- 17 -

ГЛАВА II

ЭТОТ ПРОКЛЯТЫЙ ГАВРИЛА

ПРИНЦИП

 

"Тогда еще не воевали с Германией,

13-й год был тогда еще только в середине.

Неведением все заболели как манией,

Как жаждой три пальмы в песчаной

пустыне.

Казалось, что думали русские люди,

Что так будет всегда и вечно,

Что Сараево не было, нет и не будет,

Что небо безоблачно и жизнь

бесконечна".

В курсе "Новейшей истории" сказано: "В июле 1914 года в городе Сараево сербский националист Гаврила Принцип шестью выстрелами из пистолета убил австрийского престолонаследника эрцгерцога Франца Фердинанда и его жену герцогиню Гогенберг".

Это событие послужило поводом к началу первой мировой войны.

Мы с мамой в эти дни тряслись в вагоне Транссибирского экспресса.

Известие о начале войны застало нас в дороге. Конечно, матери не было никакого смысла ехать в прифронтовой город хотя бы даже и родной, и мама с младенцем на руках, чертыхаясь и проклиная все на свете, сошла с поезда на первой подходящей станции. Эта станция называлась Красноярск. И таким-то образом я стал сибиряком. Мой дядя, о котором я буду говорить дальше, называл меня Мамин-Сибиряк.

Часто я думал об этом Гавриле Принципе. Если бы его не было или бы он промахнулся и не убил бы этого злосчастного эрцгерцога, или, на худой конец, совершил бы покушение на неделю позднее, то за неделю мы бы не успели доехать до Варшавы, и моя жизнь потекла бы совершенно по другому пути. По какому? Одному богу известно. Но, как говорят украинцы, "хоть гирше, да инше".

Война, как злой рок, исковеркала мою жизнь, начиная с первых младенческих лет, а ведь жили тогда хорошо, зажиточно.

 

"Казалось, чего лучше желать от бога,

Сыт и одет прилично человек,

Гулял, веселился, добра имел много,

Дивно прекрасен был этот чудный век.

 

- 18 -

Жилось всем вольготно и привольно,

Дивно рожь колыхалась в полях,

Каждый отдыхал себе спокойно,

Но не спал только дьявол — злой человека враг.

 

Мучал он извращенные умы,

Внушая людям мысль одну:

Совсем иначе заживем мы,

Когда объявим соседям войну."

Объявили на свою шею...

Моя мать считала, что эта задержка в пути, хотя и весьма досадная, но не временная. Газеты трубили, что через два-три месяца война будет кончена.

Матери дали назначение в одно село, неподалеку от Красноярска. (В ста—ста двадцати километрах на восток). Село это называлось Шалинское или просто Шало. И когда меня взрослые спрашивали:

"Коля, где ты родился?", то я отвечал — в Шале. Взрослых это почему-то всегда забавляло. Я же недоумевал: ну чего же тут смешного? Ничего смешного нет. Когда мы туда приехали, то мне было год и три месяца.

Село это было большое, зажиточное. Расположено оно было в 10— 15 километрах на юг от железнодорожной станции Камарчага. Сзади села небольшая речка (теперь уже ручеек) под названием Есауловка. Судя по названию речки, село было основано русскими казаками. В центре села, как водится, стоит белокаменная церковь, и тут же стояли и по сей день стоят два двухэтажных деревянных дома, добротно срубленных богатым крестьянином Астратенко для себя, для своих детей, внуков и правнуков. Но он ошибся в своих расчетах. Сам он закончит жизнь в "местах не столь отдаленных", а внуки и правнуки будут рассеяны по всему свету. Дома же его стояли, стоят и увидят, вероятно, третье тысячелетие.

В одном из этих домов и поселились мы с мамой. У нас была маленькая кухонька и комнатка.

Я совершенно отчетливо помню первое впечатление моего детства: я сижу в ванночке, стоящей между двух стульев. Даже помню цвет ванночки, она была оцинкованная. Слева — жарко натопленная русская печь. Впереди — кухонный стол, на котором стоит светлая керосиновая лампа. Чьи-то нежные и заботливые руки купают меня и потом укладывают спать. Помню также и второе впечатление: я с мамой в кровати. Мама что-то читает. Она всегда читала в кровати, и я перенял от нее эту неплохую привычку. У изголовья койки на стуле стоит такая же керосиновая лампа, а на потолке большой светлый круг от этой лампы, глядя на который я быстро засыпал. А в углу над койкой на треугольной полочке стояла небольшая икона, и суровый лик какого-то святого постоянно смотрел на меня. По воскресеньям мама зажигала красную лампадку и ставила ее перед иконой.

Так мы и жили.

 

- 19 -

Так начинался мой неудачный выход в мир.

Жили мы дружно: моя милая мама

И сын ее Коля, мальчик с кудрями.

И было так страшно, и было так странно

Жить в этом мире, подобном яме.

 

Вечерами, когда темнело

И дымы из труб поднимались столбом,

Моя мама кончала дело,

И наполнялся радостью наш маленький дом.

 

После чая грустные сказки

Моя мама сыну читала,

Слушал Коля закрывши глазки,

О том, как счастья на свете мало.

 

Той и другому была понятна

Их жизни тихой печаль и дремота,

Самовар песню тянул невнятно,

В нем кто-то маленький хотел чего-то.

 

И так проходили дни за днями.

Далекое прошлое стало туманно.

Вырос Коля, мальчик с кудрями,

И стала седой моя старая мама...

 

Но не будем забегать вперед. Мы не на стадионе.

Вполне понятно, что в те времена не было ни детских ясель, ни детских садов. Не было у меня и бабушки, с кем можно было бы оставить ребенка, когда мать уходила на работу, и вполне понятно, что встал вопрос о том, чтобы найти мне няню. В те времена найти няню не представляло большого труда. И вот неподалеку от нашего дома, в семье бедного крестьянина нашлась женщина, ровесница моей матери (т. е. лет около 30). Звали ее Агрофена Андреевна Фокина, или просто Груня. Замуж ее никто не брал, так как она лицом не вышла. Жених не вернулся с Японской, а тут Германская началась. Где уж тут до женихов! Да и возраст уже неподходящий. Многим я виноват перед своей няней, но эта вина самая большая. Я не научил ее грамоте. Прожила она у нас целых 46 лет и умерла, можно сказать, у меня на руках. Как я говорил, характер у моей мамы был вспыльчивый и под горячую руку она могла обидеть близких, и я недоумевал, почему же Груня всю жизнь живет с мамой. И только под старость лет я понял почему. Почему она жила у нас, мыкалась с нами по всему свету и делила с нами все невзгоды того лихолетья. У нее не было своих детей, и она привязалась ко мне как к своему ребенку. Да и для меня она была второй матерью. Да я, по правде говоря, не знаю, кого я больше любил: маму или Груню.

А в это время где-то далеко, там не Западе, шла война. Люди в серых шинелях выскакивали из мокрых окопов и со штыками наперевес шли в атаку на грозного врага с криками: "За веру, царя и отечество". Люди там уже вкусили того, что мне придется вкусить через два с по-

 

- 20 -

ловиной десятилетия. Но у нас в далекой Сибири все было тихо и мирно, и, как мне казалось, люди жили зажиточно и патриархально.

По воскресеньям на площади был базар. Съезжались мужики с окрестных сел и деревень, пахло дегтем, сеном, конским навозом. Церковные колокола заливались малиновым звоном. Бабы также примеряли купленные обновки. Мужики покупали разные "хозтовары" или расписные пряники для ребятишек. Небо почему-то всегда было безоблачно синим. Все вокруг было пронизано светом и радостью. Да, в детстве и небо было синее, и арбузы были слаще, и книжки интереснее, и лестницы не так круты.

А детские книжки действительно были интереснее, чем сейчас. Они были хорошо иллюстрированы, с любовью, с пониманием детской психологии. Сейчас во многих детских книгах иллюстрации небрежные, зачастую выполненные в "модерновом" стиле. Открываешь бывало книжку, и мать читает: "В некотором царстве, в некотором государстве жил-был царь".

У меня было три любимых книжки, которые папа прислал с фронта. Это были "Синдбад-Мореход", "Щелкун и дядя Таха" и "Красная Шапочка". Я их знал, можно сказать, наизусть. И вот недавно, в Ленинской библиотеке я разыскал экземпляр той самой "Красной Шапочки". Говорят, что перечитывать в старости любимую книжку детства, это все равно, что встретиться со старым другом.

Я хочу задать вам вопрос

ЛЮБИТЕ ЛИ ВЫ СКАЗКИ?

Если вам покажется наивным — пусть!

Я хочу поделиться все же,

В моем сердце — прекрасная тихая грусть,

Которая всех радостей дороже.

 

Вы любите ли сказки? Не верю, что нет.

Теперь вы большие, но были дети...

О, как жаль, если и до теперешних лет

С вами вместе не дожили сказки эти.

 

Вы любите ли сказки? Скажите "Да".

Я хочу, чтоб вы любили их, как когда- то любили.

Мне сегодня грустно, как никогда,

Конечно, у вас тоже такие минуты были.

 

Грусть блеснула на воспоминания мои,

Как свет лампады на позолоту киота.

Прекрасные, светлые, невозвратные дни.

Послушайте! Я вам хочу рассказать что-то.

 

Я сегодня в книжный ходил магазин,

Голубоглазой Талочке купить подарок.

Слякоть, толкучка, автомобильный бензин,

И как из раковин, гул из подворотных арок.

 

- 21 -

"Детские сказки есть" — "Есть".

И вот на прилавке книг пестрые связки.

Ах, как приятно было прочесть

Название старой, незабываемой сказки.

 

У меня такая была точь-в-точь,

Та же "Красная Шапочка" и в такой же папке:

Ласковая мать отправляет маленькую дочь

С гостинцами к старой и хворой бабке.

 

Вот и картинка: зеленый луг.

Так и погулять на таком лугу бы,

Дуб столетний выпятил сук,

А из-за дуба волк скалит зубы.

 

На первом плане махровый мак,

У девочки цветы на русой головке,

А сказка известна—и что, и как,

И чем кончились волчьи уловки.

 

Ах, сказка все та же, да я не тот.

Навернулась улыбка жалко и скупо.

Год за годом, за годом год,

И вот Красная Шапочка смотрит глупо.

 

И вот цветов таких вовсе нет.

Совсем безвкусно подобраны краски.

Черной лавиной тяжелых лет

Стерло обаяние волшебной сказки.

 

И как будто бы потерял любовь,

Сердце пастью могучей смято,

Я не могу уже творить вновь

Из ничего красоту, как ребенком когда-то.

 

Грустно мне, грустно, как никогда...

Ведь у вас тоже такие минуты были?

Любите ли вы сказки? Скажите "Да".

Я хочу, чтобы вы их любили.

Ну вот и вся сказка про сказку. Жизнь наша протекла безмятежно. Все были сыты и довольны.

По вечерам озорные девичьи голоса оглашали задорными частушками деревенские сумерки. Ничто не напоминало о войне. О войне разве только напоминали два пленных австрийца, которые работали при больнице санитарами. Хотя война и называлась германской, но пленных германцев не было. Были только австрийцы. Звали этих пленных одного Флик, другого — Генрих. Помню, что они ходили в своих грязно-зеленых мундирах, на которых я и по сие время не могу равнодушно смотреть. Были они хорошими работниками, но русский язык давался им с трудом. Как-то раз мама, будучи на работе, т. е. в больнице, попросила больничного повара приготовить для меня какое-то блюдо. Для этой цели понадобилась терка. Мама обращается к

 

- 22 -

Генриху: — "Генрих! Сходи к Груне и попроси терку". Генрих приходит и говорит: "Хозяйка просит телку." — "Какую телку?" — "Телку, давай телку. Хозяйка просила". Этот случай стал известен всей деревне и даже знали о ней в округе. Поистине в деревне и дождь — развлечение. Не стоит говорить о том, как жили эти военнопленные. Лучше, чем у себя дома!

А как жили русские военнопленные в немецком плену, я расскажу позже.

Вот наступил 1917 год. В квартире нашего хозяина Астратенко был снят со стены портрет Николая II с семейством, а на его место был повешен портрет мрачного адмирала. В "Книге жизни" было записано, что этому маленькому кудрявому мальчику, каковым я был тогда, предстоит пребывать в одном лагере с сыном этого незадачливого адмирала — Верховного Правителя России. Но "Книгу жизни" никто читать не может. И хорошо. Иначе никто не захотел бы жить на белом свете.

Как я говорил раньше, у матери был младший брат Алеша, который учился в одном из военных училищ в Москве. Ну а когда наступила революция, то все подобные учреждения были распущены, и Алеше некуда было податься, кроме как к нам, в Сибирь, к своей старшей сестре. Родной город Варшава, как и вся Польша, был оккупирован врагом. И вот, примерно в начале 1918 года, дядя Леша, изголодавшись в пайковой Москве, добрался до нас, до сытой кондовой Сибири. Это был здоровый белокурый юноша лет 19. Он любил петь, танцевать, был всегда весел и жизнерадостен, не в пример своему племяннику, т. е. мне, так как я с самых ранних лет отличался мрачным взглядом на жизнь и, как будет ясно из дальнейшего, — не без основания.

Вполне понятно, что молодого человека Колчак быстро забрал в армию, но служил он здесь же, в нашем Шале, и жил с нами. Не стоит, пожалуй, говорить о том, что дядя очень любил меня. Вероятно я был очень хороший. Во всяком случае моя мать впоследствии неоднократно говорила, что в своей жизни ей не приходилось видеть человека лучше меня.

Да и как было не любить такого забавного карапуза, каким был я в те времена.

Дядя, между прочим, флиртовал с хозяйской дочерью Липой, и порою заигрывал с ней, не обращая внимания на мое присутствие. Когда же в комнату кто-нибудь входил, то я бесстрастно констатировал факт: "Дядя балует с Липой", "Липа балует с дядей", и тем самым выдавал их маленькие тайны.

Летом ездили в лес на пикник. Запрягали лошадь, и в телегу садились мама, Груня, дядя, Липа и, конечно, я. Брали с собой самовар, растапливали его сосновыми шишками.

Было прекрасно...

Ровно через 60 лет мне довелось посетить мое любимое Шало.

 

- 23 -

В селе, правда, возведено несколько добротных "казенных" построек, но общий колорит села поблек. Многие дома заколочены, не видно заботливой хозяйской руки. У церкви снесли купол и что-то в ней открыли. А главное, что придавало колорит старой деревне, — скот. Его нет. Раньше возле каждой избы гуляет свинья с поросятами. Важные гуси вперевалку идут к речке. А какое поистине поэтическое зрелище, когда вечером на закате солнца стадо коров возвращается с пастбища, раскачивая тяжелые вымена. По всей улице пахнет парным молоком. Этого сейчас уже не увидишь. С замиранием сердца иду к нашему дому.

Вот он, наш дом. Каким был, такой и стоит поныне. А вот и крайнее окно слева, где я впервые посмотрел на этот неприютный мир.

Вот он, вот он, наш домишко,

Не видался с ним века.

То не ветер, знать одышка

Беспокоит старика.

Я хотел навести справки о своей няне Груне. Может быть кто-нибудь из ее родственников еще живет в Шале. Никто, никто не помнит Фокину Аграфену Андреевну. А ведь она родилась там и выросла. И отцы, и деды, и прадеды родились, жили здесь и умирали здесь, и похоронены на местном сельском кладбище. Как будто бы и не было такого человека на земле. Никаких следов не осталось...

След от нашего пребывания на этой земле также исчезает безвозвратно, как безвозвратно исчезает след костра на моих бесчисленных туристических биваках в подмосковных лесах или на побережье Байкала.

Кто-то из жителей сказал мне: "Из старожилов живет здесь Астратенко Олимпиада. Ах, это вероятно та самая Липа! Мне показали улицу, где она живет, и я пошел по указанному направлению.

По пути мне попадались сельчане. Некоторые крепко "навеселе".

— И тут алкашей полно — подумал я.

Был конец августовского дня. Солнце ярко светило, но оно было холодное, негреющее. Странно, а мне казалось в моих воспоминаниях, что летом в Шале всегда бывает тепло.

Вдруг из калитки, стоящей рядом с низенькой избушкой, вываливается толпа пьяных мужиков и баб под предводительством пьяной старухи с седыми растрепанными космами, с одним зубом во рту и с клюкой в костлявой руке. Впрочем, насчет одного зуба и клюки может быть я прибавил. Может быть это мне только померещилось, но хорошо помню, что, выйдя на середину улицы, старуха эта куда-то в пространство стала изрыгать гневные филиппики, потрясая кулаком или клюкой. Я сразу же переметнулся на другую сторону улицы, чтобы как-нибудь уберечь от грязи воспоминания моего детства.

Вижу — чуть поодаль на скамеечке сидит другая старуха, и кажется трезвая.

 

- 24 -

Я спрашиваю: "А далеко Олимпиада Астратенко живет?" — "А вот эта изба, напротив. Вот эта. Да вот и она сама идет" — и показывает мне на эту старуху, которая может ведьму играть без грима.

Как, неужели это та самая Липа, та, русокосая певунья и хохотушка, за которой ухаживал мой дядя Алеша, и которая, подбрасывая меня кверху, приговаривала: "Ах ты, серенький коток!"

Как беспощадно время к людям!

Я в ужасе бросился бежать к своей гостинице, с намерением сейчас же немедленно уехать отсюда. Но был уже вечер, и последний автобус уже ушел, и волей-неволей я вернулся в свою холодную, пустую и неуютную гостиницу, и кое-как скоротал ночь, предаваясь печальным размышлениям.

Директор гостиницы, она же по совместительству и уборщица, пояснила мне, что отца Липы в свое время раскулачили, куда-то сослали, где он и погиб. Липа же пошла по миру и спилась.

— Вот такие-то дела — закончила она со вздохом.

Утром я с первым же автобусом уехал на станцию.

До свидания, Шало, а точнее, прощай!

Лучше бы я не приезжал сюда совсем.

Вот кладбище за деревней, куда раз мы с Груней ходили на могилку ее родителей.

Вот и навсегда скрылось Шало за поворотом дороги.

Но я забежал на 50 лет вперед.

Пока же идет не 1978, а только 1918 год. И мы с мамой и Груней живем в нашем благословенном Шале.

Вот мама на несколько дней уезжает в Красноярск, говоря современным языком, для повышения квалификации. Оттуда привозит мне игрушки: красные деревянные солдатики, цветные карандаши и ботиночки. Помню, что я тогда с удивлением обнаружил, что ножки у меня не одинаковые, есть правая и левая, и левый ботиночек следует одевать на левую ногу, а правый — на правую.

Помню еще ясное, солнечное, радостное летнее утро. Мама говорит: "Сегодня поедем к Рауху". Раух — это мельник. В двух-трех верстах от деревни у него водяная мельница. Поехать на мельницу к Рауху — для меня большой праздник и масса впечатлений. Вот едем по земляной плотине, обсаженной с обеих сторон вербами. С одной стороны — пруд, большой как море (так мне, по крайней мере, казалось тогда). А вот шлюз, где с веселым шумом падает вода. Вот и сама мельница, которая содрогается и ходуном ходит от вращения мощных колес и жерновов. Ах, как все это интересно!

А при мельнице у Рауха — хозяйство. По двору ходят диковинные и важные птицы под названием индюки. А за околицей — поле и масса цветов на нем. Вот саранки, цветы, которые встречаются только в Сибири и на Дальнем Востоке и больше нигде. Вот кроваво-красные огоньки. А вот и желтые сибирские лилии. Большая радость, если найдешь и принесешь маме махровый "Марьин корень", или по-научному пион.

 

- 25 -

Я считаю, что особое очарование придают русскому пейзажу, русской природе, церкви и водяные мельницы.

Какая-то таинственность разлита вблизи водяных мельниц, одиноко стоящих в глухом лесу, у спокойного пруда, заросшего кувшинками, на которые садятся стрекозы.

Теперь водяных мельниц уже нет.

Одинокие романтики-мечтатели вроде меня сохранились еще в святой Руси, но не один из них во время своих скитаний по лесам уже не услышит далекий, ровный и всегда немного печальный шум мельничного колеса.

Вспоминается стихотворение "Забытая мельница", читаное когда-то в юности.

Мельница забытая

в стороне глухой,

К ней обоз не тянется,

И дорога к мельнице

Заросла травой.

 

Не плеснется рыбица

В голубой реке,

По скрипучей лесенке

Сходит мельник старенький

С клюшкою в руке.

 

Постоит, послушает,

Смотрит над прудом

Вдаль, где дым из-за лесу

Завился веревочкой

Над людским жильем.

 

Постоит, послушает

И пойдет назад

Посмотреть, как праздные

Жернова лежат.

 

Потрудились камушки

Для хлебов, для каш,

Сколько было смолото,

Сколько было ссыпано,

А теперь — шабаш.

 

А теперь у мельника —

Лес да тишина.

Да под вечер трубочка,

Да хмельная чарочка,

Да в окне луна.

Впрочем, все мы под старость лет такие же мельники, даже и те, кто на мельнице не был ни разу. Жернова на нашей мельнице не вертятся, колеса стоят.

 

- 26 -

Но всему на свете приходит конец. Пришел конец и нашему беспечальному существованию.

Детство было долгим и беспечным,

Мне казалось — это навсегда

Мама, няня, за окошком речка,

Теплая и тихая вода...

Волны социальной, национальной и черт его знает какой еще ненависти, бушующие по всей России, докатились и до наших патриархальных мест. Наше село оказалось в районе, где было очень большое партизанское движение, и уже из ближайшего леса, с той стороны речки Есауловки, порой доносились звуки перестрелки, а порой и стрекотал пулемет. Об этом периоде память мне донесла такое воспоминание: мы с мамой и Груней стоим, а точнее сидим на корточках за голландской печью, а на улице палят. Накануне кто-то из компетентных в таких вопросах лиц уверил нас в том, что в случае чего, ни одна пуля, ни один осколок не пробьет голландку, и что голландка — самая надежная защита. Ну что же, сидим, трясемся. Сначала мне это было интересно, но потом быстро надоело, и я втихаря ушел во двор поиграть. Говорили, что и во дворе свистели пули, но я этого не заметил. Я был счастлив. Мне было шесть лет, и у меня был живой воробей в кармане.

Помню только, как через несколько дней мама говорила какой-то своей приятельнице: "Представьте себе, пули свищут, а он ходит по двору." Мамина приятельница говорит: "Да он еще маленький, он ничего не понимает." Я сразу же обиделся на эту тетю. — "Как не понимал? Все понимаю. Я смелый и ничего не боюсь".

А вот и еще одно воспоминание: темный осенний вечер. Чернильная темнота за оконными рамами. Взволнованный прибегает к нам заведующий аптекой по фамилии Склют (переделанная на русский манер литовская фамилия Склютаускас).

— Анастасия Александровна! Красные близко! Они возле Красноярска. Надо немедленно уезжать!

— Зачем уезжать? Ведь мы никому не сделали зла. Они нас не тронут.

— Наивный вы человек. Ведь вы не знаете этих красных. Они такие-сякие. От них пощады не жди.

— А когда уезжать? Завтра можно?

— Нет! Только сегодня. Сейчас! Немедленно!

Я не помню, когда мы уехали из Шала. Той же ночью уехали или на другой день. Помню только, что все время было темно, сытно, уютно. Волны социальной, национальной и черт его знает какой еще ненависти до меня не докатывались. Они начисто разбивались о тот мощный барьер, который называется материнской любовью.

Еще одно воспоминание об этом периоде.

 

- 27 -

Мы на железнодорожном вокзале Красноярск. Все пути заставлены эшелонами с беженцами. Суета, давка, крики. Надо полагать, с каким большим трудом удалось отвоевать маме место в телячьем вагоне для себя и для нас с Груней. Груня поехала с нами мыкать горе. Родители у нее уже умерли. Замуж ее никто не брал. Мужиков то нет, да и в возрасте она была по тогдашним представлениям. А главная причина была в том, что незримыми нитями она была связана со мной, своим воспитанником. На наше счастье на станции стоял эшелон с польскими военнопленными, которые возвращались к себе на родину-мать.

Мама с ними говорила по-польски, а они обращались к ней со словами: "Пани, пани". Пани была варшавянка и нашла общий язык со своими земляками.

Я быстро освоился в телячьем вагоне и завел знакомство с польскими солдатами. Один рисовал мне картинки, другой подхватил меня на лету, когда поезд тронулся, а я сидел на верхних нарах.

Следующее воспоминание такое: на одной из станций (кажется это был Тайшет) мы с Груней вышли на перрон. Слева, по ходу поезда, стоял обугленный остов железнодорожной станции. Ее сожгли партизаны. И тут же на перроне на телеграфном столбе болтался повешенный. У меня в памяти запечатлелась эта картина. Он был одет в гимнастерку, перекроенную из солдатской шинели. Ноги были подтянуты к животу. Ну и, как положено каждому повешенному, синий язык был высунут до предела.

Белые в отличие от красных практиковали подобные публичные казни и экзекуции, но подобно немецким фашистам в годы Отечественной войны получили совершенно противоположный результат: партизанское движение захлестнуло всю Сибирь. Отчетливо помню железнодорожные вагоны: пассажирские и товарные, сброшенные под откос. Лежат они кверху колесами, и притом на самых крутых местах железнодорожной насыпи. Ловко действовали партизаны!

Поезда, в том числе и наш, тащились очень медленно и время от времени ни с того ни с сего вдруг останавливались. В чем дело?

Рельсы разворочены. Мать честна!

Поперек дороги лежит сосна.

Худо ли, бедно ли, но кое-как доехали до Иркутска, куда мы прибыли примерно в ноябре 1919 года. Помню, мы с Груней идем по понтонному мосту через Ангару. Холодный зимний день. Ангара бурлит и крутится, и пар от нее идет клубами. Здесь мы встретились с дядей Алешей, который приехал в Иркутск еще раньше нас. С дядей мы идем по перрону иркутского вокзала. Здание вокзала солидное, добротное, с большими окнами. Через стекло крайнего окна я увидел, что там в помещении торгуют сластями. Мы зашли, и дядя Алеша купил мне пирожное "Наполеон". Я был счастлив.

Через 60 лет во время моей поездки на Байкал я снова гулял по перрону иркутского вокзала. Вот это крайнее окно, за которым тогда помещался буфет, а вот здесь я деловито уплетал пирожное.

 

- 28 -

Что общего между тем кудрявым белокурым мальчиком и этим угрюмым старцем? Да ничего!

После Иркутска мы перешли из телячьего вагона в пассажирский. Как и все дети в дороге, я не отходил от окна. Эта детская черта осталась у меня и по сей день:

Все смотрю я в окошко вагонное,

Наглядеться никак не могу.

А за окнами вагона — Байкал. Величественное зрелище. Рядом с нами едет батюшка, т. е. священник. Как и положено лицам его сана, на нем была длинная черная ряса, крест на груди и широкая борода лопатой. Батюшка был неразговорчив, но я однако завел с ним беседу.

— Скажите, а Байкал большой?

— Большой, мальчик, большой. Байкал хотя и озеро, но за величину его называют морем.

— А волны на нем большие?

— Очень большие?

— Очень большие.

— Ну вот с эту гору будут?

Наш поезд в это время проходил мимо крутолобой горы, спускающейся прямо в воду.

— Ну нет, мальчик, не с эту гору, а вот с эту будочку, пожалуй, будут. Рядом с нами в это время проплывает маленький, станционный домик, выкрашенный в желтую краску, и рядом с ним будочка. Будочка эта есть то самое место, куда, перефразируя слова Пушкина, "не зарастет народная тропа".

Меня сразу охватило разочарование:

— Ах, вон какие волны маленькие на Байкале! Только лишь с будочку.

Батюшка держал путь куда-то за рубеж. Он удирал из России.

И во-время, батюшка, во-время! Не позавидовал бы я тебе, если бы встретился с тобой лет через 15—20. Счастливого пути тебе, батюшка!

Поезд мчится дальше.

Поезд мчится цепью длинной,

Разрезая на куски

Забайкальские равнины

И даурские пески.

Прибыли в Читу и бросили там якорь. Забайкалье было уже другим государством. Оно не подчинялось Верховному правителю, т. е. Колчаку, которого, кстати, в те дни уже и не было у власти. Он находился в это время в Иркутском Централе и дни его были сочтены. Забайкалье же было вотчиной атамана Семенова, и он там был маленьким царьком. Помню, в читинском вокзале висела большая картинка "придворного" художника, написанная маслом и изображающая атамана с молодой женой на прогулке в поле, где они рвут цветочки.

 

- 29 -

Еще помню, были папиросы под названием "Атаман". На пачке была изображена толстая самоварная морда бравого атамана с нафабренными усами, в лихо заломленной кубанке.

Переселенческая больница, в которой работала мама, помещалась недалеко от железной дороги, и мы, детишки, ликовали, когда по рельсам проносился скорый поезд из семи или восьми разноцветных вагонов, сверкающих окнами бемского стекла. Вагоны были как игрушки. Это был персональный поезд, подаренный японцами своему верному холую атаману Семенову. При виде этой движущейся радуги мы, дети, прыгаем от восторга, хлопаем в ладоши, приговаривая: "Мой вагон, мой вагон!" Дело в том, что каждый из нас выбрал себе "свой вагон". Но большинство детей выбирало себе в собственность красный вагон, на почве чего иногда имели место конфликты, которые, впрочем, быстро разрешались.

Не знал атаман Семенов, что в его "Книге жизни" записано было, что ему ровно через 25 лет предстоит быть повешенным.

Больница, при которой мы жили, представляла собой примерно шесть деревянных бараков. Три барака японцы забрали себе под казармы, а три милостиво оставили русским. Они, можно сказать, поступили по-божески. Немецкие фашисты не стали бы церемониться. Они посадили бы всех больных на грузовики и вывезли бы их за город для осуществления акции, именуемой "особое обхождение"[1].

Японская оккупация была конечно значительно мягче, чем немецкая, однако тоже не малина.

Однажды мы с мамой куда-то ехали на пригородном поезде. Поезд подолгу стоял на каждом полустанке. Пассажиров было немного и они лениво переговаривались между собой. Было жарко. Вдруг на одном полустанке на подножку вагона вскакивает японский офицер — маленький юркий. Все разговоры вдруг смолкли. Японец, напыщенный и важный, сел на крайнее место вблизи прохода, положил руку на рукоять сабли и задрал голову кверху, и в такой позе замер как истукан. Поезд тронулся. Пассажиры понемногу возобновили прерванный разговор. О чем шла речь, не помню, но при слове "большевик" японец вдруг ожил, резким движением извлек саблю из ножен и изрек: "Этот сабля — три большевик!" И таким же резким движением вложил саблю в ножны, и опять окоченел в напыщенно-важной позе.

Пассажиры снова притихли. Все было ясно без слов.

Как я уже сказал, три барака нашей больницы японцы забрали под казармы. Мы, детишки, не боялись японцев и бегали играть на японскую территорию. У одного из японских бараков открывается окно, и японский офицер, сидящий у письменного стола, манит нас пальцем. Мы подходим к окну. Одного за другим он через открытое окно переносит в свой кабинет и всех щедро одаряет конфетами. До сих пор помню, какие это были конфеты. Говорят, что японцы очень любят Детей. Могу засвидетельствовать, что это так.

 


[1] Sounderbehamdlung.

- 30 -

Пришло, наконец, время расставаться нам с дядей Алешей. Вместе с бывшими польскими военнопленными он морем через Индийский океан и Средиземное море поехал к себе на родину в Польшу.

Отрывочные воспоминания об этом сливаются в одну картину. Солнечный морозный день. Заснеженное поле без конца и края, проселочная дорога, на которой мы стоим и прощаемся с дядей. Сзади нас город Чита. Мама с Алешей о чем-то говорят. Мама время от времени подносит платок к глазам. Потом дядя берет меня на руки, целует, и может быть сердце ему тогда подсказало, что с нами на этом свете он больше никогда не увидится. Не увидимся мы также с дядей Алешей и на том свете, т. к. я имею серьезные сомнения в существовании "того света" вопреки исследованиям и доказательствам американских ученых по этому поводу. Всего лишь три года прожил с нами дядя Алеша, но на эти три года он заменил мне отца.

Скоро царство атамана Семенова развалилось под ударами приамурских партизан с тыла и доблестной 5-й Красной Армии с фронта. В составе наступающей 5-й Красной Армии был, между прочим, в качестве военврача и мой папа Инспекторов-Бельский.

В Забайкалье образовалась так называемая ДВР — Дальневосточная республика со столицей в Чите, и сообщение с Советской Россией восстановилось, и стало возможным поехать на родину в Польшу не через полсвета, а прямо через Россию. Так мама и сделала.

Снова мы сели в Транссибирский экспресс и поехали в Польшу, но до Польши не доехали. Мы уподобились известному в свое время персонажу из стихотворения А. Д. Актиля, который собрался пешком в кругосветное путешествие, предусмотрел все мелочи на долгом и трудном пути, но одного не предусмотрел. Стихотворение кончается так:

 

Полон мир лихих злодеев

В соответственный сезон,

Не дошел мой Сенька Геев

До Флорид и Аризон.

 

Не минуло и недели,

Сеньку начисто раздели

Возле первой дачи школьников,

В километре от Сокольников.

 

Что нам помешало добраться до Польши — не знаю: то ли советско-польская война, то ли доносившиеся слухи из России о сыпном тифе, голоде, о мятежах, но в общем мы опять бросили якорь в той же Енисейской губернии и почти в тех же местах.

На этот раз матери уже от имени молодой Советской республики дали назначение в село Ирбей, на юг от железной дороги в предгорье Саян.

Выехали мы на двух подводах. На первой сидим или, точнее, лежим мы с мамой и наш кучер-женщина (то ли Фрося, то ли Дуся). На второй сидит наша неизменная Груня и лежат там наши вещи и еда. Нам предстояло ехать по тайге километров 90. Но я всю дорогу проспал.

 

- 31 -

Дети вообще спят помногу, а здесь, на морозном воздухе, я спал вдвойне и просыпался только тогда, когда где-нибудь на ухабах тряхнет сани как следует. Высовываю голову из-под медвежьей шкуры и бросаю взгляд на этот незнакомый, загадочный мир. Была ночь. Узкая проселочная дорога петляла по тайге. Волчье солнце — двурогий месяц — безжизненным светом заливал поля, лес и дорогу. Полозья саней скрипели. На дорожной колее сверкали лунные блики.

Холодная зелень сосны

Всюду на фоне снегов,

Края конца не видать

Цепи дремучих лесов.

 

Едем мы, едем с утра,

Чаща густая кругом,

Даже и небо кой-где

Только просветит пятном.

 

Тишь в заповедном бору,

Всюду томительный сон,

Дремлет бывалый ямщик

Под колокольчика звон.

 

И надо мной в тишине

Реют крылатые сны.

Вдруг сквозь сон я слышу взволнованный мамин голос:

— Дуся! (или Фрося) Стой!

— Тпру! Чего там?

— Как чего? Ты не слышишь? Волки!

В самом деле, издалека еле слышно, но совершенно явственно доносился волчий вой. В Сибири тогда в это смутное время расплодилось много волков, так как их никто не беспокоил. Люди же больше стреляли не волков, а самих себя.

Вой был протяжным, зловещим и безвыходно-тоскливым. В своей жизни я еще раза два или три слышал вой волков, и каждый раз он меня зачаровывал. В нем слышалась извечная волчья тоска по тем временам, когда не было еще его злейшего врага — человека, который в конце концов начисто истребит весь волчий род, а потом и погибнет сам.

Дуся (или Фрося) довольно равнодушно реагировала на происходящее.

— Далече, — ответила она, — да и деревня близко. "Нн-о, трогай!" — и мы поехали дальше, и опять я впал в объятия Морфея. Но приключения наши в эту ночь еще не закончились. Далее (со слов матери) произошло следующее: не доезжая примерно полторы версты до хутора, где нам предстояло ночевать, нас вдруг остановили двое верховых с ружьями.

— Эй, тетка! А чего тут собаки лаяли?

 

- 32 -

А собаки, почуявшие нас издалека, действительно подняли вой на всю тайгу. Мама была сильно не в духе от всех этих передряг, выпавших на нашу долю.

— А спросите их, почему они лают! — отвечала она в сердцах. В это время просыпаюсь я и высовываю голову из-под шубы. Луна уже зашла, и было темно. Силуэты двух всадников с ружьями с трудом можно было различить на фоне темного леса. Только во тьме зажженные цыгарки мелькали красными светлячками.

— Да ты, тетка, должно быть большевичка? — произнес один из них. А ну, заворачивай сюда!

Тут мама немного переменила тон.

— Да поймите же вы, нам надо ехать прямо. В Ирбей.

— Заворачивай, тебе говорят, такая-сякая!

Делать нечего, и мы повернули, и поехали по целине, по бездорожью.

Мы были арестованы.

Таким образом, когда впоследствии при поступлении в Медицинский институт в графе "Не подвергались ли вы арестам?" — я писал: "Не подвергался" — я был не прав. Подвергался еще в семилетнем возрасте.

Дело в том, что после разгрома Колчака остатки его войск пошли на юг, имея в тылу Монголию, где, в случае чего, можно будет спасти свою шкуру. А пока они соединились с отрядами кулацких повстанцев, которые назывались дружинами, и захватили порядочную территорию на юге Енисейской губернии. Центром восстания было богатое село под названием Голопуповка. Теперь оно переименовано в Аманаш.

Так вот, нас вели в этот самый Аманаш, а точнее — в Голопуповку.

Ехали всю ночь. И я, как обычно, крепко спал. Наутро приехали в Голопуповку. Маму ведут в штаб на допрос. Штаб помещался в большой избе. Мама посадила меня на скамейку около дверей, а ее провели в дальнюю комнату, где и происходил допрос.

Я смирно сидел на скамейке, свесив ножки, не достающие до пола. В избе было накурено и наплевано. Туда-сюда сновали неутомимые ординарцы. Как-никак, а в избе помещался штаб восстания. Запомнился мне один офицер в ярко-красных штанах — галифе. Дети вообще любят красный цвет. Я тут и решил, что когда маму отпустят, то я обязательно попрошу ее сшить мне такие же штаны.

Наконец, маму отпустили. Ей объявили, что она находится под домашним арестом. Она будет работать в походном госпитале, жить в избе одного богатого крестьянина, которому вменено было в обязанность наблюдать за нами, т. е. конечно не за мной, а за мамой. Маму же обязали обслуживать походный госпиталь повстанцев. Ей было разрешено ходить только из дома и до избы, где помещался госпиталь, и обратно. Мои же передвижения ограничению не подлежали.

 

- 33 -

Находимся в плену у белых уже более трех недель. Я выбегаю на улицу и играю с деревенскими ребятами.

Морозы уже сошли. В один из первых дней марта я, как обычно, был на улице. День был пасмурный, но тихий. Вдруг с колокольни деревенской церкви раздается набат. По деревне бежит какой-то офицер, на бегу поддерживая рукой болтающуюся шашку, и кричит: "Господа! Господа! Успокойтесь! Это не тревога. Это наш часовой увидел за деревней зайца и выстрелил, а этот дурак, что на колокольне сидит, взял да и дал сигнал тревоги! Успокойтесь! Никакой паники!"

Но вскоре положение прояснилось. Просвистел в воздухе снаряд и разорвался посреди села. Опять надо было спасаться. На этот раз мы полезли в клеть, т. е. в подполье, где лежит картошка. Я, мама, Груня и хозяин с хозяйкой сидим на картошке и дрожим.

Красные, обложившие село, били по штабу, недалеко от которого стоял наш дом.

Бах-бах-бах! — Все ближе и ближе ложатся снаряды. Это бьют из трехдюймовок.

Люди старшего поколения хорошо знают, что такое трехдюймовка. Это артиллерийское орудие, излюбленное во время гражданской войны как белыми, так и красными. Обеими сторонами оно ценилось за маневренность, т. е. за подвижность, за дальнобойность, ну а главное, —за убойность!

И вот, на все готовая,

Ударит за моря

Невеста трехдюймовая,

Красавица моя.

Надо сказать, что и здесь, в клети, я быстро освоился с положением, поиграл с картошками и заснул. Наконец один снаряд разорвался так близко, что задрожали стены нашей избы. Снаряд попал в скотный двор и покалечил скотину, и блеяли овцы с выпущенными кишками, и каждый раз при разрыве снаряда мама осеняла меня крестным знамением, и говорила при этом Груне, что, мол, если нам жизнь не удалась, то наш Коля будет жить лучше нас. Мать читала Чехова, и может быть читала те строки, где он писал: как хороша будет жизнь на земле лет через сто или двести. Все будут счастливы и довольны. Но мама не читала Саши Черного, который к тому времени уже написал такие стихи:

Наши предки лезли в клети

И шатались там не раз:

— Туго, братцы... Видно дети

Будут жить счастливей нас.

Дети выросли. И эти

Лезли в клети в грозный час,

И вздыхали: наши дети

Будут жить счастливей нас.

 

- 34 -

Нынче так же, как вовеки,

Утешение одно —

Наши дети будут в Мекке,

Если нам не суждено.

Даже сроки предсказали,

Кто — лет двести, кто — пятьсот,

А пока лежи в печали

И мычи, как идиот.

Разукрашенные дули,

Мир умыт, причесан, мил.

Лет чрез двести! Черта в стуле!

Разве я Мафусаил?

Я прошу немножко света

Для себя (пока я жив!),

От портного до поэта —

Всем понятен мой призыв.

А потомки?.. Пусть потомки

Исполняют жребий свой

И, кляня свои потемки,

Бьются в стенку головой.

 

Вскоре к звукам орудийных выстрелов стала примешиваться пулеметная трескотня. Это заговорил наш старый знакомый и тоже "герой гражданской войны" — пулемет "Максим", тот самый, про которого в те годы лихо распевали:

Канарейка-пташечка

Жалобно поет,

Кожана рубашечка,

Максим-пулемет.

Итак, уже в семилетнем возрасте я слушал музыку боя. Тра-та-та-та. Бах!-бах! и опять: тра-та-та-та!

Наконец стрельба прекратилась и наступило затишье. Мама обращается к Груне:

— Груня! А ну взгляни в окошко. Может уже наши пришли?

Тут наш хозяин и попечитель исподлобья метнул на мать красноречивый взгляд: проговорилась, мол, тетка. Теперь-то ясно, что ты за птица! Но было уже поздно. В деревню вошли красные, и мы были свободны.

Следующий день выдался солнечным. Пахло весной, и дорога оттаивала конским навозом. Я играю на завалинке. Вижу: по дороге какие-то четверо дядей с ружьями ведут трех дядей без ружей и со связанными руками. Те, которые с ружьями, — в шапках-ушанках, с преувеличенно длинными тесемками красного цвета. Те, которые без ружей,— без шапок.

Я сразу же сообразил, зачем четверо дядей ведут в деревню трех дядей. Я сразу же бросил все свои детские забавы и внимательным взглядом стал провожать эту процессию. Процессия дошла до конца

 

- 35 -

деревни и завернула за пригорок. Я стою и внимательно слушаю. Я напрягаю свой слух до предела. Жду и считаю секунды. Сухо за горой щелкнуло несколько выстрелов, и три новых души вознеслись к Богу...

На следующий день мы в прежнем составе стали продолжать прерванный путь. Те же лошадки снова везут нас. Дорога за деревней сворачивает направо за пригорок. Я смотрю во все глаза. Смотрю на то место, куда вчера повели трех дядей... Мать тычет меня головой в солому, но я все-таки краем ока успел запечатлеть в своей памяти три кровавых трупов на грязном весеннем снегу.

...На сером снегу

Волкам приманка,

Три офицера—

Консервов банка...

Дальше опять крепкий сон, и я просыпаюсь уже в той деревне, куда нам надлежало прибыть. Это село Ирбей на реке, как в Восточных Саянах. Мы поселились так же, как в Шале, на втором этаже единственного двухэтажного дома в деревне, с окнами, выходящими прямо на реку Кан, а на противоположном берегу стеной стояла таинственная тайга. На первом этаже был магазин, или по-тогдашнему лавка, которая сейчас была закрыта на семь замков и крепко заколочена, очевидно, до наступления лучших времен.

Во второй половине верхнего этажа жили хозяин с хозяйкой и их дочь и верная помощница по хозяйству — Маруся. Она уже читала книжки "про любовь" или, как говорили, "романы" с ударением на "о".

Фамилия хозяина была Леонов. По внешности он мало походил на крестьянина. Это был высокий, чернобородый мужчина, похожий на бухгалтера или даже на учителя. Он выписывал журнал "Сельский хозяин". Была у него и "Нива".

Разбогател он, или как говорили в те времена "вышел в люди", в Урянхае.

Урянхай представлялся мне в ту пору (да и не только мне) как сказочно богатая страна, вроде Эльдорадо, где шумят сосны и водопады, реки кишат рыбой, а леса — зверьем.

Так оно, в общем, и было. Теперешняя Тувинская республика, находящаяся в верховьях Енисея, раньше называлась Урянхаем. Богата она была скотом и мехами, но долог и тяжел был туда путь, но кто преодолевал трудности, тот возвращался богачем. Бывал там и наш хозяин Леонов. Сколотил на вырученные деньги дом. Открыл торговлишку. А двор у него был, как говорится, "полная чаша". Много надворных построек, много скота и птицы, особенно кур, а петухи у него были самые звонкоголосые по всей деревне, и по утрам, бывало, начинали кукарекать самыми первыми, возвещая наступление утра.

На святой Руси петухи кричат,

Скоро будет день на святой Руси.

 

- 36 -

Я считаю, что петух — олицетворение России. Не орел, а именно петух.

А сколько сказок читала нам в детстве мать про петушка.

Петушок, петушок, золотой гребешок,

Масляна бородушка, шелков а головушка,

Что ты рано встаешь, Коле спать не даешь.

В конце-концов если уж на то пошло, то на свете нет ничего вкуснее жареного петушка. Однажды, примерно в начале апреля, в солнечный денек, когда влажный теплый ветер тихонько закрывает глаза, пошли мы с мамой гулять за Кан. Пошли в сопровождении хозяйского пса по кличке Минор, пса свирепого, но видно добродушного по натуре. Перешли на ту сторону реки. Снег слепит глаза. Угольно-черный Минор, ошалев от простора и свободы, то носится по дороге, то запрыгивает нам на плечи. Вдруг Минор сорвался с места и стрелой помчался по снегу в определенном направлении и стал разрывать лапами снег. Мы не торопясь подходим к нему. Из-под лап Минора вылетает снег. Сначала белый, а потом красный. Что там дальше? Дальше то, что я и предполагал. Минор раскопал труп человека. Труп расстрелянного. Кто он? Белый или красный? Бог его знает! Но может быть и о нем в те времена были написаны строки:

Не бывать тебе в живых,

Со снегу не встать —

Двадцать восемь штыковых,

Огнестрельных пять.

Горькую обновушку,

Другу шила я,

Любит, любит кровушку,

Русская земля.

Наша маленькая экскурсия была омрачена, и мы вернулись домой.

Мне было только семь лет, а сколько я уже видел жертв гражданской войны!

А кто знает, во сколько обошлась гражданская война русскому народу?

Таких сведений, сколько я не старался узнать, так и не узнал. Вспоминаются слова какого-то философа: "Хуже всего явиться в этот мир русским и в России."

А весна вступает в свои права. Шумят ручьи. Все ликует. Комната наша обращена окнами на юг и залита светом. Я сижу на полу и во что-то играю.

Вдруг Груня восклицает, обращаясь ко мне:

— Коля, смотри, смотри! Лед пошел!

Я подбегаю к окну.

Картина величественная. Снежно-белые льдины, натыкаясь друг на друга и вставая на дыбы, ломаются с грохотом на тысячи кусков и, не торопясь, плывут по течению.

 

- 37 -

Я выбежал на улицу, на берег. Тут уже собралась, как говорится, вся деревня, чтобы посмотреть на это зрелище. А посмотреть есть на что. Мой острый взгляд заметил черное пятно среди льдин. Это была непутевая собачонка, которую ледоход застал, когда она по каким-то своим, собачьим надобностям в неурочный час выбежала на реку, где и застал ее ледоход. Время от времени собачонка жалобно повизгивала. Она вероятно понимала, что ей уже не спастись. Я с жалостью смотрел на нее, пока она не скрылась за поворотом реки.

Река, на берегу которой я стоял, была не Река времен, а самая обыкновенная река, но много я видел с тех пор рек, больших и малых, но в каждой из них есть что-то напоминающее ту реку, которая рано или поздно унесет всех нас в небытие. Что именно есть — не знаю:

Холодный что ли блеск,

Который так томит,

И бесконечный плеск,

И беспокойный вид...