- 51 -

ЛОВУШКА

 

Начальник лагеря 23-го километра Бондарев главное внимание уделял производству, и комбинат приносил большую прибыль. В промзоне лагеря в две смены трудились инвалиды и ослабленные люди с предписанием об использовании их на легком труде.

Выпускали разный ширпотреб: столярку, рукавицы и даже глиняную посуду. Люди трудились по десять часов, еле зарабатывая свою нежирную «пайку», достаточную только для того, чтобы не умереть от истощения.

И все же 23-й, или как ещё его называли «Хозяйство Бондарева», был единственным светлым пятном на кровавой карте Колымы.

Основным сырьем комбината и топливной базой являлся лес, и для бесперебойной доставки древесины Бондарев добился прокладки узкоколейки, по которой ежедневно курсировала «вертушка».

Утром рано мы грузились в порожняк, но вечером чаще всего возвращались пешком, волоча тонкомерные Деревца — жерди на дрова для казарм ВОХР и лагеря.

В начале сентября стало холодать, особенно по утрам и под вечер. Днем стояла сухая погода, солнце понемногу согревало, и работалось хорошо. Портил настроение приказ: каждого, кто возвращался без дров, строго наказывать прямым поворотом в БУР (барак усиленного режима), и тем самым «нарушитель» лишался приварка.

От деляны до лагеря четыре километра с «гаком», и тяжело было тянуть лесину, нагруженную на костлявые плечи. Чтобы поменьше жалило ключицы, некоторые подшивали под куртку побольше тряпок — «погоны» или надевали запасную рубаху с наплечниками. Я для этой цели

 

- 52 -

за махорку приобрел меховой жилет, и это здорово спасало меня.

Днем снимали запасную одежду и к вечеру снова надевали.

Лесные походы с дровами для меня были особенно трудными. «Палочку-выручалочку» мою изломал начальниц конвоя, а без ее помощи я быстро уставал и изнемогал от боли. Обычно я еще днем срубал березку, очищал от ветвей и подтаскивал поближе к месту сбора колонны, откуда «парадом» возвращались в лагерь. Когда начинало темнеть, и рельс призывно звенел сбор, я обычно спешил занять место впереди, чтобы не подгоняли меня прикладами, как отстающего.

Как назло, в этот день начальником конвоя являлся сержант, недавно изломавший мою «темнилку». Он проверял выходящих с заготовкой. Подошла моя очередь, и по взгляду его узких рысьих глаз с колючими желтыми зрачками я сразу почувствовал недоброе.

Даже не взглянув на принесенную мною жердь, он разразился многоэтажной матерщиной в стиле «рот-в-рот» и приказал мигом сбегать за стволом потолще. Кто ругнулся в мой адрес, кто посочувствовал. Что поделаешь, ведь конвоир — царь и бог.

Надо бежать и успеть до наступления густой темноты. Подрост и мелколесье, что близко были, вырублены давно. Бежать не меньше пятисот-шестисот метров, да еще топор из заначки взять. Отбежав с полкилометра, увидел за кучей хвороста подходящее деревце и решил добраться к беретке кратчайшим путем. Рядом с хворостом с одной стороны лежала куча грунта, с другой виднелась небольшая яма. Мною владело лишь одно стремление — поскорее, ведь люди ждут одного меня, и я шагнул прямиком через хворост.

Не знаю, сколько прошло времени до того, как я очнулся от лихорадочного озноба и разламывающей головной боли. В шоковом состоянии я долго не мог понять, где нахожусь и что со мной. Темень — ничего не видно. В голове гул, веки огнем горят.

Протянул руку — наткнулся на холодную стенку, протянул вторую — то же самое. И я с ужасом стал сознавать, что нахожусь в какой-то яме. Еще больше убедился в этом, увидев сквозь небольшое отверстие высоко мерцающую одинокую звездочку.

Чтобы хоть немного снять головную боль, я решил приподняться и прислониться головой к холодной стенке,

 

- 53 -

но выпрямляясь, тотчас же почувствовал пронизывающую боль и на какое-то время потерял сознание. Потом почувствовал боль в ногах и понял, что порушена левая нога — не то ступня, не то голень. Инстинктивно опустился на правый бок. Боль в ноге понемногу утихала, и я вновь решил все же встать и попытался уцепиться за какой-либо выступ породы, но снова сразу же грохнулся без сознания.

Как долго длилось состояние отключенности, не могу сказать. В ужасе осознав, в какую беду попал, я стал исступленно взывать о помощи, но мой крик заглушался хворостом над ямой.

Понемногу обострилось зрение — словно темень чуть растворилась, и я разглядел, что нахожусь на дне шурфа, не менее 6—7 метров глубиной и шириной по низу чуть более метра. Шурф конусообразный, немного расширен кверху. Больше разглядеть ничего невозможно было, поскольку он забросан был ветками или мелким подростом.

Придя в сознание, я почуял смердящий запах, но было не до этого. Больше всего я опасался резких движений, чтобы не разбередить утихавшую боль.

Пошарив руками по дну шурфа, нащупал несколько обломков ветвей, много сопревшей хвои и погреб их под больную ногу. Тихонько прощупав ее и не обнаружив следов крови, стал понемногу успокаиваться.

После полуночи холод усилился. Не помогали телогрейка и меховой жилет, к счастью, надетый с утра, но больше всего мучил внутренний озноб тревоги, что будет, когда охрана в поиске «беглеца» нагрянет с собаками. С беглецами на Колыме не церемонятся — в лучшем случае изобьют до полусмерти, после чего ты не жилец.

Со страхом и надеждой ждал я утра, когда начнется погоня. С ужасом вспомнил, чем кончился побег двух блатарей из ШИЗО, проигранных паханами в карты на Мальдяке. Молодых парней нельзя было узнать: у одного отбили печень, другому прострелили ноги. Все мы от души жалели их, как бы ни было, они ведь люди. Привезли их в зону специально для устрашения.

Как ни парадоксально, но разящая боль спасала меня от умопомрачения. К тому же страшно хотелось есть: хоть горячего кипятка, чтобы унять внутреннюю дрожь.

День уже перевалил на вторую половину. Не слышно ни звука. Догадки одна другой хуже, и одна противоречивее другой. Во мне уместилось как бы два человека. Один успокаивает, дает надежду, другой пугает бедой,

 

- 54 -

а то и смертельным исходом; одна логика оптимиста, другая порождает паническое состояние, думы, что меня ищут не там, где надо.

Неужели они не могут понять, что с больными ногами я не мог уйти далеко? К тому же, куда бы я побежал без малейшего запаса еды, да и вообще — куда осенью (вот-вот зима) побежишь?

Я не сомневался, что утром собаки пойдут по следу и запросто доберутся до шурфа. Одновременно надеялся, что мое несчастье не будет расценено как побег. Эти мысли успокаивали, но нестерпимо терзал холод, исходивший из вечной мерзлоты.

Съежившись и спрятав голову в куцый воротник телогрейки, я силился вздремнуть, хоть немного забыться. Так в полудреме мучительно протянул длинную ночь. С обжигающим нетерпением ждал рассвета и еще сильнее — долгожданного утра как спасения.

Я четко представлял себе, как умные дрессированные собаки доберутся до шурфа, поднимут лай, ВОХРовцы разберут хворост над шурфом и меня вытащат из этой живой могилы.

Только не хотелось встречи с узкоглазым, скуластым начальником конвоя, полным рысиной злости — он может сразу пристрелить. От этого зверя, загнавшего меня в злополучный шурф, всего можно ожидать. Где только рождаются такие ненавистники?!

Нога непрестанно ныла и разбухала, словно свинцом наливалась. Терпимо было только тогда, когда не двигался. Наконец-то забрезжил рассвет. Утром в шурф проник пучок солнечных лучей, и я сумел разглядеть свое обиталище: почти строгий цилиндр в вечной мерзлоте, сверху сучья переплелись довольно густо, но чуть порушились мной при падении.

На дне я увидел конец шкуры, на которой я полусидел-полулежал. От этой шкуры исходило зловоние. Как она оказалась в шурфе, было для меня тайной, и я вскоре перестал обращать внимание на эту загадку и на тошнотворный запах.

Время шло нестерпимо медленно, тоскливо, порой, казалось, останавливалось совсем. Мертвящее безмолвие приводило меня в. отчаяние, и я вновь неистово, волчьим воем кричал до хрипоты.

Мне все казалось, что можно как-то выкарабкаться из этой холодной могилы, но из-за боли в ноге я не мог встать.

 

- 55 -

 

Судя по перемещению бликов света по стенам шурфа, солнце уже перевалило за середину дня. В полдень я услышал отдаленный звук, мое сердце замерло. Но все вокруг тихо. Видимо, звуки были лишь слуховой галлюцинацией.

От напряжения звенело в ушах, болела голова, и казалось, вот-вот глаза лопнут. Начался хаос мыслей. Я потерял способность сосредоточиться хотя бы на одной из них.

Поймут ли? Хотя по элементарной логике — раз явился на место сбора, значит, никуда не собирался в бега, думал я.

Ищут бездари не там, где надо!

Сколько пройдет дней, да и доберутся ли ко мне? Сколько выдержу голод и холод, а главное — что будет с ногой?

Мертвая тишина свидетельствовала о прекращении работ на этой делянке. Даже не слышно свистков паровоза, обычно доносившихся по нескольку раз в день до этих мест.

Но должны же возобновить лесоповал! Вопрос — когда это случится? Доживу ли до этого дня?

Вечер наступил незаметно — мгновенно. Темень ввергла меня в совершенно безнадежное состояние. Ночью никто искать не станет. Надо ждать следующего утра. Найдут ли меня завтра? Иначе не должно быть! Но тут же сомнение — мол, зря успокаиваю себя.

Темень обострила холод, чувствую лихорадочный озноб — зуб на зуб не попадает. Высоко, бесконечно далеко сверкнула вчерашняя звездочка. Неужели она мне светит?

Весь минувший день я старался не думать о длительном пребывании в холодном шурфе, в монолитной мерзлоте и гнетущем одиночестве. Более всего я боялся ночи. Я устал от трепетного ожидания, страшно хотелось есть, еще сильнее — пить. Голова кружилась, и казалось — вот-вот наступит обморочное состояние. К вечеру почувствовал лихорадочный озноб — жар, подступающий волнами к голове. Всякими доводами я успокаивал себя, гнал от себя думы о заболевании. До того мучила жажда, что я осторожно подвинулся к одной стенке и начал лизать льдистые прожилки и трещины на стенках шурфа.

Хотелось хоть сколько-нибудь покоя: уснуть, отвлечься от тяжелых мыслей, главная из которых терзала душу — на сколько хватит моих сил и что будет с ногой? Подспудно во мне родилось убеждение, что как это ни па-

 

- 56 -

радоксально, но спасут меня ненавистные мне овчарки и тот же человек-зверь — начальник конвоя.

Прошедший день несколько поубавил мою надежду. Но все же я подумал, что как только возобновятся работы на делянке, меня все равно найдут. Главное — выдюжить в леденящем холоде, и я вновь пытаюсь внушить себе: не впадать в панику, спокойно дожидаться завтрашнего дня.

Однако сколько ни старался расслабиться, нахлынувшие тревожные мысли жалили и жгли. Ночью надежда сменилась ворохом мыслей, от которых все годы стремился уйти, не акцентировать на них внимание, хотя иной раз они неотступно преследовали.

Я не мог, не смел мириться с мыслью, что здесь, в проклятом шурфе, оборвется, моя жизнь, и больше меня не будет никогда. Само слово «никогда» звучало как пустота и означало небытие — «смерть».

НИКОГДА — значит полное отсутствие будущего, без которого все теряет смысл. Даже прожитое, теряя связь с будущим, бессмысленно.

Попав на Колыму, в лабиринт смерти, из которого нет выхода, абсолютное большинство из нас были давно полумертвыми, так как понимали, что жить по-человечески не будут никогда.

Колыма — огромная могила для миллионов несчастных, лишенного будущего, из которого никогда не вырваться, как из этого шурфа.

Колыма — это огромный, вечномерзлый шурф не только для одного меня. Чего же мне бояться смерти?

Ведь сколько раз, как ни жаль сына и родных, я сам звал ее, костлявую, но тщетно. Она уже давно затеяла игры со мной.

Вспомнил, как звездной ночью мы с Леонидом Дзевой возвращались из дальнего села Шуро-Копиевка, где по заданию партуполномоченного разъясняли селянам статью Сталина «Головокружение от успехов».

Нас, юношей, радовало, как люди восприняли ее содержание, и мы спокойно возвращались на ночлег.

На обратном пути, как только мы спустились в Черную балку, вдогонку почти, одновременно раздались два выстрела. Одна пуля зацепила рукав моей шинели, даже не царапнув кожу, вторая прошла сквозь сердце Леонида.

— Падай!!! — крикнул я, но пуля опередила.

В конце 1932 года в селе Кибенцы, что недалеко от Миргорода, на Полтавщине, обезумевшие от голода селяне, приняв меня за ответ уполномоченного, решили утопить.

 

- 57 -

Только благодаря учительнице Олэне, которая вцепилась зубами в главного поводыря, я вырвался из его рук и сумел убежать. А разве я был виновником голода?

Благодаря добрым людям не погиб я и от сладкой смерти на Мальдяке.

Перед глазами проходит вереница прекрасных людей: поседевший Александр Абрамович, беленькая, белоснежная Наталья Шаврова, Дорофей Васильевич с неразлучной трубочкой и скрытой улыбкой — и сердце согревается их теплом и надеждой...

 

* * *

 

Не зря в семье дяди, где я воспитывался после беспризорных лет, главным считалось делать добро, быть честным и полезным для людей.

Мне еще не исполнилось 12 лет, но хорошо помню, какой траур был, сколько искренних, горячих слез пролилось в день смерти В. И. Ленина.

Его смерть явилась предчувствием великой трагедии. Мне и сверстникам моим внушали, что Ленин жив в душах миллионов людей и что Ленинская партия ведет народ по верному пути к лучшей жизни, но прошло всего лишь пять лет, а жизнь стала хуже, а люди злее.

Чего греха таить, мы, комсомольцы, и слушать не желали стариков, доказывавших, что идет отступление от учения Ленина, от тщательно скрываемого завещания Ильича.

Находясь под идеологическим гипнозом, мы не замечали, как в наши души вселяются кровавая ненависть, дикая нетерпимость. Даже не выслушивали друг друга.

Я, слава Богу, никого не раскулачивал, в душе жалел несчастных «кулаков», пребывающих вечно в труде, хлеборобов, и понимал тех, кто бесстрашно заступался за них — «подкулачников».

Упорно разжигались ненависть и недоверие, подозрительность и грязное доносительство. Кто-то же донес о моем сочувствии несчастным! А как было не замечать опухших детей, подброшенных несчастными родителями в городах и на железнодорожных станциях, чтобы спасти их.

Кто же организовал голод? Ведь урожай был хорошим.

А сколько поумирало детей, не подобранных вовремя, наверное, больше, чем удалось спасти от голода. Кто все-таки организовал голод?

В юности и в молодые годы я твердо верил в спра-

 

- 58 -

ведливость идей партии, но все обернулось крахом. Мы многого не знали. Но разве незнание освобождает от мук совести и ответственности? Наступило разочарование жизнью во лжи.

Помню, как секретарь Харьковского обкома КБ (б) У Р.Я. Терехов в узком кругу рассказывал, что «хозяин» отругал его за письмо о наступающем голоде. Вскоре Романа Яковлевича «перевели» на другую работу, и больше о нем не слышно было.

В то время голод начал уже морить детей, погубил множество хлеборобов-колхозников, а мы старались спасти опухших детей, тысячами валявшихся на железнодорожных вокзалах, и собирать их в наскоро созданные патронаты. А сколько тысяч из них мы не успели спасти!

В то же время ответственные работники пользовались благами закрытых распределителей. Ванька Друшляк даже организовал для комсомольского актива базу отдыха с непременной чаркой хлебной водки к ужину. На этой базе он часто напивался до чертиков и бесцеремонно приставал к девчатам.

В те годы нас, юношей, пичкали идеей обострения классовой борьбы в бесклассовом обществе, и чтобы мы поверили в эту ахинею, упорно внушали, что голод — дело рук кулачества, которое, судя по газетам и радио, уже было ликвидировано как класс.

Пугали народ вредителями, уклонистами и националистами, разжигая страх и ненависть. Для тех же, кто когда-нибудь посмел выразить малейшее сомнение, отозвался террором 1937-й год. На каждого с самого детства было заведено досье, в которое к тому же было внесено немало клеветы штатных и добровольных стукачей. В этом я достаточно убедился в беседе с Моховым.

А мы, глупцы, как слепые и глухонемые, не замечали этого гнусного и ужасного обмана. Напротив, кричали «ура!» вместо «караул!».

На вопрос «Кому верить?» стандартно, как попугаи, отвечали: «Сталинской Конституции» или «Сталину — верному ленинцу», не понимая, что за все рано или поздно придется расплачиваться.

* * *

 

...Медленно, лениво наступал второй день. Хмурое утро усиливало чувство остановившегося времени. Каждый звук вызывал тревогу, будоражившую надежды. Утренний туман сгущал тишину.

 

- 59 -

Вдруг глухомань разорвали один за другим выстрелы. Я встрепенулся. Зажглись сердце и мозг. Вот-вот, решил я, лаем известят о себе овчарки, услышу голоса людей. Поскорее бы... Прошло полчаса, час, два часа, но словно и не было выстрелов.

Не могло же мне показаться это. Значит, ищут меня. Но не там, где надо. Должны же набрести... Нельзя поддаваться панике, надо верить, обязательно верить. Ведь стреляли совсем рядом.

Моя надежда рождена была не только чувством, но и разумом. Ведь когда надеешься — не сдаешься. Я это хорошо понимал всегда. В лагере без надежды не проживешь.

А сейчас я потерял ощущение времени.

Короткий осенний день тянулся бесконечно долго, выматывая душу.

Сумерки быстро сменились густой теменью.

Днем я вспомнил озорную, насмешливую улыбку гадалки, которая предсказала мне долгую жизнь. Неужели цыганочка-красотулечка брехуха? И сразу же ответил себе: нет и еще раз нет! Ведь она предсказала мне, что выдержу все муки в «казенном доме», и взгляд ее горячо убеждал в этом.

Как бы я, убежденный атеист, ни был далек от суеверия, на меня все же имели влияние всякого рода предсказания.

Днем я все же верил, что буду спасен, и в душе надежда не гасла.

Кончился второй день. Наступила третья ночь, от холода я весь закоченел и, несомненно, простудил легкие — к вечеру вновь поднялась температура: жар сжигал меня и лихорадил похлеще малярии.

Вновь я один на белом свете, а впереди долгая мучительная ночь и самоистязание страхами. Более всего мучили бессилие и беспощадный холод. Вот-вот меня покинет последний квант тепла и света — сознание, и я бесследно исчезну в бесконечности.

Днем я еще надеялся, жил предчувствием чуда, солнечный свет, видимо, согревал надежду. Вечером мне казалось, что кто-то невидимый подслушивает мои мысли, мефистофельски злобствует и ехидно посмеивается над моей наивностью, и тогда вновь засасывала серая мертвящая зыбь страха и безнадежности.

Я устал от уговаривания самого себя, жалости к себе, мучений наедине с собой и ожидания — ожидания чего-то несбыточного.

 

- 60 -

Перед глазами — жена. Помню ее тревогу и боль, когда уводили меня из дома: родные глаза полны слез, губы дрожат.

— Я скоро вернусь, не волнуйся, это недоразумение. Вот увидишь, скоро разберутся, и я вернусь,— убеждаю ее, а сам словно окаменел от шока.

Перед глазами образ сына, словно мое детское фото, хотя мы никогда не видели друг друга. Неужели никто не поведает о моей любви к этим близким людям.

Вот уже три года, как я то в одной, то в другой пропасти.

Уже не было сил терпеть боль, жар выжигал мысли, меня одолевало полное безразличие, все потускнело и исчезло под огромным гнетом неминуемой смерти.

Я лежал, не чувствуя времени, не понимая, где я, не ощущая, живой или мертвый.

Вновь передо мной видение соль-илецкого кондея с крышкой гроба. Казалось, что тоска всей моей жизни собралась в этой безысходной тоске, весь ужас — в этом ужасе, безнадежность породила панический страх.

В этот вечер меня то охватывал мистический ужас, то наплывали галлюцинации, напоминающие, что все годы я жил на свете, блуждая в суете сует. От отчаяния хотелось выть по-волчьи и рыдать. Совсем обессилевший от терзаний, собрав последние крохи тепла, я задремал, и мне что-то мерещилось. Не помню, о чем бредил в горячке.

Мне уже ничего не хотелось, кроме умиротворяющей смерти и чуточки душевного тепла, любви родных и друзей. Вспомнились рассуждения О. И. Платонова: верующему христианину легче умирать со светлым смирением.

Еще с вечера поднялся ветер. Застонала тайга, и в полночь повалил снег. Ветром заносились снежинки в шурф и я жадно глотал их вместе со слезами.

Снег падал недолго, в шурф больше не задувало. Доносившийся шелест деревьев еще сильнее подчеркивал мертвую тишину дикого царства тайги.

Неторопливо, как бы нехотя, настал третий день. К боли ноги добавилась горящая боль в груди и в голове.

С утра, чуть согревшись после длинной лихорадочной ночи, я снова задремал. Кроме покоя, я ничего не желал и не в силах был желать.

Тявканье собак я воспринял как очередную галлюцинацию. Затем, как бы в подтверждение моей мысли, вновь

 

- 61 -

воцарилась гнетущая тишина. Через какое-то время будто вновь продолжался сон.

Вдруг я почувствовал ушиб больной ноги, мгновенно пришел в себя и увидел, что шурф раскрыт, и рядом со мной торчит тонкая березовая лесина. Тотчас сквозь лай собак услышал не то удивленный, не то восторженный крик: «Человек! Человек здесь!».

Я молниеносно и намертво вцепился в жердину и довольно скоро очутился на бровке шурфа. Наверху, то ли от шока, толи от яркого света, я расслабился и упал.

При падении больную ногу вновь пронзила острая боль.

Ничего больше не запомнил.

В больнице сделали мне какой-то укол. Я медленно стал приходить в себя и увидел плачущего надо мной «каменного» Дорофея Васильевича. Это были слезы радости.

Кто доставил меня в больницу, я не знал. Сколько силился вспомнить какие-либо подробности, ничего не удавалось. Кроме березовой жердины, в которую я вцепился из последних сил, кроме ослепляющего света, лая собак, я ничего больше не запомнил.

Как только оказался на бровке, я полностью отключился от восприятия окружающего мира — впал в глубокий обморок. Полагаю, скорее всего сознание я потерял от страшной боли в ноге или высокой температуры.

Лишь через три недели настал кризис, температура, по утрам и днем держалась в норме, даже чуть пониже. Нога оказалась в гипсе, и я совершенно не чувствовал ее. Лежал совсем ослабленный, весь ватный. Долго мне казалось, что земля уплывает в желтых кругах.

Появился опер снимать допрос с меня, но я не в силах был говорить. Когда я немного поправился, он вновь явился, чтобы запротоколировать мой рассказ «о побеге». Позже я узнал, какая паника поднялась, когда я не явился на Место сбора. Одного за другим допрашивали, что им известно было о готовящемся побеге.

Затем приезжал какой-то чин из Магадана. Тот, правда, оказался разумнее, и положил конец обвинению в побеге. Не знаю, что уж они сообщили высшему начальству, но главное — отстали от меня с угрозами суда за побег. В больнице пришлось пролежать до нового, 1941-го года. Перелом голени, к моему счастью, оказался закрытым, «костоправ» — опытным и заботливым, но до весны я не мог распрощаться с костылями и палочкой-выручалочкой № 2. От двухстороннего воспаления легких я отделался в

 

- 62 -

сравнительно короткий срок, но гипс с ноги сняли в конце октября. Ногу я не чувствовал, Дорофей Васильевич подбадривал: «До свадьбы заживет», и называл меня счастливчиком.

От него я и узнал, что из шурфа вытащили меня Бондарев, друг его — напарник по охоте и командир отряда ВОР. Фамилии их так и не удалось узнать. Бондареву о побеге сообщили в Магадане, где он находился по неотложным делам. Вернулся на 23-й километр на следующий день поздно вечером и сразу же стал выяснять обстоятельства. Узнал, откуда беглец «драла дал», о том, что все дороги перекрыты и ведется проверка каждой машины, а также прочесывается тайга и что беглец словно «провалился сквозь землю». Эти слова сильно встревожили его, и он решил лично просмотреть лесную деляну и заброшенные шурфы, где он устроил две ловушки с «пахучей» приманкой для медведя. На следующий день они втроем с двумя лайками в придачу на дрезине доехали до лесосклада и оттуда стали пробираться на деляну. Собаки помчались вперед и, почуяв у кучи хвороста вместе с запахом зловонной гнили что-то необычное, с лаем побежали назад, навстречу хозяевам. Они и привели Бондарева к шурфу-заманке, где вместо медведя в ловушке оказался я.

Бондарев и его друзья принесли меня в лагерную больницу. После лечения мне был предписан «легкий труд» с «легким» пайком. Остаться в санитарах я не решился — не мог превозмочь свою натуру. Первое время осваивал производство березовых туесов. Рисовать любил и умел с детства. На туеса был немалый спрос. Кое-какие удавалось сбывать «налево» на махорку и что-то из продуктов.

Долго, очень долго не мог я отойти от шока шурфа. От воспоминаний, которые я старался отогнать, болели нервы, иглами вонзаясь под ногти, как болят у саморубов отрубленные пальцы.

Бондарев посмеивался над тем, как я «клюнул на запашок» приманки на медведя.

В 28 лет я начал седеть, и долго меня удивляло, как я в шурфе не сошел с ума и вообще «выдюжил», Бондарев считал себя моим крестным, но от этого добрее ко мне не стал. И мне еще пришлось убедиться в этом.

Крестным отцом моим стал Дорофей Васильевич. Мой отец — котовец, рубака, погиб, когда мне исполнилось

 

- 63 -

семь лет. Судьбе угодно было, чтобы я в лице этого человека обрел второго отца. На вид черствый, грубоватый «сухарь» и «ворчун», он стал для меня родным человеком и любил меня, как сына, не меньше своей единственной дочурки Полинушки, которую «держиморды» осиротили в 11 лет. Благо, в Полтаве нашлась родня и приютила девочку.

Поправившись немного к весне, я вновь загремел на лесозаготовку — рабочим нижнего склада. Все сильнее меня засасывало в серость и беспросветность лагерной жизни. Надежда была только на то, что вряд ли с больными ногами забреют меня на прииски, где люди поистине гибли за презренный металл.

Одним словом, надеяться мне осталось только на свою инвалидность с палочкой-выручалочкой, но настала война.