Большевицкие амнистии
Дожили мы до 6 ноября. Завтра великий праздник советской власти, но не нас — сидящих в Бутырской тюрьме.
Все же, как могли, почистили камеру, сами вымылись, побрились «по-хорошему», а кто и постригся. Нужно сказать, что в то революционное время чекистское начальство мало заботилось о нас. За все время, что я просидел в тюрьме, меня, например, ни разу не постригли и не побрили. (Просидел я немало: двадцать пять с половиной месяцев.) Сам же я этого проделать не мог: у меня нечем было заплатить нелегальному парикмахеру. Да я и не хотел приводить себя в добрый вид, ходил дикобразом: волосы до плеч, борода до пояса. Ведь этот волосяной покров предохранял меня от разоблачений при неожиданных встречах!
Слава Богу, что в Бутырской тюрьме с царских времен сохранилась в исправности прекрасная баня: просторная, с полком в несколько ступеней и с большой банной комнатой. В баню нас гоняли. Сам бы я, может быть, добровольно не пошел — все из-за той же боязни неожиданно встретить кого-нибудь из старых знакомых. А тут хочешь, не хочешь, а ступай! Ну, я и ходил, да вот вымыться, как следует, не удавалось. Ведь чекисты нигде, даже в отхожем месте, засиживаться не давали. Всюду и везде кричали: «Скорей давай!»
И все-таки белье у меня было выстирано хоть и плохо, но зато выпарено в самой горячей воде, и вшей в тюрьме я не имел. Ну, а клопы, так те ползали повсюду, случалось, с потолка валились на койку, когда стены камеры были вычищены, даже выжжены специалистами. Клопы ужасно донимали — с ними не заснешь!
В канун «великого красного юбилея» воспользоваться банькой нам не пришлось. Говорили, что в ней мылись весь день тюремная администрация и 13-й («коммунистический») коридор.
Все же в торжественный день, с утра, мы побаловались горячей водицей (советским чаем), закусили ее хлебушком, койки подняли и под ними всю пылевую нечистоту вычистили.
Андреева надзиратель забрал неизвестно куда. А мы сидели на тумбочках и скучали. Разговоры не вязались. О своих делах никто в тюрьме не охоч вспоминать. А об амнистии что говорить? Время уже к полудню, а в коридоре тишина. Должно быть, из других коридоров начали выпускать. Сейчас посмотрим!
Я подошел к окну. На дворе тишина. Из «комнаты душ» никого не ведут в коридоры. Значит, пополнения не жди. Из корпусов тоже выводки нет. Выходит, с амнистией все заморожено. Сегодня ничего не будет. Не до нас — врагов народа! Все празднуют. Начнут выпускать завтра.
Пробежали из коридоров дежурные на кухню. Разнесли по коридорам наш обеденный корм. Баланда как будто праздничная: пахнет варевом, заправлена — капустные наметки жиденько плавают.
Вернулся Андреев и, энергично орудуя ложкой, заговорил не об амнистии, а том, что у нас очень скоро заберут медные бачки и вместо них дадут новенькие, но жестяные. Разговора никто не поддержал. В тишине прошел обед, в тишине разошлись по койкам. В напряженном ожидании прислушивались, что творится в коридоре: не пахнет ли амнистией? Но за дверью тихо — никаких добрых признаков!
Распахнулась дверь, и взяли одного из наших помочь коридорщикам в уборке. Вернулся он очень скоро и во всеуслышание сообщил, что завтра с самого утра будет объявлена нам чрезвычайно большая амнистия. И дадут еще хлеба, фунт сверх положенного. (В то время мы получали 3/4 фунта.) В камере решили: амнистию, может, и отпустят, потому что для экономии подходит. А вот лишнюю четвертку хлебушка — шалишь! Не дадут: расход большой!
Я опять переминаюсь у окна. На дорожках никого, хоть не смотри. Сходили на оправку. Подремали, сидючи на сундучках. А там — день короток — сереть начало. Опять баланду принесли. А она как бы рыбой пахнет, не то селедкой, не то воблой. Потом под потолком засветилась электролампочка — и становись на поверку! Стали скоро — авось, что скажут о завтрашнем, — подровнялись и застыли навытяжку, как бравые солдаты.
Пришел помощник, просчитал — 23, верно! Козырнул рукой с карандашом между пальцами — и к двери. А мы к нему: что ж, гражданин начальник, об амнистии не сказываете?
Он даже не оглянулся.
Ну, значит, раскладайся: опускай койки! Удача сорвалась — не выпустят!
Мучительная ночь прошла. Наступило утро без планов и надежд. Нет и разговоров об амнистии. Праздник объявлен, а утехи не дали!
Я, конечно, к окну. Гляжу во двор и молюсь своими молитвами, а крещусь мелким-мелким крестом на груди, на животе: отваги нет, как следует перекреститься. Ведь засмеют католические поляки и наши — неизвестно кто! И не Креста Господня мне стыдно, а насмешки над моей верой, которой у меня очень мало осталось в душе.
В это время из «комнаты душ», из подворотни высыпали надзиратели с записочками и в сбитых набекрень стареньких фуражках, рассыпались по всем дорожкам.
«Началось! — облегченно выдохнул я. — С записочками на освобождение гурьбой пошли!» А сам глаз не свожу со двора. Чего-то еще жду, чего в моей радости не хватает. Там, внизу, у конторы, какое-то шевеление: кажись, смена охраны пришла, а не амнистия. Да нет! Вон запоздалый надзиратель второпях козырнул начальству — и шагом, шагом, а там и побежал в 18-й коридор.
С другой стороны вышла охрана, а за ними гурьба пестрая — один на другого прут по тротуару, да так, что и на охранников жмут. А конвоиры идут как всегда: по-солдатски ставят ноги — раз-два, раз-два... Еще в царское время, в новобранстве, ходить твердо научили: ни скоро, ни тихо, но зато крепко.
Радостно мне стало. Все ж люди уходят. Когда-нибудь и я так пойду в «комнату душ» (без этого отсюда не выберешься!). Но как выйду? Может, черный «воронок» подхватит меня в свою утробу и повезет, куда ему нужно, а не мне.
— Амнистия действует! — чуть не во всю глотку ору я.
Не успела войти в «комнату душ» первая группа, как уже вышли из нескольких коридоров новые. Некоторые даже вприпрыжку торопятся.
К окнам (их два у нас) гурьба подбежала: стиснула, кто половчей, на чужую койку вскочил и поверх голов смотрит. Здорово загребает амнистия!
С разговорами и пересудами, как скорей на волю отпускать, начали отступать от окон: чего там глазеть на чужое счастье!
Стало свободнее у окна: никто не нажимает, и дышать легче, хотя в камере стоит глубокое облако от самосадного дыма. Я подсчитал несколько групп, помножил число основных групп на двадцать, вышло 120. Прибавил на мелочишку полсотни и округлил до двухсот. Пока я считал да высчитывал, на дворе все успокоилось. Конечно, тревога залезла под кожу: неужели на этом конец?
Похоже, что нет. Вон еще выступают без торопки: должно, из нашего «Сахалина» вышагивают. Да вон еще в коридоре у нас суета и говор. Тоже, должно, сбор идет на освобождение.
В тишине еще тише стало, глаза на дверь, уши на макушку — и застыли... Ждем... Минуты долгие, как часы. А дверь не открывается. И за ней все затихло. Никого в коридоре. Упала кружка. Зашевелилась камера.
Опять глядим во двор во все глаза. Из 19-го коридора вышла группа серошинельная. Сказывали, за подвоз хлеба сидят и за спекуляцию на Сухаревой.
Волна освобожденных прошла. Во дворе ни души. Надзиратели с записочками не показываются... Кончилось! Амнистия-то пришла не для каэров, а под каэров.
Опустился на койку, протянул ноги — все тело дрожит как в ознобе, должно быть, от напрасного ожидания. Рухнула надежда вый-
ти за ворота. Ведь всех, кого намечено освободить, густой волной показно выпустили. Пускай видят ротозеи и разносят по Москве-матушке, что из Бутырской сегодня выпустили по амнистии видимо-невидимо.
Однако время идет. Дежурные принесли обеденную баланду: с капустинами, в корешках недоваренными. Поели, прибрали, чтоб все аккуратно было, — авось кто радостную весть принесет! Кто-то глянул на двор: никого — и отвернулся.
А я и не подходил к знакомым шелушащимся рамам. Как сел двухпудовой гирей на койку, так и сижу. Ведь и со мной какое-то окончание должно быть. Не написать ли о себе все как есть — пускай стреляют. Нет, подожду! Сейчас я жив и, слава Богу, здоров. Может, что-нибудь подвернется!
Так вот и просидел я до ужина. Опять баланда и жадная хлёба. А на дворе темным-темно. Становись на поверку!
Стали кое-как, без равнения и без догадок. Распахнулась дверь. Торопливо вошел помощник. При счете каждого в живот пальцем ткнул. Сошлась наличность с записью. Помощник оправку разрешил. Прогулялись по коридору и вернулись лениво на свои места.
День великого советского юбилея кончился. Заваливайся спать, братва! Кто сразу засопел, а кто ворочался и маялся. Все не ладилось. Голова не находила удобного места.
За двадцать пять с половиной месяцев моего тюремного заключения большевики несколько раз объявляли амнистии. Из них мне запомнились три. Первую я описал.
Весной 1919 года, когда Калинин стал председателем ВЦИКа, тоже была объявлена амнистия. Говорили о ней так же много, но никого не помиловали. Зато назначенный Калининым председатель Московского ревтрибунала, прославленный жестокостью чекист Петере, ежедневно выносил по каждому подававшемуся к нему «делу» неизменные приговоры с высшей мерой наказания.
Прошел год. Вторая годовщина «великого октября» опять была отмечена объявлением амнистии. Для кого? Конечно, для проштрафившихся «своих». Освободили проворовавшегося брата наркомпро-да Цюрупы, уличенного в вымогательствах председателя Съезда судей Московского нарсуда Гагарина и еще нескольких значительных чинов партии, сидевших в 13-м («коммунистическом») коридоре.
А нам, «серой массе» из «беспартийных» коридоров, было предложено выразить свои верноподданнические чувства советской власти, для чего была открыта запись добровольцев в Красную армию. И было предложено жертвовать правительству сохранившиеся у нас (Бог весть как пронесенные через обыски на Лубянке и в тюрьме) наши нищенские гроши.
Но зато у «добросердечного» Дзержинского в великий советский день родилась великая мысль: отменить в РСФСР смертную казнь.
Мысль эта им вынашивалась, а тем временем люди «с вещами» в «комнату душ» шли и шли... Оттуда их забирали на Лубянку и отправляли в специальное помещение на убой.
Помню темный вечер. В окна стучался и жалобно выл ветер. По камерам пронеслась радостная весть: в типографии «Известий» набирается декрет об отмене у нас с сегодняшнего дня смертной казни. Радостно вздохнула тюрьма: наконец будем безмятежно спать и спокойно ждать судебного разбирательства наших дел!
Но радость наша оказалась преждевременной. По коридорам вдруг забегали выводные конвоиры с записочками. Стали выкликать Сидоровых да петровых «с вещами» в «комнату душ». Одних вызовут, уведут — и уже других приходят забирать! До рассвета увозили и увозили из тюрьмы обреченных. Все бодрствовали, никто не спал.
Утром получили «Известия». На видном месте — декрет об отмене в РСФСР смертной казни, которая все же оставалась в прифронтовой зоне и налагалась за особо важные преступления.
Лазейка для ВЧК нашлась: начали отправлять в прифронтовую зону лиц, подлежащих «ликвидации». Там и производилась расправа.