- 151 -

ПИСЬМО ЧЛЕНУ ЦК КПСС АРИСТОВУ

 

 

Члену ЦК КПСС Аристову А. Г.

от писателя

Домбровского Юрия Осиповича,

Москва Г-34, пер. Островского,

д. 14, кв. 5. Тел. Б-6-81-89

 

Докладная записка

 

Обращаюсь к Вам по вопросу, хотя и личному, но имеющему также большое принципиальное значение.

О себе и о том, что у меня за дело, я напишу в конце этой докладной и очень коротко, так как суть, конечно, все-таки совсем не во мне.

Я хочу спросить Вас, почему Генеральная Прокуратура, просматривая в надзорном порядке наши дела — ДЕЛА лиц, осужденных по ст. 58, так категорически отвергает всякую возможность нашего личного участия в этом пересмотре.

Ведь до сих пор все наши просьбы о личном вызове, о даче показаний, все попытки что-то объяснить, дополнить, исходатайствовать — наталкивались на молчаливый отказ. Если заинтересованное лицо и вызовут в Генпрокуратуру, то никак не к практическому работнику, разбирающему его претензии и никак не для выяснения какой-либо неясности, а разве только для того, чтобы выслушать жалобу.

Правильно ли это?

Мне думается, что, безусловно, нет!

Политические дела периода 1937-1953 гг. (а в громадном большинстве случаев речь идет именно об этих делах), велись как общее правило, и в лучшем случае — недопустимо неряшливо, в худшем же — представляли просто голую фальсификацию.

 

- 152 -

Нужно, однако, учесть, что внешняя форма делопроизводства нарушалась совсем не так часто, и поэтому разобраться в такой фальшивке далеко не просто. А при той, поистине гигантской работе по восстановлению справедливости, которую выполняет Генпрокуратура и Прокуратуры Союзных республик, это иногда и вообще невозможно: для этого нет ни времени, ни работников.

И вот, в ряде случаев, Прокуратура, просматривая дело и исходя только из его материалов, шлет отказы — один, другой, третий, а потом вдруг реабилитируют человека. Такие дела часто длятся годами и переживают реабилитируемого.

А между тем, часовой разговор, несколько четко поставленных вопросов, и все, может быть, приняло бы совсем другое течение.

Особенно, конечно, это относится е делам Особого Совещания, не имеющим такой важной и, пожалуй, даже основной части делопроизводства, как судебное следствие.

Между тем, внешняя сторона этих дел, предназначенных для Москвы, соблюдалась всегда достаточно строго.

Конечно, мы — жалобщики — пишем жалобы и указываем на все то конкретное, на что вообще в состоянии указать; конечно, эти жалобы принимаются, собираются и хранятся в надзорном деле, но ведь надо учитывать и то, что далеко не всякий знает свое следственное дело полностью, не все он помнит и не все было в листах дела, когда он его подписывал. Да и может ли всякий подсудимый знать, что данный прокурорский работник и в данное время считает наиболее важным или, наоборот, наиболее сомнительным?

Для этого нужны прямые вопросы и прямые ответы.

А этого-то как раз прокуратура почему-то избегает.

Заинтересованное лицо часто находится в самом здании прокуратуры и обрывает все телефоны, но прокурорскому работнику, разбирающему его дело, говорить с ним не о чем.

Это пожелание — личный вызов — относится, конечно, ко всем категориям дел по ст. 58, но для лиц, осужденных по п. 10 этой статьи, т. е. за приписываемые им антисоветские высказывания, он просто необходим И понятно почему: здесь чаще всего никаких материальных доказательств преступления у следствия не было да и не могло быть. Их заменили показания свидетелей. И примерно в 90% они касались разговоров наедине.

 

- 153 -

Слов нет, это вообще крайне скользкий путь доказательств, но в принципе возражать против него все-таки не приходится. Тут все дело, очевидно, в анализе достоверности, т. е. в четком выяснении кто показывает, почему и когда он это показывает. Выяснить все это — положительно необходимо.

Как забыть, что бериевская компания, терроризируя одних, развязала самые темные, антисоциальные и даже античеловеческие инстинкты у других, что масса людей, не имеющих гражданского мужества и моральной стойкости (в особенности т. н. “Запятнанные” и “бывшие”), пали жертвами этой компании.

Вольно или совсем невольно, спасая иногда самих себя или зарабатывая капитал, они стали клеветниками и лжесвидетелями и теперь уверены, что обратного пути им нет. Они боятся и закона, и мести реабилитированного, и общественного мнения, и партответственности.

Поэтому часть их остается и будет упорно оставаться при своих прежних показаниях, насколько они их знают и еще помнят (кстати, у лжи, действительно, короткие ноги: знают и помнят они далеко не всегда и далеко не точно. Часто для выяснения истины достаточно заставить такого свидетеля повторить то, что он говорил раньше и попросить объяснить появившиеся противоречия).

К их числу надо прибавить вралей, профессиональных сплетников и кляузников, хронических алкоголиков, просто невменяемых — одним словом, людей, безграничная способность которых все перевирать и домысливать, превращать муху в слона — широко известных всем окружающим, но именно по этому признаку они и были желанными гостями в некоторых следственных кабинетах.

Разобраться в этом нарочитом хаосе, конечно, нелегко. Очень многое здесь зависит от профессиональных качеств, от чутья и добросовестности прокурорского работника, но еще больше дала бы четкая проверка всех обстоятельств, изложенных в жалобе, — проверка не только достоверности оспариваемых показаний, но и выяснение способности свидетеля трезво воспринимать, запоминать и оценивать события.

Конечно, не личность свидетеля должен взвешивать и оценивать следователь, а только его способность свидетельствовать, если ответчик эту способность у него мотивированно оспаривает.

 

- 154 -

А как пройти мимо таких заявлений ответчиков, как: “Я с этим лицом был незнаком вообще и поэтому не мог с ним разговаривать”. “Все могут засвидетельствовать, что я со свидетелем ни о чем, кроме служебных дел, не говорил”, “Я сказал не это, а вот что и сошлюсь на таких-то”, “Я в это время и в городе не был, проверьте...” и т. п.

До сих пор никто на такие заявления внимания не обращал и ничего не проверял.

Происходит все это потому, что любое (иногда нелепейшее по существу) свидетельское показание и до сих пор продолжает иметь в глазах прокурорского надзора абстрактную и абсолютную ценность, замкнутую в самой себе и не зависимую от личности автора. А два-три таких однотипных и согласованных показания (а чтобы они были однотипны и согласованны, об этом в свое время позаботился и следователь, и начальник следственного отдела, из-под пера которых вообще и вышло дело), механически приобретают в глазах прокуратуры силу неопровержимого юридического доказательства и неминуемо ведут к отклонению жалобы, как “необоснованной”.

К лицу ли в 1956 году этот упорный бумажный фетишизм? Это уважение к форме, которая никакого реального содержания не имеет и ровно ничего не отражает?!

Но, кроме прямых оговоров — (явления, в общем, не столь уж частого), — в каждом фальсифицированном политическом деле наличествуют обязательно следующие элементы:

I. Самооговоры

Причина их появления слишком понятна. Здесь стоит только заметить, что “признания” составлялись с точной согласованностью со всеми другими материалами дела. Если нужно было, они переписывались и подгонялись по нескольку раз, и поэтому проверять их другими свидетельскими показаниями — невозможно. Они и есть эти другие показания, но перефразированные.

II. Безличность в формулировке преступления

Обвиняемый уличается в: “опошлении советской действительности”, “охаивании мероприятий партии и правительства”, “восхвалении капиталистических порядков”, в том, что он “пытался доказать (доказывал) преимущества капиталистического строя перед советским”, “распространял антисоветские измышления”, “вел антисоветские

 

- 155 -

разговоры”, “клеветал на...”, “хулил вождя” (Рюминский словарь не богат, и я исчерпал едва ли не все основные формулировки по ст. 58-10). Для осуждения и этого в ту пору было достаточно. но разве не ясно, что такая запись — не показание, а самовольная экспертная оценка следователем каких-то разговоров, содержание которых более точно неизвестно.

По-моему, само появление в листах дела такой обвинительной туманности показывает, что у следователя в руках ровно ничего не было.

III. Произвольная запись

До лиц, ныне разбирающих дела, любые показания доходят только в записи, в редакции и осмыслении следователя, ибо свидетель готов был подписать любую их редакцию, только бы поскорее уйти.

Такая следовательская редакция преследовала:

1) Превратить любое высказывание подследственного в явно преступное.

2) Согласовывать его высказывания:

а) с самооговором;

в) с материалами оперативного дела, всегда известными следователю.

IV. Навязывание свидетелю криминальной характеристики личности подследственного

Делалось это так. Свидетеля спрашивали: “Знаете ли вы такого-то как советского человека?” У кого в кабинете следователя в тот период повернулся бы язык сказать про арестованного или подлежащего аресту (а об этом давали понять сразу), что данный “враг народа” на самом деле честный советский человек? Почти все были убеждены, что ответить так, значит, сесть рядом с арестованным, а поэтому отвечали уклончиво: “Нет, он не советский человек”, “не вполне советский человек”.

Тогда следователь определял: “Если не советский, то значит, антисоветский — третьего не дано”, — и заносил в протокол: “Знаю такого-то как антисоветского человека”. Этим началом определялся весь дальнейший ход и характер показаний.

Свидетель был уже деморализован и не возражал против любой редакции своих показаний.

 

- 156 -

V. Фальсификация материалов очных ставок

Здесь злоупотреблений было не менее чем везде.

Материалы очных ставок, как правило, никогда не соответствовали тому, что реально происходило в кабинете следователя. Ни прокурор, ни работник МГБ из соседнего кабинета — понятой — не мешали самой безудержной фальсификации: очника всегда наталкивали, поправляли, направляли, а чаще всего просто-напросто абзац за абзацем списывали в протокол очной ставки материалы прошлого допроса. Причем возражения подсудимого оглуплялись до того, что нельзя было понять, о чем же он говорил. Чаще всего их вообще не протоколировали.

Если же подследственный прижимал очника к стене, — следователь немедленно приходил к нему на помощь. В протоколе очной ставки вдруг появлялось стереотипное “остаюсь при своих прежних показаниях”, и этим закрывалось все.

VI. Выбор свидетелей

Свидетель, показывающий что-то в пользу подследственного, немедленно исчезал из “дела”. Точно так же изымались и все обстоятельства, оправдывающие подследственного или говорящие в его пользу, или обнажающие с какой-либо стороны шаткость обвинительной концепции.

Если же протокол данного свидетеля был уже положительно необходим, он составлялся заново, уже без неудобных для следствия моментов (они объявлялись “не имеющими отношения к делу”, “излишними”), и подписывался свидетелем вторично.

 

* * *

 

Таковы 6 основных следственных подлогов.

На основании двадцатилетнего опыта я утверждаю, что любое дутое политическое дело создано при помощи одного, при помощи двух, трех, а чаще всего, всех 6 подлогов.

Все надзорные жалобы будут указывать именно на эти виды фальсификаций.

Есть подлоги грубые, есть подлоги искусные; наряду с делами, сколоченными кое-как, разоблачить которые нетрудно уже при беглом чтении, попадаются подделки, сделанные технически очень грамотно.

 

- 157 -

Не надо забывать, что “дело” всегда представляет собой согласованное целое. Оно создано единой преступной волей и преследует только определенную цель. Вот эта мнимая стройность и вводит в заблуждение иногда и очень опытного работника. И в таких случаях разговор следователя с жалобщиком просто необходим.

Но вести такой разговор надо очень конкретно, с делом в руках надо спрашивать и давать возможность отвечать и доказывать. Такой разговор либо очень быстро покажет необоснованность претензий жалобщика, либо наметит конкретные пути для их проверки.

Что удерживает спецпрокуратуру от такого пути? Время? Но понятно, что времени потребуется не больше, а много меньше. Следственная тайна? Но она уже давно не тайна! Для подследственного, во всяком случае!

Винят прокуратуру и прокуроров, клянут бесчувственность чиновников и бюрократизм судей. Но, по-моему, беда тут в самом характере, в природе пересмотра. Это — надзорный пересмотр, поэтому и формы его особые, кабинетные: все сводится, по существу, к чтению и формальному анализу листов дела.

Правильно ли, что надзорный пересмотр дела таков? В принципе — да, безусловно. Прокурорский протест в обычное время по обычному делу, при нормальном суде первой инстанции — действие чрезвычайное и исключительное.

Но ведь не то происходит сейчас!!! Как же закрыть глаза на то, что надзорный протест сейчас является единственной формой восстановления юридической справедливости, что функции и следователя, и судьи, и прокурора возложены на одни и те же плечи.

А произошло это потому, что у подсудимого в свое время были отняты все его права, и ни суд, ни прокуратура помочь ему тогда не могли.

Но раз это так, разве не следует начать с восстановления этих прав, хотя бы в какой-то их основной части и, прежде всего, выслушать жалобщика? — задать ему вопросы и разрешить на них ответить и говорить в свое оправдание! Стоит ли сейчас слепо хвататься за классические процессуальные формы и категории, если признано, что в настоящее время имеешь дело с ненормальным делопроизводством и ненормальной работой судов?

Не следует ли именно здесь проявить гибкость и установить такую надзорную практику, которая была бы применима к спецделам известного Вам периода?

Форма тут не пострадает, а советское общество и люди очень выиграют.

 

- 158 -

* * *

 

Почему я это пишу и какое имею право обобщать и советовать? Мне кажется, что право на это я имею. Я хорошо имел возможность изучить вопрос и поэтому знаю все то, о чем пишу.

В течение 20 лет (с 1936 года!) я трижды арестовывался органами ГБ все одного и того же города (Алма-Ата), все по одной и той же статье и тому же самому пункту (58-10).

Все три моих дела опротестованы прокуратурой и судом.

Два из них прекращены полностью; третье (по-моему, самое дикое) опротестовано частично. Я просил о справедливости, а мне оказали снисхождение и отпустили. Я подал жалобу на эту половинчатость, и Генпрокуратура Союза предписала Прокуратуре Республики пересмотреть третье мое дело еще раз. И вот свыше 18 месяцев (с июля 1954 года!) длится это глупое дело и конца ему не видно. И ни разу никто не согласился меня принять и выслушать, хотя дело было в Москве, и я стучался во все двери прокуратуры.

За эти 20 лет я ни разу не был виноват даже в простой неосторожности или оговорке — меня отучили их делать! — но и доказать следствию за эти 20 лет я ничего не сумел, да и что, по существу, было доказывать? Даже и говорить было нечего, потому что следователи знали все лучше меня и старались только, чтобы я не мешался при оформлении еще одного пункта 10, еще одного дела. Но я мешал, и меня пытали — я ничего и никого не оговорил, и меня, как неисправимого (“он никогда не сознается!”), засунули в самые дальние и черные углы: так я был на Колыме, на Дальнем Востоке и под конец — в страшном Тайшетском Озерлаге.

Там я видел таких же, как я — не взявших на себя ничего, — и людей, сознавшихся в чем угодно и закопавших сотни. По их просьбе и от их имени я написал, вероятно, не одну сотню жалоб.

Я разговаривал с однодельцами и сличал их показания, выяснял истину. Я говорил со следователями и бывшими прокурорами, с бывшими крупными работниками — участниками больших “групп” и процессов, с профессорами и людьми азбучно неграмотными. Я знаю дела 1937-1938 гг., дела 1945 г., дела 1948-1953 гг. Из всего этого бесконечного разнообразия у меня создалось единое четкое впечатление — о нем я сейчас и пишу.

 

- 159 -

Я не адвокат и не прокурор, я только бывший член Союза Советских Писателей, человек, который кое-что обещал, но которому так и не дали ничего сделать. (В прошлых жалобах и в том числе и в жалобе КПК КПСС, ответ № 29 от 4.XI.55 г. я подробно писал о себе и поэтому не повторяюсь.)

В течение этих 20 лет я хотел понять, что же происходит: я присматривался, отсеивал случайное, выделял все общее и типичное. И вот теперь мне понятно очень многое: я знаю не только, что такое реально — в лицо — люди рюминского типа, или деятели бериевской замашки, но понимаю и то, почему всякая надследственная инстанция неминуемо станет на путь кровавых авантюр и антигосударственных подлогов, как только она сбросит с себя прокурорский надзор и пренебрежет священными правами обвиняемого.

Сейчас это поняли все: но если мне понятно, почему закон был нарушен так долго, так страшно и кто в этом был кровно заинтересован, то почему и сейчас прокуратура (“полностью восстановленная в своих правах”!) действует так медленно, делает так мало, создает у себя такие очереди, когда ей легко действовать и быстро, и эффективно — мне все-таки понять трудно.

Восстанавливать справедливость, возвращать советскому обществу хорошего и нужного человека — это ведь такая большая радость, а все идет косно, медленно, канцелярски равнодушно и безразлично. И это равнодушие идет нога в ногу с реабилитацией или вдруг выпускает такие издевательски-скурпулезные постановления: “Снять пункт 11, оставить пункт 10, срок наказания оставить прежний — 10 лет”. Как тут не вспомнить Ленина — “По форме все правильно, а по существу издевательство”.

Но я знаю и еще более характерный случай: человека вызвали для переследствия из Тайшета в Москву (значит, возили 7.000 км); перевезли, посадили в следственную тюрьму, продержали две недели да и отправили обратно. И никто его не вызвал, никто его не спрашивал — просто зачитали ему через тюремную администрацию бумагу о переквалификации статьи (58-10 и 58-8 на 58-10 — за агитацию) и соответствующим с этим снижением срока — вот и все. А человек только об одном и молил: “Вызовите меня, спросите, а потом поступайте, как хотите”. (Дело А. Оганезова).

И вот мне кажется, что основной порок всех пересмотров — это оторванность жалобы от жалобщика, замена человека папкой его дела.

 

- 160 -

Иными словами, сидит в лагере или ходит по Москве (а это существенной разницы не составляет), осужденный за антисоветскую агитацию какой-нибудь гражданин (скажем — Домбровский) и требует реабилитации, а у прокурора на столе лежит его двойник — “Дело” Домбровского, осужденного за антисоветскую агитацию. Никакого реального отношения его “Дело” к живому Домбровскому не имеет, но оно составлено по точным инструкциям директивных органов госбезопасности и поэтому выглядит страшно.

И вот по материалам “Дела” об этом

Домбровском — контрреволюционере, умелом и ловком враге, — и решается судьба настоящего живого Домбровского, который даже и точного понятия не имеет о том, как выглядит его страшный двойник.

А происходит это опять-таки потому, что пересмотр надзорный и только надзорный. А только надзорный пересмотр сейчас явно недостаточен, ибо сущность дел, которую он затрагивает, иная, и приходится сомневаться во всех материалах от обложки до обложки, от обвинительного акта до протокола об ознакомлении с делом (знаменитая 206 ст.!).

Я думаю, Вы поймете и поверите, что совсем не одни личные соображения толкнули меня на составление этой докладной — я просто изложил те мысли, которые уже 10 лет приходят мне в голову и которые я уже не счел вправе скрыть!

 

1 января 1956 года

Ю. Домбровский