- 92 -

В бывшем калужском жилище

В одну из моих поездок в Калугу наш поезд неизвестно почему задержался в Малоярославце, даже перевели нас на запасной путь. Конечно, поползли слухи. Одни говорили, что на «кадетский фронт едут латышские части». Другие шептали чуть слышно, что «наши новые власти» кого-то ищут. Будут обыскивать весь поезд. Пока никого не трогают — ждут специальный отряд матросов, чтобы как следует окружить поезд, — тогда никто не убежит! Теперь в Москве много развелось белогвардейцев. Они без стеснения ходят по Тверской, звездочки красные на фуражки нацепили, а женщинам проходу не дают и поют всякие старорежимные песни. Даже в ресторанах «Боже, Царя храни...» подпевают и водочкой развлекаются!

Сижу у окна и скучаю. Собирается дождь. Поезд стоит и стоит. Паровоз не дышит. Уже поговаривают шепотом, что возле Тихоновой Пустыни пути взорваны кадетскими партизанами, а потому ехали и ехали туда военные. Пассажиры недоверчиво покачивали головами, не верили, но сейчас же передавали дальше. Не скучно проходило время!

Дождь шел и шел. Уже частые ручейки бежали по крышам вагонов и водопадиками падали на полотно. В водосточных трубах станции так шумно тарахтела вода, что нам казалось, это не вода льется, а камешки шлифуются на крыше и бегут по трубам на платформу. А на платформе ни души. И на путях никого!

И вдруг вышел на платформу в красной шапке дежурный. Посмотрел направо, налево — нигде никого! Только дождь лупит вовсю — брызги скачут кругом! К вагонам побежала бригада. Последним вышел на платформу плотный, степенный и очень важный «обер»

 

- 93 -

(обер-кондуктор). Глянул, вся ли бригада на месте, с пронзительным переливом свистнул, и не спеша, пошел к площадке нашего вагона.

Паровоз фыркнул, зашипел, подал назад, рванул вперед, вагоны ожили, шатнулись, недовольно звякнули буферами и лениво двинулись в путь-дорогу. Мы, слава Богу, поехали!

Я глядел на проплывающую за окном платформу, на брошенную под дождем багажную повозку, на облезлую водокачку, на выходную стрелку со стрелочником и зеленым флажком. Все по-старому в нашей России! И на станции, и в поле за открытым семафором жизнь идет, как шла вчера, позавчера, при Керенском, при Государе. Какие тебе революции и новые режимы нужны, моя Великая Родина? Все у тебя как было, так и есть. Разве вот жандармов нет, так на пороге служебного входа, укрывшись от дождя, стоял милиционер в «старорежимных» защитных гимнастерке и штанах и с нашей многострадальной трехлинейной винтовкой. А вот на старой фуражке милиционера на бесцветном пятне кокарды — красная звезда. Да еще глаза у него были недобрые, ищущие, испуганные. Ну такой напуганный новой властью человек попался! Ведь говорили же в нашем вагоне шепотом, что обходили поезд красные патрули. Два пассажира, должно, «офицера», заартачились, как при царе, не дали на просмотр документы. Их, дохлюков, били, потом выволокли из поезда: вон видите кусточки? За ними их и кончили с револьверов.

Да, жизнь прежняя. Все по-старому трясется. И новое в старом утрясется! Даже кровь за кусточками забудется!

Открылась коридорная дверь. Громче и как бы скорее застучали колеса под вагоном. Вместе с «обером» к нам вошел какой-то не наш, не прежний русский человек. На черных кудрях у него кожаная фуражка с красной звездой; на рукаве кожаной куртки — красная повязка. На вздутом животе — расстегнутая кобура с наганом.

— Граждане! Проверка! Приготовьте билеты и документы!

Человек с наганом надел очки. Билеты он не глядя передавал «оберу» (тот по-всегдашнему прощелкивал их щипцами). Документы долго читал, глядел на свет и опять читал. У людей от волнения и страха ноги холодеют, внутри все бурлит, глаза будто кровью заливаются: постой, гад, доберемся до тебя, рассчитаемся!

Вот и передо мною кожаный человек. Я передаю ему билет и командировочное удостоверение, которое только что получил у доктора Аксанина. Красный контролер посмотрел на удостоверение, на меня, поставил в углу удостоверения птичку и вернул его мне.

Я его аккуратно сложил, спрятал в карман и успокоился.

Калуга встретила нас дождем и совсем не резким весенним ветром.

Дом, мое разоренное гнездо, был совсем близко от «стрелки». Старики родители, жена, ребенок — все в прошлом.

 

- 94 -

Я постоял на главной улице с новым названием «улица Желябова», заглянул на Никольскую и пошел в хорошо знакомую сторону.

Шел с тревогой. Боялся не за себя, а за родных, таких близких, а все-таки ныне чужих и далеких, здесь живущих. Сцапают меня у них — никому не поздоровится!

Вот старый высокий забор с проволокой и битым стеклом наверху, ворота со знакомой калиткой — здесь жили родители жены. Не раз за время войны мы с Катей открывали эту калитку и радовались как дети: смеемся и говорим, говорим... Затем усталые возвращаемся домой. И опять сидим в обнимку в своей комнате и тихонечко, чтобы никто не слышал, говорим о делах самых прозаических. Словом, всюду мы ходили вместе — обязательно под руку. Как будто не было никакой войны, как будто страна не переживала великого горя, которое, милостью Божьей, задевало нас «чуть-чуть» — разлукой в несколько месяцев. А там — опять встреча и радость!

Случалось, я начинал рассказывать Кате о войне, о бескрайних полях, вспаханных снарядами и, как болото кочками, покрытыми трупами убитых, наших и не наших. Катя крепко закрывала лицо руками и молила: «Не надо, не надо! Это так страшно, так ужасно!»

Я умолкал и про себя вспоминал шквальные обстрелы, убитых, раненых и наши отступления, отступления... Боже, когда же кончится эта бойня? И наперекор начинал думать, как повеселее провести вечер. И придумывал очередное развлечение. Весело проходило время отпуска.

И никогда нам с женою в голову не приходило, проходя мимо церкви, остановиться, перекреститься, войти смиренно в храм, стать где-нибудь в сторонке или опуститься на колени и, глядя на строгий лик благословляющего Спасителя, помолиться без слов и вздохов о всех воинах, на поле брани живот свой положивших. А затем хотя бы земным поклоном только поблагодарить Господа за Его милость к нам, беззаботным и грешным.

Нет, в те годы ходили в церковь старые да женщины в трауре. Да еще шли в храм на зов задушевного вечернего благовеста раненые из госпиталей. А мы с Катей были молоды, здоровы и удачливы — к чему нам молиться!

...У знакомой двери, в глубине двора, я постучал... («Звонок не действует, стучите!» — на двери записочка, написанная Катиной рукой на розетке.) С волнением и опаской ждал оживления за дверью. Тревога усилилась до звона в ушах, когда кто-то стал открывать дверь без обычного вопроса «Кто там?». Был момент, когда я хотел бежать, — посчитал, что чекисты сидят засадой в квартире и ждут меня. Но дверь открылась — и за ней Людмила Всеволодовна, Катина мама. Увидела меня, пошатнулась, отступила, схватилась руками за грудь и не сказала, не прошептала —беззвучно выдавила:

— Боже! Это вы? Да входите, чего упираетесь! Дома никого. Иван Иванович служит. Аня тоже работает. Катя уехала к Симе и

 

- 95 -

Юрика с собой увезла. Я сижу одна и плачу. Что с нами будет? Что будет?

Под эти причитания Людмилы Всеволодовны я вошел в квартиру.

Все кругом по-старому, правда, все ветхое, второпях брошенное и надолго забытое. Только в комнате у Ани все в порядке и чистоте.

Я стал вынимать из шкафа с потемневшим зеркалом свое белье, аккуратно сложенное на верхней полке. Переоделся во все сухое. Перекрестил постельку сынишки, кровать Кати и вышел к Людмиле Всеволодовне. Узнал от нее, что приходили какие-то полуштатские, спрашивали, где я. Сказала, что не знает, дочь с ним разошлась. Забрали все военные вещи и ушли.

Людмила Всеволодовна достала из шкафа желтенький чемоданчик, положила в него белье, простыни, полотенца, маленькую подушку, закрыла и ключ сунула мне.

Я оставил для сына все мои деньги. И собрался уходить. А вдруг нагрянут! Но закипел чайник. Соблазн был велик: погреть руки о горячий стакан, да еще в моем предвоенном подстаканнике!

За пустым чаем сидели мы на своих обычных местах. Маленькими глотками неторопливо отхлебывали из стаканов горячую воду, закрашенную, кажется, сухой морковью, и молчали. Беда у них, беда — у меня. О чем говорить? Но как приятно было сидеть за столом, в сухом белье и постепенно согреваться.

Однако меня ждали неотложные дела. Моя гимнастерка и рубашка подсохли. Я подхватил чемодан. Попросил заботиться о малыше. Затем мы поцеловались, перекрестились, и я ушел. Увы, навсегда!

По безлюдной улице, вдоль окруженных садами домиков, где жили отставные чиновники и офицеры, я быстро пришел в хибарку той старушки, у которой всегда останавливался. Встретила она меня радушно, но новости у нее были жуткие: одних с этой улицы забрали и увели какие-то люди в черных кожаных куртках. Двух стариков офицеров, что не хотели никуда идти «без документа», застрелили тут же, в доме. Та да эта семьи сложились, собрались, да и айда! Должно, к кадетским казакам спасаться. Раньше один из них в жандармах командовал, а другой в Москве в гренадерах служил.

Так и поговорили мы с хозяюшкой. Затем ко мне пришли гости. Беседовали о настоящем, планировали будущее. Досидели до самого вечера. Лег спать, укрылся всеми одеялами и покрывалами, что хозяйка дала, потому как меня такая дрожь била, не то нервная, не то простудная, что я никак согреться не мог. Пришлось принять аспирин, запить горячим чаем, да еще к тому же «самым настоящим», что хозяюшка моя «про болезненный случай» в жестяной коробочке берегла. Дрожь исчезла, пришел сон. Без удушающих кошмаров проспал я до рассвета.

А там встал, умылся и, не перекрестясь, ушел.