- 75 -

ВТОРОЙ АРЕСТ

 

Итак, я опять под арестом, на сей раз в Курске. Несмотря на все пережитое после первого ареста — Лубянку, Бутырки, Сызрань, Алма-Ату и Ташкент, лихость и беспечность тех лет у меня еще не совсем выветрились. Я воображала, что уже знаю все, что должен знать "политический деятель", и решила немного подразнить ОГПУ. Терять мне было нечего: учеба, которой я очень дорожила, все равно пропала, а семьи у меня не было. В апреле того года арестованным сионистам давали только короткие сроки ссылки, и я считала это не таким уж страшным наказанием. Мне казалось, что быть героиней вовсе не трудно.

За мной пришли прямо на работу, но у агентов не было ордера на арест, и я отказалась следовать за ними и не позволила им производить обыск в ящиках моего рабочего стола. Они сидели как на углях, пока им из управления не принесли ордер на обыск и арест. Разумеется, в ящиках моего стола они ничего не нашли. Никакой "добычи" не оказалось и у меня дома, в том бедном углу на кухне, где все мое достояние составляли соломенный матрац, ящик, покрытый скатеркой, и несколько книг. Они долго провозились с моим арестом и были озлоблены, я же в противоположность им была в хорошем настроении, и привод в отделение НКВД казался мне удачным анекдотом.

Несмотря на мои двадцать четыре года, жизнь все еще представлялась мне простой и легкой, как во время первого ареста, когда мне было девятнадцать

 

- 76 -

лет. Я не осознавала, что времена теперь другие и от прежнего сравнительно человечного отношения к политическим заключенным не осталось и следа.

Следователем по делам сионистов в Курске был Эсманский — эстонец, известный своей жестокостью, садист с холодными глазами, похожими на две ледяш ки. На первом допросе Эсманский встретил меня с улыбкой, предложил папиросу, которую я, конечно, не взяла и, как "настоящая политическая", попросила вернуть мне махорку, которую отняли у входа в отделение. Он обещал махорку возвратить. Однако после первых моих ответов на вопросы его любезность быстро улетучилась. Следствие началось с левой ноги.

Уже при заполнении анкеты с личными данными я нарвалась на его грубость. На вопрос, сколько мне лет, я ответила "двадцать четыре". Он посмотрел на меня и процедил сквозь зубы: "Врешь, сука!" Я действительно выглядела моложе, но ведь я сказала чистую правду! Его вспышка меня испугала, но я постаралась скрыть свой страх и сказала, что мы не на базаре и я прошу говорить со мной как человек с человеком.

Эсманский не способен был говорить как чело век, потому что не был человеком. В течение всего допроса он кричал и обзывал меня нецензурными словами. Анкета так и осталась незаполненной.

Посреди ночи Эсманский устал от собственных криков и ушел отдыхать, но мне он отдохнуть не дал: оставил в кабинете с его помощником, который долго уговаривал меня, чтобы я не дразнила Эсманского и была умницей, иначе мне будет очень плохо.

Утром я вернулась в камеру, измученная и усталая; поведение следователя меня пугало. В камере меня встретила молодая, очень красивая и приятна; женщина, тоже "пациентка" Эсманского. Звали ее Софья Кауфман. Само понятие "сионист" она впер вые услышала от меня в тот день (что не помешало однако, властям признать ее виновной в сионизме).

 

- 77 -

Выслушав мою историю, она сказала: 'Тебе что, нечего делать? Жизнь так коротка и прекрасна, стоит ли сидеть в тюрьме из-за глупостей?"

Сама она была живым доказательством того, что можно оказаться в тюрьме и попасть в лагерь, даже если не делаешь никаких "глупостей". Софья родилась в Бухаресте и училась в университете, готовилась стать химиком-бактериологом. Там она познакомилась со студентом из Советского Союза и вышла за него замуж. В 1936 году, после того как ее муж получил диплом врача, они вместе приехали в СССР, в город Орел. Софья стала работать по специальности в химической лаборатории.

Вначале все в советском образе жизни казалось ей странным, она задавала разные вопросы и, не получая на них ответов, недоумевала. С течением времени она поняла, что не надо ни о чем спрашивать и что нужно молчать. Но и молчание не помогло: сначала был арестован муж Софьи, а в конце 1936 года и она сама. Так она оказалась в курской тюрьме, не имея понятия, в чем ее обвиняют.

Эсманский относился к Софье корректно, намного лучше, чем к другим подследственным. Во время допросов он угощал ее папиросами и поил чаем. Допросы скорее походили на светские беседы: он расспрашивал ее о жизни в Бухаресте и об учебе в университете. Будучи опытным следователем, Эсманский в ходе этих, казалось бы, праздных разговоров выуживал у Софьи различные подробности о ее жизни и поведении. Когда он спрашивал, свидетелем каких политических событий она была, в каких партиях состояла, Софья смеялась и отвечала, что она не такая дура, чтобы тратить время на такие глупости.

Во время одного из таких как будто пустых и ничего не значащих разговоров Софья рассказала следователю об эпизоде из своего детства. Она была очень красивой девочкой; мать иногда наряжала ее в белое платье с голубым поясом, перевязывала волосы

 

- 78 -

голубой лентой, что очень шло к ее белокурым волосам, а отец брал ее с собой в клуб. Там было много евреев, в большинстве пожилые люди, но были и девочки ее возраста. Девочкам давали коробочки для сбора денег, и Софа всегда собирала больше всех, потому что была красивее других и люди ей не отказывали.

Тут Эсманский понял, что он не зря потратил время на "светские беседы" с Софьей. Наконец нашлось настоящее обвинение: сионизм, связь с чужой страной, Палестиной, сбор денег для сионистского фонда "Керен Каемет". Правда, все то, о чем она рассказала Эсманскому, происходило не в Советском Союзе, а в Румынии, где сионистская деятельность была легальной; но кто в те времена соблюдал хотя бы видимость законности?

Много месяцев просидела Софья в тюрьме и только после вынесения приговора узнала, в чем ее обвиняли и за что осудили. Приблизительно такая же история произошла с ее мужем: и он только из приговора узнал, по какой статье осужден. Перед отправкой в лагерь супруги встретились, и Софья спросила мужа: "Славик, кто ты?" "Я эсер, — ответил он, — а ты?" "Я сионистка, — сказала она. — Славик, а что такое эсер?" 'То же самое, что сионист", — ответил ее муж. Супругов отправили на Колыму. Оба они работали там врачами и жили в неплохих условиях; у них даже родился мальчик в лагере.

Был канун Нового года, и мы на несколько дней были освобождены от допросов. Софья была очень занята приготовлением елки на Новый год и проявила при этом немало выдумки. Рабочие, которые приносили дрова для печки, принесли по ее просьбе небольшие елочные ветки: Софья одной улыбкой могла добиться от людей выполнения любой просьбы. Эти ветки она привязала к палке от метлы — и получилась замечательная елка. Она украсила ее разноцветными обертками от конфет, которые получила от религиозных заключенных нашей камеры. Это

 

- 79 -

были женщины, следствие которых кончилось тем, что они подписались под всеми обвинениями по желанию следователя, поэтому к ним относились хорошо и разрешали даже покупать конфеты в тюремном ларьке. У одной из этих заключенных был красивый коврик; Софья застелила им стол и поставила на него елку.

В полночь 31 декабря, когда дежурный надзиратель, принявший смену, открыл дверь камеры для проверки, Софья поздравила его: "С Новым годом, гражданин надзиратель!" Увидев в камере елку, он не поверил своим глазам, испугался и побежал с доносом к начальнику тюрьмы. Тот сразу примчался, посмотрел на елку, но ничего не сказал и отложил разбор дела до утра.

Утром нас вызвали и подвергли долгому допросу, который чуть было не кончился добавлением нам новой статьи — "религиозная пропаганда". Но когда тюремное начальство узнало, что мы еврейки и устроили елку не из религиозных соображений, а просто для развлечения, нас оставили в покое.

И все же за эту елку и за наши споры с религиозными заключенными нам попало. Через несколько дней после эпизода с елкой нас перевели в другую камеру, которая может быть по праву названа "камерой 1937 года". Даже эсэсовцы Гитлера могли по образцу этой камеры учиться тому, как можно мучить заключенных.

В камере находилось около ста женщин — как политические, так и уголовные, все в начальной стадии следствия. Большинство среди них составляли жены партийных аппаратчиков, занимавших высокие посты в советской верхушке, а затем попавших под чистку. Эти женщины, разумеется, не были виновны ни в Диверсиях", ни в "троцкизме", ни в измене родине, ни в терроре или шпионаже. Каждая знала о себе, что она не виновата, но была уверена, что остальные — страшные преступницы, и никому не доверяла.

 

- 80 -

Их подвергали очень тяжелым допросам, добиваясь, чтобы они дали показания против своих мужей: держали несколько дней подряд без пищи и даже без воды, избивали, а затем бросали в камеру полуживыми. И все же нашу помощь они принимали со страхом и опаской.

В камере были трехъярусные нары; каждая заключенная получала место на них в соответствии со своим "социально-политическим положением". Верхний ярус отводился для самых "опасных"; если верить тому, в чем их обвиняли, то волосы могли стать дыбом. "Староста" камеры послала меня и Софью на верхние нары, но мы чувствовали себя хорошо среди этих "страшных преступниц". Постепенно мы с ними ближе познакомились и даже подружились.

Самой "опасной" была Мирьям, дочь раввина, которая вышла замуж за коммуниста и оставила родительский дом. Во время выборов 1927 года муж Мирьям проголосовал за Троцкого и за это сидел много лет в тюрьмах, в изоляторе и в ссылке — и Мирьям следовала за ним повсюду. Сама она ни в какой партии не состояла, просто была хорошей женой. Детей у них не было.

В конце 1936 года ее мужа арестовали и, как всех "настоящих троцкистов", расстреляли. Мирьям арестовали в родительском доме. В Курск она прибыла со статьей 58/1, означавшей "измену родине" (осужденных по этой статье чаще всего приговаривали к смертной казни). Каждый вечер ее вызывали на допрос, и утром она возвращалась в камеру с новой статьей обвинения: 58/10 — антисоветская агитация, 58/11 — принадлежность к антисоветской группировке, 58/7 — вредительство, 58/8 — диверсия, 58/12 — саботаж, 58/6 — шпионаж, всего и не упомнишь. Мирьям знала, что ее ждет расстрел, и вела себя героически: в ответ на все обвинения она смеялась в лицо следователям, а нас, товарок по ка-

 

- 81 -

мере, успокаивала, поддерживала тех, которые падали духом и не выдерживали. Она знала наизусть много русских стихов и очень выразительно декламировала их, чтобы скрасить время и отвлечься от происходящего в камере. Мы с ее слов тоже выучили эти стихи наизусть.

С каждым днем положение в камере становилось хуже, особенно после того, как начался процесс Тухачевского и других командиров Красной армии. В нашу камеру поместили много жен военных; было настолько тесно, что даже на полу не оставалось места. Этих несчастных подвергали жестоким пыткам, доводили на допросах до состояния истерии и даже помешательства. Женщины постарше, особенно матери маленьких детей, не выдержав издевательств, подписывали протоколы с признаниями, даже не читая: их уверяли, что это облегчит участь их детей, которые были в руках тех же следователей.

В одну из ночей на допросе такая несчастная мать оказалась лицом к лицу с сыном. Молодой и сильный, сын выдержал все пытки и не подписал протокол с признанием в преступлениях, которые не совершил. Избитый до неузнаваемости, он еле держался на ногах, когда его силой приволокли на очную ставку с матерью. Увидев мать, он сказал только два слова: "Мама, почему?" Она поняла, что в протоколе, подписанном ею по требованию следователя, содержалось подтверждение, что ее сын виновен в страшных преступлениях. Таков был распространенный прием: членов одной семьи сталкивали друг с другом, каждому говорили, что другой донес на него.

Возвратившись в камеру, несчастная мать бросилась на пол, билась головой о стену и рвала на себе волосы. Чем мы могли ей помочь? Позвали фельдшера, и он принес ей валерьянки. Много тяжелых дней пролежала эта женщина на полу, пока ее не взяли в тюремную больницу.