Хождения по Москве
Утро выдалось солнечное, с мягким холодком. Как мог умылся, причесался (расческу позаимствовал у соседа), одернулся, подошву в башмаке крепче привязал (хорошо, что веревочку где-то подхватил!) и направился к выходу, мелко крестясь.
Трамвая я ждать не стал, а бодро и уверенно зашагал на Лубянку.
Вот она, Чрезвычайкой прославленная площадь! Облупившиеся стены домов, тяжелая пыль на окнах, искалеченный тяжестями тротуар и редкие, глухо тарахтящие по мостовой повозки. Пешеходов не видать. Здесь идут только те, кому нужно, и те, у кого нет времени обходом идти.
На углу бравый, «старорежимного» гвардейского вида милиционер. Увидел меня и заинтересовался. Я в его сторону не смотрю. Иду своим путем по тротуару, только ходу наддаю. Он, окаянный, давай свистеть. Остановился. Может, он кого другого заприметил? Нет, на меня глядит, мне машет к нему идти.
Сурово расспросил, куда и зачем иду. Потом бросил:
— Сыпь полным ходом!
Я и пошел. Вот перегородка на тротуаре. Все равно как на немецком фронте, козлы, окрученные колючей проволокой, густо составлены один с другим. Никак через них не пройдешь. За ними, у самого входа, часовой. В руках винтовка со штыком.
— Эй, сходи с тротуара! — хрипло гаркнул.
Я скорей на мостовую. Иду вразвалку по булыжнику. Сильней захлопала подошва. Часовой ожил: машет — на другую сторону переходи! А я ему показываю, что мне как раз сюда надо. И уверенно подошел к нему:
— За документом явился.
— Входи! — уступил дорогу.
За дверью другой часовой. Тоже с винтовкой. На штык бумажки наколоты.
А я его не слышу, потом обалдел: в глаза бросился чуть ли не во всю левую стену портрет не то мастерового-металлиста, не то революционного работника царского времени. Из портрета запомнилось: фуражка заграничного покроя, впалые щеки и волчьи глаза.
Под портретом — твердый диванчик, стол, стулья (совсем высшей мерой не пахнет!). Стою гляжу на портрет. Глаз не могу оторвать от здешнего владыки-палача. Наконец заметил рядом с портретом дверь, должно, во внутренние покои. Дверь как дверь: настежь раскрытая, маленькая, возвышенная, — к ней лесенка небольшая с перильцами,
и перед перильцами еще часовой. Он без винтовки, но на животе расстегнута кобура.
Разглядывать дальше приемную не пришлось. Часовой, что у перилец, хмуро спросил, зачем явился.
— За документами пришел.
Часовой указал на глухую стенку, что против входа. В ней маленькое окошко, совсем как в столовке для выдачи пищи. За ним, внизу, сидит женщина в платочке. В зубах папироса, в руках — кусок хлеба с маслом.
Она меня всего не видит, только бородатую голову мою рассматривает — все окошко борода заслонила. На ломаном русском языке, с латышской сладкой певучестью, женщина неторопливо спросила, чего я хочу.
— За документами явился. — И называюсь полностью: — Иван Леонтьевич Соколов.
Вижу, что хлеб положен на бумажку и наманикюренный указательный палец латышки пошел сверху вниз по столбику фамилий, что аккуратно выписаны на листе бумаги. Глаза мои следят за пальчиком, а руки хоть не дрожат, а пальцы шевелятся. Что-то будет? Заберут меня в ВЧК или документы вернут? С волнением жду. Пальчик латышки дополз, наконец, до конца бумажки и остановился.
— Ваших документов у меня еще нет. Приходите в следующую пятницу.
Меня как током откинуло от окошка, к которому уже спешил какой-то человечек, с сединой в волосах и в заношенной фронтовой гимнастерке.
Как после жаркой бани, выскочил, распаренный, на улицу, полной грудью вздохнул: слава Богу! Отсрочка на неделю! И без оглядки зашагал на Лубянскую площадь. Навстречу шли понурые люди — ни разговора, ни смеха. Всех их вызывала к себе «на пятницу» эта грозная Всероссийская чрезвычайная комиссия.
Лубянку я прошел быстро. На краю площади остановился. За проволочными заграждениями, у входа в Чрезвычайку, змейкой тянулась очередь людская с женщинами и детьми. Стояли они покорно не за хлебом, не за молоком, а за сведениями о «бесследно» пропавших родственниках. Очередь двигалась быстро: одни входили, другие выходили в ту самую дверь, из которой я только что пулей выскочил. Людская змейка не уменьшалась. Я был рад, что рано пришел и в очереди не маялся.
Очень скоро я вышел на Театральную площадь, дальше — храм Христа Спасителя, а там и Остоженка.
«Сегодня счастливый день!» — радостно потирал я руки. Непременно пойду туда, где жил перед арестом.
Подошел к Пречистенскому бульвару. Собирался идти в Хамовники, а свернул на бульвар и неожиданно для себя попал в свой Цен-троколхоз Наркомзема. Ну что ж, пообедаю и пойду дальше.
Но дальше все сложилось по-иному. В приемной улыбчато встретил меня «доверенный человек» Соколова. Тот самый, что отводил меня в Отдел совхозов на работу. Оказывается, меня спрашивал Соколов. Я виду не подал, хотя сердце у меня тревожно забилось. В ушах кузнецы молотами бьют, перед глазами муть. Беда, влип! Побывал в ВЧК, напомнил о себе, вот и позвонили сюда. Сейчас под конвоем снова зашагаю на Лубянку!
«Господи, хоть бы Ты землетрясение послал!» — взмолился я. Провалилось бы это сатанинское учреждение в преисподнюю! Сколько бы людей ожило и от всего сердца перекрестилось!
Вошел я в комнату Соколова. Он только-только устроил портреты Ленина и Троцкого над столом. Мне махнул несерьезно сверху — подожди! Я успокоился и готов был ждать хоть год.
Соколов с табуретки соскочил, откинув голову, полюбовался своей работой: хорошо ли? Я кивнул утвердительно.
Соколов отряхнулся и сообщил мне, что товарищ Биценко достала для меня именной ордер на обувь. Бери, мол, и маршируй в означенный магазин, выжимай подходящий товар для достойного вида! Ведь ты целый финансово-расчетный отдел получишь в управление.
Радостно я спрятал ордер за пазуху. Впопыхах к грязной кепке руку по-военному приложил. (Слава Богу, Соколов этого моего незабытого офицерского козырянья не заметил.) И я уже спокойно пошел за обувью.
Перед войной, когда нам с женой удавалось попасть в Москву, мы радостно ходили по бойким улицам и подолгу простаивали перед нарядными витринами магазинов. Особенно долго мы стояли перед модным магазином обуви. Со вздохами смотрели на ряды изящных женских туфель и мужских сапог. Глядели, глядели и уходили с грустью — все было нам не по карману. Теперь в этом магазине витрина была пуста. Внутри на полках тоже ничего не было. Казалось, незачем было и заходить. Но у меня был ордер, и я с насторожкой толкнул дверь. Она бесшумно открылась, и я вошел уже смелее внутрь.
А там — на полу мусор, пустые стояки, полки, покрытый пылью прилавок... «Так, — усмехнулся я. — Да здравствует советская власть!» Где здесь что получишь! Постоял у двери и пошел куда придется. Слева от меня был прилавок и пустые полки. Услышал впереди шепотливый разговор. Прибавил ходу. Прилавок кончился. За сдвинутыми стояками, кружком возле столика, сидели на полу три парня. Они что-то жевали и резались в «очко».
— Мне бы получить ботиночки насквозь кожаные.
— Ты чего?! В башке у тебя все клепки в порядке? Тут только для важных начальников выдается по ордерам все, что имеется.
— Ордер у меня имеется.
— Да ну! Таким оборванцем волосатым ходишь, а ордерами грозишься. Должно, не ордер у тебя, а липа!
Я несколько отступил. С важной медленностью вынул из-за пазухи ордер и издали показал его. Меня направили за правые стояки — там торговые начальники заседают. Я заспешил к начальству. Скоро оказался в уютном уголке за перегородкой. Там было чистенько, даже нарядно. Стоял стол и несколько стульев. У стола два упитанных еврея, прилично одетые. Один — черный, очкастый — сосал неторопливо сигару и глаз не сводил с шахматной доски, что лежала на столе перед ним. На меня никакого внимания. Другой — маленький, пухленький — подхихикивал над черным. Он намазывал маслом хлеб и тоже глядел на шахматы.
Я остановился у входа, подождал, кашлянул, сказал, что ордер имею на кожаные ботинки.
И не успел я развернуть вчетверо сложенный ордер, как черный выхватил его и оба стали рассматривать мой ордер. Рассматривали долго, вертели-переворачивали, на свет глядели, на жаргоне обменивались короткими фразами и наконец:
— Откуда ты эту бумажку взял? Хочешь в Чрезвычайную комиссию прогуляться? Мы сейчас милицию вызовем. Вон, гляди, милицейский у нас под окнами стоит.
Я посмотрел на улицу. Там, на перекрестке, действительно стоял милиционер и руководил движением. Вид милиционера меня не испугал. Я пожал плечами и неторопливо сказал:
— Ордер настоящий. Я получил его на службе. Видите, как я обут? Подошва привязана веревочкой!
— Так мы дарим тебе деревянные сандалы. Они немножко стучат. А ходить хорошо, даже с приятностью!
Получать деревянные я отказался и протянул руку за ордером. Черный спрятал ордер в стол и сурово спросил:
— А кто ты такой, товарищ? Откуда у тебя ордер?
— Я служу в Центроколхозе Накромзема, на ответственной работе.
А торговцы мечутся, кричат:
— Где работаешь? Какой телефон? Мы тебе покажем кожаные ботинки!
Я повторил, что работаю в Центроколхозе Наркомзема. А телефон они узнали на станции. Кто подошел к телефону, не знаю. Но черный, державший трубку, сразу осел. Закивал, заулыбался и с извинениями положил трубку. Дело на этом кончилось. Крики утихли. Я получил свой ордер и оказался за дверью.
Надо возвращаться на работу. В Центроколхозе, когда я пришел, служащие собирались в швейцарской, но не расходились. Предстоял летучий митинг. Все волновались. Ждали Биценко.
Соколов объявил, что в следующее воскресенье будет парад на Красной площади по случаю открытия у нас в Москве Третьего (коммунистического) Интернационала. Как празднование будет проходить, несколько слов скажет товарищ Биценко. Конечно, на это «по-
бедное торжество мирового значения» приедет много наших заграничных друзей. Вот и надо не ударить в грязь лицом. А пока что, товарищи, закурите. Наша начальница вызвана к важному телефонному аппарату. С этими словами, от всех отмахиваясь, Соколов скрылся в своем кабинете. Я юркнул к нему. Он глянул на меня и протянул руку:
— Давай ордер! Не умеешь ты с торговцами в разговорах оборачиваться!
Я передал ему измятый ордер. Он спрятал его и заговорил о предстоящем параде. Об ордере ни слова, и я молчал. Так и исчез бесследно мой ордер.
В швейцарской вдруг сразу все утихло. Соколов — к двери. Никого. «По приказу товарища Биценко митинг не состоялся», — отрапортовал Соколову «свой человек». Тот крутанул головой, пустил матюга, мне сказал: «Все!» — и побежал наверх.
После нервной взбучки в ВЧК и конфуза с ордером на обувь у меня пропала охота идти в Хамовники.
Было приятное летнее предвечерье. По Пречистенскому бульвару шли усталые люди рабочего вида. Все торопились, молчали, курили. На аллее пахло махоркой и самогоном. Мне торопиться было некуда. Я постоял в сторонке, посмотрел на идущих, на запыленное небо и пошел в столовку. Ох, как не хотелось туда идти! Но есть хотелось — пошел.
А там, как всегда, очереди, грязные столы и за ними грубые разговоры о никудышном супе и нудной работе. Я поскорее поел и опять попал на бульвар.
Почти все скамейки были свободны. Я плюхнулся на ближайшую и готов был вздремнуть. Тоска... Небо и то мертво и безучастно к нашему горю. И вспомнилась мне в прошлом очень любимая строчка забытого стихотворения: «Мгла безнадежности в истерзанной груди...» В юные годы, в нашем огородике, любил я стоять промеж двух молодых вишен и без конца повторять эту строчку. И как тогда мне было сладостно до боли! Теперь все это ушло (и сладость, и боль), осталась только безнадежность.
Проходивший по аллее пожилой, но бравый человек военной складки глянул на меня и присел на свободный край моей скамейки. Я решил, что это свой брат, всюду гонимый старой армии офицер, и отвернулся. Знакомство с ним решил не заводить — Бог знает кто он теперь. С досадой я стал подниматься.
Присевший бросил курить и спросил:
— Офицер?
— Нет, в армии был нижним чином.
— Документы есть?
Я поморщился: да отцепись ты! Молча вынул тюремную бумагу. Он пробежал ее. Посмотрел на меня. Вернул мой документ и начальственно спросил:
— Работаешь?
Конечно. На принудительных работах без содержания под стражей.
— Вот что... — задумчиво сказал неизвестный. — Завтра утром приходи по этому адресу. Спроси Жукова. Дальше мы договоримся! — Он по-старорежимному козырнул и бодро зашагал по аллее.
Я глянул ему вслед и усмехнулся: так вот вскочу и побегу за тобой! И завтра не жди — не приду!
Сидеть на бульваре было приятно — солнышко грело, ветерок продувал, но вздремнуть невозможно — скамейка на бойком месте. На меня косятся: неизвестно зачем бродяга сидит и сидит.
Когда зажглись на бульваре фонари, встал, наконец, и я... В кармане нащупал записочку Жукова. Хотел ее выкинуть, да передумал. Чего бы утречком не пойти, куда указано? Не понравится — уйду. Если ж что подходящее — пристроюсь. Пускай Жуков обо мне с чекистами говорит. Конечно, мне б не хотелось, чтобы чекисты, вспомнив обо мне, начали копаться в моем «деле». Правда, там они ничего не найдут, а вот возьмут и начнут опять ваньку катать!
Нет, все-таки я пойду. Хотя бы узнаю, что это за учреждение, в которое служащих на улице ловят.
В общежитии прошел к своему месту и лег. Всю ночь прометался я на койке. Утром встал с тяжелой головой и твердым намерением после работы непременно зайти туда, где я жил перед арестом: вдруг комната моя не занята?
В одном из арбатских переулков (не помню каком), у крепенького маленького здания с маленькими оконцами, с широкой дверью, будто воротами, совсем как в тюрьме, толпа пожилых людей топчется. Чего ждут? Может, выдача какая? По краю стены вьется железная лестница. А на лестнице никого и в воротах с калиткой ни души. Приостановил военного в полном походе, да только без оружия. От него узнал, что здесь формируют очередную роту на фронт. «Вон прочитай!» — он кивнул в сторону каменной стенки. Там высоко над окошком была надпись: «Минский комдезертир».
Холодно мне стало: попал!
А в это время на железной лестнице загремело.
Толпа стариков и старух, с краю которой я стоял, сжалась, бросилась к лестнице и застыла. Все головы подняты, глаз не сводят с верха лестницы. А там появились двое военных с наганами, за ними — несколько солдат со штыкастыми винтовками. Они медленно спускались по лестнице, а за ними молодняк пошел, по одному на ступеньке, вперемежку с конвоирами. Скоро вся лестница была занята ими. Идут, как мертвого несут. Только лестница жалостно гремит. На фронт гонят!
Мне здесь делать нечего!
Вышел в узенький переулок. И на широкую улицу потом попал. Радостно вздохнул среди людей и скорей на Пречистенский бульвар. Вышел на край площади. Посредине ее храм Христа Спасителя сияет
золотом куполов. Храм открыт и пуст. Сплошная красота и могущество снаружи и изнутри. Упорно говорили, что весь иконостас в храме из чистого серебра, отобранного казаками у французов, беспорядочно уходивших из России в конце 1812 года. Все казачье серебро и золото ушло на увековечение памяти нашего оружия над «двенадесятью языками», пришедшими с Наполеоном в Москву.
В тот день я торопливо прошел возле уже запущенного храма Христа Спасителя. И конечно, мысли не было, чтобы свернуть к входу в храм, дверь которого почему-то была открыта (возможно, шло богослужение), и, сняв грязную кепку, с молитвой войти под его тяжелые своды, упасть на колени перед Распятим, если оно еще не было убрано, застыть в молении о спасении народа русского и России.
Нет, у меня не было времени — я торопился по своим важным делам. Я шел в Хамовники, искал пристанища.