- 172 -

ПИНСК И НОВЫЙ АРЕСТ

 

Итак, мы приехали с Колымы в город Пинск, где жил мой муж Моше Перельштейн до его эмиграции в Россию из Польши. Тогда этот город находился а территории Польши, а затем он вместе с прилегающим районом был присоединен к Советскому Союзу. У моего мужа нашлись там друзья, которые помогли ему устроиться на работу, а мне — получить прописку.

В Пинске у нас родился второй сын, и мы назвали его Барухом. В 1948 году мы подали заявление о выезде в Польшу. Для этого мне пришлось заполнить анкету с биографическими данными — и это привело к третьему аресту.

В день моего ареста Баруху было всего три месяца, и мне разрешили взять его с собой в отделение НКВД. Старшему сыну Йосефу было уже четыре года, и он остался с отцом. Вновь начались ночные допросы — и теперь мне приходилось являться на них с ребенком на руках. Барух был болезненный мальчик, он родился с грыжей, и почти каждый день у него были приступы ущемления грыжи, но никакой медицинской помощи он не получал. Во время приступов он сильно плакал — и как раз в это время меня вместе с ним вызывали на допрос.

Допросы не были жестокими: меня не били, не приписывали связь с какой-либо контрреволюционной организацией или даже с каким-нибудь отдельным товарищем из сионистского движения. Мне вменялось в вину только одно тяжкое преступление: желание эмигрировать в Польшу, чтобы от-

 

- 173 -

туда выехать в Эрец Исраэль. Это, разумеется, была сущая правда, но преступлением такое действие могло считаться только "в самой свободной советской стране", и за это преступление мне полагалось суровое наказание. У следователя на руках были письма моего свекра, который сумел выбраться в Польшу и умолял нас скорее приехать и помочь ему, потому что он стар и болен и не может жить один. Даже по советским законам воссоединение семейств не считается преступлением, но для КГБ закон не писан.

Допрашивали меня два следователя: один — еврей, который считал, что нет на свете преступления хуже сионизма; другой, русский, был намного человечнее, он сочувственно относился ко мне и к ребенку, который во время допросов лежал на столе в углу кабинета и плакал.

После продолжительного следствия меня перевели в тюрьму. Я оказалась в большой камере, где сидело много женщин, в большинстве принадлежавших в прошлом к бандам Бандеры и Бульбы — военным группировкам, которые активно воевали против советской власти. Бандеровки ненавидели русских и евреев, но ко мне они отнеслись хорошо благодаря ребенку: у всех дома оставались дети, и они очень тосковали по ним.

Здание тюрьмы в Пинске находилось в центре города, и из окошечка моей камеры был виден балкон моей квартиры. Когда дежурили более добродушные охранники, они разрешали мне и маленькому Боре выглядывать на улицу; другие же при попытке подойти к окну замахивались на нас прикладом. Потом на окошко навесили "намордник" и заслонили улицу от наших взглядов.

Неожиданно возникла еще одна проблема. Жена начальника тюрьмы работала тюремным врачом; это была бездетная женщина, мечтавшая о ребенке. Она обратила внимание на моего Баруха и дума-

 

- 174 -

ла, что если я буду приговорена к заключению в лагере, то ребенка у меня отнимут и она сможет его зять. Мысленно она уже видела себя мамой Баруха и каждый день учила меня, как ухаживать за "ее" ребенком.

В тюрьме я просидела шесть месяцев. К тому времени, когда кончилось следствие, ребенку уже было десять месяцев, и я жила в ожидании отправки в лагерь и разлуки с сыном. По закону, принятому в 1949 оду, все заключенные, отбывшие в лагерях сроки не менее пяти лет, после этого ссылались в Сибирь и подобные "симпатичные" места. Я тоже подпадала под действие этого закона.

И вновь начался длинный этап с десятимесячным ребенком на руках — сначала из Пинска в Москву в товарных вагонах, политические вместе с "бытовиками", а в Москве нас перевели в "столыпинские" загоны — с виду обыкновенные, только с решетками на дверях и внутренним разделением решетчатыми перегородками на несколько купе. Через решетки охранники днем и ночью могли следить за всеми движениями заключенных.

Как мне, так и ребенку давали обычный рацион заключенных: соленую тюльку, хлеб, два раза в день по стакану кипятка (это считалось средством, предохраняющим от поноса). Мой мальчик был очень мал и худ, в тюрьме он плохо развивался (как и положено сыну "врага народа"). Бывало, он своими худенькими, как спички, ручонками цеплялся за решетку и просил: "Дядя, дай!" Если охранник был "человек", то он давал ему немного каши, оставшейся на кухне, а иногда даже кусочек печенья. Но если дежурный охранник был "собакой", то он замахивался на мальчика прикладом и кричал мне: "Убери ребенка, стрелять буду!" Ребенок, "воспитанный" в условиях тюремного быта, сразу понимал обстановку, отходил от решетки, обнимал меня за шею тощими ручонками и тихо плакал.

 

- 175 -

Однажды во время остановки в каком-то городе, уже в Сибири, добродушный охранник взял у меня ребенка и вышел с ним на перрон вокзала. Люди подавали ему там кусочки хлеба и даже конфетки. По сей день не могу понять, как я решилась доверить ребенка молодому охраннику, но я ему благодарна за этот жест и запомнила его на всю жизнь.

В купе нас было четверо. Две мои спутницы были студентками из Югославии, приехавшими в Москву учиться. В 1949 году, после раскола между Сталиным и Тито, от всех студентов из Югославии потребовали подписания декларации о том, что Тито — шпион и космополит, что он повинен в разных других вещах, которые были "в моде" в Советском Союзе в это время. Всех отказавшихся подписать декларацию отдали под суд и отправили в лагеря на "перевоспитание". Обе мои спутницы были приговорены к пяти годам заключения в лагерях на Колыме. Они были уверены, что это недоразумение и их скоро освободят (история повторяется!).

Четвертой в нашем купе была еврейка, перешедшая в христианство. Она крестилась и молилась больше, чем полагается, и получила пять лет заключения на Колыме за "религиозную пропаганду".

В Москве к нашему поезду прицепили еще один вагон, набитый детьми в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет, приговоренными к срокам от двадцати до двадцати пяти лет заключения в исправительных лагерях. В послевоенные годы в Советском Союзе существовал закон, согласно которому подросток четырнадцати лет полностью отвечает за свои действия и наказывается за "хищение государственного имущества" наравне со взрослыми. За украденный кусок хлеба или несколько гвоздей такой подросток получал на основании этого закона до двадцати пяти лет заключения в лагере.

Дети, не осознававшие трагизма своего положения, шумели, смеялись и пели в вагоне. Охранники

 

- 176 -

потребовали прекратить веселье, но дети не обращали внимания и продолжали шуметь. И тогда охранники надели им на руки особые наручники, которые стискивали руки и причиняли им страшную боль. Всю ночь дети кричали и плакали, звали на помощь мам и клялись больше не шуметь. Но все это им не помогло; только утром, когда охрана сменилась, с них сняли наручники. С того утра на протяжении всей дороги до Новосибирска в детском вагоне стояла тишина.