда папа вернулся из лагеря я, жаждавший полного восстановления справедливости, просил отца отлучить от дома всех тех, кто отвернулся от нас, в особенности родственников. Никогда не забуду, как однажды встретил Мотю в вагоне метро, и он не пожелал или, скорее всего, побоялся заговорить со мной, сделав вид, что меня не заметил. Но отец отпустил им всем грехи, хотя они раскаяния не выражали. Мой отец, если можно так выразиться, уважал (в смысле — понимал) привитое советской властью чувство животного страха, и поэтому родственников не осуждал. Женя умерла в середине 50-х в возрасте примерно 55—57 лет, от диабета и сердечной недостаточности — она была очень тучной. Помню, как отец зарыдал, когда увидел Женю в гробу на столе в ее комнате, наверное, эта смерть напомнила ему смерть матери.

Сколько я себя помню, старший брат отца Илья с женой Рахилью жили в Ленинграде. Первый раз в 1945 году, сразу после Победы, я вместе с мамой был у них дома на улице Чайковского, их квартира размещалась в бывшей столовой особняка Елисеева с прекрасным огромным итальянским камином и отделанными дубом резными потолками. Мы приехали вскоре после внезапной смерти их дочери врача Серафимы (Фрумы), погибшей во время операции аппендицита. Гордостью семьи был старший сын Моисей (Солик), доцент Института железнодорожного транспорта, один из крупных специалистов в области сигнализации и связи, очень мягкий и интеллигентный человек. Он останавливался у нас во время редких командировок в Москву, папа и он нежно относились друг к другу, всегда подолгу беседовали, разни-

 

- 587 -

ца в их возрасте была небольшой. Илья где-то скромно работал и внешне был типичным совслужащим, но душа его абсолютно не подверглась советской коррозии. Я видел его всего несколько раз в Москве и Ленинграде, он запомнился мне сдержанным, очень скромным, но с достоинством державшимся пожилым человеком. Он почему-то всегда был загорелым (мне казалось, что это со времен имения Телятичи), и после «Семьи Раскиных» я представлял его красную в глубоких рубцах-полосах шею и затылок крестьянина. Его сын Моисей, боясь за свое положение, много раз просил его прекратить переписку с родственниками сначала в Палестине, а потом в Израиле, но он упорствовал, и единственную уступку, которую он сделал — перевел получение писем на почту («до востребования»). На всю жизнь я с благодарностью запомнил его открытки к нам, заполненные бисерным, но очень четким почерком, и полные страдания за брата, сочувствия к его семье. До папиного ареста он всегда адресовал письма так: гр-ну (т. е. гражданину) Дм. Стонову, тогда почти никто не использовал этого слова, наверное, тем самым Илья протестовал против потерявшего свой первоначальный смысл слова «товарищ». Думаю, что это он заставлял Моисея во время командировок в Москву, встречаться на улице с мамой, передавая ей иногда деньги. Дома Илья производил впечатление крепко сбитого мастерового, лишенного физической работы, немного растерявшегося, но не утратившего лица. Не помню точно, но думаю, что Рахиль и он умерли, когда папа был в лагере. Солик поздно и, как считали его родители, неудачно женился, он умер в конце 60-х, у него была дочка, которую мы не смогли найти. У Ильи был еще один сын — Вака, психически больной и даже невменяемый человек, к которому вся семья очень трогательно относилась, он пережил всех, а вдова Солика Рита сдала Баку в какой-то интернат или психиатрическую лечебницу.

В Палестину в 1924 или в 1925 году после окончания Краковской академии художеств переехал Гирш Влодавский, или Гриша, как его называли в семье. Он был очень одарен, неплохо играл на скрипке, рисовал и лепил. Вместе с женой Маней он жил в маленьком домике в Кфар-Сабба, близ Тель-Авива, преподавал музыку и рисование, выращивал оливки и апельсины — жизнь художника была достаточно трудной. Он помогал сыну Исаака Мише освоиться в Палестине, он пригрел в первые дни Сабину, которая в 1947 году добралась до Палестины из опустошенной Европы. Прервемся на минуту и вернемся в Брест в первые моменты нападения Германии на Советский Союз. Дочь оставшихся в Лодзи и погибших потом в одном из немецких лагерей Сарры (Сони) и Павла Русевичей Сабина и ее муж в первые же моменты войны ушли пешком из Бреста, и где-то на подходах к Минску

 

- 588 -

или Барановичам сели в поезд. На какой-то станции в районе Смоленска Сабинин муж пошел за горячей водой, в это время налетели немецкие самолеты, поезд внезапно тронулся и, быстро набирая скорость, помчался на Восток. Больше Сабина никогда не видела мужа, который скорее всего погиб в этой бомбежке. Всю войну Сабина провела где-то в Сибири, и когда в 1946 году Сталин разрешил бывшим польским гражданам вернуться на родину, она, по совету моего отца, уехала в Польшу и стала сразу же пробираться в Палестину. В одном из лагерей для перемещенных лиц на территории Германии она встретила потерявшего всю семью еврея, своего будущего мужа. Вместе они, наконец, оказались у дяди Гриши в Кфар-Сабба. Сабина (ее новая фамилия была Беркман) умерла несколько лет назад, ее дочку мы не сумели разыскать. Вернемся к судьбе Гриши. Помню его счастливые письма с описанием празднования дня провозглашения Израиля — лавочники выкатывали бочки с вином на улицы, страна пела и танцевала. Он прислал несколько посылок с израильским кофе, чаем, сигаретами, с фотографиями его работ. Во время папиного заключения мы боялись получать его письма, их пересылал нам Илья. Гриша умер вскоре после возвращения папы из лагеря. В 1990 году, после получения нашей семьей разрешения на выезд из СССР, я был приглашен на Конгресс Сохнута (Еврейское Агенство для Израиля) в Иерусалим. В один из дней я решил поехать в Кфар-Сабба, посмотреть на дом Гриши (адрес его был на сохранившихся письмах), втайне надеясь отыскать следы его скульптур. Вместе с жившей в Израиле моей ныне покойной сестрой Аленой и ее мужем Левой мы приехали в этот выглядящий курортом городок. Мы пришли на улицу Гекармель, 10, но вместо запомнившегося мне по фотографиям уютного домика в апельсиновом саду, я нашел двухэтажный многоквартирный дом, где никто не знал имени скульптора. Расстроенный я поспешил в Иерусалим, где вечером в Министерстве жилищного строительства должна была состояться встреча с тогдашним Министром генералом Ариэлем Шароном. В то время была актуальна идея строительства предприятий на 100—200 рабочих мест с небольшим жилым поселком вблизи. Мой родственник Ян Эпштейн имел утвержденный проект завода по производству пластмасс по изобретенному им методу, и мы долго добивались встречи с А.Шароном, чтобы уговорить его построить завод и поселок домов при нем для новоприбывших из СССР. Перед тем как перейти к делу, Шарон расспросил меня о нашей семье, что я делаю в Израиле, и я вскользь упомянул неудачный визит в Кфар-Сабба. Шарон как-то встрепенулся при этом названии и спросил, что я там делал. Когда я упомянул имя дяди Гриши, он пришел в страшное возбуждение, начал звонить своей (ныне покойной) жене Лиле и радостно восклицать. Оказалось, что Гриша был близким дру-

 

- 589 -

гом родителей Шарона, которые тоже жили в Кфар-Сабба и не так давно умерли. Шарон шутил, что не любил моего дядю, поскольку родители перед приходом гостей заставляли юного Ариэля вытирать пыль со скульптур — подарков моего дяди, а он боялся их уронить или повредить, да и скучно ему было пыль вытирать. Осенью 1990 года Ариэль Шарон посетил нас в Москве, мы показали ему фотографии дядиных скульптур, вспоминали Гришину жизнь. В следующие приезды в Израиль мне удалось найти работы дяди — они украшают детскую художественную школу в Кфар-Сабба.

Все что произошло после большевистского переворота и окончания первой мировой войны с автором «Семьи Раскиных» Дмитрием Становым описано в предисловии к этой книге. Он совершил несколько подвигов в жизни. Не зная в детстве русского языка (дома говорили на идиш и по-польски) впоследствии стал русским писателем. Презрев многие житейские блага, вышел еще в 20-х годах из большевистской партии, никогда не пресмыкался и не пытался добраться до официозной писательской кормушки, сохраняя человеческое достоинство. Прошел через многие ужасы фронта, а потом Лубянки и Сухановки. Вернувшись из лагеря нашел в себе силы написать цикл великолепных рассказов, вышедших впервые в Москве в 1989 году, а в 1996 году в Америке в английском переводе, который выполнили моя жена Наташа вместе с выдающейся американкой, ныне покойной, Кэтрин Даррел. «Театр короткого рассказа» в Чикаго поставил пьесу по этим рассказам, имевшую большой успех у американцев.

Но истоком всего того, что стало с нами потом, была патриархальная, и вместе с тем современная, трудовая, талантливая еврейская семья Влодавских, литературным памятником которой стал роман Дмитрия Стонова «Семья Раскиных».

 

Леонид Стонов,

лето 2001 года, Чикаго