- 183 -

"ЗОВ МОРЯ"

 

Так называется одна моя вещь — упоминавшаяся "мемориальная, которую я довел до 900 с лишним страниц и все же не дописал, захлестнутый живым, стремительным потоком жизни. Лишь потом мне попалось бунинское стихотворение "Зов" — с такой же тягой к этой стихии: "Все снится по ночам пространство голубое..."

Да, к морю я тянулся с детства — сперва как постоянный пляжник в Лузановке, а потом увлеченный рассказами одного из родичей — папиного брата, дяди Вани, служившего матросом на дореволюционном крейсере "Три святителя". И когда меня спрашивали о будущей учебе, то я, помнится, твердо обещал: после семилетки — в Одесский мортехникум. Хотя даже толком не знал, где он находится и тем более — кем именно стану после окончания учебы. И лишь жадно всматривался во всех моряков вокруг меня — как они красиво выглядят, не говоря уже про суда! Недаром на это клюнул двоюродный брат Николай... Потом была другая учеба — консерваторская, и я уже вроде бы приобрел профессию музыканта: играл до войны, во время оккупации и после освобождения в духовых, джазовых и даже симфонических коллективах вместе с другим двоюродным братом — Гариком. Но когда летом 44-го — до моего ухода в армию — вдруг открылись подготовительные курсы в Водном институте, то я, не задумываясь, пошел на них. Чтобы все же стать моряком, как мечталось!

Правда, к морю я пристрастился, и даже быстро — через год... но каким образом! Была весна 45-го, а я еще находился в армии и потом попал в музвзвод — окружной духовой оркестр, участвуя в первомайском параде здесь, в Одессе. Пришла Победа — и многие ликовали, хотя оставался сталинский режим, не снесенный никакими наступлениями лучшей в мире армии — вермахта, не говоря уже про усилия власовского "Освободительного движения". И я, устрашаясь будущего — с новыми репрессиями и голодовками и пытаясь как-то излить свои отчаянные запретные чувства, стал выражать их — где, подумать только! — у моря.

 

- 184 -

Ведь я уходил в самоволку неподалеку от нашей Каховской казармы — на нынешнем проспекте Шевченко, добирался до ближайшего пляжа — в Аркадию, а там сотворял наскальные надписи. В глухих уголках между скалами, то и дело озираясь по сторонам, я вырезал на мшистых желтых камнях острыми кремнями... что именно? Призывы — к свободной и достойной жизни. Протесты против того зла, которое царило в стране. Ну и какие там еще лозунги и проклятия бились в моей юной душе и вырывались из одинокой горькой головы?

Вот чем стало для меня море — первым полем деятельности против тоталитарного режима, как теперь говорится. И пусть мои страстные надписи кто-то старательно счищал (Чека всегда на-че-ку!), но я долго не унимался с таким крамольным занятием, входя в азарт и чуть ли не бравируя этой игрой мышки с кошкой. Пожалуй, во всем меня даже подстегивала великая патриотическая музыка —увертюра "1812 год" Чайковского, которую мы тогда публично исполняли перед победителями в едва минувшей войне.

Это тянулось почти до моей демобилизации из армии осенью того же года — по закону о возвращении студентов к учебе (и даже с медалью "За победу над Германией"!) — видно, сам Бог помогал мне в правом деле и хранил меня от державной кары! Так что до сих пор с волнением вспоминаю свою армейскую мятежную службу;

Где ты, наш отчаянный музвзвод? Все давно рассеялись по свету.

Но живет, по-прежнему живет

Память о красивом, строгом, светлом. Память о надеждах на тот мир,

Где труба провозгласит свободу —

Как мечтали раньше светлые умы

И как могут жить морские воды...

Увы, потом действительно не вышло ни этой свободы, ни даже моей морской судьбы. Я вернулся в опостылевшую консерваторию, где уже не оставалось того заразительного новшества прекрасного, связанного и с искусством, и с интересными друзьями, что было в пору оккупации. А вскоре начался голод, и под окнами, откуда лились рулады певцов или духовиков и где фальшиво визжали скрипки или обрушивались беспощадные каскады пианистов, валялись умиравшие бессарабцы с желтыми затянутыми лицами и с руками, тянувшимися к кускам хлеба на тротуаре. Не глядя на это,

 

- 185 -

мимо нашего заведения медленно и торжественно проезжал на обед в бронированной машине великий маршал Жуков из своего штаба неподалеку и в порту загружали первоклассным зерном огромные суда для Франции, а в Москве с началом августа 46-го повесили генерала Власова с его 11-ю соратниками. Так что я, разучивая в консерваторском хоре моцартовский "Реквием", как бы отпевал все сгинувшее и попранное, начиная с высокой надежды и кончая посаженным дядей — консерваторским директором. А потом мне — сменившему кларнет (с разбитым от походов сердцем!) на хормейстерство — племяннику, затравленному его бывшими подчиненными, которые приписали себе многие дядины достойные дела (вроде сохранения консерваторской библиотеки, ценного имущества и печатей!) — пришлось вообще уйти из этого почтенного учебного заведения, едва прозвучало там наше проникновенное исполнение Моцарта весной 47-го — событие, собравшее всю музыкальную Одессу и ставшее поистине знаменательным в той страшноватой обстановке.

И летом того же года я сделал рывок в другой мир, даже не спросясь родителей, потрясенных моей дерзостью, — в литературный, до того нигде и никак не печатаясь (хотя чекисты не раз недоверчиво допытывались: неужели я не "писал при румынах "?!). Сотворив два рассказа — о войне и о той же оккупации в Одессе, я буквально "под занавес" приемного срока, после нескольких бессонных суток направил их — прямо в поезд, а не через почту! — вместе с заявлением в Москву, на Тверской бульвар, 25... и сходу же прошел творческий конкурс. Победа, которая тоже не обошлась, видимо, без помощи Свыше!

Но удивительно ли, что тогда же я — заочник, нигде не работавший, даже лишенный продуктовой карточки и сидевший на шее родителей в полуголодном состоянии — постепенно стал дичать и тихо сатанеть в своем слободском затворничестве, так что неизбежно созрел до необходимости снова, как и в армейских условиях, излить бунтующую душу. Тогда и потянулась рука —уже не к скалам, а к бумаге — к листам блокнота, специально избранного для такой тайной цели (из тех канцтоваров, которые отец привез мне из "освобожденного" Львова, куда был командирован в конце 39-го года, и что потом с вожделением заполучили одесские оперативники!). Да, так пошли в свет мои "памфлеты" — рукописи, выполненные крупными печатными буквами ("чтобы не распознали"... о, наивность!). Как ни страшно, почти смертельно это было

 

- 186 -

—поистине, номер без сетки, словно в цирке! — в пору, когда летела даже голова руководителя тогдашнего МГБ — Абакумова (того самого, который первым принимал в Москве отловленного под Прагой генерала Власова, определяя ему сперва тюремную камеру с дополнительным питанием на Лубянке, а после этого — веревку под кирпичной стеной Таганки).

И пусть я в конце концов все же попался, но и в лагерных условиях стремился к чему-то светлому, несмотря на весь мрак тогдашней жизни. И это выходило даже буквально — было связано с... проводкой там электричества!

В мордовской супесчаной мерзлой почве

Я вырыл яму — метра в полтора. Работал так... старательно не очень,

Не ведая, что рою для добра:

Ведь назначалась вырытая яма

Для проводов на столб,

Зарытый прямо...

Кстати, почва в Мордовии, как и на соседней Рязанщине, — дейтвительно с песком на полуметровой глубине. То остатки великого моря, заливавшего в древние времена весь угро-финский массив этой земли, где потом возникла Россия. Так не нужно объяснять, до чего волновал меня он, песок под лопатой, напоминавший про песок родного Черного моря — и именно такой нежный и бархатистый, как бывало в Лузановке. "По песку сухому, как навоз..." — грубовато смаковал еще Багрицкий —тот самый, кто однажды предупреждал и о мордовской "злой пчеле", которая "от взятка тяжела" —поистине, как у "тяжелых" зэков! О, великая морская стихия, которая и там давала о себе знать, и там стала неотъемлемой!

Поэтому по возвращении домой я не просто сразу поехал с семьей в Аркадию — к давнему прекрасному пляжу, откуда и пошло с военной молодости мое преступное инакомыслие — на скалах, которых там уже почти не оставалось. Я и впоследствии старался тесно общаться с морем: то как рядовой пассажир, совершая с женой круиз до Батуми (на погибшем спустя много лет "Адмирале Нахимове"), то как член судейской коллегии регаты парусных яхт на Кубок Черного моря до Туапсе и обратно (что потом дотошно описал в лирическом репортаже на 400 страницах!). А еще раньше я сочинил повестушку о героях моря и даже океана 50-х годов — китобоях

 

- 187 -

(правда, с их делами после возвращения на родной берег — пьянками, бурными разборками и даже "мокрыми" поползновениями). "На мокром берегу" — так и называлась эта вещь, от которой прочитавший ее редактор альманаха "Лiтературна Одеса" профессор Г.Вязовский лишь опасливо поморщился: "О, це дуже мокрий беpiг..."

Главное же мое отношение к морской воде — это... купание в ней. И купание не просто "лузановское", как в детстве, а по-моржовому — летом и зимой, круглогодично. Что тоже описано в целой повести — "Я был моржом", отмеченной однажды даже "Новым миром", хоть и потом пропавшей. И так было на протяжении свыше 30 лет — как средство набирания сил после лагерной жизни, когда меня донимали недуги —вплоть до предынсультного состояния. Впрочем, не помогло ли мне просто крепкое происхождение — "дедовский генофонд" от могучего материнского отца, который сам был из пастухов-русинов в Прикарпатье, где его предки имели шляхетскую грамоту? Кстати, по этому знатному роду Николая Ивановича Чернятинского (и там — на Ивано-Франковщине — поныне находится одноименный район!), как и по отцовскому роду — от варяжских "гридней", этих воинов при княжеских дворах на Киевской Руси, меня теперь даже зачислили в Дворянское собрание. С другой стороны, мое родовое древо причудливо разветвилось и до знатного литературоведа с Урала, о котором уже говорилось: его бывший питерский внук, ставший профессором-физиком, теперь сам подарил мне внучку, хоть и обретается далеко от нашей земли — то на Ближнем Востоке, то в холодной Канаде, а то и в знойной Южной Африке. Но и его там где-то по-своему обмывают те воды, в которых я плещусь — слава Богу — и поныне, как ни барахлит мое перетруженное сердце...

Недаром и моя мама всегда стремилась к морю — и упрашивала меня возить ее на классическую Лузановку даже в 85-летнем возрасте, а в последние годы — накануне своей кончины в 91 с лишним год — не раз сокрушалась: "Неужели я больше не увижу моря?" И жена — по образованию университетский филолог — все же больше четверти века отдала преподаванию русского языка для иностранных студентов — где... в престижном Водном институте — с его обворожительной моряцкой спецификой, да и теперь индивидуально воспитывает там китайцев и японцев. Вон даже дочка — та самая милая крохотная Татка, которую я перед арестом возил в коляске и катал "на горке", не просто окончила тот же Водный и стала работать в Черноморском пароходстве, а и запросто мотается по командировкам к другому морю — к "Средиземке", а еще дальше бороздит волны ее муж — балкерный

 

 

- 188 -

капитан... Но самое удивительное—судно "Владимир Гридин"... да, с моим именем, которое, представьте, есть на свете! Это всего—навсего буксир в скромном Сочинском порту, названный так в память об одном старом моряке, умершем в середине 50-х годов. Траурную вырезку о нем из "Водного транспорта" я долго держал под стеклом рабочего стола, так что все шарахались от черной рамки с моим именем, а потом стали привозить мне из Сочи снимки тезки -буксира, пока я сам не побывал там и не заснял кинокамерой такое забавное совпадение. Это ли, спрашивается, не потешит теперь, возмещая потерянное в моей незадавшейся жизни? Так или иначе никуда не уйдешь и не уплывешь от того, что мне мерещилось и на мордовской супесчаной почве с ее лагерной электрической цивилизацией!

Итак, прекрасна такая колыбель нашего мира, явно уготованного для счастья, а не для прозябания в каком-то отвратительном изобретении покойников — ГУЛАГе. Это больше всего ободряет теперь, несмотря на все передряги — на то, что "не похоже ни на латышский эпос, ни на картошку". И как еще сказал тот же Валентин Катаев — увы, уже сам покойный: "Надо бросить все краски на прорыв!" — да, рваться вперед в этой жизни, какая она ни получилась—с зигзагами, раз судьба еще обещает утешение — по выражениям тех, кто поздравлял меня в газетах с 70-летием. Наперекор всей силе, которая раньше так упорно стремилась, чтобы нас не было — ни в зонах, ни вообще на свете! Вопреки всем им — врагам бывшим, нынешним и будущим.

Поистине, надо жить — вроде библейского Самуила, умершего и погребенного, но потом написавшего еще одну книгу... "Приказано — выжить!" — как водилось даже среди чекистов — по названию одного из романов их циничного барда Юлиана Семенова, который сам отошел в мир иной.

Так и докажем, что мы ЕСТЬ — вопреки всем уверениям тех, кого уже давно нет!