- 98 -

ПЕРВОЕ КРЕЩЕНИЕ

 

 

Время действия — полдень 4 марта 1901 года, место действия — площадь у Казанского собора в Петербурге. Площадь залита многочисленной толпой: студенты «всех родов знания», главным образом универсанты, но много и технологов, и горняков, и путейцев; молодые девушки — слушательницы Высших женских курсов12. Много и штатских людей, среди них немало и пожилых. Вижу в толпе седобородую и всегда весело оживленную фигуру известного публициста Н.Ф. Анненского; неподалеку от меня две восходящие марксистские звезды — ходившие тогда в социал-демократах П.Б. Струве и наш университетский профессор М.И. Туган-Барановский. Но молодежь — преобладает, заливает густою толпой всю громадную площадь. Тротуары Невского проспекта тоже залиты и просто любопытствующими, и втайне сочувствующими зрителями: всем известно, что ровно в полдень, когда ударит пушка с Петропавловской крепости, студенты пойдут демонстрацией по Невскому проспекту.

На демонстрацию эту созвал нас подпольный студенческий Организационный Комитет, чтобы выразить этим протест против мероприятий министра народного просвещения Боголепова, создателя «временных правил» о сдаче в солдаты студентов, наиболее замешанных в бурно развивающемся студенческом движении. Боголепов был убит выстрелом бывшего студента Карповича 14 февраля 1901 года13, но «временные правила» не были отменены. В виде протеста мы объявили забастовку в стенах университета, а теперь заключали ее демонстрацией на улицах города; тысячи студентов отозвались на призыв Организационного Комитета. Среди толпы — и я, рядовой студент; через год я буду уже в Организационном Комитете, в центре, направляющем новую волну студенческого движения, забастовок и демонстраций.

История студенческого движения конца девяностых и начала девятисотых годов давно уже и подробно описана14. Бурно вспыхнуло оно 8 фев-

12 Имеются в виду Бестужевские курсы – женское высшее учебное заведение в Санкат-петербурге (1878 – 1917). См.: С.-Петербургские Высшие женские курсы за 25 лет. 1878 – 1903: Очерки и материалы. СПб., 1903.

13 П.В. Карпович смертельно ранил министра народного просвещения Н.П. Боголепова, утвердившего в 1899 г. правило об отдаче студентов в солда­ты за участие в «беспорядках»; был осужден на 20 лет каторги.

14 См., напр.: Выдран Р. Основные моменты студенческого движения в Рос­сии. М, 1908; Чертков В.Г. Русские студенты в освободительном движении. М., 1908; Энгель Г., Горохов В. Из истории студенческого движения 1899—1906. СПб., 1908; Орлов В.И. Студенческое движение Московского университета в XIX столетии. М., 1934.

- 99 -

раля 1899 года, после избиения конной полицией под командой поручила Галля (за этот подвиг получившего ряд наград), избиения нагайками толпы студентов университета, мирно возвращавшихся по домам после далеко не мирного университетского акта, где освистан был ректор, профессор Сергеевич, даровитый ученый и бездарный политик. После этого студенческое движение перекатилось и на 1900 год, залило собою все высшие учебные заведения всей России. Министр народного просвещения Боголепов не придумал для подавления движения ничего лучшего, как сдачу в солдаты на срок от одного года до трех лет главных «зачинщиков», чем одновременно разъярил студентов и оскорбил офицерство: разве армия — каторжное учреждение, куда надо ссылать преступников! Боголепов пал жертвой своей политики, а движение давно уже перелилось за университетские стены. В прокламации, выпущенной 4 марта, Организационный Комитет (официально именовавшийся «Советом объединенных землячеств и студенческих организаций») обращался не только к студенчеству, но и ко всему русскому обществу: «Выступая на защиту попранных прав человека, на борьбу за них на общественно-политическом поприще, мы обращаемся ко всем слоям общества. Идите с нами!»

Итак — мы на площади; шумно оживленная, нервно возбужденная толпа — и ни одного полицейского. Полиция, пешая и конная, вместе с отрядами казаков, до поры до времени запрятана во дворах прилегающих с площади домов. Ждем сигнала. Ударила полуденная пушка — и началось...

В середине площади, в густой толпе молодежи, развернулся красный флаг — и в ту же минуту распахнулись ворота домов на Казанской улице и екатерининском канале, отряды казаков врезались в толпу, работая наотмашь нагайками. Вопли боли и ярости, кровь, стоны раненых; крики негодования зрителей, которых пешая и конная полиция, разгоняя, избивала на тротуарах. Случайно попавший в толпу князь Вяземский в негодовании прикрикнул на полицию — но тщетно! Избиение продолжалось, а князь Вяземский на другой же день подвергся высочайшей каре «за неуместное вмешательство в действия полиции». Когда я, через месяц после этого, увидел Н.Ф. Анненского — еще сохранившиеся на его лице; синяки красноречиво свидетельствовали о том, что кулаки полицейских работали не хуже казацких нагаек. Один из казаков, хлеща нагайкой направо и налево, пробивал грудью лошади дорогу к середине площади через толпу студентов; он наотмашь ударил меня нагайкой по лицу. Если

 

- 100 -

бы удар пришелся немного выше, по виску, мне не пришлось бы теперь писать этих строк; но, по счастью, удар пришелся ниже и только на всю жизнь повредил левый глаз.

Полная победа в несколько минут оказалась в руках казаков и полиции; мы были разгромлены, избиты, оттеснены к ступеням Казанского собора, куда и ввалились всей толпой, поддерживая раненых; их мы сложили на мраморные скамьи около гробницы Кутузова. Собор наполнился стонами раненых, плачем девушек, возгласами толпы; какой-то высокий студент, вскочив на мраморную скамью, обратился к нам с речью, но его никто не слушал, кроме, вероятно, филеров и шпиков в студенческой форме: много было их тогда рассеяно в толпе. В соборе заканчивалось воскресное богослужение, прерванное нашим появлением, шумом и криками; из алтаря появился командированный священником дьякон, чтобы держать нам увещевательную речь:

— Звери вы или люди? Врываетесь, безбожники, во храм, где идет божественное служение, фуражек не снимаете, бесчинствуете... Устыдитесь!

— Отец дьякон, не мы бесчинствуем, а полиция, — взгляните на окровавленных и раненых; нас загнали в собор, мы не доброю волей сюда вошли...

Раздались и другие возгласы, менее сдержанные и мало лестные для отца дьякона; он поспешил скрыться в алтарь, предоставив все дальнейшее небесной воле и земному начальству.

Земное начальство вскоре появилось в соборе в образе бородатого полицейского полковника, пристава Казанской части. Собор к тому времени до отказа наполнился студентами, искавшими спасения от продолжавшегося на площади избиения и начавшихся арестов. Встреченный вполне враждебно и выслушавший немало «комплиментов» по своему адресу и адресу полиции, бравый пристав ничуть не смутился и обратился к нам с речью такого содержания: западные врата собора широко открыты для тех, кто пожелает спокойно уйти домой, доказывая этим, что их присутствие на площади было случайным и что они — граждане вполне благонамеренные; оставшиеся будут рассматриваться как бунтовщики, и с ними будет поступлено по всей строгости закона; он дает нам полчаса времени на размышление и на исход из храма, после чего оставшихся арестуют («надеюсь, что таковых не будет!»), и пусть они пеняют сами на себя, — сказав эту вразумительную речь, пристав ушел, посмотрев на часы и заявив,

 

- 101 -

что ровно в час дня он снова явится в собор, чтобы посмотреть, исполнено ли его предложение. Не для того мы шли на демонстрацию, чтобы доказать свою гражданскую благонамеренность! Но надо сказать правду, что после речи пристава толпа в соборе стала редеть и редеть: многие то небольшими группами, то поодиночке, конфузливо таясь, стали пробираться к «западным вратам». Легкораненых мы сами уговаривали уйти; более тяжело избитых товарищей уводили под руки (наиболее тяжело раненные были подобраны полицией на площади). Когда через истекшие полчаса пристав снова явился в собор, в нем оставалось только человек пятьсот-шестьсот студентов и сотня курсисток. Пристав развел руками, сказал: «Вы сами этого хотите» — и предложил нам выходить через «западные врата» на Казанскую улицу, где нас уже ожидал сильный наряд полиции, окруживший нас и во главе с приставом направивший наши стопы прямо в полицейскую Казанскую часть, что неподалеку от Мариинского театра. Нас ввели во двор этого участка, заперли за нами ворота—и предоставили с часа дня и до позднего вечера проводить время по собственному нашему усмотрению. В середине дня нам дали хлеба, который мы по-братски между собой поделили. «Тогда считать мы стали раны, товарищей считать». Среди толпы студентов и курсисток выделялось только несколько штатских, а среди них — почтенные марксистские Диоскуры, П.Б. Струве и М.И. Туган-Барановский.

Других студентов, арестованных на площади Казанского собора, развозили уже по разным тюрьмам Петербурга. Как мы потом узнали, в этот день арестовано было около полутора тысяч студентов.

II

Погода была самая мартовская, промозглая; стал хлопьями падать мокрый снег. В легком студенческом пальто я совсем продрог и мечтал о теплой комнате, о стакане горячего чая... Неожиданный случай помог немедленному исполнению этих желаний.

Ко мне, одиноко стоявшему в глубине двора и примачивавшему мокрым снегом больной глаз, подошел тот самый бородатый пристав и спросил, не могу ли я помочь своими услугами раненому товарищу, студенту, он раньше нас попал в участок и теперь лежит в полицейской канцелярии. Я охотно согласился следовать за столь сердобольным приставом, и он повел меня грязной лестницей на четвертый этаж, в канце-

 

- 102 -

лярию полиции. В ней, несмотря на воскресенье, кипела работа — перья строчили, телефоны звонили; но никакого раненого студента не оказалось. Войдя в канцелярию и предложив мне сесть на диван, пристав подошел к телефону: «Ваше высокопревосходительство! Мною арестован тот студент, который на площади выкинул красный флаг, а потом в соборе произнес возмутительную речь. Как прикажете с ним поступить? — И на какой-то телефонный ответ почтительно сказал: — Слушаюсь, будет исполнено», — после чего повесил трубку и, уходя, бросил мне:

— Сидите тут!

На мои изумленные протесты, что я ни флага не выкидывал, ни речи не произносил, бравый пристав кратко сказал:

— Я знаю, что знаю, — и ушел. А полицейские чины стали перемигиваться и пересмеиваться, очень довольные ловкостью своего начальника.

— Это неважно, что вы — не вы, — сказал мне один из них, — а ему важно, чтобы вы были вы...

Аргумент был понятный, и я перестал спорить. А когда вскоре после этого чиновники, по-видимому вполне сочувствовавшие мне, предложили мне стакан чая, то я весьма примирился впредь до новых событий со своей участью: теплая комната, горячий чай — это было как раз то самое, о чем мечтал я на холодном дворе под мокрым снегом, где продолжали мерзнуть мои менее счастливые товарищи.

Стемнело; полицейские чины разошлись по домам, оставив двух ночных дежурных, зевавших и не знавших, как убить время; бурный рабочий день кончился. Вдруг они вскочили и встали навытяжку: в комнату вошел со свитой, звеня шпорами, какой-то важный военный, старик-генерал весьма добродушного вида. Задав несколько вопросов чиновникам, он с пренебрежением обратился ко мне:

— Филер?

Я в коротких словах объяснил генералу, кто я, как сюда попал и почему я здесь. Он пожал плечами:

— Господин студент, можете идти во двор к своим товарищам, — и ушел со своей свитой, а я спустился во двор к промерзшим и весь день простоявшим на ногах товарищам, благодарный карьеристу-приставу за тепло и диван в полицейской канцелярии. Больше я ничего не слышал ни об этом приставе, ни об его возведенных на меня обвинениях.

Было уже часов девять вечера и совсем темно, когда во дворе участка вновь появился наряд полиции; нас впервые пересчитали, а потом снова

 

- 103 -

окружили и повели по улицам затихавшего города к манежу Конногвардейского полка, что рядом с Исаакиевским собором; так начали мы утром путь от одного собора, а вечером пришли к другому. Манеж — громадный, усыпанный песком для верховых экзерциций; наша толпа в несколько сот человек распылилась в нем, точно горсточка людей. Курсисток и немногочисленных штатских с нами не оказалось — их отвели куда-то в другое место. У ворот манежа, ярко освещенного электрическими шарами, но до жути холодного, столпились офицеры Конногвардейского полка, рассматривавшие нас точно редких зверей в зоологическом саду; за ними виднелись любопытствующие лица солдат. Однако офицеры отнеслись к нам вполне благожелательно и велели сейчас же принести нам вороха соломы для устройства неприхотливого ночного ложа. Пока солдаты втаскивали десятки и сотни снопов соломы, я подошел к одному из офицеров, показавшемуся мне наиболее симпатичным, и попросил его, нельзя ли отправить с солдатом записку моим родителям; они, узнав о демонстрации на Казанской площади, должны сильно беспокоиться о своем без вести пропавшем сыне. Офицер любезно согласился, и я тут же набросал карандашом на вырванном из записной книжки листке бумаги несколько строк о том, что я жив, здоров и ничего плохого со мной не приключилось. Записку я вручил указанному мне офицером солдату, приложив к ней для поощрения серебряный рубль; моему примеру последовали и другие товарищи, имевшие родных в Петербурге. Так что солдаты немало заработали в тот вечер, благодаря судьбу за то, что «студенты бунтуют»...

Потом я узнал, что уже около полуночи солдатик заявился к моим родителям на Чернышев переулок у Пяти Углов (долго искал), передал записку, отказался принять «на чай», сообщив, что «господин студент уже отблагодарили», и вообще утешил заявлением, что господа студенты в манеже — «веселые и песни поют»...

И действительно — молодость брала свое. Не успели мы разбиться на группы, провинциалы по «землячествам», и устроиться на соломенных ложах, как из разных углов манежа уже раздались веселые хоровые песни. В одном углу хор отхватывал ядовитую и вполне оправдывавшую себя в этот день «Нагаевку»; в другом углу раздавалась игривая «Марусенька чернобровка»; в третьем углу более серьезные товарищи затягивали революционное «Смело, товарищи, в ногу»; в четвертом совсем уже легкомысленные окружали запевалу, по-диаконски возглашавшего:

 

- 104 -

Вот до зела упившись,

С пирушки возвратившись,

Стоит поп, усилившись,

Наклонительно...

И хор подхватывал на церковный лад: «Наклонительно, наклонительно, Наклонительно». В середине манежа грузинские земляки, составив круг, под хлопанье в ладоши, вскрики и взвизги, откалывали лезгинку. В огромном манеже все эти группы не заглушали друг друга своим пеньем; стоял только общий гул, иногда прерываемый взрывами хохота. А когда в каком-либо углу заводили наш студенческий гимн, то весь манеж подхватывал:

 

Гаудеамус игитур

иувенес дум сумус...

Действительно — веселились вволю. Более серьезные товарищи, разбившись на группы, вели под шум и гомон жаркие споры на животрепещущие политические и социальные темы; борьба марксизма с народничеством была тогда в полном разгаре.

Офицеры, полюбовавшись всем этим бесплатным и необычным для них зрелищем, разошлись; пенье и разговоры понемногу смолкли; наступала ночь. Но немногие могли сомкнуть глаза, — холод давал себя чувствовать — и заснуть было более чем трудно. Зароешься в солому, сожмешься в своем подбитом рыбьим мехом пальтишке, начнешь дремать — не тут-то было! Ноги замерзнут, весь окоченеешь — и через минуту вскакиваешь, чтобы пробежаться по манежу и хоть немного отогреться; вновь приляжешь на несколько минут — и опять начинай сначала. В эту ночь я серьезно простудился и заболел на всю жизнь, о чем еще будет случай сказать впереди.

Но всему бывает конец, пришел конец и этой томительной ночи. С рассветом мы поднялись — продрогшие, сонные, вялые; о песнях никто уже и не думал. Чтобы согреться и встряхнуться, одни затеяли бег с тотализатором по песчаному грунту манежа; другие в его центре устроили круг для любителей французской борьбы. Но все это мало забавляло, шло вяло и сонно; все ожидали скорейшего изменения в судьбе, — не все же будут держать нас в лошадином манеже! И верно — часов в десять утра ворота манежа снова распахнулись, вместо офицеров снова появился наряд полиции, — и нас постепенно стали выводить, пересчитывая, группами по двадцать человек и усаживать в пароконные дилижансы. В те годы

 

- 105 -

трамвай еще не ходил по Невскому проспекту, его заменяла конка, а параллельно с ней ходили по Невскому, по Гороховой и по другим главным артериям города допотопные омнибусы; несколько десятков таких экипажей и стояло теперь у ворот манежа. Я попал в одну из самых последних групп, когда первые дилижансы, уже совершив долгий путь в Пересыльную тюрьму, вернулись за новым грузом. Нашу двадцатку втиснули в такой омнибус, на задней площадке поместился кондуктор; хотя мы и были безбилетными пассажирами, но на обязанности кондуктора было следить за целостью и сохранностью вверенного ему дряхлого экипажа. Рядом с кондуктором поместился на площадке городовой, отвечавший уже не за экипаж, а за его груз и долженствовавший сдать нас по счету под расписку администрации тюрьмы.

Сели — и покатили, навстречу неизвестности и неожиданности. И поистине — неожиданность не заставила долго себя ждать. Вчера я хоть минуту, да ходил в «филерах», сегодня мне предстояло удовольствие очутиться в «провокаторах».

III

Мы ехали по узкому и шумному Вознесенскому проспекту; люди останавливались и глазели на наш громыхающий экипаж: «Студентов везут!» Какая-то сердобольная женщина долго крестила нас вдогонку, — может быть, и ее сын разделил нашу участь, а может быть, и просто добрая душа сказалась. Но не все отнеслись к нашему кортежу столь сочувственно. Когда на углу Вознесенского и Садовой поравнялись мы с Александровским рынком, то какой-то парень швырнул в нас увесистым камнем. Камень разбил стекло, оцарапавшее нас осколками, дилижанс остановился, и кондуктор бросился ловить злоумышленника. Последний скрылся в толпе, а встревоженный кондуктор вернулся на свой пост и стал царапать протокол о случившемся, попросив нас расписаться, как свидетелей того, что он не виноват «в разбитом стекле». Мы подписались и дали свой адрес: «Пересыльная тюрьма». На все это ушло немало времени, последние дилижансы с нашими товарищами нас уже обогнали, наш страж городовой весьма волновался и торопил продолжением пути. Двинулись дальше — и совсем последними прибыли в тюрьму, где подлежащее начальство стало тоже волноваться — куда провалились сквозь землю два десятка студентов? Все ранее прибывшие уже были размещены по каме-

 

- 106 -

рам, причем в каждой из них для нас было оставлено по одной свободной койке.

Меня провели в третий этаж и впустили в камеру, где на двадцать мест было уже девятнадцать студентов; свободной оставалась последняя койка у самого окна. Я вошел, поздоровался с товарищами — и был встречен гробовым молчанием. Дело было в том, что оставленная пустая койка навела студентов на подозрение — не предназначена ли она для «провокатора» в студенческой форме? Совершенно не понимая причин враждебной встречи, я рассказал товарищам о нашем приключении по пути в тюрьму. Рассказ был встречен с явным недоверием; чей-то холодный голос иронически сказал:

— Неплохо придумано!

Другой скептически прибавил:

— Только белыми нитками шито!

А третий ехидно-вежливо сообщил:

— А вам, коллега, заботливое начальство и местечко приготовило!

— Всем нам уготовано местечко, — сухо ответил я и прошел на указанное мне место, все еще не уразумев, в чем дело, а товарищи стали разговаривать между собой, не обращая на меня никакого внимания. Оскорбленный всем этим нетоварищеским отношением, я молча растянулся на своей койке и тотчас же крепко заснул, наверстывая часы бессонной ночи в манеже.

Когда через два-три часа я проснулся, товарищи уже отобедали, не пожелав для этого разбудить подсаженного к ним провокатора.

— А мы вас, коллега, не разбудили к обеду, — при всеобщем молчании изысканно-вежливо обратился ко мне уже выбранный камерой студент-староста, — вы, вероятно, уже покушали в другом месте. А кстати, не будете ли вы любезны сообщить, какого вы факультета?

— Математического, третьего курса.

— Как жаль! У нас здесь все юристы, естественники, восточники, математиков нет. Очень, очень жаль! Но может быть, вы все-таки будете любезны назвать нам фамилии главных профессоров вашего факультета? Тут только догадался я о подозрении товарищей. Я сказал, пародируя изысканно-вежливый тон старосты:

— Не будете ли вы, в свою очередь, любезны, коллега, сообщить мне, нет ли среди вас филологов?

 

- 107 -

— Филологов нет.

— Как жаль! А то они могли бы подтвердить вам, что я, будучи на математическом, одновременно прохожу курс и на филологическом факультете, а также принимаю участие в кружке студентов-филологов у профессора Лаппо-Данилевского15. Очень, очень жаль! Но среди вас есть, вы сказали, студенты-естественники?

— Естественники есть.

— Как хорошо! В таком случае они должны знать студента-естественника третьего курса Александра Лекаста16.

— Лекаста все знают! Он мой товарищ по курсу, — отозвался чей-то голос.

— А мой двоюродный брат, — сказал я.

Моего кузена Лекаста действительно знал весь университет. Он постоянно выступал на собраниях, прославился остроумно-едкими речами, был основателем подпольной студенческой «Кассы радикалов», в которой и я принимал участие. Его последующая жизнь была столь красочна, что заслуживает отдельного рассказа, которому здесь не место. Арестованный на площади Казанского собора, он сидел теперь в другой студенческой тюрьме — в Крестах на Выборгской стороне.

— Простите, коллега, — сказал староста совсем другим тоном. — Как ваша фамилия?

Я назвал себя. Фамилия была известна ряду студентов, так как в «Отчете С.-Петербургского Университета за 1900 год», который все мы, студенты, читали, она была приведена при перечислении докладов, зачитанных мною в кружке под председательством А.С. Лаппо-Данилевского. А один из них, недавно зачитанный на злободневную тему, «Отношение Максима Горького к современной культуре и интеллигенции»17, произвел даже некоторый шум в студенческих кругах.

Староста с извиняющейся улыбкой протянул мне руку:

— Ну, коллега, извините нас! Дураков мы сваляли! — и рассказал мне , о возникших у них подозрениях по поводу оставленной «для провокатора» койки. Товарищи окружили меня, пожимали руку, извинялись, знакомились. Все хорошо, что хорошо кончается!

Инцидент был исчерпан. Столь же благополучно были исчерпаны такие же инциденты и в других камерах.

Но все же — как неприятно хоть несколько часов «ходить в провокаторах»!

15 В кружке на историко-филологическом факультете, руководимом А.С. Лаппо-Данилевским, Иванов-Разумник выступал с рефератами «Значение М. Горького в современной русской литературе» (7 ноября 1900 г.) и «О «де­кадентстве» (в современной литературе» (30 октября 1901 г.).

16 В статье, подготавливаемой для «Словаря революционных деятелей» (1925), Иванов-Разумник писал: «Александр Александрович Лекаст, мой дво­юродный брат, — переселился во Владивосток под именем Вл. Колобова (при­сужденный, как Лекаст, к тюрьме за издание в Курске 1905—6 гг. революци­онной газеты). Дальнейшая судьба его (после 1917 г.) мне неизвестна» (ИРЛИ. Ф.79. Оп.1. № 69). А.А. Лекаст— автор книги, изданной под псевдонимом Адам Лель, — «Записки студента. 1900—1903 гг. "В погоне за крамолой"» (СПб., 1908). В 1934 г. Лекаст, проживавший в это время в Подмосковье, во­зобновил переписку с Ивановым-Разумником, продолжавшуюся до 1941 г. (ИРЛИ. Ф.79. Оп.1. № 286).

17 См.: Реферат Иванова-Разумника «Отношение Максима Горького к со­временной культуре и интеллигенции» (1900) / Публ. Е.В. Ивановой и А.В. Лав­рова // Лит. наследство. М., 1988. Т. 95. С. 727-741.

- 108 -

IV

Итак — я в тюрьме! — в первый, хотя, как оказалось, к сожалению, и не в последний раз в своей жизни. С любопытством стал я осматриваться.

Большая светлая камера шагов в пятнадцать длиною; широкое, забранное решеткой окно, а из него — далекий вид на сады Александро-Невской лавры и на южные кварталы Петербурга. Двери в коридор нет, ее заменяет передвигаемая на пазах решетка с толстыми прутьями, сквозь которые можно просунуть не только руку, но, пожалуй, и голову. Посередине камеры — длинный узкий стол и две такие же длинные скамьи; несколько табуреток. Вдоль правой стены — двенадцать подъемных коек, вдоль левой — восемь, а в левом углу — сплошная железная загородка в рост человека, за ней — уборная, культурные «удобства» с проточной водой, раковина и кран. Какой-то остряк, пародируя наши студенческие «временные правила», уже вывесил в этом укромном уголке «временные правила» для пользования сим учреждением: воспрещается входить в него за час до и час после обеда и ужина. Койки — легкие, подъемные: холст, натянутый между двумя толстыми палками, и небольшая соломенная подушка; поднимал и прикреплял к стене свою койку кто хотел. Тепло — паровое отопление. Чисто — ни следа тюремного бича, клопов, им негде было завестись. Чистые стены, выкрашенные масляной краской. Вообще — тюрьма образцовая.

Зато поведение наше в этой тюрьме было далеко не образцовое, с точки зрения тюремной администрации. С первых же дней нашего пребывания мы завоевали себе такие вольности, что тюрьма превратилась в какой-то студенческий пикник. Шум, хохот, хоровые песни гремели по всем камерам; мы отвоевали себе право по первому же нашему желанию выходить в коридор и посещать товарищей в соседних камерах; коридорный страж то и дело гремел ключами, выпуская и впуская нас. На третий день начальству это надоело — и решетчатые двери в коридор были раз навсегда открыты и днем, и ночью; мы могли свободно путешествовать по всему этажу, воспрещено было только спускаться на второй этаж, где сидели курсистки, отвоевавшие себе такие же права. В первый этаж согнали «уголовников», с которыми мы немедленно вступили в общение, спуская им из окна на веревках и записки, и папиросы, и всяческую снедь.

Чем и как кормила нас тюрьма — совершенно не помню, да это и не представляло для нас ни малейшего интереса: уже на второй или третий

 

- 109 -

день разрешены были неограниченные передачи с воли. Наша камера была особенно богатой, так как в ней оказалось большинство петербуржцев и мало провинциалов. Что ни день, то один, то другой из нас получал богатые передачи от родных и знакомых. Я получал огромные домашние пироги; семья милых друзей, Римских-Корсаковых, присылала мне целые корзины с фруктами — яблоками, грушами, апельсинами, виноградом. Другие товарищи получали столь же обильные дары. Мы осуществили коммунизм потребления: все получаемое складывалось на стол, и староста делил на двадцать частей. Но съесть все оказывалось невозможным; тогда мы связывали остатки в газетный пакет и спускали на веревочке в первый этаж, уголовникам, откуда тем же путем приходила благодарственная записка. Известный табачный фабрикант Шапшал, сын которого разделял нашу участь, прислал нам 10 000 папирос, время от времени повторяя такой подарок; выкурить все было невозможно, и мы снова делились присланным с первым этажом, доказывая этим свою «сознательность».

Через неделю были разрешены свидания, — они тоже представляли собою нечто вполне необычное в тюремных условиях. В обширной зале первого этажа, заполненной столами и скамьями, собирались два раза в неделю после полудня родные, друзья и знакомые заключенных студентов и курсисток. Нас поименно выкликали по камерам — «на свидание!»; мы спускались вниз и попадали в жужжащий улей, не сразу ухитряясь найти в нем родных и друзей; усаживались за столами. Надзора никакого, да и какой надзор возможен в толпе из сотни посетителей и стольких же арестантов и арестанток? К студентам без родни в городе приходили фиктивные «невесты», к курсисткам — такие же «женихи»; к одному из коллег пришли три невесты сразу, так что начальник тюрьмы, вызвав к себе счастливого жениха, попросил установить его, какая же из трех невест — настоящая? Но в том-то и дело, что «настоящей» среди них не было; тогда невесты эти решили ходить по очереди. Шум и веселье царили на этих необычных тюремных свиданиях, а если какая-нибудь старушка и утирала слезы, оплакивая заблудшего сына, то старалась делать это втихомолку. Час свиданья проходил незаметно, и мы веселыми группами возвращались в свои камеры, еще на лестнице начиная распевать песни.     Нечего сказать, «тюрьма»!18

  Но не все же песни; были в камерах и установленные нами самими часы добровольного молчания после обеда — «мертвый час», когда не разрешалось не только петь, но даже и разговаривать: часы чтения и работы. Книг

18 Ср. рассказ Иванова-Разумника о первых днях пребывания в заключении в письме к А.Н. Римскому-Корсакову от 7 марта 1901 г.: «...ночь с 4 на 5-е про­вел вместе с 200 товарищами] в Конногвардейском манеже, на соломе, при температуре в 5°. На следующий день, 5-го м[арта], нас перевели в Пересыль­ную тюрьму (Казачий плац); нас тут 219 студентов и 169 курсисток: сегодня в 2 ч. дня привезут еще партию. Конечно, это не все арестованные 4-го марта; остальные сидят в других местах— напр[имер], медики на гауптвахте; здесь только — универсанты, лесники и технологи.

Говоря откровенно, здесь довольно-таки скверно. Не говоря уже о том, что нас в камере 20 человек, что мы слоняемся целый день без дела в своей клет­ке — но и кормят нас далеко не важно: — щи с тараканами и каша; есть все это довольно трудно, и мы питаемся всухомятку— колбасой, сыром, чаем. <...> Мы изобретаем разные развлечения, издаем газеты и журналы, поем хором; я с одним colleg'ofl играю a 1'aveugle [вслепую. — фр.] в шахматы, читаем старые газеты (новых не дают).

Свидания пока не разрешены. Масса народа приходит со стороны Обвод­ного канала, по льду, и мы перекликаемся с ними из окошка. Также говорим с другими номерами по водосточным трубам, перестукиванием и т.п.» (Россий­ский институт истории искусств, далее — РИИИ. Ф. 8. Р. VII. Ед. хр. 216).

- 110 -

было передано нам множество, и выбор чтения был большой. В эти часы я сумел написать давно задуманную работу по исчислению конечных разностей, — «на воле» все не хватало времени для этого. Мой сосед, филолог, по прозванию Юс Большой, копался в это время в санскритской грамматике, а один из юристов работал над кандидатской темой о величине воспроизводства в капиталистическом обороте. Но надо правду сказать, что мы плохо соблюдали поговорку — делу время, а потехе час, предпочитая, наоборот, предоставлять час делу, а остальное время отдавать потехе. В самой большой камере, так называемой «восточной», устраивались из столов настоящие подмостки для театра, где почти каждый вечер давались импровизированные представления, концерты, скетчи19. Иногда представления заменялись докладами и лекциями на разные темы, с последующим горячим обменом мнений. Я повторил тут свой доклад «Отношение Максима Горького к современной культуре и интеллигенции»; доклад вызвал много споров, и слухи о нем докатились до второго этажа. Курсистки послали делегацию к начальнику тюрьмы с просьбой, чтобы и им была дана возможность прослушать этот доклад. Разрешение было дано, и вот в какой курьезной обстановке он состоялся. В назначенный для него день, к семи часам вечера всех курсисток «уплотнили» в самой большой камере второго этажа, входную решетку задвинули и заперли, а в коридоре перед нею поставили столик и стул для докладчика. Начальник тюрьмы пришел за мной, привел меня на второй этаж — и сам присутствовал на чтении моего доклада, хотя и не принял участия в последовавших прениях...20 Да, много курьезного было в нашей тюремной жизни!..

Не обошлось и без скандала. В одной из камер группа «безбожников» (такого звания тогда еще не было, но такие люди всегда были) решила по случаю Великого поста разыграть мистерию в стихах «Воскрешение Лазаря». Взяли «усопшего Лазаря», положили его на стол, «обвили пеленами» (обмотали полотенцами), обвязали веревками — и с пением надгробных песен под балалайку отнесли в «пещеру» (описанную выше уборную) и «завалили ход камнем» (роль камня исполняла табуретка). Наследницы-сестры, деловитая Марфа и витающая в облаках Мария, начали ссориться из-за небогатого наследства. Марфа хотела на полученные деньги открыть шикарный мюзик-холл на одной из бойких улиц Иерусалима; Мария желала основать «Высшие курсы для жен-мироносиц». Спор разгорался, хор вмешивался, происходила перебранка.

 


19 14 марта 1901 г. Иванов-Разумник писал А.Н. Римскому-Корсакову из Пересыльной тюрьмы: «...сегодня вечером устраивается большой «спектакль» (!); по всем камерам вывешены большие афиши. Одна из них висит теперь передо мной и гласит следующее:

Арестантский театр. Сегодня, 14-го марта 1901 года

Большой спектакль

1) Медведь. Комедия Чехова

2) Предложение, его же

Пишутся новые декорации.

Занавес и костюмы изготовляются у курсисток в камерах № 10—16. Цена местам от 15 до 2-х копеек» (Там же).

20 17 марта 1901 г. Иванов-Разумник сообщал А.Н. Римскому-Корсакову об этом выступлении: «...вчера был у нас литературный вечер, где я подвизался в чтении реферата о М. Горьком и был единственным исполнителем. Сперва я прочел в верхнем этаже, для студентов, а потом внизу у курсисток. Курсисток всех поместили в одну камеру, а меня поставили по сю сторону решетки — так был прочитан реферат, так же происходили и прения. С одной курсисткой я сцепился жестоко из-за определения понятия культуры и интеллигенции» (Там же).

- 111 -

Тут появлялся одетый в хламиду Иисус, беседовал корявыми стихами с Марфой и Марией, старался их помирить, а хор подвывал на мотив церковных песнопений: «Так, Господи!», «Тебе, Господи!», «Господи, помилуй!». Видя, что примирить сестер не удастся, Иисус решил воскресить Лазаря:

О, сестры, ныне зрите чудо:

В пещере хоть и пахнет худо,

Но аще верит кто — умрет,

Да после паки оживет!

Сестры-наследницы в ужасе умоляли не делать этого чуда, но Иисус подходил к «пещере», отваливал «камень», — хор шарахался:

 

Что делаешь! Глядите обе!

Четыре дня, как он во гробе;

Уже смердит, —

и все, зажимая носы, пятились от уборной:

Уже смердит!

Ужасный запах!

Ужасный вид —

У смерти в лапах!

Но Иисус возглашал: «Лазарь, изыди!», и Лазарь, «повитый пеленами», сбрасывая их на ходу, появлялся из «пещеры» и начинал под балалайку плясать камаринскую, припевая:

 

Хоть и умер, хоть и умер, да воскрес!

Ах, спасибо, ну, спасибо те, Христос!

Все это было в достаточной мере глупо, хотя и далеко еще не доходило до тех кощунств, к каким большевики через двадцать лет старались приучить советскую молодежь. Мистерия с треском провалилась, но вызвала при этом бурю протеста верующих товарищей; их было ничтожное меньшинство, но к ним примкнуло и большинство студенчества. Инициаторам мистерии было вынесено порицание, ибо-де можно не верить, но никому не дано права оскорблять чужую веру. Этот инцидент был единственным, на несколько дней омрачившим нашу товарищескую атмосферу.

 

- 112 -

Что же еще? Любители карт «винтили» с утра и до вечера. Был устроен «общекамерный шахматный турнир Пересыльной тюрьмы», в котором приняло участие после строгого предварительного отбора пятнадцать человек: играя тогда в первой категории, я легко выиграл все четырнадцать партий подряд, и получил приз — красиво разрисованный диплом на звание «шахматного тюремного чемпиона»...

Да, нечего сказать, «тюрьма»!

Конечно, я описываю исключение, а не правило.

Многие тюрьмы царской России были похожи не на этот студенческий рай, а скорее на мрачные преисподние; особенно славились в этом отношении Рижская тюрьма, Орловский централ, а позднее, после революции 1905 года, каторжная тюрьма в Шлиссельбурге и ряд провинциальных тюрем; о застенках в советском парадизе уж и не говорю, — речь о них будет впереди. Пока же я описываю первую свою опереточную тюрьму, какой она действительно была: и в виде заключения расскажу, характеризуя ее, смешной анекдот, не очень умным героем которого был я сам.

В феврале этого года приехал на свои первые гастроли в Петербург Московский художественный театр; простояв ночь на морозе в очереди у кассы, я и другие студенты и курсистки добыли себе абонементные билеты на шесть предстоявших в марте спектаклей. До 4 марта удалось повидать первый из них, «Дядю Ваню», который всех нас свел с ума; «Доктора Штокмана», где потряс своей незабываемой игрой Станиславский, я увидел, насколько помню, уже после тюрьмы21. Но так или иначе — пьесы шли, абонементный билет лежал у меня в кармане, а я сидел как-никак, в тюрьме — такая обида! И вот я от великого ума отправился на аудиенцию к начальнику тюрьмы и держал ему примерно такую речь: сегодня вечером в Художественном театре идет такая-то пьеса (насколько помню, «Одинокие» Гауптмана22), а у меня пропадает абонементный билет. Разрешите мне на этот вечер выйти из тюрьмы, — даю честное студенческое слово, что не подведу вас и не позднее двенадцати часов ночи снова займу свое место в камере.

Начальник тюрьмы — иронический был человек! — вежливо и с наружной серьезностью объяснил мне, что он вполне верит честному слову господина студента, но не думает ли господин студент, что из сотен заключенных товарищей и товарок могут найтись многие десятки, в карманах которых лежат такие же абонементные билеты? Он охотно отпустил бы на честное слово господина студента, но тогда придется на том же основа

21 Пьеса Генрика Ибсена «Доктор Штокман» («Враг народа», 1882) с К.С. Станиславским в главной роли, поставленная Московским художествен­ным театром в октябре 1900 г., в Петербурге была впервые сыграна на гастро­лях 23 февраля 1901 г.; об этих спектаклях, совпавших с днями студенческих волнений и воспринимавшихся под их знаком, Станиславский вспоминал: «...те­атральный зал был до крайности возбужден и ловил малейший намек на сво­боду, откликался на всякое слово Штокмана <...>» (Станиславский К. С. Моя жизнь в искусстве. М., 1962. С. 306). У Иванова-Разумника был билет на представление «Доктора Штокмана» 13 марта, которым он не мог воспользо­ваться; 7 марта он писал А.Н. Римскому-Корсакову из Пересыльной тюрьмы: «13-го числа вызовите за меня 100 раз Доктора Штокмана»; 14 марта — ему же: «Вчера вечером я жестоко скучал и завидовал Вам, помня, что 13-го марта идет «Доктор Штокман». Скажите, как он прошел? С урезками или без оных?» (РИИИ. Ф. 8. Р. VII. Ед. хр. 216).

22 Драма Герхарта Гауптмана «Одинокие» (1891), поставленная в Московс­ком художественном театре К.С. Станиславским и Вл.И. Немировичем-Дан­ченко (премьера —16 декабря 1899 г.), имела огромный зрительский успех.

 

- 113 -

нии и туда же выпустить целый скоп людей; не думает ли господин студент, что это было бы во многих отношениях неудобно, а для него, начальника тюрьмы, даже и невозможно?

 Я согласился с этими доводами и, несолоно хлебавши, возвратился в камеру. Воображаю, как хохотал, выпроводив меня, начальник тюрьмы; да и я еще до сих пор со смехом вспоминаю эту свою глупую эскападу. А все-таки: при каких других условиях тюремной жизни возможна была бы у заключенного самая мысль о такой дикой просьбе?


             V

 

Каким образом все это было возможно? Отчего не были пресечены строжайшими мерами, столь свойственными полицейскому режиму, наши тюремные студенческие вольности?

Как известно, демонстрация 4 марта показала правительству, что боголеповский курс репрессий и сдачи студентов в солдаты не привел к успокоению; решено было немного отпустить вожжи и попробовать утихомирить студенчество и общество (ибо «студенчество — барометр общества» — было ходячей истиной), попробовать успокоить закусившего удила коня не шенкелями, хлыстом и шпорами, а кусочками сахара и ослаблением узды. Целый год продолжалась эта политика: студенты, сданные в солдаты, были возвращены в университет; с осени 1901 года был официально учрежден студенческий «совет старост». Как известно, ничто не помогло, и через год пришлось вернуться к репрессивным мерам, негодность которых была уже испытана. Университет и общество катились к 1905 году.

Но пока что мы сидели в Пересыльной тюрьме, готовые на все худшее, но надеясь на все лучшее. Взрыв ликования произвело у нас известие о выстреле 8 марта Лаговского в ненавидимого всеми Победоносцева23: в «восточной» камере, вместо назначенного концерта, был устроен митинг с политическими речами (ну и «тюрьма»), — мы с нетерпением стали ожидать и дальнейших событий, и решения своей участи.

Недели через полторы прибыли в тюрьму жандармские офицеры, и нас пачками стали вызывать на допросы. Дошла очередь и до меня, — я предстал перед сухо-вежливым, неистово курящим и безмерно скучающим жандармским ротмистром. Он предложил мне заполнить анкету (сколько их я впоследствии заполнял в своей тюремной жизни?); в ней после обычных биографических вопросов ставился упор на два пункта: во-первых,

23 Статистик Самарской губернской земской управы М.К. Лаговский 9 мар­та 1901 г. стрелял в окно квартиры обер-прокурора Синода К.П. Победоносцева.

- 114 -

состоите ли вы членом какой-либо партии или организации, и, во-вторых, с какой целью явились вы на демонстрацию 4 марта? Мы заранее решили отвечать на эти вопросы однотипно (чем, вероятно, и объяснялось скучающее выражение лица жандарма): в организациях и партиях не состоим, на площадь Казанского собора явились 4 марта с исключительной целью протестовать против сдачи в солдаты наших товарищей. Анкета была быстро заполнена, жандарм бегло просмотрел ее и сказал: «Вот и все; можете идти».

При таком порядке допросов неудивительно, что несколько сот человек были допрошены в три-четыре дня. Прошла еще неделя — в тюрьму явились те же жандармы и предъявили каждому из нас именную бумагу, гласившую, что имярек такой-то исключен из университета и высылается из Петербурга; предлагается самому ему выбрать то место или город (за исключением университетских), в коем он желает иметь местожительство.

— Какой же срок этой ссылки? — спросил я.

— Это не ссылка, а высылка, — ответил жандарм, — срок же будет определен дальнейшими постановлениями власти. Напишите здесь точный адрес места, какое вы избираете для жительства.

Я написал: имение Д[анилишк]и, [Ковен]ской губернии, П (аневеж]ского уезда; это было имение семьи моего кузена, профессора П.К. Яновского, где я проводил почти каждое лето, теперь мог встретить и весну. Жандарм сообщил нам, что завтра же все мы будем освобождены и должны будем дать подписку о выезде из Петербурга в недельный срок; в случае невыезда будут приняты «решительные меры».

Наступило «завтра». Шумное прощание с товарищами, овация начальнику тюрьмы (с речью одного коллеги: «Хоть вы и тюремщик, а все-таки хороший человек! Желаем вам перестать быть тюремщиком и остаться человеком!»). И всего-то нашего пребывания в этой необычайной тюрьме было меньше трех недель.

Всей нашей очень сдружившейся камерой отправились мы прямо из тюрьмы к фотографу и снялись группой; фотография эта сохранилась у меня до разгрома моего архива войной 1941 года. Потом — по домам: объятия, слезы, соболезнования. Потом — на 10-ю линию Васильевского острова, в знаменитую студенческую «столовку»; веселые встречи с товарищами, выпущенными из других тюрем. Потом — шумная неделя предотьездных сборов, ликвидации университетских дел, хождение в полицию для

 

- 115 -

отправки «проходного свидетельства». А все же успел я побывать на спектакле Московского художественного театра!  И вот я в деревне, отдыхаю от тюрьмы (было от чего!) и от бурно проведенного университетского года24. Первый раз в жизни встречаю в деревне весну. Конец марта, начало апреля, Пасха; жаворонки давно уже прилетели, стаивает последний снежок; через месяц распустится сирень и защелкают соловьи.

Но ни до соловьев, ни до сирени не привелось мне дожить в деревне.

В апреле месяце министром народного просвещения был назначен генерал Ванновский, чтобы начать-закончить собою кратковременную эпоху «сердечного попечения» о студенчестве. В конце апреля я получил официальную бумагу: имярек сим извещается, что он снова принят в университет и имеет право вернуться в Петербург для продолжения учебных занятий и сдачи экзаменов.

И вот я снова в Петербурге, в университете, в «столовке», в шумном потоке студенческой жизни. Генерал Ванновский обещает «серьезные реформы» в университетской жизни с начала осеннего семестра. Экзамены, снова деревня на все лето25 — и осень 1901 года в Петербурге, когда для университета должна взойти «заря новой жизни»...  

VI

Заря новой жизни не взошла, «сердечное попечение» не удалось, кратковременная либеральная «весна» осеннего семестра закончилась полицейскими вьюгами семестра весеннего, университетские бури продолжались в 1901—1902 году ускоренным темпом, хотя и в новой форме. Для истории революционного движения этих лет следовало бы подробно описать все перипетии этого бурного года, но здесь не буду уклоняться от темы  тюрем и ссылок и буду краток.

К началу учебного года была введена в университете обещанная реформа: был организован институт избираемых студенчеством старост; до этих пор каждый студент рассматривался правительством как «отдельный посетитель университета», теперь студенчество официально было признано организацией, была разработана университетская конституция (как и во всех высших учебных заведениях), был создан студенческий парламент. Если бы в это время конституция и парламент были даны не студенчеству,

24 О прибытии в Данилишки Иванов-Разумник известил А.Н. Римского-Корсакова 24 марта 1901 г. (РИИИ. Ф. 8. Р. VII. Ед. хр. 216).

25 В университетском деле Иванова-Разумника имеется его прошение рек­тору Петербургского университета (от 26 марта 1901 г.) о выдаче вида на про­живание летом 1901 г. в Ковенской губернии (почт. отд. Кракиново, имение Данилишки): «т[ак] к[ак] по серьезным причинам я вынужден был поспешно выехать из СПб., 20-го сего мая» (ЦГИА СПб. Ф. 14. Оп. 3. Д. 34311. Л. 13). Поспешный отъезд был вызван болезнью — последствиями простуды (в ночь ареста с 4 на 5 марта 1901 г.) с угрозой скоротечной чахотки. 18 мая 1901 г. Иванов-Разумник писал А.Н. Римскому-Корсакову: «Ровно два месяца тому назад меня, раба Божьего, выслала из СПБурга полиция; теперь, из этого же города и на гораздо более продолжительное время, меня высылают доктора» (РИИИ. Ф. 8. Р. VII. Ед. хр. 216).

- 116 -

а русскому обществу — вся дальнейшая история России могла бы пойти иначе. Но Юпитер, как известно, quern perdere vult — elemental26.

Наш университетский парламент состоял из пятидесяти шести человек; каждый курс каждого факультета избирал своих представителей, «старост». (К слову сказать, наш «совет старост» тоже снялся большой группой, и снимок этот до последних времен тоже сохранялся у меня.) Выборы происходили по всем правилам конституционного искусства: речи кандидатов, борьба «академистов» — политически «правых» студентов — с либеральной и социалистической частью студенчества, голосование шарами. Правые потерпели полное поражение: от них прошел в старосты только один представитель второго курса филологов, Леонид Семенов, дальнейшая трагическая судьба которого отмечена в истории русской литературы27. От четвертого курса математического факультета в старосты был выбран я — и началась для меня бурная зима 1901—1902 года.

Студенческий парламент разделился на крайнюю правую, немногочисленный либеральный «центр», многочисленную «левую» из радикалов и социалистов. Заседания, очень частые, на которые созывали нас официальными повестками, происходили под председательством назначенного для этого университетом профессора философии А.И. Введенского; инициатива собрания должна была исходить либо от председателя, либо от группы старост, числом не меньше, чем треть старостата. Напрасно А.И. Введенский старался ввести заседания в академическое русло, увещевая нас не выходить за пределы чисто университетских требований. Куда там! Мы сразу же предъявили требования общегосударственные, вроде обуздания полицейского произвола, отмены административных ссылок и высылок, свободы слова в университете и за пределами его. Бедного профессора-председателя мы совсем затравили, — раз даже он упал в обморок после бурного заседания... От времени и до времени староста устраивал общее собрание своего курса (устраивалось и общее собрание факультета), на котором выступал с отчетом о деятельности старостата, происходили жаркие споры и прения, голосование всегда давало победу «левому» громадному большинству. Старостат, призванный успокоить студенчество, сыграл противоположную роль, — он революционировал и тех студентов, которые раньше оставались нейтральными, были «ни в тех, ни в сих». Теперь громадное большинство оказалось «в сих», студенчество левело с каждым днем. Партии социал-демократов, социал-революционеров быстро пополняли свои ряды новыми агентами, а ряды «либералов»

26 кого хочет погубить — лишает разума (лат.).

27 Поэт-символист Л.Д. Семенов — в университете «академист», затем уча­стник революционного движения. После смерти невесты порвал с петербургс­кой средой и ушел «в народ». В 1910-е гг. Семенов жил крестьянским трудом, в 1917 г. подвергался травле со стороны банды уголовника Чванкина: 13 декаб­ря убит выстрелом из дробовика, а его дом разгромлен. Вероятно, здесь Ива­нов-Разумник имеет в виду книгу В.А. Пяста «Встречи» (М., 1929), в которой Семенову посвящена отдельная глава. См. также предисловие B.C. Баевского к публикации автобиографической книги Семенова «Грешный грешным» // Русская филология. Ученые записки Смоленского гуманитарного университе­та. Смоленск, 1994. Т. 1. С. 189, а также: Семенова-Тян-Шанская—Болдыре­ва В. О Леониде Семенове // Collegium (Киев). 1994. № 1.

- 117 -

(будущих конституционных демократов) редели, не говоря уже о «правых». А так как предъявляемые на заседаниях старостата требования явно выходили за пределы академического обихода и не могли быть приняты во внимание, то правительство понемногу переходило к испытанным полицейским мерам, а студенчество — к испытанным способам протеста: забастовкам и демонстрациям. К началу 1902 года весна «сердечного попечения» закончилась, полиция снова вступила в свои права, начались аресты. Среди многих злободневных стишков ходило тогда по рукам и такое студенческое четверостишие:

 

Пронеслась весна быстрой птицею,

Отцвела весна, что акация, —

И попали мы вновь в полицию...

Эх, весна, весна! Провокация!

Снова образовались подпольные «организационные комитеты»; в них вошли многие из старост. Первый комитет, собравшись, сразу же намечал членов второго комитета, своего наследника, который принимал бразды правления в случае ареста членов комитета первого; точно так же поступал второй комитет относительно третьего — и так далее. Ввиду достаточного количества провокаторов в студенческой форме аресты организационных комитетов были только вопросом времени. Первый комитет был «ликвидирован» в начале января 1902 года, а к началу февраля в действие вступил уже седьмой организационный комитет, одним из членов которого был и я. И старостатом, и нашим комитетом была назначена новая демонстрация на 4 марта 1902 года — как протест против новых и столь старых полицейских мер ничему не научившегося правительства.

VII

1 марта был, однако, «ликвидирован» и наш седьмой комитет. Рано утром, в пять часов, раздался звонок, — ко мне явился полицейский пристав с городовым и двумя понятыми. Он ограничился тем, что предложил мне быть у него в участке ровно в восемь часов утра, а также решить к тому времени, в какой из городов Российской империи (кроме университетских) желаю я быть высланным. Неявка грозила, конечно, «решительными мерами».

 

- 118 -

Я был уверен, что высылка на этот раз не ограничится одним месяцем, а потому не решился избрать на долгий срок своим местожительством глухую деревню. И действительно, когда я в восемь часов утра явился в участок, пристав предъявил мне бумагу: имярек такой-то исключается из университета и высылается в (здесь оставлен был пробел для указания места) сроком на два года, с правом весною 1904 года подать прошение в университет о разрешении держать выпускные государственные экзамены28. Срок для устройства всех дел дается трехдневный; не позднее 3 марта имярек обязуется выехать из Петербурга в избранное им место жительства.

Я попросил пристава на месте пробела вписать «в город Симферополь», — и тут же получил приходное свидетельство для предъявления его в симферопольскую полицию, под надзором коей я должен был состоять. Симферополь я выбрал потому, что здоровье мое настойчиво требовало юга29, и потому, что в Симферополе обитал один из моих товарищей по старостату и мог помочь мне устроиться в чужом городе. Пристав предупредил, что за мной будет следить — исполню ли я предписание о выезде из Петербурга в трехдневный срок.

Следить за этим поручено было, конечно, дворникам нашего дома, ведь все дворники были прикосновенны к полиции. Но мне обмануть и дворников и полицию было нетрудно. Вечером 3 марта я нанял извозчика, остановил его у ворот нашего дома, вынес свой немудреный чемоданчик, — дворники глазели, — уселся в сани и громко сказал: «На Николаевский вокзал!» А по пути переменил адрес, отвез чемодан к одним знакомым, ночевать отправился к другим, — и в полдень 4 марта мог лично быть на демонстрации. На этот раз она была назначена не на площади Казанского собора, чтобы избежать повторения пройденного, а вообще на тротуарах Невского проспекта во всю его длину от вокзала и до Адмиралтейства. Несмотря на будний день, все тротуары проспекта были так переполнены не только студенческой, но и штатской толпой, что протискиваться в ней было делом далеко не легким. Однако демонстрация не удалась, — она не имела центра и ограничилась многочасовой прогулкой по Невскому проспекту. В тот же вечер сел я в вагон поезда, остановился на несколько дней (на что проходное свидетельство не давало мне права) в Москве для свидания с невестой — и через неделю надолго бросил якорь в Симферополе30. Цвели абрикосы...

Описывать симферопольскую ссылку не буду, скажу только, что очень похожа была она по своевольности на наше тюремное сидение год тому

28 В университетском деле Иванова-Разумника сохранилась справка (дати­руется мартом 1902 г.) о прослушанных им лекциях за I—V11 семестры (1897— 1901) и увольнении «за участие в беспорядках] <...> 5 февр[аля] с. г., с пра­вом обратного поступления не ранее янв[аря] 1908 г., но без запрещения поступления в другие университеты]» (ЦГИА СПб. Ф. 14. Оп. 3. Ед. хр. 34311. Л. 9-9 об.).

29 Еще в письме к А.Н. Римскому-Корсакову от 28 июня 1901 г. Иванов-Разумник сообщал, что врач рекомендует ему, с целью предотвращения тубер­кулеза легких, «уехать на зимний семестр либо в какой-либо из заграничных] южных университетов], либо в Киев или Одессу, а лучше всего на Кавказ или в Крым» (РИИС. Ф. 8. Р. VII. Ед. хр. 216).

30 13 марта 1902 г. Иванов-Разумник писал А.Н. Римскому-Корсакову из Симферополя: «Вот я уже и на месте назначения, после трехдневной останов­ки в Москве. Приехал сюда вот уже два дня, все это время убил на поиски помещения <...> Начал искать работу, которую, кажется, найти будет не так легко, как комнату: на высланного студента все косятся» (Там же).

- 119 -

назад. Симферопольская полиция выдала мне взамен приходного свидетельства паспорт — и больше меня ничем не беспокоила. Я не имел права выходить и выезжать за черту города, так мне сообщили в полиции; а на деле — мы с товарищем-студентом, коренным тавричанином, надев рюкзаки, немедленно же отправились в путешествие по Крыму, исходили его вдоль и поперек, сделали пешком с полтысячи верст и вернулись в Симферополь черные от загара после месячного путешествия. Никто этим не интересовался, никто за мной не следил. С таким же успехом я мог бы съездить на месяц и в Москву, и в Петербург — и действительно исполнил это осенью того же года, для нового свидания с невестой в Москве.

Нечего сказать — «ссылка»!

И первая моя тюрьма, и первая моя ссылка оказались одинаково опереточными. Много работал, много читал, много писал, много ходил по Крыму.

Ровно через тридцать лет мне пришлось познакомиться и с настоящей тюрьмой, и с настоящей поднадзорной ссылкой. Рассказ о них — впереди, в промежутке этого времени, через двадцать лет, мне пришлось подвергнуться и второму крещению, совсем уже невеселому; о нем теперь и пойдет речь.