- 198 -

О ПРЕКРАСНОМ И ПОЛЕЗНОМ

 

У горизонта, по краю поля — темно-зеленой каймой — лесок. В голубой вышине — облачка, редкие, почти прозрачные, как пух на одуванчиках. И тихо-то как, Боже мой...

Проселочная дорога ведет меня вдоль незнакомой деревни, околицей. Солнце светит неярко, поблескивает в окошках.

В полях — ни души. Белесая стерня на бурой земле — хлеб уже убран. Стоит на бугре гусеничный трактор, а тракториста не видать — должно быть, сейчас ему тут нечего делать. Навстречу мне по дороге катит телега, мотает черной гривой гнедая лошаденка, тарахтят, заикаясь, колеса. Возчик надвинул выцветшую кепку на глаза — и не смотрит, куда едет. Неспеша проехал мимо, обдало меня пылью из-под колес. И вот уже затихает телега где-то позади, у деревни. И снова тишина охватывает просторы полей.

Мне тут недалеко: от станции Дивово до поселка Института коневодства — километра три. Длинная изгородь тянется вдоль дороги, огораживая левады с высокой травой, — там пасутся лошади. Налетает ветер, слегка приглаживая траву — словно кто-то невидимый проводит по ней огромной и доброй ладонью.

Поселок института, конечно, оказывается непохожим на деревню: не избы, а стандартные новые домики в один

 

- 199 -

и в два этажа. Асфальтированные улочки — их можно назвать аллеями — пересекаются под прямым углом, деревья и кусты вдоль асфальта выстроились ровной цепочкой. Сразу видно, что поселок возник по готовому плану, — такой же точно можно возвести где угодно, не только здесь, на Рязанщине. А я, признаться, везде люблю высматривать местный колорит...

Но вот, гляди, приезжий: рядом с институтским поселком, на малом пригорке, возвышается над листвой красивый, хоть и пообломанный минарет из красного кирпича. Да, да, минарет, хотя местные жители — сплошь русские, никаких магометан и в помине нету.

Знаю по рассказам, что давным-давно здесь была усадьба графа Кутайсова. Его, пленного турка, император Павел сделал своим камердинером, а потом дал графский титул — тому, кто, по выражению Пушкина, всего лишь «ваксил царские сапоги». И вдобавок пожаловал имение здесь, в Рязанской губернии. После смерти Павла пришлось Кутайсову удалиться в это имение, где он построил себе дом. Причем граф, как правоверный магометанин, пожелал иметь при доме маленькую мечеть, а при мечети, как полагается, минарет.

Мечеть простояла более сотни лет, но после революции местные мужики разобрали ее на кирпич. Попытались разобрать и минарет, да оказалось несподручно. Расколачивать начиная с верхушки — не сумели, верхушка все-таки высока, по обычной приставной лестнице не взберешься. Начали выковыривать кирпичи сбоку, но тут возникла опасность, что минарет обрушится на голову тому, кто ломает стенку. Так и остался минарет с расковырянным боком.

 

- 200 -

В просторном доме, принадлежавшим сперва Кутайсовым, а потом помещикам Дивовым, в послереволюционные годы расположился Институт коневодства. В начале войны, в сорок первом, институт был закрыт, дом брошен на произвол судьбы, и мужики быстро растащили его по кирпичу. Даже фундамент выкопали. В помещичьем саду когда-то были устроены пруды. В прудах плавали белые лебеди. Теперь пруды высохли, сад запущен, зарос бурьяном, крапивой. Собственно, это уже и не сад, а так — роща, окружающая конюшни.

Для восстановленного института построено новое здание, гораздо более подходящее для научного учреждения, нежели старый кутайсовский дом. Возле конюшен, некогда помещичьих, а ныне принадлежащих институту, есть еще достопримечательность: большой камень на могиле коня. На камне высечено его имя — Воронъ — и, ниже, год рождения и год смерти. Рассказывают: когда у жены одного из Дивовых начались преждевременные роды, муж запряг своего лучшего и любимого вороного коня и погнал в Рязань за доктором. Доктор был доставлен вовремя, но загнанный конь, не дойдя до конюшни, свалился и умер (не хочется говорить «издох»). И вот Дивов распорядился зарыть его тут же и, в благодарность коню и с чувством своей непоправимой вины перед ним, поставил этот надмогильный камень.

Вокруг камня теперь существует металлическая оградка. Поставить ее велел директор института, так как местные жители, оказывается, не раз пытались камень уволочь. Если б уволокли — раскололи бы, выложили бы этим камнем фундамент под чей-нибудь новый дом. Но коневоды уважают чувства того, кто некогда поставил своему коню памятник. И камень не отдают.

 

- 201 -

А какие лошади стоят в институтских конюшнях! Ах, какие лошади! Это русские и орловские рысаки — совершеннейшие создания природы, воплощение стройности и красоты.

Понимаю, не все могут согласиться со мной, если скажу о дивном запахе конюшни, но я не могу подобрать другого слова для определения этого запаха. Вы проходите между денниками, и на вас вопросительно смотрят лиловые и карие, влажные и блестящие конские глаза. По этим глазам, по морде (не хочется говорить «по морде», хочется сказать «по лицу») вы сразу определяете, жеребец это или кобыла: так мужественны глаза жеребцов и так женственны глаза кобыл.

 

А вот одна история кстати.

Мой друг Павло Сыч, украинец родом из села на нынешней украинско-польской границе, рассказывал мне. как в начале войны пятнадцатилетним мальчишкой он попал на работы в Германию и там был отдан «бауэру», на сельскую ферму. Павлик трудился там от зари до зари, причем поначалу самым трудным для него было запрячь лошадь. В конюшне стояла кобыла Фрида, огромная, как танк, уж не знаю, какой породы, — першерон, должно быть. Фрида не любила, когда ее запрягали, и, когда хлопчик подходил с тяжелым хомутом, задирала голову, и никак ему не удавалось накинуть хомут, тем более, что был он мал ростом. Он притягивал ее за уздечку к лесенке и пристраивался на верхних ступеньках, но и тут приходилось помучиться, пока удавалось надеть хомут, — Фрида доводила парня до слез. И Павлик, надеясь ее задобрить, начал ее прикармливать. Каждый раз после завтрака, обеда и ужина, он утаскивал со стола кусок булки или сахара

 

- 202 -

и нес Фриде. Прошло несколько дней. Как-то утром он в конюшне взял хомут и подошел к Фриде, она посмотрела на него внимательно и вдруг сама сунула морду в хомут, вскинула голову — и хомут оказался на шее, оставалось только поправить.

Вечером Павлик радостно рассказал об этом хозяевам. А хозяевами были: супружеская бездетная пара средних лет и старик, который сам уже не работал, но любил наблюдать за хозяйством и всё проверять. Он сказал Павлику: «Фрида решила сама надеть хомут? Это надо проверить».

На другое же утро Павлик первым делом сбегал в конюшню с кусочком сахара, а затем хозяева пришли посмотреть, как лошадь будет подчиняться Павлику. Он разволновался и попросил их встать за дверью конюшни — так, чтобы Фрида их не видела. И вот, когда кобыла сунула голову в поднесенный хомут и вскинула голову, хозяева — все трое — захлопали в ладоши, как в театре, и старик сказал: «Видно, у тебя добрая душа, Пауль, если тебя лошади любят».

 

В конюшнях Института коневодства стоят лошади, предназначенные на экспорт, лучшие из них продаются по цене, намного превышающей среднюю цену легкового автомобиля.

И пусть на дорогах и в полевых работах лошадей вытеснили машины, я не верю, что может наступить время, когда лошади вообще никому не будут нужны.

Нет и не может быть в мире природы ничего бесполезного.

 

Помню, в статье Александра Блока «Поэзия заговоров и заклинаний» я споткнулся о фразу «красота и полезность

 

- 203 -

пребывают во вражде». С этим я согласиться не могу потому, что пример совмещения красоты и полезности дает нам природа.

Прекрасны и полезны цветущая яблоня, колосящееся поле, корабельные сосны.

И что красивее: зеленое дерево или засохшее? Спелый плод или неспелый? Стройный лес или бурелом? Оазис или пустыня? Разве повсюду в природе не оказывается так: что красивее, то и полезнее?

Правда, на эти вопросы, я понимаю, не всегда можно дать категорический, однозначный ответ.

Блок в той же статье высказал мнение, что лишь в магических обрядах человека с первобытной душой прекрасное совмещалось с полезным. А на мой взгляд — полезным было, прежде всего, приобщение к той красоте, которую человек чувствовал в этих обрядах.

Прекрасное полезно для всякого, кто способен воспринимать красоту. В искусстве только бездарное бесполезно.

Впрочем, современный Блоку читатель, возможно, воспринимал упомянутую статью иначе, потому что слова «польза» и «полезность», как я догадываюсь, имели в русском языке несколько иной смысл, чем теперь. Они, видимо, означали утилитарную необходимость и казались синонимами слов «выгода» и «барыш», понятий в этическом смысле низменных. Теперь же слово «польза» воспринимается как высокое и почти равнозначное слову «добро».

Есть слова, значение которых с годами меняется, о которых Маяковский заметил, что они «ветшают, как платье».

Умерло слово «грезы». Слова «мечта», «идеал», еще, кажется, недавно столь высокие, прекрасные, незаметно приобретают оттенок пошлости, дешевеют, хотя мы этому подешевению сопротивляемся. Уже словом «мечта» не

 

- 204 -

задумываясь назвали кондитерский магазин на Невском, а словом «идеал» — торт. Ну, допустим, те, кто назвал, люди с душевной глухотой, но ведь и мы все восприняли это с легкостью. А выражение «лелеять мечты» ныне кажется просто смешным...

В годы гражданской войны слово «умирать» многими не воспринималось буквально. Оно уже означало «жертвовать собой». Вспомним слова песни:

Мы смело в бой пойдем

за власть Советов

и как один умрем

в борьбе за это!

«Как один умрем» звучит странно, если воспринимать это буквально. Но вот и в песне «Гулял по Уралу Чапаев-герой» пелось: «Чапаевцы смело привыкли умирать». Разве можно «привыкнуть умирать»? Это смысловое несоответствие в свое время заметил Маяковский. Один из героев его комедии «Клоп» говорит: «Когда мы с вами умирали под Перекопом, а многие даже умерли...».

Раздвоилось, в течение последних десятилетий, восприятие некогда безусловно прекрасного слова «товарищ». В пушкинских строках: «Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья...» — это слово звучит совсем по-другому, нежели в бюрократической фразе советского времени: «Один руководящий товарищ сказал...»

Обветшавшее слово никому не удается обновить. И так же невозможно отменить новое слово, стихийно возникшее. Все заклинания ревнителей чистоты (то есть неподвижности) языка тут бесполезны. Его живая красота сохраняется как раз в изменчивости незакостенелого словаря.

 

- 205 -

Стираются до полной бесцветности не только отдельные слова, но и фразы. Истина, ставшая банальностью, перестает впечатлять. «Кошмар банального» (по выражению Валери) хватает литератора за руку и мешает писать просто — как Бог на душу положит. Как часто, страшась банальности, мы ее всего-навсего подправляем, стараемся замаскировать. Например: «удача окрыляет» — банальность. А «удача, ты даешь радостное ощущение крыльев за спиной» — это что? Тоже банальность, только замаскированная.

А это вечное опасение: вдруг я сейчас повторяю то, что кто-то уже сказал? Можно ли уберечься от невольных повторений? Вероятно, нет. Лишь бы не опуститься до ненужной болтовни. Упаси меня Бог от пустословия.

 

Неожиданное высказывание о русском языке услышал я однажды в доме приезжих захолустного села Кашары Ростовской области. Мне в этом доме отвели место в комнате, где рядом занимал койку ревизор из Ростова. Он был пьян с утра до вечера и с вечера до утра. Местный, из Кашар, бухгалтер приносил ему водку и закуску, и ревизор, судя по всему, даже не считал нужным создать видимость ревизии. Из комнаты в доме приезжих он никуда и не выходил, только в сортир.

При моем появлении он принялся допытываться, кто я такой. Зачем-то сунул мне под нос удостоверение: «старший бухгалтер-ревизор областного управления "Сельхозтехники"», строчкой ниже — фамилия, имя, отчество — явно татарские. В ответ я молча показал ему членский билет Союза писателей.

— Ах, вы писатель, — он сощурился. — А скажите: по-вашему, русский язык богатый?

 

- 206 -

— Конечно, — сказал я.

Он поднял растопыренную пятерню.

— Вот скажите: это какой палец?

— Большой.

— А это?

— Указательный.

— А это?

— Средний.

мА это?

— Безымянный.

— Вот! — сказал он с неожиданным злорадством. — И это считается богатый язык! Для одного пальца слова не нашлось!

Этот человек был не в состоянии почувствовать тонкую выразительность русского слова «безымянный». Оно казалось ему примером скудости языка! Ну как было объяснить ему разницу между скудостью языка и богатством?.. Не умею объяснять того, что, мне кажется, ясно само собой. Я разозлился и прикусил губу.

Мне потом пришло в голову, что этот тип, живя в Ростове-на-Дону, не владеет, наверно, по-настоящему и своим языком, татарским. А если так — он никто, не татарин и не русский, просто — бухгалтер-ревизор «Сельхозтехники».

 

А знаете, почему я попал в захолустные Кашары, отстоящие от ближайшей станции железной дороги километров на пятьдесят?

Всю жизнь я тянулся к фамильным истокам — стремился понять на собственном примере связь времен и поколений, понять, почему я родился именно таким, какой я есть. Поэтому чувствовал необходимость побывать на

 

- 207 -

родине отца в Закавказье. И поэтому в сентябре 1978 года снова я поехал в донскую степь — спустя много лет взглянуть на знакомый мне по старым фотографиям хутор Свечников, где родилась моя мать.

От железнодорожной станции Миллерово смог я добраться на автобусе только до села Кашары. День был пасмурный, сырой, прохладный, ботинки вязли в черной грязи. Автобус двинулся дальше, под колесами вода в лужах зашипела и разлетелась брызгами...

Наутро небо прояснилось, взошло солнце, грязь быстро высохла. На автостанции я узнал, что все местные автобусные рейсы временно отменены: Кашарский район перерасходовал лимит на бензин. А до Свечникова мне оставалось еще километров пятнадцать.

Ну что ж, доберусь на попутных, решил я. Половину оставшегося пути проехал на тракторе, трясся по немощеному проселку, по чернозему, дальше — уже по асфальту — шел пешком. Дорога вела в степной простор, пологие холмы застывшими волнами вздымались у горизонта. Я смутно представлял себе, как ныне выглядит хутор Свечников (был там единожды, в возрасте полутора лет от роду, так что не мог помнить ничего), и тракторист объяснил мне: справа, у дороги, я увижу водонапорную башню, она стоит на краю села Фомино-Свечниково (когда-то возникли здесь, в еще нераспаханной степи два хутора, Фомин и Свечников, они срослись и стали именоваться селом).

Так, значит есть ориентир — водонапорная башня. А церковь? Я знал по рассказам мамы, что прежде видна была издали церковь на склоне холма. Но церкви я не увижу, ее давно нет. Тракторист, мой попутчик, ее не помнил: то ли разрушена во время войны, то ли снесена раньше.

 

- 208 -

Я шел налегке. Пригревало солнце, пахло осенней степью — землей, прелой соломой. Скоро замаячила вдали водонапорная башня. Вот она ближе, ближе, дохожу, сворачиваю вправо, тропка приводит к расшатанному мостику через маленькую речку, именуемую Большой. Вода в речке, после прошедших дождей, — мутная, почти черная. Мостик закачался под ногами — перехожу, держась рукой за протянутый трос.

Вот уже сады, огороженные плетнями, хаты, поставленные вразброс, крытые, большей частью, соломой. Тишина, никого не видать. Гуси щиплют пыльную траву, ковыляют через улицу. Наконец вижу лошадь, запряженную в одноколку, — едет молодой парень. Вот он дернул вожжой, сворачивает к одной из хат. Навстречу выходит старушка в белом платке, завязанном под подбородком. Ну, думаю, эта старушка сможет, наверное, хоть что-то мне рассказать. Достаю из кармана старую фотографию: усадьба моего деда в Свечникове. Подхожу, говорю:

— Здравствуйте! Здесь где-то был дом моего деда, вот фотография. Не подскажете ли, где это место найти?

Старушка смотрит на фотографию, потом — пристально, с любопытством — на меня.

— А вы будете сын Нины Сергеевны?

Она узнала меня, эта старушка. Вернее, догадалась, что я — это я: видела меня когда-то маленького. Она прослезилась и тут же рассказала, что и отец ее и мать служили у моего деда, Сергея Васильевича Шумкова, «а тетка Фрося была у них до последнего» — то есть до ареста моего деда в конце 1928 года, вскоре после того, как мама привозила меня сюда.

Дед мой был арестован за то, что самовольно спилил несколько тополей в саду, который прежде был его

 

- 209 -

собственным, а после революции сначала был отобран, затем отдан ему же в аренду. За эти спиленные тополя он был осужден на два года исправительно-трудовых лагерей и отправлен на северный Урал. И. оказалось, ему повезло: вскоре началось раскулачивание. Из Свечникова в Сибирь выселили вместе с семьями, и уже бессрочно, всех зажиточных крестьян, а также священника и учителя хуторской школы. Дом моего деда — просторный, кирпичный — был конфискован, в доме разместилось правление новообразованного колхоза. Надо еще удивляться, что у бывшего помещика, донского казака из дворян, не отобрали усадьбы раньше. Его долго спасало то, что с местными крестьянами-украинцами был он всегда в наилучших отношениях, никому не отказывал в агрономических советах. До революции он на собственные средства выстроил в Свечникове церковь и приходскую школу.

Кстати добавлю, что его родной брат Иван Васильевич Шумков был крупным специалистом по земледелию и в книге «Рациональное решение земельного вопроса» (Петербург, 1908 год) призывал к распашке целинных земель.

Деда моего Сергея Васильевича я помню только с лета 1934 года. Тогда он, по возвращении с северного Урала, поселился на юге бывшей Воронежской губернии, на берегу Дона, в городке Павловске. Помню жаркое лето, упоительно сверкающий на солнце Дон, горячий песок под босыми ногами, мое внезапное умение плавать (мне семь лет) и мою любовь к этой реке — уже на всю жизнь. Помню прибрежный лозняк, зыбко отраженный в воде, а поднимешь голову — увидишь вдали меловые горы в дымчато-зеленой поросли. Вдруг донесется издали басовитый гудок, и вот из-за поворота реки покажется голубовато-белый пароход, он шлепает по воде колесами, набегают волны, и так радостно плыть, качаясь на этих волнах...

 

- 210 -

Вспоминаю седоусого, сухощавого деда в белом пикейном кителе, в брюках, заправленных в сапоги, и в белой фуражке — надвинутый козырек прикрывал глаза от солнца. Дед служил в конторе на пристани — ведал отправкой грузов по реке. Там грузили баржи арбузами — сколько их было! Лет тридцать спустя я снова побывал в Павловске — арбузы стали редкостью, а там, где прежде расстилались под синим небом арбузные бахчи, уже ничего, кроме полыни, не росло...

Году в тридцать восьмом Сергей Васильевич, опасаясь, что и в Павловске его заберут и посадят, как «бывшего», перебрался в еще большую глушь, в село Старую Калитву, чуть ниже Павловска по Дону. Там он вскоре и умер.

А в Свечникове прежний дом его благополучно простоял до войны. Во время немецкой оккупации дом оказался, что называется, бесхозным, и, разумеется, крестьяне растащили его на кирпич.

До наших дней уцелел бывший шумковский сад. Сад большой, другого подобного здесь нету. Пока в Свечникове был колхоз, в саду собирали яблоки. Потом колхоз был ликвидирован, земли его передали свиносовхозу с правлением в соседнем селе Вешняковке. В Свечникове образовалось отделение совхоза. Конечно, сад оказался для новых хозяев обузой, его быстро списали как одичавший, а вышестоящим властям объяснили, что восстанавливать сад некому, так как садовода в свиносовхозе нет и по штату не положено.

Я провел в этом саду часа три и никого не встретил. Нашел в траве несколько яблок, душистых, но жестких. Сад зарос ежевикой, репейником. Здесь я лежал на траве, глядя в небо сквозь листву, тронутую осенним увяданием, чуть просвеченную солнцем, и печально думал о том, что сюда я больше не приеду никогда.

 

- 211 -

У деда моего было пятеро сыновей и одна дочь. Два старших сына, офицеры калединской армии, погибли в гражданскую войну. Третий сын, агроном, погиб летом 1941 года при бомбежке эшелона, в котором его совхоз эвакуировался с Кубани. Еще один сын, будучи ветеринарным врачом армии, погиб, оказавшись в окружении под Старой Руссой. Внуков у деда моего появилось только двое. Младший внук, мой двоюродный брат Игорь Шумков, насколько мне известно, погиб вместе со своим отцом летом 1941-го. Значит, остался только я. Но я — не Шумков, я сын дочери моего донского деда, и, выходит, на этой ветви казачьего рода Шумковых новых листьев нет и не будет.

Много старых фамилией пресеклось на Дону за прошедшие семьдесят лет.

И чем старше я становлюсь, тем острее сознаю свое — до сей поры — необычайное везение. Боже мой! Начиная с 1917 года, события шли лавиной, и эта лавина должна была разнести в клочья тысячи таких семей, как наша, раскидать — как «бывших» — в эмиграцию, в ссылку, в лагеря, искоренить, распылить, если не уничтожить. И, несмотря ни на что, я уцелел. После вынужденного одиннадцатилетнего отсутствия вернулся обратно в Ленинград и вот живу — неискорененный.

 

Однако я отклонился в сторону — начал ведь с описаний Рязанщины и современного Института коневодства на месте старой помещичьей усадьбы.

Уцелевших старых усадеб я видел в провинции несколько. И заметил, что все они были построены с явным желанием максимально раскрыть красоту окружающего пейзажа. Дом ставился поблизости от речки или пруда, на возвышенном месте, и вокруг разрастался живописный

 

- 212 -

сад, причем между усадьбой и речкой оставлялась полоса открытого пространства — так, чтобы с веранды открывался наилучший вид.

Все знают, как обдуманно ставились церкви — на холме или вообще где повыше, и чтобы деревья рядом давали мягкую тень. Позади церкви пряталось кладбище, оно тоже должно было быть красивым, чтобы вид его облагораживал душу.

При советской власти в уцелевших помещичьих усадьбах располагались чаще всего правления колхозов и совхозов. Это естественно. Так же естественно, что рядом разрастались разные хозяйственные постройки. Но при этом о красоте пейзажа, как правило, тут уже никто не заботился. Поставят какие-нибудь сараи между усадьбой и речкой — и все, нет больше никакого вида и нечем любоваться. О закрытых сельских церквях и говорить нечего. Тут словно нарочно постарались, чтобы не сохранилось никакой красоты.

Я бы не хотел быть понятым так: вот уцелевший в лагерях интеллигент из «бывших» сокрушается о былой жизни, которую он не видел, но, тем не менее, хотел бы воскресить.

Нет. Я сокрушаюсь о другом: о повсеместном в России небрежении к природе, к ее красоте. Знаю, что ныне об охране природы уже призваны заботиться соответствующие организации. Меня сокрушает именно то, что к охране природы приходится призывать, что красота ее бережется не всеобщей любовью, а соответствующими организациями, и то лишь кое-где. Но всеобщую любовь не могут заменить никакие организации.