- 352 -

Случаи

 Описывая жизнь заключенных в околотке, я остановился на бытии социалистов в камерах 70-й и 71-й и тех лиц, которые как-то попали сюда, и прижились.

К беспартийным социалисты относились свысока, проще сказать, они нас не замечали и старались от нас избавиться. Но это сделать было нелегко. В то время (весна 1919-го) больных в Бутырской тюрьме становилось все больше, ведь даже в околоток залезла «испанка». А в камерах 68-й, 69-й и 72-й стараниями врачей (вольный доктор Пирогов, позднее хирург Воскресенский, а из заключенных — доктор Донской и психиатр Терьян) были собраны беспомощные старики, которым нужны были лечение и уход. Кроме того, почти ежедневно из «одиночек» попадали к нам в околоток заключенные, не выдерживающие жестокого режима одиночного сидения. В околотке становилось теснее и теснее, так как «приход» превышал «расход».

К сожалению, фамилии лиц, переведенных из «одиночек» и общих коридоров в безнадежном состоянии, я не помню. Нигде не записал, ничем не отметил. Боялся. Хотя обысков в околотке, за время моего жительства в нем, ни разу не было, но мне, «подозрительному» ка-эру, вести записи было опасно. Ведь чекисты в любое время могли явиться и все перетрясти.

Все же в памяти у меня запечатлелось несколько ужасных случаев, когда в околоток переводили заключенных в тяжелом, а то и безнадежном состоянии.

Помню темного кавказца (мы его называли «грузином»), которого доставили в околоток всего в крови. Он в своей «одиночке» выбил в окне стекло и так изрезался осколками, что хирург Воскресенский (уже с воли приходивший в тюрьму на работу) шил и шил без конца крупные и мелкие порезы по всему телу. Наконец, так устал, что положил иглу и, вытирая пот, с сердцем сказал стонущему «грузину»:

— Уж начали резаться, так режьтесь сразу, как следует! Теперь сшивай вас по всем царапинам. Великое кровопускание сделали.

 

- 353 -

Доктор сшивал раны несколько часов. Через несколько дней «грузина», очень слабого, из околотка забрали. Что дальше стало с ним, не знаю.

 

Другой случай: два надзирателя под руки притащили из одиночного корпуса бледного до синевы и совсем замерзшего, должно быть, бывшего «человека двадцатого числа» (чиновника). Пришел доктор Донской. Тронул безжизненную руку. Положили на койку. Обнажили тело. Доктор постучал молоточком в одном месте, в другом. Везде стук тупой, как в доску. Стал выслушивать. Легких совсем нет. Чем он дышит?

Больной не шевелился и не дышал. Не приходя в сознание, скончался.

 

Неподалеку от меня положили пожилого купца из Замоскворечья, с седой окладистой бородой, заострившимся носом и тучным телом. По словам надзирателя, он не долго был в «одиночке». Сразу простудился, температура поднялась. Притащили в околоток.

Крупозное воспаление обоих легких. Он так ослабел, что руки поднести ко лбу не мог, опадала она у него все время.

Возле него фельдшера суетились с лекарствами, компрессами. Доктор укол сделал. Не помогло: тихо скончался.

 

А в это время в другом конце камеры порывался подняться, кричал, смеялся юный корнет, надо полагать, из хорошей фамилии и дорогого полка. Доктор Попов с помощниками возился с ним: уколы, лекарства, физиологическое вливание... Как будто легче стало славному корнету. Он затих, задремал, но скоро очнулся. Нежно позвал маму. Но голос стал сдавать, хрипнуть, а там и в шепот перешел.

— Вова, Вовочка! — как можно ласковее принялся звать умирающего подошедший доктор Донской.

Юноша не слышал доктора, а шептал свое: «Мама, мамочка...» И утих... Навсегда.

 

В углу, на удобном месте, лежит тронутый сединой казачий офицер Малофеев. Широко раскрытыми глазами смотрит в потолок и что-то ласковое неслышно шепчет сухими губами. У него новый приступ возвратного тифа.

К вечеру усталое сердце не выдержало. Вытянулся славный войсковой старшина и затих навсегда в последнем вздохе!

 

- 354 -

А тут волоком притащили конвоиры не из «одиночки», а прямо с Лубянки громадного человека, бритого и потного. Он всех крыл матом и уверял, что ничего не знает.

Осмотрели его наши врачи. Нужна операция. Позвонили в Чрезвычайку, сообщили об операции. Ответ: делайте, если нужно, но никакого наркоза не пришлем. И разъединились.

А тем временем доктор Донской стал готовиться к операции.

— Как же вы такую операцию будете делать без наркоза? — удивился доктор Терьян. — Ведь боль ужасная!

— Что делать?! На фронте худшие операции бывали без одурманивания. Два человека навалятся на оперируемого, два придержат больную ногу, один придержит здоровую, два повиснут на руках. Ну, а я постараюсь сделать разрез молниеносно.

Мы, «помощники», обступили больного. Хирург легонько ощупал опухшее колено. Я был вторым на больной ноге. Увидел, что Воскресенский взял ланцет. Жутко стало. Закрыл глаза. Почувствовал, как дернулась, напряглась и опала у меня в руках больная нога. Услышал крик — ужасный, звериный, просто предсмертный — и с испугом открыл глаза.

— Все, кончено! — строго отрубил хирург.

В широкий разрез на колене, из которого медленно выползала густая масса желто-красного цвета, торопливо ставил не то белую трубочку из резины, не то по-особенному свернутую марлю.

Тошно мне стало. Не смотрю, отворачиваюсь, хочу бросить ослабевшую ногу — и боюсь: Воскресенский в выражениях не стесняется.

А колено уже забинтовано. Из перевязки торчит трубка. Из нее медленно вытекает все больше крови и меньше гноя.

— Ну и хорошо! — наконец улыбнулся хирург. — Полегоньку отпускайте руки-ноги.

Мы осторожно освобождаем больного и отступаем. Два фельдшера стали укладывать больного.

Оперированный тяжело вздохнул и попросил закурить. Кто-то сунул ему в рот папиросу, кто-то чиркнул спичкой. Воскресенский вымыл руки и ушел. Через несколько дней спасенный чекист стал двигаться на костылях.

 

И опять из «одиночки» принесли беспамятного. На этот раз отравленного.

Началась возня с промыванием желудка, уколами, растираниями. А когда отравленный шевельнул ресницами, приоткрыл глаза, два фельдшера взяли его под мышки и стали водить взад и вперед по коридору.

Много и долго водили, устали. На смену им доктор подхватил нас — коридорных уборщиков — выхаживать отравившегося.

Тяжело он очухивался. Всю ночь до рассвета водили и водили мы этого трудного пациента. Он едва волок ноги, сначала молчал, затем

 

- 355 -

несвязно заговорил. И бормотал, и бормотал всякую чушь про себя и про свое горе.

Иногда в коридор выходил доктор. Кивал нам: «Хорошо! Пусть болтает, только бы не заснул».

На чем кончилась выводка, не знаю. На рассвете нас подменили. Когда я открыл глаза, было светло и почему-то радостно. В камере пили чай и говорили об отравленном. Он безмятежно спал.

 

И со мной случилась беда. В летний, дождливый день я пошел на кухню за кипятком, конечно, с конвоиром. Чайник камерный, медный и тяжелый.

Когда мы подошли к выходу из нашего корпуса, конвоир звякнул ключом, и широко открыл дверь. Его обдало дождевыми брызгами. Он с бранью ко мне:

— Я за тобой отсюдова погляжу! Мокни один.

В кухне, у двери, толпился народ — все пережидали дождь. И было чего ждать: я весь промок. Поскорее к тому котлу, где раздавали кипяток. На положенном месте (на высоте плеча) поставил чайник и стал отряхиваться. Слышу басок: «Бери снимай! Ослобоняй место кому другому!»

Я — за чайник. Меня толкнули, кипяток в чайнике плеснулся и через носик струйкой ко мне под бушлат. От резкой, пекучей боли в руке я взвизгнул и чуть не бросил чайник, но вовремя мелькнуло: «Брошу — весь обольюсь!» И, прикусывая губы, осторожно стал опускать чайник. А от боли в руке круги перед глазами, кажется, что упаду! Кругом насмешки, смех — где тут падать! Под общий зубоскал вытряхнул из рукава кипяток.

Стало легче, да ненадолго. Запекло, зарезало, хоть прыгай! Пересилил себя, подхватил чайник здоровой рукой. Доплелся до своего конвоира. Рассказал, что случилось, и мы втихомолку начали подниматься на третий этаж.

Наконец добрался я до своей камеры. Чайник поставил на полу у стола, а сам к доктору. Хорошо, что Воскресенский еще не ушел домой.

Бушлат стащили с меня, рубашку скинули. Рукав хотели резать, да я не дал. «Другой нету. Тащи как-нибудь. Перетерплю». Обнажилась рана во всю руку — узкая, красная, мокрая, болящая нестерпимо.

Восресенский присвистнул и за работу: намазал мазью, забинтовал.

Кажется, каждый день была перевязка, в первый раз я потерял сознание. Но потом все пошло хорошо. И следа не осталось от ожога.

 

В бытность мою в 14-м коридоре (декабрь 1918 — январь 1919 года) в нашу переполненную камеру втолкнули маленького человечка — серенького, запуганного, с перевязанной рукой. Втолкнули так

 

- 356 -

сильно, что он едва удержался на ногах и жалко вскрикнул, ткнувшись больной рукой в подвернувшегося заключенного.

Староста указал вновь прибывшему на свободную постель. Больной устроился, потянулся и затих. Да ненадолго. Заерзал, завозился с рукой, сел и застонал.

— Да с чего она так разошлась? — посочувствовал кто-то.

— Отмерзла она у меня. И ко всему нечувствительна. Одна только боль из нее идет.

И рассказал, что отморозил руку в собственном доме, где мороз — как на дворе. Сначала, до Рождества, топил, как мог. Все книжки в ту пору сжег. Потом мебель вся дочиста ушла. Нечего стало в печку сажать. Ну и мерз... И руку вот прихватило. А он музыкант: как будет играть с больной рукой? Стал пол взрывать. Да где там! Сейчас домком заявился. А, так ты вредитель! Имущество народное топориком рубишь. А ввалились в полушубках да в теплых шапках. Взяли из постели... И пошли странствия: посидел на Лубянке, в одном покое, в другом, сюда попал.

Заходила, заволновалась вся камера. Как же так: человек с боли вопит, а ему медицинской помощи нет!

Кравец (староста) — к коридорному: так и так, убрать подкинутого больного с перевязкой. Воет, как пес пораненный. Нет в камере спокойствия.

Пришли конвоиры. Взяли больного под мышки и поволокли. А куда? Спрашивали любопытные у дежурного: куда подевали «скрипача» безрукого?

И получили: «Кому надо знают. А тебе что?»

 

В июне 1920 года я лежал в 5-м коридоре. Отходил после сыпного тифа и других болезней, сразу навалившихся на меня. После ликвидации Национального центра 5-й коридор стал околоточным. В нем лежали такие, как я, «послетифозники», и просто больные из «одиночек» и общих коридоров.

Пришел в нашу камеру серенький человечек, в больших очках в роговой оправе, с густой шевелюрой, стрижеными усами, в английских «бронебойных» ботинках и в штанах рыжих с заплатами. Представился: «Чуркин. Только не сытинский разбойник, а электротехник. Как бы коечку получить?»

Старостой у нас был широкоплечий, толстый, но проворный «скопец без подделки» (так говорил он о себе). Голос у его — пискливый, совсем как бы женский. А улыбка добрая, детская, смешливая. Вот они мы — настоящие служители Божьи! При царе-батюшке морили нас в тюрьмах и ссылках за «недозволенную операцию», а мы, за наследование Царства Небесного, все терпели и переносили, как древние святые мученики. Теперь тоже сажают нас в узилища, в голод, холод. И к стенке ставят!

 

- 357 -

Прибывший сам не знал, в каких номерах ходит. Верней всего, будет в спекулянты зачислен. Лифты у «нынешних господ» направлял и притом, кому требовалось, спиртягу в 96° доставлял.

Староста определил ему койку, что «при бородатом Иване». Чуркин безнадежно вздохнул и пошел устраиваться рядом со мной.

Разговорились. Я попенял ему на неосторожность. Зачем свои дела в присутствии всех громогласно выкладывать? Ведь Бог весть какие люди в камере сидят. Донесут да от себя прибавят. Конечно, торговля казенным спиртом — преступление не такое, как контрреволюция. Может, приговор мягкий выйдет.

— Да где там — мягкий! — схватился Чуркин руками за голову.

Через несколько недель я был на воле. Шел по Цветному бульвару. Увидел большое объявление со списками расстрелянных. Я — к нему. Нашел фамилию Чуркина (имени-отчества не помню). Расстрелян за торговлю спиртом.