- 155 -

ГЛАВА XII

ВТОРОЙ СЕАНС

Передо мной — заполярное небо тех лет

Я гадаю над пайкою хлеба,

До конца ее съесть или нет?

Но молчит Заполярное небо.

Не оставить? Что завтра есть буду?

Но молчит Заполярное небо.

Не доесть? Может завтра дам дуба?

И останется корочка хлеба.

(Из лагерного фольклора)

 

Пуганая ворона куста боится — гласит русская пословица. Но человек, по-видимому, не обладает и логикой вороны. Только он один постоянно впадает в те же самые ошибки, хотя он и был уже за них сто раз наказан. И вот, страдая по собственной глупости, он порою все свои беды склонен сваливать на судьбу или на других людей.

Конечно, мое поколение жило в тяжелых условиях и в тяжелые времена. За нами, простыми и маленькими людьми, охотились два усатых людоеда. От одного убежишь — к другому попадешь. Ну, а что касается меня, то я ухитрился побывать в лапах у обоих.

Когда-то в молодости я прочитал книжку под названием "Как пахнет жизнь?". Уже в немецких лагерях я узнал как она пахнет. Она не пахнет, а воняет, смердит. Теперь мне пришлось еще раз убедиться в этом.

Попал я на второй сеанс...

Мои знакомые, слушая порою рассказы о моих злоключениях, спрашивают иногда:

— "Ну, где Вам, Николай Александрович, больше "понравилось", у них, или у нас?"

Вопрос трудный, на который, пожалуй, и сам не дам ответа. Хрен редьки не слаще. Везде хорошо.

Б Батыгае, куда мы и прибыли для искупления своей вины, находилась обогатительная фабрика, т. е. здесь дробили руду, обогащали ее, а летом, во время короткой навигации, отправляли ее к морю и далее — куда следует.

Шахты же по добыче руды находились в 20 километрах, в предгорье Верхоянского хребта. При шахте был другой поселок под названием Эге-Хая, что значит "Медведь-Гора". Между этими двумя населенными пунктами была проложена шоссейная дорога, был один населенный пункт в 70 км по Яне. Это — полюс холода — Верхоянск. Больше поселений не было никаких, если не считать якутских стойбищ. На сотни километров вокруг тайга и сопки, сопки и тайга.

 

- 156 -

Только сосны и снег окружают нас.

Только сопки, куда не глядь.

Ты заврался, Друг, что видел Кавказ,

Вру и я, что видел Кубань.

Беспокойную ночью мне снится сон,

Снится лампы домашней свет,

Из края земли освещает он

То, чего уже больше нет.

По наивности я думал, что когда мы доберемся до лагеря, то меня поставят врачом. Но не тут-то было! Меня направили на самую тяжелую работу на лесоповал. Дело в том, что я не уяснил различия между немецкими и советскими лагерями. В немецких лагерях, сидя за проволокой, можно было говорить все что угодно, можно было хвалить советскую власть и ругать немецкую, можно было под праздник 7 ноября петь "Интернационал", что мы и делали, и никаких неприятных последствий от этого не было.

Здесь же все было по-другому: пшик на шпике сидит и шпиком погоняет. Каждое слово доходит до начальства. Сказал что-нибудь "не то", "не в ту степь" — и жестоко поплатишься за это. Самый лучший друг, с которым ты ел из одного котелка и делил пайку хлеба, может тебя продать.

Ясное дело, что в таких условиях восторгаться порядками не будешь, и кое-что я называл своими именами. За это и погорел. Спасло меня только то, что крепко был здоровьем по молодости. Лес валили не пилами, а топорами:

Колим, рубим и складаем,

Все на свете проклинаем.

Нормы были большие. Морозы тоже большие, а пайки маленькие. Силы таяли с каждым днем.

Однажды погнали нас в баню. Один из уголовников, увидев меня в костюме Адама, удивленно присвистнул: "До-о-шел! Вот до-о-шел. Сроду не видал таких доходяг."

На это резонно возразил бригадир Дыба, которого все уважительно звали Петровичем:

— Не дошел, а довели.

Однажды, придя с работы и получив свою заветную порцию баланды, я полез было к себе на нары. Нары были двухэтажные и мое место было наверху.

С удивлением, а больше с отчаянием установил я, что нет у меня сил забраться на нары. Не могу, и все. А на работу гонят.

Тогда я решился на крайнюю меру. Обратился с предложением к одному типу, который спал на нижних нарах:

— Меняемся местами!

— А что дашь?

— Пайку хлеба даю.

 

- 157 -

Тот прикинул в уме и попросил две пайки.

Сошлись на пайке хлеба и порции баланды.

Здесь мне пришлось близко соприкоснуться с людьми, именуемыми саморубами. Понаслышке я знал, что существуют в природе эти самые саморубы, но думал, что это отпетые лентяи и лодыри. На самом деле это было далеко не так. Саморубами становились люди, доведенные до отчаяния.

Тяжело вспоминать об этих несчастных, спасших себе жизнь такой дорогой ценой.

Еще на один оборот вокруг своей оси повернулась наша планета, и наступило лето 1947 года. Меня за какие-то грехи посадили в барак усиленного режима вместе с отпетыми уголовниками, бандитами и убийцами. Такие как я, деликатные интеллигенты, в подобных условиях испытывали двойной гнет: со стороны надзирателей и со стороны уголовников, которые по сравнению с нами пользовались большими правами.

Если раньше, до революции (как мы знаем по литературе), в тюрьмах и на этапах уголовники по возможности старались перебраться в группу политических, то теперь, наоборот, политические старались сойти за уголовников. Чья-то незримая, но твердая рука науськивала уголовников на интеллигентов. Кто-то из писателей назвал интеллигенцию "солью земли русской". Тяжело пришлось ей, русской интеллигенции в эти годы.

Летом гоняли нас на берег Яны на разгрузку угля. Работа была тоже не из легких, но все-таки лето было, а не зима. С тех пор не люблю я зиму и не верю тому, кто говорит, что зиму любит. Лицемерит он. Самое плохое лето лучше самой хорошей зимы, также как самая плохая молодость лучше самой хорошей старости.

Потом мы были избавлены от холодов, это правда, от лютых морозов были избавлены. Но на смену морозам пришли комары. Недаром северяне всю эту летающую комарилью метко называют одним словом "гнус".

В Заполярье комары только кажутся комарами, а на самом деле это орды. Четверо штанов насквозь прокусить могут. До сумасшествия довести человека могут, особенно человека бедного, подневольного. Слабая проза бессильна выразить все те мучения, которые способны причинить человеку эти подлые твари.

Попробую описать в стихах:

Нет, ничего на свете и не было —

Только лишь одни комары.

На берегу, в бараке ли, в небе ли —

Только лишь одни ком ары.

Туманом стелятся, тучами низкими —

Только лишь одни комары.

В двух шагах не узнаешь близкого —

Только лишь одни комары.

Нет ни костра, ни солнца, ни отдыха —

Только лишь одни комары.

 

- 158 -

В миске с кашей, во рту и воздухе —

Только лишь одни комары.

Нет ни птичьих криков, ни песен —

Только лишь одни комары.

Нет ни дождя, ни ветра встречного —

Только лишь одни комары.

Ничего нет на свете вечного —

Вечны только одни комары!

Морозы зимой и комары летом — вот бич Заполярья. Справедливости ради следует сказать, что даже летом комары бывают в Заполярье далеко не всегда, а только при определенной температуре (от стольких-то до стольких градусов), и потом вдруг куда-то исчезают, словно их и не было, и тогда природа вновь начинает улыбаться. Но когда уж комары есть, то они способны отравить человеку все его существование.

Как бы то ни было, а все перенесли — и голод, и холод, и комаров.

В середине лета к берегу Яны подогнали баржу с углем, прибывшую откуда-то со стороны моря. Нашу штрафную бригаду заставили разгружать эту баржу, и притом в более короткий срок, так как сезон навигации на Севере очень мал.

Лагерная администрация знала, как заставить заключенных работать. Интеллигентов и "мужиков" — угрозами, принуждением, а отпетых уголовников — подачками. В данном случае было обещано каждому после работы выдать по пачке махорки. Это вселило в бандюг энтузиазм и они работали как черти. Само собой разумеется, что я хотя и был некурящий и махорка меня не интересовала, отставать от других мне не подобало, хотя бы потому, что отсталых бьют. А здесь отсталых бьют в переносном и прямом смысле. Но хотя я и не отставал, меня все же били.

Разгрузка баржи проходила примерно так.

Два человека за ручки брали железную полу — бочку, лопатой насыпали в нее уголь, по трапу выносили на берег и высыпали. Я обычно стоял в трюме и набрасывал уголь в эти полубочки. Конвейером выносили эти бочки на палубу и дальше, на берег.

От одуряюще-изнурительной работы у меня притупилось внимание и я не заметил, как сверху с палубы упала на меня железная полубочка. Удар пришелся по голове. Боли, правда, я не почувствовал, но упал на кучу угля и на несколько минут потерял сознание. Очнувшись, я быстро вскочил и рукавом стал вытирать кровь, сочившуюся из ранки на голове. Стоявшие наверху на палубе Васька Конорев и Леха Слепой, которые уронили на меня бочку, обращаются ко мне:

— Ты, Троицкий, не серчай. По нечаянности эту бочку оборонили.

— Ничего, ничего. Всякое бывает, — говорю я. А кровь тем не менее все течет. Второй рукав уже употребил, чтобы вытереть лицо. Куда пойдешь? Кому скажешь?

 

- 159 -

Тут я заметил, что поодаль стоит и раскуривает цигарку Юшко, наиболее порядочный из всей этой компании (украинец из Алма-Аты). Я обратился к нему: "Будь другом, засыпь пеплом дырку на голове".

Юшко с готовностью произвел эту операцию. Вполголоса, нагнувшись ко мне, он говорит:

— А ты вправду думаешь, Троицкий, что они случайно обронили на тебя бочку? Нет, Васька Конорев и Леха Слепой давно хотят тебя кокнуть, так что будь начеку. И помни, что я тебе говорил — молчок.

— Как же не понять? Понял. Спасибо.

При падении бочка своим днищем задела металлический козырек, который на высоте примерно два метра огибает весь трюм по окружности, и благодаря этому удар по голове был значительно ослаблен, и я имею возможность писать настоящие воспоминания.

Тем не менее, тревога меня не покидала. Бандюги могли учинить расправу ночью во время сна, т. е. пришибить как котенка, беззвучно, и шито-крыто. Такие случаи бывали. Положение мое было тяжелым. Из штрафзоны скоро не выпустят, и просить помощи неоткуда.

Тем не менее, это тяжелое положение вскоре разрешилось самым неожиданным образом. (Очевидно сказалось то, что я привык находиться в безвыходных положениях).

Однажды мы, как обычно, работали на этой или на другой барже по разгрузке угля. Я, как обычно, стою в трюме и лопатой набрасываю уголь в бочки.

Большая куча угля постепенно уменьшается, и вдруг из-под угля показалась вертикально стоящая бочка, в каких обычно на Север возят спирт. Слух об этом мгновенно облетел всю бригаду. Работа приостановилась.

Старший блатной откручивает пробку. Его холуй проворно подставляет котелок. Из бочки в котелок льется какая-то жидкость. Старший блатной со знанием дела подносит котелок ко рту и "снимает пробу".

Не торопясь, но авторитетно он объявляет:

— Ребята, спирт! — и передает котелок холую. Холуй допивает, что осталось в котелке, причмокивает и добавляет: — С сахаром!

Чего же еще лучше? Спирт с сахаром! Весело и сладко. Пей, братва!

Сейчас же около бочки выросла небольшая очередь, построенная по строго иерархическому принципу, т. е. сначала "тузы", а потом вся остальная шушера.

Когда все выпили по разу, то кто-то из бандюг обратил внимание на меня.

— Эй, ты, плешивый! — (Плешивый — это стало быть я).

— Хоть по тебе колун плачет, но бог с тобой. Пользуйся нашей добротой. Лакай, сука!

Я что-то начинаю мямлить о вреде алкогольных напитков, но чтобы не раздражать своих "коллег", сделал вид, что пью эту гадость.

 

- 160 -

— Вообще-то, ребята, не стоит пить эту жидкость. Может это и не чистый спирт.

— Ну ты, ленило, ты всегда хреновину говоришь.

— Не пейте, ребята!

— Пошел ты туда-то! Пейте хлопцы! Веселитесь!

Бочку они окончательно выволокли на свет божий, наливая очередную порцию живительной влаги очередному веселящемуся.

Когда бочку приподняли, то увидели на дне изображения черепа.

На мгновение затихло веселье и смолкли разговоры. Проблеск разума, смешанный со страхом смерти появился на лицах дегенератов.

Но это длилось всего мгновение. Ангел смерти, пролетевший над нами, улетел туда, за широкие, сверкающие просторы Яны, полетел по угрюмой и суровой стране, где так много лесов, полей и рек. Старший блатной разразился тирадой:

— Эй, вы (такие-то!), чего носы повесили? Да когда я в бухте Ванино был, так я там на бочке два черепа видел. И хоть бы хны!

Тут старший блатной пустился в пляс, сопровождая его "пением".

Кое-кто из веселящихся пытался войти в круг. Все пьяные, как мне кажется, поют на один мотив и, кажется, одну песню. Но здесь что-то не "вытанцовывалось". Осипшими от матерной ругани голосами они горланили что-то нечленораздельное.

Наконец, охрана, мирно покуривавшая на берегу и гревшаяся на солнышке, заметила, что работа приостановилась. С проклятьем прибежали охранники в трюм: "Ах, вы, такие-рассякие! Перепились все! А ну, марш на берег! Строиться!"

Вышли на берег, кое-как построились. У одного рвота с кровью.

Конвоиры, хотя и засуетились и зачертыхались, однако не особенно сетовали на происходящее. Рабочий день подходил к концу, норма выполнена, теперь только нужно доставить бригаду в лагерь, а наутро люди протрезвятся и дело с концом.

Погнали в лагерь. Идут нестройной толпой. Шатаются. Кое-кто пытается "петь". Конвоиры свирепеют. Наконец, с помощью оплеух и подзатыльников загнали всех в лагерь. Раздали баланду (т. е. ужин).

— Покушали? — спрашивает надзиратель (в тюрьме не едят, а кушают).

— Покушали — отвечаем ему, и каждый полез на свои нары, завернувшись в тряпье, именуемое одеялом.

Не успели заснуть, как вбегает разъяренный "вертухай":

— Ах, вы, такие-сякие, ну напились, ну и черт с вами, ложитесь и дрыхните, а зачем под проволоку лезть? Пулю что ли захотели? Колька Брюнин под проволоку полез. Обалдел что ли?

И с этими словами надзиратель публично стал стыдить и поносить Кольку Брюнина за то, что тот не умеет пить. Колька Брюнин — это молодой бандит. Ему оставалось всего два месяца сроку и поэтому всегда, и не смотря ни на что, он был в приподнятом настроении.

 

- 161 -

—"Вот Тишка Переещиков, тот умеет пить", — панически возникает надзиратель. —"Выпил и лег спать. Вот смотрите!"— и надзиратель театральным жестом отбрасывает одеяло с Тишки Переещикова.

Тишка остекленевшим взглядом смотрит в потолок, как будто удивляется, почему потолок не заплеван и не загажен.

Тут охранник начал что-то соображать, хотя этот процесс давался ему туго.

Он подбежал к другому спящему, отбросил одеяло — и опять та же картина. Подбежал еще к одному — и здесь тоже. Все мертвы.

Было доложено по инстанции, и на другой день приехал начальник санчасти лагеря для производства вскрытия. Сам он, конечно, такими грязным делом не занимался. Потрошить мертвых приказали мне, предварительно, конечно, освободив меня из штрафного барака.

Не скажу, чтобы я испытывал удовлетворение, погружая анатомический нож в брюхо тем, кто еще недавно хотел отправить меня на тот свет.

В бригаде, как я говорил, было 15 человек. 12 из них умерли. Всех их мне предстояло вскрыть. Два человека остались живы, но одни из них ослеп, а второй оказался парализованным, но по слухам, и они двое впоследствии тоже подохли.

Из 12 умерших не все были подонки, было среди них два порядочных человека. Один — польский офицер пан Вардомский. Находясь у нас в лагерях польских военнопленных, он где-то стащил немного картошки и по нашим драконовским законам получил десять лет. Он был не просто поляк, польский шляхтич, белая кость и голубая кровь. Он неплохо говорил по-русски, но в состоянии волнения переходил на польский, и от него можно было слышать "цся кров", "быдло". Он очень любил свою родину и скучал по ней. В минуты хорошего расположения духа он рассказывал блатным о том, сколько раз в истории поляки били русских.

В его гордости за родину и в сыновней любви к ней было что-то детское, так что блатники его не обижали, а относились к нему добродушно-насмешливо.

Не выдержал пан Бардомский и напился с горя, напился не как пан, а как хам. И умер бесславной смертью.

Второй из порядочных был попик по фамилии Краснов. Был он маленький, щупленький и как ни странно — румяный. По внешности очень напоминал отца Федора Вострикова из "12 стульев" Ильфа и Петрова.

Таким образом, из 15 человек штрафной бригады остался я один.

Часто, очень часто в своей жизни я был близок к смерти, но каждый раз эта дама, немного меня попугав, обходила стороной. Поневоле подумаешь, что это неспроста. Приходят на память чьи-то стихи:

Дышу, хожу среди живых,

Миную рубежи.

Судьба! Для подвигов каких

Хранишь меня, скажи?

 

- 162 -

Впрочем, теперь-то я знаю, дня каких подвигов хранила меня судьба. Смысл моей жизни, как впрочем смысл жизни любого человека, мне теперь ясен. Смысл жизни в том, чтобы родиться, съесть два вагона продуктов и умереть. Судьба меня пощадила потому, что я еще не доел второго вагона.

Как бы то не было, но после этой трагедии меня выпустили из штрафзоны, перевели в общий барак и направили работать в шахту.

В шахте были свои плюсы и были минусы. Плюс — это конечно то, что комаров там не было. Второе: как бы холодно не было на дворе — в шахте всегда была температура минус 13, что при полной неподвижности воздуха ощущалась почти как тепло. Но работа там была не менее изнурительная, чем на лесоповале. Вкалывали за кусок хлеба в день и за два черпака баланды.

Уже более года как я ни разу не был сыт. В детстве в школьных букварях мы читали: "Кто не работает, тот не ест". Здесь же получалось по-иному. И работает, и не ест.

К осени 1947 года настроение у нас поднялось. Приближалась 20-я годовщина Октябрьской революции. Ходили всевозможные слухи о предстоящей по этому поводу амнистии. Что же? "Дурак от думок богатеет" — гласит русская пословица.

Осень в тот год выдалась на редкость теплая. Шахта, в которой я работал, одним концом выхолила наружу, на свет божий. Я выкатывал из забоя вагонетки и вываливал эту руду под откос, и иногда минут пяток — десяток мог посидеть на камне и полюбоваться далями. В это время я получил письмо от своей дамы, с которой мы расстались в Находке. Она была уже у себя дома, в Новосибирске. В конце письма было приложено стихотворение, принадлежащее перу Анны Ахматовой, и которое удивительно гармонировало с моим настроением и окружающий природой.

Как я уже говорил, осень в этом году была очень теплой и, можно сказать, прозрачной.

Стихотворение было такое:

Небывалая осень построила купол высокий,

Был приказ облакам этот купол собой не темнить.

И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки,

А куда подевались студеные, влажные дни?

Изумрудною стала вода замутненных каналов,

И крапива запахла, как розы, но только сильней.

Было душно от зорь, нестерпимых, бесовских и алых,

Их запомнили все мы до конца наших дней.

Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник,

И весенняя осень так жадно ласкалась к нему.

Что казалось — сейчас забелеет прозрачный подснежник.

Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему.

А подошел я, спокойный, к ее крыльцу через 31 год, и произошло это в солнечной Киргизии, на берегу изумрудного Иссык-Куля.

 

- 163 -

Не будем забегать вперед. Мы не на скачках, как бывало любил говорить мой друг Леня Патрикеев.

А слухи об амнистии не затихали. Говорили, что у кого срок до десяти лет, — всех отпустят. А у кого десять — сократят наполовину. Наступило 7 Ноября, а никакой амнистии не было и в помине. После этого дня, повергшего всех в глубокое уныние, в лексиконе заключенных часто стало фигурировать слово ЖОПА. Когда я попросил объяснить мне, что это значит, то мне ответили, что слово ЖОПА обозначает Ждущий Освобождения По Амнистии.

Настроение у нас после этого еще более пало. Надежды на прибавление пайка тоже не оправдались.

Я был тогда, как говорится, тонкий, звонкий и прозрачный. Я был так бледен, что меня называли "глиста в обмороке", а если бы, пойдя в баню, я встал бы по стойке смирно, то между ног могла бы проскочить средних размеров собака. Как я узнал позднее, в этот период в моем медицинском формуляре стоял гриф "АД II", что значит — алиментарная дистрофия 2-й степени.

Через некоторое время нам с большой помпой объявили, что лагерь переходит на хозрасчет, т. е. что разницы между заключенным и вольнонаемными рабочими, в смысле оплаты, не будет. Сколько заработал, столько и получи (разумеется, за исключением расходов, которые несет администрация по содержанию заключенных, а остальное будет перечисляться на личный счет заключенного, и часть денег будут выдаваться на руки).

Мы опять воспряли духом. Нам выплатили по 10 рублей за месяц. В ларьке на эти 10 рублей я купил буханку хлеба, ту самую буханку, которая часто мне снилась во сне.

Не помню, по какой причине, но эту буханку я прихватил на работу в шахту, и там в забое устроил себе пир. Кусок за куском я отламываю от этой буханки, а остановиться не могу. Чувствую, что мне уже плохо, а все ем и ем. Ел до тех пор, пока не съел ее всю, а в буханке было не менее 1, 5 кг. Работать я уже не мог. Меня стало рвать, и я повалился в изнеможении на камни и провалялся так всю смену.

Таким образом, первый заработок за два года тяжелой работы пошел мне не впрок.

Конечно, своей матери я не писал про все эти страсти-мордасти, а наоборот, уверял ее, что я работаю врачом и живу хорошо. Но она своим материнским сердцем все понимала и обо всем догадывалась. Из своей сестринской очень небольшой зарплаты, на которую они жили вдвоем с Груней, она выкроила несколько рублей и выслала мне. Мне объявили, что деньки на счет пришли, и что по освобождении я эти деньги могу получить. Мне вменили в обязанность уведомить отправителя, что деньги получены, что я и сделал.

Мамочка обрадовалась, что я получил деньги и со следующей получки опять выкроила несколько рублей и отправила мне снова переводы, и опять я ни копейки из этих денег не получил, но вынужден был писать, что я их получил.

 

- 164 -

Потом, очевидно, мама кое-что поняла и больше денег не присылала. К этому времени ее бросил муж, врач Седов, с которым она прожила 15 лет, в том числе 3 или 4 года в Армии. Вполне понятно, что после войны для уцелевших мужчин был большой выбор невест, и Иван Кузьмич женился на женщине лет на 20 моложе его. Увы! И этот брак не принес ему счастья.

Как бы то ни было, но мама и Груня, две старухи, жили одни. Некому дров поколоть, воды принести. Все проси людей. А свой сынок, которого они вырастили и воспитали, где-то вкалывает "на дядю".

Мама однажды написала мне письмо. "Дорогой сыночек! Я хочу тебе сказать, что я старая стала и очень больная. У меня диабет и стенокардия, и я, вероятно, тебя не увижу. Ты в Бога не веришь, но я стала верить в него и молюсь за тебя. Может быть он когда-нибудь даст тебе счастья. Тут я заметил, что буквы в письме матери дрожат и штрихи не ровные и энергичные как раньше, а зигзагообразные. Это был один их признаков тяжелой болезни, именуемой Паркинсонизмом, который в конце концов и свел ее в могилу.

В лагере, как и на фронте, часто завязывается настоящая дружба. Здесь я подружился с неким Дивером Адольфом Борисовичем. Он был дневальным по бараку, т. е. был хозяином барака. Это была привилегированная должность. Был он лет на 10 старше меня, коренаст, или как медики говорят, апоплексического сложения, лыс, с печальными навыкате еврейскими глазами. Родом он был из Румынии из города Черновцы. Работал он управляющим у одного румынского помещика.

Когда наши вошли в Буковицу, то его арестовали как пособника эксплуататоров и отправили на Север. Брата же его, доктора юридических наук, не тронули, но через год в Буковйну вошли фашисты и брат Адольфа Борисовича погиб в одном их немецких концентрационных лагерей.

Вот и разберись после этого, где счастье, где беда.

У Адольфа Борисовича в Черновцах остались жена и двое детей. Он постоянно вспоминал о них и слезы навертывались у него на глаза. Незадолго до нашего приезда на Север Адольф Борисович получил второй срок. Это значит, что он тоже имел неосторожность называть вещи своими именами, и получил вторую десятку. Он еще больше приуныл и еще больше затосковал по своим детям и своей Сарре.

Забегая вперед, хочу сказать, что Адольф Борисович в 1954 году освободился, уехал в Молдавию. Жена его погибла, сын тоже, а дочь осталась жива, но к этому времени жила уже где-то за рубежом.

Горе Адольфа Борисовича было беспредельным, но свет не без добрых людей. Друзья нашли ему подходящую женщину, можно сказать уже старушку. Они познакомились и поженились, фамилия жены его была Якир. Она была родной сестрой прославленного командира Ионы Эммануиловича Якира, погибшего в 1936 году. В 1967 году приходилось мне у них бывать в гостях. Имели они собственный домик в г. Калароше под Кишиневом. Были они так нежны и так предупреди

 

- 165 -

тельны друг с другом, что при виде их невольно приходили на память Гоголевские Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна...

Я потому так подробно описываю злоключения своего товарища, что он имел некоторое влияние на мою судьбу.

Как-то раз Адольф Борисович вышел на улицу, чтобы вылить помойное ведро. Здесь он поскользнулся, упал и вывихнул руку в плече. Что делать? Санчастью заправлял фельдшер-уголовник, сидевший за подпольные аборты. Ему было больше оказано доверия чем мне, хотя в медицине он разбирался довольно туманно.

Положив пострадавшего на полу посреди барака, я вправил ему вывих.

На утро Адольф Борисович и старший нарядчик пошли к начальнику лагеря с просьбой поставить меня на работу по специальности, так как народ, по сути дела, лишен медицинской помощи. Не знаю, в какой степени помогло это ходатайство, но через некоторое время опала с меня была снята. Меня отправили в райцентр к начальнику санчасти за получением назначения на медицинскую должность.

На вахте, в центральном лагере, куда я явился или точнее, куда меня привезли, было жарко натоплено. У печки сидело человек пять-шесть, нещадно дымящих махорой. Это были бригадиры и нарядчики, в общем лагерная знать. Большинство из них были мне знакомы. —" А-а, Троицкий! Проходи, грейся", — радушно встречают меня, — ”Дошел ты здорово! На, закури"— и протягивают мне цыгарку.

Я закурил и в следующую секунду потерял сознание и грохнулся наземь (хорошо, что еще не на горящую печку!).

Очнулся я, когда на меня стали брызгать холодной водой.

— "Довели человека, довели"— соболезнующе сказал кто-то. — Ну, ничего, Троицкий, были бы кости, а мясо нарастет. Крепись, держись!"

Не скрою, что после двух лет грубостей, жестокости, несправедливости приятно услышать теплые слова.

Впрочем, все понимали, что теперь моя звезда восходит. Врач в лагере, хотя и заключенный, но тем не менее это большая величина.

Всеми правдами и неправдами избежать общих работ и попасть в число лагерной администрации считалось счастьем для заключенного. Это называлось КОЛЫМСКОЕ СЧАСТЬЕ.

Такое колымское счастье привалило, наконец, и мне.