- 309 -

« Семидневники »

 После разгрузки тюрьма успокоилась. Не на что было надеяться, не о чем говорить.

Нас — каэров — из 5-го коридора перевели в 17-й. Я попал в 46-ю камеру. Эта камера, находящаяся в нижнем этаже, была несколько  теплее. По ней меньше гулял ветер: вместо выбитых стекол в окна была вставлена фанера.

Окна выходили во двор, посредине которого находилась вечно закрытая церковь. Вокруг церкви росли деревья. Они несколько разнообразили жизнь нашего каменного мешка. Глядишь, бывало, как качаются голые ветки, и думаешь... О чем? Да ни о чем. А время идет. Смотришь, стало темно. Пришла поверка. Можно ложиться. Пролетел еще день...

Был декабрь 1918 года. На дворе лежал снег, и стояли морозы. Мы тоже мерзли. На скорое освобождение не было надежд. Стали устраиваться на новых местах: как могли, починили матрасы, вымыли камеру, как будто истребили клопов.

Нас стали брать на работы в стенах тюрьмы. Из Бутырки на работы в город не пускали. Наша камерная артель носила дрова на кухню, в баню и к паровым котлам фабричного корпуса. За работу каждому выдавалось лишних полфунта хлеба.

День шел за днем.

14 декабря по камерам разнеслась весть, что в тюрьму приехала важная комиссия. «Радиокухня» даже сообщила ее состав. Конечно, в ней были Скрипник, Эйдук и прочие, к этому времени уже «прославившиеся» чекисты. Кроме того, в ее составе называли фамилии двух-трех членов ВЦИКа, что рождало маленькую надежду на освобождение.

В этот день я не пошел на работу: нездоровилось. Лежать было нельзя (койки подняты и заперты). Перемогаясь, я стоял у окна и глядел, как по двору взад-вперед озабоченно ходила стража. Необычная суета убедила меня в том, что в тюрьму действительно кто-то приехал, но новых лиц во дворе не было.

В ожидании прошел день. Наступил вечер. Во дворе зажглись фонари. От их света за стенами камеры было светло как днем. Мы ждали комиссию...

Прошла поверка. Двор опустел. Мы начали укладываться на ночь. Я подошел в последний раз к окну и стал смотреть на покрытую морозным инеем дорожку. Вдруг в конце ее увидел знакомую фигуру Скрипника и с ним толпу «кожаных» людей. Они шли сюда — к нам. Момент — и вся камера, отталкивая друг друга, прилипла к окнам.

Миновав двор, чекисты вошли в подъезд нашего корпуса. Через несколько секунд уже стучали в дверь коридора. Еще мгновение — и надзиратель отпирал камеру. Мы замерли.

Сам начальник тюрьмы (он тогда доживал последние дни) стал вызывать нас по одному в коридор. Через несколько минут вызванный возвращался. Двое вернулись веселые (их обещали завтра освобо-

 

- 310 -

дить), а остальные, бледные, ни слова не говоря, шли к своим койкам, садились и не дышали. Им в лучшем случае ничего не обещали.

Очередь дошла до меня. В коридоре стоял стол, за которым сидел Скрипник и еще несколько человек из свиты. Остальные стояли тут же за ним.

Я подошел к столу. Бегающие глаза Скрипника впились мне в переносье.

— Как фамилия?

— Соколов.

— Когда арестован?

— Тридцатого мая.

— Где?

— В лечебнице доктора Аксанина, куда я пришел лечиться и попал в засаду, — выдерживая на своем носу его строгий взгляд, начал я было охотно рассказывать.

— А, знаю! — нетерпеливо перебил он меня. — Это по делу Союза Защиты Родины и Свободы?

— Я не знаю! Мне до сих пор обвинение не предъявлено.

— Да, да... По этому делу. Савинковская работа. Как ваша фамилия? — спрашивает он опять.

— Соколов.

— Странно! А мы имеем сведения, что вы вовсе не Соколов!

— Не знаю, тридцать три года был Соколов.

— Откуда родом?

Называю место, обозначенное в отобранном у меня паспорте.

— Где изволили служить? — изысканно вежливо спрашивает Скрипник.

— На военной службе писарем в 158-м пехотном Кутаисском полку (так записано следователями на допросах), а до войны в банке счетоводом. Здесь же, в Москве, по приезде, недельки две, в этой самой лечебнице служителем был.

— А почему оттуда ушли?

— Не здоров, да раза два выпил. Доктор строгий — рассчитал.

— Гм... — приостановился Скрипник, но сейчас же поправился и с хитрецой спросил: — Кого же вы знаете из этого полка?

Я начал перечислять фамилии офицеров и солдат, которых когда-то, еще до войны, знал, будучи в 1908 году вольноопределяющимся в 15-й роте этого полка. Назвал одну, другую, третью фамилию... Запал истощился.

— Кетьку... — с запинкой произношу я последнюю пришедшую на память фамилию нашего подпрапорщика и останавливаюсь. Знаю, что надо еще говорить, а язык прилип, нет слов, нет фамилий.

— Как же, как же, знаю! Он у меня на позиции ротным был! — отзывается кто-то из толпы чекистов.

— Товарищ, вас не спрашивают! — привскочил Скрипник и резко оборвал заговорившего.

— Ступайте! Через семь дней предъявим обвинение или освободим. Идите!

 

 

- 311 -

Я не двигался. Жаль было упустить выгодный момент. Я хотел говорить.

— Уберите его! — нервно сказал Скрипник начальнику тюрьмы. Ко мне бросились надзиратели. Я повернулся и пошел в камеру. Подобным образом в нашем коридоре были опрошены все арестованные. При этом один потерял сознание, а с другим случилась истерика.

Из нашей камеры таких, как я, получивших «семидневное» обещание, набралось восемь человек. На следующий день некоторых из тех, кому было обещано освобождение, выпустили. Из нашей камеры освободили одного, а другого — студента Воскресенского (фамилии точно не помню) — тоже вызвали на освобождение, да из конторы назад вернули. С его освобождением большая заминка вышла. Как рассказывал сам взволнованный и бледный Воскресенский, вернувшийся с конфузом и горем в камеру, произошло с ним следующее.

Привели его в эту самую «комнату душ». Там народу полно. Присел и возликовал: ведь в самом деле на свободу идет! Только в очереди ждать придется. А тут его без очереди кличут.

— Айда, пошли! — кивнул надзиратель.

— Куда? На свободу?

— У тебя до свободы, кажись, далеко. В контору!

У Воскресенского от этих слов душа в пятки, а сердце под горло. Круги в голове, круги перед глазами — все смешалось, ничего не видать! Вошел в контору и перед начальством предстал.

Начальство усмехается. Воскресенский замер: «Неужели докопались?» Стоит и молчит.

Начальник посмеялся еще, а потом строго спросил:

— Как фамилия?

— Воскресенский.

— Такой фамилии у нас во входной нет. Говорите, под какой фамилией в тюрьму поступили! С Воскресенским не выйдете.

Что ж, помялся он, помялся и назвался своей фамилией. Начальство — в картотеку. Есть такой!

— Ваше дело пойдет в доследование, — и вернули в камеру.

Что дальше стало с Воскресенским, не знаю. Нас — «семидневников» — забрали в 14-й коридор, а он остался в 46-й камере.

В 14-м коридоре я попал сначала в 17-ю камеру, а затем был переведен в 13-ю.

Из всей тюрьмы нас, «семидневников», набралось, по словам надзирателя, человек полтораста: каэры, спекулянты, уголовники опять сидели все вместе.

Нам, трем каэрам, попавшим в 17-ю камеру, пришлось туго. Передач никто из нас не получал. Жили мы на пайке. Уголовные сидели все важные, прославленные в своем мире, они относились к нам враждебно. Обуздать их мы не могли: сила была у них, и делали они, что хотели.

 

- 312 -

Задобренные разного рода подачками надзиратели были всецело на их стороне. Дежурный помощник приходил только на поверку, и говорить с ним было нельзя. Ему было «некогда». Комендант тюрьмы не показывался вовсе. И уголовщина действовала. Старый фальшивомонетчик объявил себя старостой. (Выборный институт старост чекисты признавали.) Мы пробовали протестовать против самозваного старосты, но из этого ничего не вышло. Ведь мы были каэры.

Нас стали грабить. Хлеба, вместо положенного фунта (с юбилейного дня всем заключенным четвертку прибавили), староста в лучшие дни давал нам пайку на двоих, а нормально мы получали по четвертушке. Жаловаться, подавать заявления было бесполезно (заявления шли через старосту, который их уничтожал). А один раз, в наше отсутствие, оставшегося в камере каэра взбеленившийся староста жестоко избил за поданное для передачи коменданту заявление. Да если бы и попало к «товарищу коменданту» это заявление, то пользы бы нам от этого не было. Ведь с каэрами не стеснялись — их жали, как могли.

Единственное, что нас тогда спасало, — это работа. Но об этом потом. Конечно, мы, «семидневники», с минуты на минуту ждали решения нашей участи и этим жили...

Дождались! Ровно через неделю, поздним вечером, из нашего коридора вызвали «с вещами» в «комнату душ» восемь человек. Что стало с вызванными в неурочно позднее время, «наши» надзиратели не знали. Наверное, их расстреляли, так как увезли на Лубянку, но, может быть, прямо из ВЧК освободили (случай редкий и едва ли возможный). Назад в тюрьму они не вернулись.

Один из них здесь, в тюрьме, стал стариком. Ему еще не было и сорока лет. Поседел, сгорбился и от цинги лишился зубов. Все его преступление заключалось в том, что у него в квартире снимал комнату один из бывших офицеров, по мнению чекистов, член Союза Защиты Родины и Свободы.

Прошел декабрь.

1 января 1919 года в Бутырку приехал Петере. Обошел «семидневные» камеры торопливо. Ни с кем не говорил, его секретарь ничего не записывал. Бросил в нашей камере обещание, что нам всем в три дня предъявят обвинения или освободят, повернулся и ушел.

Мы нервно ждали три дня и три ночи. Ведь предъявить обвинение — это значит, на большевицком жаргоне, поставить к стенке.

Ждали, и ждать перестали! Прошел январь, просидели февраль. За это время обычным порядком освободили нескольких каэров и выпустили почти всю уголовную шпану. Человек 20 каэров, как до меня дошло, взяли «с вещами» в «комнату душ». Нас же, оставшихся «семидневников», смешали со вновь прибывшими из Чрезвычайки, и мы стали опять обыкновенными арестантами, постепенно рассосались по всей тюрьме.

 

- 313 -

Как я потом узнал от эсеров, весь этот «семидневный» трюк был проделан чекистами для бывших в специальной комиссии членов ВЦИКа. Тогда шла борьба между генерал-прокурором Верховного трибунала Крыленко и ВЧК. В результате борьбы была создана «смешанная» комиссия. Но благодаря «семидневному» трюку Чека отстояла свое право расправы с «врагами народа».