- 60 -

ДУЛЯ В КАРМАНЕ ИЛИ ФИГУРА, НАЧЕРТАННАЯ ИРОНИЕЙ

Разве возможно такое — начертить иронией фигуру? Какая при этом фигура получится, интересно?

Но ведь оказывается же, что из воды можно сварить

 

 

- 61 -

халву, так почему бы, в таком случае, не создать из иронии фигуру? Как это делается, очень даже хорошо знают обитатели внутренней тюрьмы МГБ.

Я уже многое повидал за несколько месяцев своего пребывания здесь. Сегодня меня привели не в знакомую следовательскую комнату, а в кабинет начальника 1 отдела Конюхова.

Он встретил меня с кривой улыбкой на худом желтом лице, порасспрашивал о здоровье, самочувствии.

Я опустился на стул, привинченный к полу в углу кабинета, сложил руки на коленях. Конюхов какое-то время молча рассматривал меня, потом попросил рассказать, что продумал, осознал за время нахождения в тюрьме. Голос его был вежливым, ровным, но в нем чувствовалась скрытая угроза.

— Я не знаю, за что меня здесь держат,— начал я.— Что бы я ни делал в жизни, что бы ни написал, все было направлено на то, чтобы воспитывать в людях верность Советскому государству, любовь к вождю народов Сталину. К этому призывали мои стихи и поэмы. Разве положительные отклики на них не дают объективной оценки моему творчеству?

— Но стихи и поэмы можно писать, загоняя враждебные мысли в подтекст.

— Какие враждебные мысли я прятал в подтекст? Моя верная служба на благо советского народа на виду у всех.

Вызывая меня на допрос к себе, Конюхов хотел показать, что если рядовые следователи не могут справиться со мной, то уж он-то в два счета согнет меня в бараний рог.

Видно, так было условленно заранее: в кабинет вошел полковник Козырев. Конюхов поднялся ему навстречу.

— Допрашиваю врага народа Юсупова, товарищ полковник,— доложил он.

— Ну и как, признался преступник в своих деяниях?

— Отпирается, товарищ полковник.

— Ничего, нам спешить некуда. Мы его рано или поздно обязательно разоблачим. Продолжайте допрос.— Со значением поглядев на какие-то бумаги на столе, Козырев повернулся и вышел из кабинета.

— Обвиняемый Юсупов, расскажите-ка, с кем в сговоре и какое преступление вы совершили против Советского государства?— обратился ко мне Конюхов.— Учти-

 

- 62 -

те, чистосердечное признание облегчит вашу участь. Тогда разрешим свидание с семьей, получение передач из дома.

— А вы скажите, в чем я виноват. И если при этом я увижу, что в самом деле виноват, признаюсь сразу. Если вы меня даже расстреляете, юлить не буду.

— Мы никого не расстреливаем. Кому какое наказание назначать, решает суд. Наша задача — доказать вину обвиняемого.

— Но какую вину?

— У вас есть друзья?

— Есть, конечно.

— Кто они, назовите имена?

Господи, зачем им еще понадобились имена друзей? Кого назвать?

Не успел я собраться с мыслями, как перед глазами возникла картина. Из усилителя, установленного над фронтоном здания кинотеатра «Хива», льется веселая жизнерадостная музыка. Неожиданно она обрывается, и диктор торжественно-грозным голосом читает текст. В нем идет речь об «идейных врагах-космополитах», «националистах», до сих пор умело скрывавших свое истинное лицо, но теперь разоблаченных. В длинной череде называются имена недавно арестованных узбекских писателей Мирзакалона, Хамида Сулеймана. У меня потемнело в глазах, сердце забилось тревожно и затравленно. Выходит, повторяются времена, когда вот так же по радио чернили Акмаля Икрамова, Файзуллу Ходжаева, Абдуллу Кадыри, создавали вокруг их имен атмосферу ненависти и кровожадности. Именно в тот миг я почувствовал, что и надо мной неотвратимо нависла возможность ареста. А что, и арестуют, и расстреляют, это для них не проблема. И вполне возможно, что и меня будут клеймить вот так же по радио, а друзья, родственники, близкие будут бояться произносить вслух мое имя. И вряд ли найдется смельчак, который посмеет в чем-то усомниться, потребует объяснить, в чем провинился этот человек.

Да, но разве мы требовали объяснений, когда были арестованы многие другие? Нет, не сыскался тогда такой храбрец. И в моем случае не найдется.

Поверить в мою невинность могли бы мои отец и мать, будь они живы, и только они могли пролить по мне ис-

- 63 -

кренние слезы. Это такое время, когда люди перестали верить друг в друга, боятся своей тени, не стало ни чести, ни совести.

Отца и матери нет. Остаются самые близкие люди — две сестры-вдовы, жена, дети. Они-то, уж конечно, не отвернутся от меня. Жена... О, бедная, несчастная моя! Что станется с ней, встречающей свою двадцать пятую весну на сносях и еще с двумя детьми мал-мала меньше?! На кого, кроме нее, я еще могу положиться?!

Мои тяжкие, беспросветные мысли прервало неожиданное появление в дверях следователя Суханова. Разумеется, это тоже было заранее запланированно. Появление следователя должно было показать мне, что всякое сопротивление бесполезно, что против меня не один Суханов, а вся система в лице капитана Конюхова, полковника Козырева, и еще куда более высоких чинов. Разве не глупо надеяться ускользнуть из их цепких лап? Вспомни, что сталось с бывшим первым секретарем рескома партии Акмалем Икрамовым! И с Абдуллой Кадыри, без всякого преувеличения — выдающимся писателям? Если мы даже их сломали с легкостью, как ломают спички, то неужто ты надеешься, что мы спасуем перед твоим глупым упрямством?

Мне уже крепко впаяли статью по национализму, ибо было «доказано», что я читал стихи Усмана Насыра, хвалил их, значит писал и жил, находясь под его влиянием. Теперь следовало обкатать следующую статью — разоблачить меня в том, что я вел антисоветскую пропаганду, выражал недовольство существующим строем. Для этого следовало выяснить, где, с кем, о чем я говорил, какие рассказывал анекдоты, порочащие советский образ жизни и тому подобное. В итоге на меня можно было возвести обвинение в стремлении создать тайную вредительскую организацию.

Подобное обвинение — это такая широкая сеть, что человеку, попавшему в нее, выбраться невозможно. Потому что ею захватываешься не один ты, а множество других тоже. Не ты, так кто-нибудь другой да дрогнет, признается в желании создать организацию, а поскольку ты дружил или был знаком с этим человеком, то автоматически становишься членом этой организации.

Чтобы добиться своего, мои учителя придумали такие начисто лишенные смысла и логики вещи, что не могли

 

- 64 -

не вызывать смеха, если бы не было так горько. Однако то, в чем они меня обвиняли, если и казалось на первый взгляд забавным, на самом деле было достаточным для того, чтобы мне до конца жизни гнить в тюрьме.

Сталин в те времена уже был возвеличен до высот божества, так что даже худая мысль о нем приравнивалась к страшнейшему преступлению. Погибал не только человек, допустивший такое «богохульство», но и весь его род.

Вот сегодня они пытались обвинить меня в том, что я, якобы, неправильно цитировал товарища Сталина на свадьбе одного из своих товарищей, вернее, в том, что произнес изречение великого вождя «жить стало лучше, жить стало веселее» с иронией, даже с явной издевкой. Попытка иронизировать над этими словами, старались внушить мне, настоящая клевета на действительность, Как можно установить, где человек нормально цитирует вождя, а где с иронией? А если даже человек иронизирует, найдя в крылатой фразе явную ложь?

Ведь если говорить правду, на свадьбе той не было даже что в рот положить, да и вообще— не было у нас лишней рубахи, а что имелось — превратилось в отрепья. Сам я, например, приезжая к кому-нибудь в гости, не ложился спать, пока хозяева не погасят лампу. Потому что вид у рубахи моей был такой, что перед посторонним пиджак было спять стыдно.

В годы войны, понятное дело, все заводы и фабрики работали на фронт, выпускали военную продукцию. Ситец на одну рубаху — что яйцо сказочной птицы Анко,— поди достань. Да и найдешь — не каждому такой отрез был по карману. И простые галоши тоже днем с огнем было не сыскать. Ремесленники — золотые руки — стали сами ткать в домашних условиях бязь. На рынках появились тяжелые, с гладкой подошвой, тоже изготовленные кустарным способом галоши. Добыча пропитания, одежды —все было взвалено на плечи самого народа. Как можешь, так и крутись. Но люди, кого-нибудь да проводившие на фронт — брата ли старшего или младшего, мужа ли, сына,— согласны были жить впроголодь, ходить раздетыми-разутыми, лишь бы дождаться конца войны, возвращения дорогих им людей.

На едока в месяц выдавалось 400 граммов масла. Это сколько же приходится на день? Зерна выдавалось на

 

- 65 -

такой же срок кило двести граммов. Представьте: не на день, не два и даже не на неделю, а на целый месяц! О каком веселье, свадьбах-пиршествах могла идти речь при таком «богатом» рационе? Такое положение царило, к сожалению, не только в годы войны, но и долго после нее,— не было лишнего куска, чтобы поставить перед неожиданным или дорогим гостем.

Разве можно было называть это «веселой жизнью», достатком? И моя вина в том, что я сказал правду? За это следовало меня посадить?

Война кончилась. Кто-то остался без отца, кто-то — без сына, кто-то — без мужа. Раны людей кровоточили, то в одном, то в другом доме воцарялся траур, и в эти дни, когда еще рекою лились слезы, вместо того, чтобы разделить горе людское, по-человечески ли это — объявлять, что «жизнь стала лучше, жить стало веселее»?!

Да, я признался, что цитировал крылатую фразу вождя. Окреститься было невозможно. Но меня удивляло то, что один из моих «друзей», донесший на меня, усмотрел в моих словах иронию, более того, даже издевку. Я не представлял, как он докажет, что крылось в моих словах: восхищение или издевка. Или он заснял на пленку, какое лицо у меня было в тот миг, да еще записал мой голос на пластинку?

Нет, следователи не пытались доказать, их даже особенно не интересовало, вложил ли я в свои слова иронию или издевку, главное для них было — выяснить, что я цитировал именно ту фразу вождя. А какие выводы из этого сделать — была их воля. Могли приписать и издевку, и иронию, и сарказм, и все вместе.

Вот какой вывод сделал следователь после долгих допросов и записал в протоколе: «Цитируя фразу Сталина, я преследовал цель не только выразить недовольство советской действительностью, очернить ее, но и породить среди людей недоверие к словам великого вождя народов... Будучи поэтом, за время Советов я не стал обладателем одной даже приличной рубахи, заявлял я, и эти слова — яркое доказательство моей издевки над словами вождя...» и т. д. и т. п.

Что можно было сказать, услышав в свой адрес такое обвинение? Схватиться за голову да и только.

А какое наказание ожидало человека в те времена,

 

- 66 -

осмелившегося издеваться над вождем народов? Даже расстрела для такого негодяя было мало!

Сегодня могут найтись скептики, которые не поверят, что людей осуждали с подобными обвинениями. Дескать, нет состава преступления. Таких прошу не спешить, это все еще цветочки, а дальше пойдут такие ягодки...

Следующим обвинением в мой адрес служил смешной случай с веером, рассказанный мной одному знакомому. Услышав это, можно не поверить моим словам или просто расхохотаться: ну мол, чудеса!

С веером же случилось следующее.

Как-то, разъезжая по районам с выступлениями, я решил заехать домой к знакомому председателю колхоза. Идти в гости с пустыми руками нехорошо. Следовало купить какой-никакой подарок. Но что купить? Овощей-фруктов домой к председателю не потащишь, этого добра, я полагал, у него в избытке. Не зная, что делать, зашел в сельмаг. Но полках — хоть шаром покати. Под стеклом лежали веера и запыленные солнцезащитные очки. Председатель был довольно упитанным человеком, и я решил, что он, должно быть, сильно страдает от жары. Куплю, решил я, парочку вееров, один будет председателю, другой — его жене. Будет раис[1] обмахиваться веером и поминать меня добрым словом.

Вправду, приятель очень обрадовался моему скромному подарку. А когда он решил испытать мой подарок — неудача: при попытке использовать веер по назначению, он буквально рассыпался у него в руках. То же самое случилось и со вторым. Председатель, конечно, решил, что я специально сделал такой подарок, чтобы посмеяться над ним. А на самом деле, повторяю, ничего такого у меня и в мыслях не было.

Я заехал в сельмаг, где покупал вееры, чтобы предъявить, так сказать, рекламацию. Выслушав меня, продавец рассмеялся.

— Нашей вины в том, что вееры рассыпались, нет,— сказал он.— Покажите, как ими пользовались. Я уверен, что были нарушены правила эксплуатации.

Крайне заинтересованный, я показал, как ими пользовались, то есть, держа в руке, обмахивал лицо. Продавец опять засмеялся.

 

 


[1] Раис—председатель.

- 67 -

— Э, ака, конечно же, вы неправильно ими пользовались. Так вам и десятка вееров не хватит на день. Вы должны были раскрыть веер, держать его перед собой, а лицом махать перед ним вот так,— он показал как,— и приспособление осталось бы целехоньким. Да, ака, нашими веерами нужно уметь пользоваться!

Вначале я слушал продавца серьезно, потом, поняв, что он смеется над качеством вееров, выпускаемых нашей промышленностью, рассмеялся. Чем не анекдот? Почему не рассказать его друзьям, посмешить людей? Посмешил.

Кого — не помню, но уж то, что кто-то тут же донес, это точно.

Когда я рассказал следователю, как было дело, он сам от души посмеялся. Но заключение сделал такое, что хоть стой, хоть падай. В протоколе допроса он записал так: «Выдумывая эту байку, я стремился утвердить мысль, что Советское государство выпускает некачественные товары и занимается обманом народа; необоснованно клеветал на советскую торговую систему». Что на это скажешь? Ни много, ни мало: «...клетевал на советскую торговую систему».

Какую клевету нашел здесь следователь? Разве не выпускались, не выпускаются у нас некачественные товары? Разве преступно критиковать такое положение дел, разве плохо, если люди, смеясь над плохим качеством товаров, борются за его улучшение? Что же тогда у нас можно считать критикой, что — клеветой? Разве следователю самому не известно, что у нас сплошь и рядом выпускается брак? С какой совестью он может вешать на меня такие страшные обвинения?

Чтобы доказать, что я с умыслом рассказывал этот анекдот, следователь напомнил мне мое четверостишие:

Горе народное я в сердце угнездил,

Убей, я не отступлю даже перед смертью.

Если бы ты был доволен политикой Советского государства, то не написал бы таких стихов, говорил он при этом. Именно потому, что недоволен ею, ты и рассказывал в окружении своих дружков-единомышленников Щухрата, Мирзы Калона, Хамида Сулеймана, Алимухаммеда Абдурахманова анекдоты, порочащие Советскую власть.

 

- 68 -

Но я этим людям не рассказывал про случай с веерами. Почему следователь пишет, что я рассказывал его в их окружении?

Ясно, этим утверждением следователь преследовал далеко идущую цель. Из него выходило, что мы, то есть упомянутая выше группа людей, составляли тайную организацию, часто собираясь вместе, занимались провокационными выступлениями против Советской власти.

Сколько, интересно, еще таких обвинений насочиняют здесь?!

Думал я обо всем этом, и голова шла кругом. Я не знал, что делать, что говорить, ибо все оборачивалось против меня. Вспомнилась покойная мама, которая постоянно повторяла мне, искренне желая, чтобы я на всю жизнь усвоил эту истину; «Правда горька, но нет ничего слаще ее горечи». Вспомнились эти слова, и на душе у меня стало легче, почувствовал прилив каких-то новых сил.

Когда в 1932—1933 годах в стране царил голод, хлеб выдавался строго по карточкам. Однако обладание этой бумажкой мало что значило: порою хлеб не поступал в магазины по два-три дня подряд, а если и поступал, то в недостаточном количестве. Отоваривали карточки наиболее расторопные и удачливые, остальные оставались с носом. Небольшой магазинчик на Хадре обслуживал рабочих Таштрама и потому хлеб сюда доставлялся более или менее регулярно. Но «достать» хлеб даже здесь было делом нелегким: давка, шум-гам, драки. Случалось, иные сердобольные, видя, что я вот-вот свалюсь от истощения и холода, пропускали меня вперед. Это было настоящее счастье. Очередь обычно приходилось занимать с ночи. Выдаваемый хлеб был таким черным и вязким, что продавец каждый раз макал нож в воду, чтобы можно было резать буханку. Но люди не имели в достатке даже такого хлеба. Такой хлеб еще следовало в целости-сохранности донести до дома. Я сразу прятал его в сумку, чтобы никто не видел и не догадывался, что именно несу, и шел домой с великими предосторожностями. В те годы под стенами Таштрама на Хадре даже в лютые морозы сидели завернутые в немыслимые отрепья, вспухшие, как колода, или отощавшие, как скелет, вшивые и грязные мужчины, женщины с детьми. По утрам я часто видел, как кидали, точно полена, на арбу трупы людей, замерз-

- 69 -

ших здесь за ночь. Существовали тогда специальные арбы, которые разъезжали по городу, подбирая трупы скончавшихся за ночь людей.

Разве могли быть довольны люди такой жизнью? Конечно, нет. Но можно ли считать их за это врагами? «Человек, чтобы быть человеком, должен уметь разделить чужое горе»,— вспоминались мне часто повторяемые мамой слова, и я иногда специально приносил и отдавал женщинам с детьми довесок хлеба от своего пайка. При этом у меня на душе всегда появлялась необычайная светлая легкость.

Весной голод достиг апогея. Мы с нетерпением дожидались созревания тута1 надеясь, что эти ягоды спасут нас от голодной смерти. Тут поспела вишня, росшая в дальнем углу нашего сада. Голод, бесконечные приставания председателя махаллинской комиссии Маманбея с требованием выплатить налоги за дом и участок, еще какие-то «сторожевые деньги», заставили меня собрать килограммов десять вишен и отнести на базар. Продав товар, я принялся заворачивать в дастархан2 тазик, в котором принес вишни, и вдруг обнаружил, что к донышку тазика прилипла пятидесятирублевая купюра.

Таких денег у меня не было, это я знал точно. Во мне глубоко сидело наставление мамы, которое она не уставала твердить день за днем: «Будь честным, сынок, никогда не зарься на чужое, жадность никого еще не доводила до добра». Памятуя это, я спросил соседей по прилавку, не потерял ли кто из них пятидесятку. Оказалось, нет. Тогда я отдал купюру старому дехканину, тоже торговавшему вишней, объяснил ему, что опаздываю в школу и ждать, когда объявится хозяин, не могу. «Вам еще сидеть здесь,— сказал я.— Если хозяин денег обнаружится, то, пожалуйста, верните ему». Старик согласился взять пятидесятку с условием, что если хозяин не появится, он отдаст деньги нищему. Потом он вознес благодарственную молитву тем, кто воспитал меня таким честным, пожелал, чтобы я таким оставался всю свою жизнь.

До сих пор я вижу, с какой любовью и уважением смотрели тогда на меня окружающие, и я, право слово,

1 Тут— шелковица

2 Дастархан — скатерть, кусок ткани

- 70 -

всегда и во всем старался следовать завету седобородого незнакомого дехканина.

И теперь, отвечая на вопросы следователя, я стремился отвечать правдиво, как бы это трудно ни было. «Правда горька, но нет ничего слаще ее горечи».

Еще один случай.

Было мне тогда лет семнадцать-восемнадцать. Я ехал в переднем вагоне трамвая. Неожиданно на остановке, когда пассажиры толпой штурмовали двери, парень моих лет сорвал с головы женщины пуховый платок, сунул его за пазуху и, как ни в чем не бывало, сел во второй вагон. Все произошло так быстро, что многие даже не поняли, что случилось, но я в окно все отлично видел. На следующей остановке я выскочил наружу, поднялся во второй вагон и взял воришку за шиворот. Потом, понятное дело, платок был извлечен из-за пазухи негодяя, возвращен хозяйке, воришка отведен в сопровождении пострадавшей и двух-трех свидетелей в милицию.

Спрашивается, зачем я это сделал? Потому ли, что потерпевшая была узбечкой, а воришка — русским, украинцем или евреем? Разве в те минуты я думал о национальности и пострадавшей? Точно так же, наверное, я поступил бы, если потерпевшей была русская, а воришкой — узбек, вой единоверец. Ведь это грех — усмотреть в моем поступке национализм.

Кидаясь разоблачить негодяя, я хотел видеть радость женщины, лишившейся, быть может, единственного своего богатства, на это толкнуло меня, конечно, вечное мое желание бороться за правду и справедливость, желание испытать, как говаривала моя мама, сладость горькой правды.

Почему я должен угождать следователю, согласившись с его клеветническими измышлениями? Согласившись на это, я ведь обреку себя на душевные муки до конца жизни. Почему я должен сам себя лишать сладости горькой правды? Я всегда искренне считал, что наказание должно служить исправлению человека. А эти? Сажают, чтобы чистого сделать грязным, правдивого — лживым, клеветником.

В моем уме крутилась, как нельзя лучше отражая мое настроение, плач-жалоба Ильяса-ата:  «Вай-вай, вай-вай!»

Кто в силах освободить тебя из тисков этой клеветы и

- 71 -

несправедливости? Кто услышит твои мольбы и стенанья? Сталин? Нет, конечно. Разве он защитил таких выдающихся личностей, как маршалы Тухачевский, Блюхер и десятки других военачальников, известнейших писателей, ученых? Не смешно ли предполагать, что Сталин не ведал, что с ними сталось? Сама мысль о причастности вождя к убийствам, а то, что случилось с ними, иначе как убийство не назовешь,— приводила меня в трепет. Настолько она была крамольна и опасна для жизни.

Счастье первой любви

задохнулось от горького дыма,

Гость незваный вошел как хозяин

в родную страну.

И, быть может,

навек распростился я о первой любимой.

Мать стоит у порога,

дорога лежит на войну.

Я копаю траншеи в снегах

под морозной луною.

От снарядов оглох.

От усталости падаю с ног.

Гибель смотрит в глаза.

Но звучит и звучит надо мною:

— Сбереги тебя боже

от пули смертельной, сынок.

Пуля мимо прошла.

И под звуки победного мая

славный вождь и учитель

глядит на страну с высоты.

И от счастья в слезах

обнимает меня моя мама.

И оркестры гремят

и глаза застилают цветы.

Но сгорели цветы.

И оркестры страны замолчали.

За доносом — допрос.

За допросом — решетка и срок.

Но вдогонку этапу

доносится голос печальный:

— Сбереги тебя боже

от лагерной смерти, сынок.

Кто ответит — за что?

 

- 72 -

За собою вины я не ведал.

Кто ответит,

зачем над бараками вышки во мгле?

Неужель для того

я без плена дошел до победы,

Чтоб в родной стороне

под конвоем ходить по земле?

Ты ответь мне, судьба,—

кто в отчизне мои адвокаты?

Слезы любящей женщины?

Друга потупленный взор?

Над великой страной

наливаются кровью закаты,

и обрубок луны по ночам занесен, как топор.

Справедливость искать—

что в болоте нащупать дорогу.

Наш учитель и вождь

преподносит народу урок.

Он лучится улыбкой.

Но слышится мне издалека:

— Сбереги тебя боже

от этой улыбки, сынок. ...

…Опустели бараки.

Разобраны старые нары.

Дышат ветром свободы все те,

кто сидел без вины,

Не рыдай, моя мама.

На воле твой сын.

И недаром

Погребенье тирана совпало с началом весны.

Знаю — жизнь коротка.

Только что бы со мной ни случилось,

Слово матери в сердце я буду нести

сквозь года.

Мой народ. Моя мама.

Моя дорогая отчизна,

Сохрани тебя боже

от горя и слез навсегда.

Не знаю, как другие, но сколько бы ни возносили в небеса Сталина, я как-то душою чувствовал, насколько у него злое, жестокое сердце. Хорошее ли качество это для человека — жестокосердие? Может быть, именно потому, что я так считал, у меня не было ни одного стихотворе-

- 73 -

ния, специально посвященного вождю, тогда как мои сверстники-поэты понаписали их десятками. И я серьезно опасался, что следователь может обнаружить у меня преступный умысел и в этой части.

Мы везде и часто говорили, что прежде баи, ханы, власть имущие всячески мучили, тиранили народ, издевались над ним. Да, наверное, разное происходило в те времена. Баи отбирали большую часть взращенного дехканами урожая, не давали воду для полива, отбирали землю. Что там еще? Забирали себе в жены, зачастую силком, приглянувшуюся бедняцкую дочь. (Однако следует помнить, не в наложницы брали, а в жены, а жена, как известно, независимо от происхождения, по Шариату1 являлась наследницей имущества мужа).

Какие еще несправедливости встречались? Как обстояло дело с арестами?

В Ташкенте никто не мог припомнить, где раньше находилась городская тюрьма. Не могли припомнить лишь потому, что ее попросту не было, как не было и самого воровства. Верно, случалось иногда, что уводили чужих коней. Но это воровство особого вида, под обычное его не подведешь. Для того, чтобы содержать возможных преступников, появлявшихся раз за несколько лет, не было нужды иметь специальную тюрьму, полицейский участок. Судьба преступника решалась просто — толпой, на месте же преступления.

А зинданы, то бишь, темницы?— скажете вы. Верно, темницы существовали. Но они находились в столицах, в коих жили падишахи. И были рассчитаны эти темницы на три-четыре человека. Слух о том, что в темницу зараз брошено несколько человек, казался для тогдашнего обывателя чем-то диким, неестественным. А сейчас? Сколько несчастных томится по всей стране в подвалах, ничем не отличающихся от ханских зинданов, и кому это кажется неестественным?

Слово «тюрьма» ныне употребляется людьми гораздо чаще, нежели слова «курорт», «санаторий». Если раньше на все ханство, на весь уезд была одна тюрьма, один зиндан, и те почти всегда пустовали, то теперь в каждой области имеется собственная тюрьма, способная вместить сотню-другую человек. И каждая организация еще стре-

1 Шариат  - свод мусульманских законов.

- 74 -

мится иметь собственную. Например, милиция имеет свою тюрьму, органы государственной безопасности — свою. Если раньше виды преступлений можно было перечесть на пальцах одной руки, то теперь их оказалось столько, сколько разных способов унижения, давления и уничтожения обитателей темниц.

Возвратясь рано утром после допроса, я обнаружил, что в камере негде ступить: в четырехместное помещение было набито человек сорок арестантов. Они лежали в проходах между кроватями, причем — боком, ибо в другом положении не уместились бы в этом прастранстве. Иные дремали, сидя по углам и поджав под себя ноги. Было занято даже место параши.

Откуда за ночь нагнали столько заключенных?

Это были свезенные из разных областей республики немцы (советские), чеченцы (депортированные в 1944 году из родных мест в наши края), участники войны, бывшие военнопленные, пожилые верующие узбеки, еврейские священники. Некоторые из них были привезены из лагерей для очных ставок с заключенными, находящимися в Ташкенте под следствием, иные, чья связь со здешними преступниками была «доказана», доставлены на суд в качестве свидетелей. Было среди них немало и таких, кто оказался арестованным вторично, уже после десяти-пятнадцатилетней отсидки. В камере трудно было дышать от устоявшегося запаха пота, махорки и параши (ее все же скоро вернули на место, так как многие пожилые люди не могли дожидаться времени оправки, справляли большую и малую нужду здесь же). Что делать, приходилось терпеть. Камера имела у самого потолка забранное решеткой окошко, но оно не открывалось круглый год. О проветривании помещения не могло быть и речи.

Люди, находившиеся в тюрьме год, два и более, довольствуясь черпачком пшенной каши или рыбьей баланды, с нетерпением ожидали суда, готовые на любой лагерный срок, даже расстрел, лишь бы скорее кончились эти мучения в стенах тюрьмы.

Прошло какое-то время, и заключенные стали рассасываться. Вскоре в камере нас осталось трое: молодой парень, колхозный механизатор, я и Насреддин Ходжаев.

И вот этот человек, немало сделавший для установле-

- 75 -

ния Советской власти в республике, с тряпицей в руке протирает медные бока параши, испачканные нечистотами, при выносе из камеры. Я попытался взять у него из рук тряпицу, вам, мол, не к лицу такая работа. Но Ходжаев отстранил меня: «Коль скоро мы пассажиры одного корабля и в нем свои правила для всех, я сам должен выполнять свои обязанности». Ходжаев был человеком, признавшим советские законы и приказы священными и привыкшим выполнять их беспрекословно. Именно такие с оружием в руках беззаветно сражались с так называемыми басмачами в Гражданскую. Известно, немало кровушки они пролили как тех самых басмачей, так и подозреваемых в сочувствии к ним. Немалую самоотверженность проявили такие и «в борьбе за высокие показатели хлопкопоставок государству»: чтобы дотянуть до плана, они заставляли людей даже вспарывать постельные принадлежности и нести вынутую вату в приемные пункты. Это они же— активные ораторы кишлачных, махаллинских собраний, на которых объявлялись кулаками люди среднего достатка, верующие и даже просто грамотные люди, первыми поднимали руки при голосовании и зорко оглядывали толпу, выясняя, кто голосует «за», кто—«против». Это именно они, ходжаевы, творили эти бесчинства. О чем, интересно, он думает теперь? Неужто он согласен со своей новой ролью врага строя, который сам же и воздвигал? Разве это не бред — утверждать, что человек сам хотел поджечь дом, который с таким трудом строил?! Никакой здравомыслящий человек не поверит в это. Тогда почему этот Ходжаев оказался в тюрьме?

Я-то еще молод. Беспартийный, и нет у меня, подобно Ходжаеву, каких-либо особых заслуг перед Советским государством. Но неужто этот седовласый коммунист, всю свою жизнь отдавший строительству «новой жизни», беспрекословно исполнявший любые приказы своей партии, совершил столь большое преступление, за которое следовало заточить его в тюрьму?!

Чистка тряпочкой параши — это единичное унижение. У тюрьмы множество разнообразнейших способов для беспрерывного давления на личность, уничтожения ее своеобразия. Ночные допросы, недреманное око надзирателей, недостаток движения, воздуха, света, блохи, клопы... Самыми ярыми врагами заключенных являлись здесь


 

- 76 -

эти паразиты, клопы, не дававшие им покоя ни днем, ни ночью. Обычно в камерах постоянно горит свет: для того, чтобы заключенные всегда были на виду, чтобы они не смогли заниматься чем-то непозволительным в темноте или, упаси боже, замыслить побег. Клопы привыкли к этим условиям, поэтому они не дожидаются ночи, чтобы накинуться на свею жертву. Избавиться от них удавалось лишь денька на два-три. Надзиратели приносили нам в чайниках и медных кувшинах кипяток и мы обливали им наши кровати. Ошпаренные клопы горстями сыпались на пол. Но потом они появлялись снова, даже в еще большем количестве...

Открылся глазок, и в камеру заглянула охранница по кличке Лебедь.

— Эй, пошевеливайся! И смотри у меня, чтоб параша блестела как новенькая!— рыкнула она на Ходжаева. Женщина, а была она самая злая и грубая из всех охранников. Для нее параша была гораздо ценнее, чем мы все вместе взятые. Ей никто не смел перечить, боясь напороться на крупные неприятности.

Тюремный врач заглядывал в камеры раз в месяц или два. Он никогда не обращал внимание на обледеневшие стены камер зимой или невозможную духоту и смрад летом,— его интересовало, хорошо ли начищена параша, нет ли на ее драгоценных боках каких пятен или подтеков. Делалось это, конечно, вовсе не из заботы о чистоте а гигиеничности, нет, конечно. Просто эскулап старался показать, что для него параша главнее, важнее, чем мы, заключенные. Обнаружив пятно на сем драгоценном сосуде, он мог загнать виновного в карцер, лишить права получения передач из дома.

В обед того же дня охранник приказал Ходжаеву собираться с вещами. Я помог ему. Обычно сдержанный, не делившийся своими секретами, Ходжаев, прощаясь, изменил своей привычке.

— Вчера я ознакомился с обвинениями, выдвинутыми против меня,— сказал он.— Дело передано в суд. Будут судить, хотя я ни в чем не виноват. Прости, если что было не так. Увидимся больше или нет — неизвестно. Прощай.— Он положил руку мне на плечо.— Не отчаивайся, держись молодцом. Ты должен выжить, чтобы потом рассказать людям обо всем, что мы здесь видели.