- 35 -

ЛЖЕТ ЖИЗНЬ

 

В сущности, все люди своеобразны. Только вот истинное своеобразие человека разглядеть, как правило, нелегко. Даже на близком расстоянии.

Жаждущий выделяться вовсе не стремится выразить себя. Чаще всего он старательно играет выбранную роль, выбирает себе маску. Распространенная слабость — позерство — означает боязнь показаться таким, какой ты есть. А ведь любая поза всегда банальнее скрываемой сущности. И, конечно, внешняя оригинальность легко теряется на крутых поворотах, когда человеку «не до жиру — быть бы живу». Другое дело — истинная оригинальность, — ее не отнять.

Однако многие, догадываясь о собственном своеобразии, вовсе этому не радуются, нет, их тревожит в себе всякий признак отъединенности, всякое несовпадение свое с окружающим миром. Они охотно, даже поспешно поддакивают общепринятому мнению — независимо от того, согласны в душе или нет, и упорно помалкивают, когда опасаются сказать невпопад. Причем это поддакивание и помалкивание нисколько их не тяготит, напротив, облегчает им существование, помогает спокойно ощущать себя в общем ряду, «шагать в ногу».

Стремление к успеху означает не стремление выйти из ряда, а достижение первых мест в том же ряду. Чтобы

 

- 36 -

достигнуть, надо приспособиться — к общему стилю, тону, правилам игры, пожеланиям начальства.

Все мы знаем: легче всего жить людям, умеющим в любых условиях приспособиться. И особенно тем, кто приспосабливается охотно.

Трудней же всего приходится в жизни тому, кто вовсе не стремится быть «как все», кто внутренне отвергает всякий стереотип. Таким человеком в моем представлении был и остался Алексей Владимирович Эйснер.

Он умер 30 ноября 1984 года в возрасте 79 лет.

После отпевания в Сокольнической церкви в Москве и похорон на Хованском кладбище, на поминках, его друзья, и я в том числе, сказали о нем прочувствованные слова. Но вот поднялась за столом вдова генерал-полковника Хаджи Мамсурова и сказала с заметным испанским акцентом:

— В Испании Хаджи говорил мне, что Алеша — это будущий Лоуренс. Тогда еще не знали о Зорге и с ним никого не сравнивали. Так что Хаджи сказал: Лоуренс.

Для меня это было неожиданно: я знал Эйснера много лет и о многом от него слышал, но о его работе в разведке — меньше всего. Об этом он в разговорах упоминал редко и вскользь — явно не желал распространяться. Я знал, что он участвовал в гражданской войне в Испании, был адъютантом генерала Лукача (Матэ Залки) до лета 1937-го, когда Лукач был убит.

По рассказам Эйснера я знал, что во время революции 1917 года он, тогда еще мальчик, воспитывался в кадетском корпусе в Петрограде. Вместе с корпусом оказался в эмиграции, в Югославии. Потом жил в Праге, в Париже, вступил в «Союз возвращения на родину», отправился воевать в Испанию...

 

- 37 -

В январе 1940 года «будущий Лоуренс» прибыл из-за границы в Москву, а 22 апреля того же года был арестован. И осужден «Особым совещанием», то есть без суда, на восемь лет исправительно-трудовых лагерей. Потрясенный приговором по совершенно необоснованному обвинению, он отнюдь не потерял веру в идею революционного преобразования мира, во имя которой участвовал в гражданской войне в Испании.

Встретились мы с ним на Воркуте. Отбывали срок заключения в одной из многочисленных «зон», колючая проволока огораживала там примерно шестьдесят бараков — целый городок. В разные годы в этой зоне пребывало от четырех до пяти тысяч, заключенных.

В одном бараке с Алексеем Владимировичем я прожил более трех лет. Он был единственным коммунистом, какого я встречал в лагере — единственного, кто открыто высказывал там свои взгляды. Конечно, среди заключенных доводилось мне встречать бывших членов ВКП(б), в большинстве своем попавших в лагеря в 1937-38 годах, но мне как-то не привелось услышать, чтобы кто-либо из них в лагерных бараках декларировал коммунистические убеждения. Зато не раз — ив тюрьме, и в лагере — слышал я поговорку, язвительна адресованную бывшим партийцам, крайне удрученным своим положением: «За что боролись, на то и напоролись!» А они отмалчивались, не решаясь признаться, что боролись не за то.

Эйснер отличался от остальных уже тем, что его представления о советской власти сложились не в Советском Союзе, а за границей. Испанская война оставалась ярчайшим событием в его жизни — столь ярким, что все остальное существовало как бы в тени. Испания была для него меркой, точкой отсчета. Но в лагере, на Воркуте, он

 

- 38 -

оказался в окружении людей с иной жизненной меркой, с острой памятью о совершенно иных событиях, людей, у которых в сталинское время жизнь пошла под откос. В лагере патетические восхваления сталинского курса не могли не вызвать сомнения в искренности восхваляющего. От Эйснера многие попросту отшатывались, круг его друзей в лагере был узок, но Эйснер меньше всего стремился слиться с окружающей средой.

Когда мы познакомились, он был инструктором учебного комбината шахты № 8 (читал новоприбывшим заключенным техминимум по работе в шахте). Как инструктор, он имел привилегию занимать в бараке учебного комбината отдельную кабинку, в ней помещались койка, табуретка и маленький стол. В этой кабинке он писал — таясь, разумеется, ибо никакой писанины заключенному иметь при себе не разрешалось — роман в духе Пруста. Роман о своем детстве. В очень замедленном ритме, с предельно укрупненными подробностями. Роман этот, видимо, помогал ему отвлекаться от горьких мыслей о собственной сломанной жизни и об окружающей лагерной действительности...

Отдельные написанные главы Алексей Владимирович показывал друзьям, показывал и мне. Я читал, и мне казалось, что его повествованию не хватает динамики. Но делать замечания стеснялся (он же был вдвое старше), да и не был я уверен в своей правоте.

Как-то вечером он вышел из кабинки чрезвычайно оживленный, почти радостный. Остановясь возле моих нар, сказал мне:

— Я закончил еще одну главу. У меня всегда хорошее настроение, когда я хорошо поработаю.

 

- 39 -

— Вот почему у вас так редко бывает хорошее настроение. — поддразнил его я.

Он не обиделся, весело сказал:

— Надо же, мальчик кусается!

Впрочем, кажется, это был единственный случай, когда я его слегка поддел.

Рукопись романа постепенно разбухала. Если б Эйснер его завершил, получился бы увесистый том. А в 1948 году автор окончил восьмилетний срок заключения, был отправлен по этапу на поселение в Казахстан — и рукопись романа сохранить не удалось... Потом он и не пытался восстановить по памяти утраченный текст. Это ведь ужасно трудно — гораздо труднее, чем начать совсем новое сочинение. С годами любой автор в душе своей что-то обретает и что-то утрачивает, и этот происшедший сдвиг не позволяет ему повторять себя...

Эйснер писал и стихи, было время — печатал их в эмигрантских изданиях. Мне запомнились некоторые лирические стихотворения, написанные им уже на Воркуте. Например, такие строки:

Я столько оставил

в Париже, в Мадриде, в Москве,

Я в разных подъездах такие давал обещанья,

Я с жизнью прощался

на выжженной солнцем траве, —

Так что для меня

и привычней и проще прощанья!

Пожалуй, последнюю строчку тут нельзя понимать (буквально: все прощания оставляли болезненный след в его душе.

 

- 40 -

Вспоминаю, как однажды (если мне не изменяет память — летом 1946 года) распахнулась дверь нашего барака и незнакомый мне черноволосый и коренастый человек прошел стремительной, пружинящей походкой к Эйснеру. Оказалось, это бывший испанский республиканский генерал, который был известен в Испании под именем Эль Кампесино, что означает, в переводе, Крестьянин. Годы спустя его имя встретилось мне на страницах романа Хемингуэя «По ком звонит колокол». Там написано: «...он увидел Кампесино, его черную бороду, его толстые, как у негра, губы и лихорадочные, беспокойные глаза...». Я же помню его безбородым — работал он в шахте, так что приходилось бриться. Его имя тогда мне ничего не говорило, и не знал я, что в 1938 году Эренбург в своих «Испанских репортажах» написал: «Кампесино — это подлинный Чапаев Испании». «Его жизнь — роман приключений», — восхищался Эренбург, не предполагая тогда, что жизнь еще напишет такое продолжение романа приключений, какого никто предсказать не мог...

На Воркуте Кампесино (его настоящее имя — Валентин Гонсалес) жил на положении ссыльного, работал бригадиром проходчиков на каторжной шахте № 7, в Северном районе. И вот однажды появился в нашей зоне, хотя пропуска в зону не имел. Просто подошел, как рассказывали, к вахте, показал свое удостоверение спецпоселенца и заявил, что ему надо пройти в зону. «Пропуск!» — «Нет пропуска». Вахтер, сидевший у окошка, вынул наган и угрожающе постучал наганом по стеклу. Кампесино что-то спокойно сказал по-испански и перемахнул через низкий барьер. И вахтер стрелять не решился — значит знал или догадывался, что в этого испанца стрелять нельзя. Непонятно только, почему его не остановили.

 

- 41 -

Потому ли, что он проявил необычайную решительность?.. А впрочем, я же не видел, как он прошел в зону, и кто знает — может быть, это происходило не так, как рассказывали.

Позднее Кампесино и Эйснер встречались уже вне нашей зоны — у Эйснера был пропуск в город (до управления комбината «Воркутуголь»), и он мог выйти из зоны без конвоя.

Через несколько месяцев (или даже через год — этого я точно не помню) Кампесино был отправлен на самолете в Москву. За день или два до отлета он встретился с Эйснером и откровенно рассказал: ему предложили агентурную работу за границей, и он немедленно дал согласие.

Много лет спустя, когда я встречался с Эйснером уже приезжая в Москву, он однажды вспомнил о Кампесино. Рассказал, что, по слухам, Кампесино за границей перешел на сторону американцев и кто-то видел его в парижском ресторане — испанецкутил и кричал: «Америка платит!» Говорят, он издал за границей книгу воспоминаний, и было бы чрезвычайно интересно ее прочесть — может быть, в ней есть страницы с рассказом о Воркуте? Но в Москве эту книгу достать никак не удалось... Мне и позже не удалось увидеть ее ни в Ленинграде, ни в Москве.

Потом я вычитал упоминание о Кампесино в великом груде Солженицына «Архипелаг Гулаг». Солженицын написал об этом испанце: «Я слышал, что он вывел группу зэков из лагеря в Туркмении и перевел горами в Иран. И даже, кажется, он тоже издал книгу о советских лагерях». — Последняя фраза означает, что Солженицын этой книги не видел, и оставалось предположить, что она вышла в малом количестве экземпляров и лишь дала повод для слухов. Меня, понятно, смутил невероятный слух, будто

 

- 42 -

Кампесино «группу зэков... перевел горами в Иран». Подобный слух никак не вязался с тем, что я слышал от Эйснера еще на Воркуте — о предстоявшей агентурной работе Кампесино за границей.

И лишь в 1988 году, обретя наконец-то возможность побывать впервые на Западе, я смог познакомиться с книжкой Кампесино — в библиотеке Цюрихского университета. Передо мной было лондонское издание 1952 года — перевод с испанского на английский язык под заголовком «Listen comrades» («Слушайте, товарищи»).

Я начал читать книжку с середины — с рассказа о пребывании автора на Воркуте — и глазам своим не поверил. Сам ли Кампесино всё это писал? Нет, скорее какой-нибудь специалист на Лубянке взялся составить приемлемую для своего начальства версию биографии Кампесино. Судите сами. В книжке написано, что прибыл он на Воркуту как заключенный, причем сообщается (перевожу с английского): «Я был определен на угольную шахту и отправлен в соответствующий трудовой лагерь. Там явился к лагерному начальнику. Услышав, как плохо я говорю по-русски, он осведомился, кто я по национальности. Я сказал, что я испанец, — без дальнейших объяснений. Начальник чрезвычайно заинтересовался. Сказал, что его помощник был на испанской войне и сразу послал за ним. Когда этот помощник, лейтенант, меня увидел, он вскрикнул от удивления и обнял меня: он был адъютантом генерала Лукача, которого я хорошо знал...». Фамилия Эйснера тут не названа, ясно, однако, что речь о нем! «Естественно, лейтенант объяснил своему шефу, кто я такой» — и дальше от имени Кампесино рассказывается: «На Воркуте я стартовал хорошо. Я обещал быть стахановцем и сдержал свое обещание». Через три месяца начальник

 

- 43 -

вызвал его и спросил: «Хотели бы вы быть освобожденным от тяжелого труда на шесть месяцев?» И добавил: «Вам нужно будет проехать по северным лагерям и говорить с депортированными рабочими. Убеждайте их следовать вашему примеру как стахановца. Мой помощник поедет с вами как переводчик». И затем якобы в сопровождении переводчика (то есть опять же Эйснера!) Кампесино якобы ездил по лагерям с пропагандой стахановского опыта. Бред! А после восемнадцати месяцев пребывания на Воркуте получил он, представьте, «легальное разрешение провести четыре месяца на юге» — для поправки здоровья. В июле 1947-го самостоятельно, без конвоя, выехал в Самарканд. По дороге, уже в Средней Азии, отклонился от предписанного маршрута и за это снова угодил — сначала в тюрьму в Ашхабад, а затем в лагерь неподалеку от границы Ирана...

Дальше мне уже не захотелось читать эту беспардонную брехню. Я лишь перелистал оставшиеся страницы. Ясно, что переход Кампесино в Иран мог быть только инсценировкой, придуманной кем-то в Москве.

А в то самое время, когда Кампесино якобы нелегально пересекал границу, якобы лейтенант, а на самом деле заключенный Эйснер в лагерном бараке ожидал конца срока заключения, томился мыслями о дальнейшей неизвестности. В одном из своих тогдашних стихотворений тоскливо написал:

И я лежу, как устрица, на самом

Холодном, темном и пустынном дне.

Большая жизнь полощет парусами

И плавно проплывает в вышине.

 

- 44 -

В те годы «большая жизнь» проплывала в вышине отнюдь не плавно, но так могло казаться с холодного и темного дна...

Необычайный крутой поворот в судьбе Кампесино, как мне кажется, сильно смутил Эйснера. Уже потому, что путь испанца, улетающего из заполярной тундры в Москву, показал: с такого дна, как лагерная Воркута, возможен еще путь «наверх». И даже в открытый мир. Но, конечно, возможность реально всплыть была несравнимо меньшей, чем возможность утонуть, исчезнуть...

Горячо надеясь на возвращение «наверх», Эйснер в какой-то мере уповал на свои литературные труды. Одна вольнонаемная воркутинская дама ездила в командировку в Москву и по его просьбе зашла к Эренбургу, который в свое время встречал Эйснера в Париже и в Испании. Эйснер, должно быть, думал, что такой влиятельный в Москве человек, как Эренбург, сможет ему как-то посодействовать, замолвит слово, где нужно. Однако Эренбург сказал приезжей с Воркуты примерно так: «Для того, чтобы пробиться в печать литератору с темным пятном в биографии, разумеется — уже после выхода из лагеря, написать ему надо нечто исключительное — „Войну и мир". Не думаю, что Эйснер сможет написать „Войну и мир", так что пусть лучше готовит себя к профессии какого-нибудь счетовода». Эйснеру эти слова переданы не были: добрая женщина решила, что жестоко разрушать надежды человека, который только надеждами и живет...

В книге воспоминаний «Люди, годы, жизнь» Эренбург ничего не пишет об этом разговоре. Он коротко сообщает: «Эйснер узнал на себе, что такое „культ личности". Отрезанный от мира, он душевно сохранился лучше многих, и в 1955 году я увидел того же энтузиаста».

 

- 45 -

После того, как Эйснера отправили на поселение, мы с ним не виделись лет пятнадцать и снова встретились, если не ошибаюсь, в 1963 году. И не могу я повторить вслед за Эренбургом, что «увидел того же энтузиаста». Передо мной был человек, испытавший крушение прежней веры. Уже никакого оправдания «культу личности» и репрессиям минувших лет он не мог и не пытался найти.

Вместе с тем он остался таким же, как и был, категоричным в суждениях. Хотя, казалось бы, человек, осознавший, что много лет заблуждался, должен утратить неизменную уверенность в своей правоте... Это свойство натуры можно было бы считать просто самоуверенностью, но, думается, есть определенная порода людей, которым твердая уверенность в своей правоте необходима, как твердая почва под ногами. Это люди верующие.

Вот и Эйснер — в детстве и юности веровал в Бога и усердно посещал церковь, потом уверовал в идеалы совершенно иные, а под конец жизни снова потянулся к православию, и в этом обороте на триста шестьдесят градусов никакой сделки с совестью не было. Он всегда оставался человеком верующим, жил с огромной потребностью веры: она давала ему ощущение высокого смысла жизни.

В 1969 году в Праге были впервые изданы замечательные письма Марины Цветаевой к ее пражской подруге Анне Тесковой. В одном из писем 1932 года можно прочесть: «Кончаю свою бесконечную статью „Искусство при свете совести". ... Может быть, пойдет в „Современных записках", об этом старается А. Эйснер, с которым я только недавно познакомилась и который решительно мне нравится. Смесь ребячества и настоящего самобытного ума. Лично — скромен, что дороже дорогого. Ко мне,

 

- 46 -

неизвестно за что и почему, добр, всё пытается устроить мою рукопись...».

Собственно, они были мало знакомы, лучше и ближе Эйснер знал ее мужа, Сергея Яковлевича Эфрона, их сближали и общие убеждения, и общие заблуждения. Оба рвались из эмигрантского бытия на родину, причем не допускали мысли, что в Советском Союзе их ждет арест. И это было естественно: человек, не ощущающий за собой никакой вины, не видит основания для опасений...

Оба они в разные годы согласились работать на советскую разведку, согласились, как представлялось им, во имя высоких целей! Тем более, что им было ясно сказано: право вернуться на родину надо еще заслужить. Они и стремились заслужить это право. В Испании и в Париже Эйснер выполнял тайные указания ГРУ, то есть Главного разведывательного управления. Деятельность ГРУ в Испании возглавлял Хаджи Мамсуров, которого знали там под фамилией Ксанти.

В июле 1937 года в Париже агент советской разведки Порецкий (он работал за границей под фамилией Рейсе) написал письмо Сталину с отказом служить дальше. Разумеется, по железным правилам советских «органов» его надлежало ликвидировать как отступника и врага немедленно. Организовать группу с определенным заданием убить Рейсса получил Сергей Эфрон.

«В июле 1937 г. я встретил Сережу на улице», — эти слова Эйснера записаны в книге Вероники Лосской «Марина Цветаева в жизни». Встретил на улице — значит в Париже — где же еще? Много лет спустя Эйснер рассказал своему воркутскому другу Адриану Владимировичу Македонову, что Эфрон предложил ему принять участие в группе, организуемой для ликвидации Рейсса, но он,

 

- 47 -

Эйснер, категорически отказался: «Я дворянин, и подобное дело — не для меня».

В заключительном протоколе французского следствия по делу об убийстве Рейсса говорится: «...в деле Рейсса роль Эфрона не особенно ясна, тем не менее именно на него работала Рената Штейнер и ее компаньоны: они вели слежку за разными лицами, иностранцами». Об этом стало известно из показаний арестованной Ренаты Штейнер.

По воспоминаниям бывшего агента НКВД Кривицкого, решение убить Рейсса было принято в Париже 17 июля, а уже утром 18 июля он исчез. И тайно уехал в Швейцарию. Это подтверждает в своих воспоминаниях вдова убитого Порецкого-Рейсса. Но вот английский историк Hugo Dewar в книге «Assassins at large» пишет, что в августе того же года советские агенты в итоге лихорадочных поисков обнаружили Рейсса еще в Париже, и лишь тогда он бежал в Швейцарию. Мне Эйснер рассказывал, что Ренате Штейнер удалось познакомиться с Рейссом на улице возле его дома (сидела на скамеечке и постаралась обратить на себя внимание). Пригласила его на завтра к себе, причем он должен был предположить, что приглашен для романтического свидания, а на самом деле его ждала западня. Известно было, что Рейсе — бабник, так что на приглашение он сразу клюнул. Ему и в голову не пришло, что новая знакомая подослана теми, кто намерен его убить. Но затем, предупрежденный о грозящей ему опасности — ночью, по телефону, тремя условными звонками (об этих звонках рассказано и в книге Кривицкого) — Рейсе бежал из Парижа в Швейцарию. Спустя некоторое время он допустил поразительную неосторожность — послал письмо Ренате Штейнер по данному ею адресу — с предложением встретиться в Лозанне. Это

 

- 48 -

письмо помогло советской агентуре раскрыть его убежище в Швейцарии. Возле Лозанны в начале сентября он был убит. Непосредственные убийцы скрылись, арестована была только Рената Штейнер. Срочно вызванный своим начальством в Москву, Эфрон более в Париже не появлялся...

Когда Эйснер прибыл из-за рубежа в Москву, он никак не предполагал, что Эфрон здесь уже арестован. С другой стороны, конечно, знал, что в минувшем 1939 году Цветаева уехала в Москву — к мужу. Но встречи с ними Эйснер не искал: он готовился к предполагаемой поездке — по заданию ГРУ — в Югославию, каждый шаг его пристально контролировался, и в Москве он имел право видеться лишь с определенным кругом людей. Его поселили в гостинице «Москва», а месяца через три он также был арестован. Он слишком многое знал о том, что должно было оставаться нераскрываемой тайной, и это предрешило его судьбу...

В лагере мне от него не довелось услышать рассказов о Цветаевой. Он не вспоминал о ней вслух. Помню лишь, как он читал по памяти ее стихи, с какой болью в голосе повторял звучные строки:

Неподражаемо лжет жизнь:

Сверх ожидания, сверх лжи...

Так он мог сказать о собственных обманутых надеждах.

Много лет спустя, в начале 1973 года, Эйснер приезжал в Ленинград, приглашенный выступить в Доме писателя на вечере памяти Цветаевой, и на этом вечере, выйдя на сцену перед затихшим переполненным залом, он выразил искреннее сожаление, что немногое может о ней рассказать. И, между прочим, вспомнил ее слова о нем (уж

 

- 49 -

не знаю, кому сказанные): «Эйснер ничего не напишет, потому что сначала все расскажет».

Нельзя сказать, что Эйснер ничего не написал, но проницательность Цветаевой поражает. Эйснер, действительно, любил обо всем рассказывать устно, причем рассказывал блистательно. И слишком часто брался за перо уже после того, как выговорился вслух, то есть уже порастратив необходимый запал...

К тому же он слишком долго заставлял себя писать по канонам классической литературы: в строгой последовательности, гладко, обстоятельно и детально. Слишком долго — до последних лет жизни — не сознавал, что писать ему нужно так, как он говорит: не разматывая бесконечный клубок, а выбирая главное, пусть фрагментарно и пусть сумбурно, зато не теряя ощущения насущности всего, что пишет. Откладывая и затягивая написание главного — того, что ему не давалось, он запаздывал, в итоге, на годы...

Очень немногим доводится читать о себе в воспоминаниях других людей. Алексей Владимирович Эйснер был как раз одним из этих немногих. Он читал о себе — в 1960-е годы — в новоизданных книгах Эренбурга, Савича, Мейснера, Шостаковского. Не говорю о ряде других книг, где он лишь упомянут.

Известность его под конец жизни оказалась удивительной, хотя и почти не отражалась в прессе. Человек, не имеющий никаких званий, не занимающий никакой должности, непричастный ни к какой творческой или иной организации, приглашался в разные аудитории Москвы и Ленинграда и стал известен в кругах интеллигенции как яркая личность и на редкость интересный и темпераментный

 

- 50 -

устный рассказчик. Многие его выступления были записаны на магнитофон и сохраняются почитателями.

А вот на печатных страницах его голос почти не звучал. Сокращенный вариант его воспоминаний об испанской войне, под заголовком «Двенадцатая интернациональная», напечатал в 1968 году журнал «Новый мир». Этот журнальный текст был затем переведен на испанский язык и отдельным изданием вышел в Испании, еще при генерале Франко.

В Москве же книга «Двенадцатая интернациональная» лет десять ожидала своей очереди в издательстве «Советский писатель», ее правили бесконечно, уже после журнальной публикации. Когда же книга была наконец подписана к печати и попала в типографию, кто-то власть имущий вдруг повелел печатание книги остановить. Однако часть тиража была уже отпечатана. В продажу ее не пустили, но из типографии некоторые готовые экземпляры ушли, что называется, «налево» и продавались из-под полы на Кузнецком Мосту. Один экземпляр посчастливилось приобрести самому автору. А считалось, что книга не вышла вовсе!

Издавать ее не хотели уже определенно. Руководству издательства было неясно, как ныне следует освещать роль интернациональных бригад в Испании. Было неясно, как освещать роль тех деятелей, чье отношение к Советскому Союзу в дальнейшем было неоднозначно. Не лучше ли вообще от печатания книги воздержаться?

И воздержались тогда. И рассыпали в типографии набор.

На вечере памяти Цветаевой (в Доме писателя) Алексей Владимирович выступал уже в свой третий — после

 

- 51 -

реабилитации — приезд в Ленинград. И потом приезжал еще неоднократно...

В первый его приезд, помню, я сопровождал его на кладбище Александро-Невской лавры — он отыскал там могилу матери, умершей в молодом возрасте, незадолго до революции. Надгробие не уцелело, но место он отыскал.

Во второй раз он приезжал вместе с женой и девятилетним сыном Митей — я рад был возможности принять их у себя. По рассказам Алексея Владимировича я представил себе, сколько трудностей приносит ему в Москве его резкая откровенность, независимость и отвращение к житейской дипломатии. И всё, что накипело в нем за годы душевных терзаний, я видел, рвется из него, как перегретый пар из котла.

Встретившись на этот раз, мы разговаривали часами — собственно, говорил он, а я больше слушал. Мысли и воспоминания вырывались у него в разговоре неудержимо. Ему бы еще, думал я, выговориться на бумаге... Но что удастся успеть?

В день отъезда, садясь в такси, Алексей Владимирович сказал на прощанье:

— Ну, до встречи, Сережа! Не встретимся в географии — встретимся в истории!