- 143 -

В отпуск в Карелию!

 

Шесть месяцев в тюрьме в Петрозаводске, месяц в этапе на Север, четыре с половиной года заключения в Ухтижемлаге НКВД и почти три года на поселении в Ухте без права выезда. Восемь лет. Очень нелегких лет, долгих, томительных, с чередованием беспросветного отчаяния и слабых вспышек надежды выжить и стать на ноги, с непроходящим, обычно приглушенным, но порой сверлящим душу чувством обиды, с перспективой в случае выживания носить клеймо судимого за антисоветскую агитацию. И в то же время годы упорного стремления получить без отрыва от работы специальность фельдшера, чтобы обеспечить себе будущее. Восемь лет напряженной работы без отпусков, в тоске по родине.

И вот наконец осенью 1945 года, после ряда неудавшихся попыток, я еду в отпуск в Карелию, в Кондопогу, в свой отчий дом. Четыре месяца назад туда вернулись из Сибири мои родители после трех с половиной лет эвакуации.

Глаза смыкаются от недосыпания и усталости. В течение трех суток, после того как 28 октября получил телеграмму о болезни мамы, я был весь

 

- 144 -

поглощен хлопотами об отпуске, приобретением билета, сборами багажа и другими неотложными делами.

Мой багаж составляли три места: тяжелый чемодан с хлебом и некоторыми другими продуктами, объемистый рюкзак, вместивший остальную часть продуктов, спирт, валенки, белье. Наконец, третьим местом была сумка с чайником, кружкой и дорожной пищей. Продукты надо было вести на все четыре недели отпуска.

Общий вагон покачивает и трясет. Полно народу, накурено, душно, темно при тусклом мерцающем свете коптилки. Меня неотступно одолевает беспокойство за здоровье мамы. Каково ее состояние? Вдруг (не дай бог!) случилось что-нибудь совсем серьезное! Я должен помочь ей выкарабкаться!

Мне врезалось в память свидание с мамой в тюрьме.  Это было в марте тридцать восьмого, после того как на суде был объявлен приговор: восемь лет лишения свободы с последующим лишением прав на пять лет. «Сынок, как можно вынести такой срок?» — говорила мама, сдерживая слезы. «Ничего, мама, зима — лето, зима — лето, зима — лето...» — пытался я перечислить восьмилетнюю цепочку времен года. Но эти слова были перекрыты рыданиями мамы. Я не могу себе простить, что допустил такую глупость, пытаясь успокоить ее словами, услышанными как-то в тюрьме. Они подошли бы для срока в пару лет, для того и были придуманы. Я же, дурачок, запнулся, едва договорив до середины.

С тех пор, если я вспоминаю маму, то неизменно с заплаканным лицом сквозь железную сетку.

Мама была жизнерадостной женщиной, не только безропотно переносившей, но и активно преодо-

 

- 145 -

левавшей нужду и все невзгоды. Я не помню, чтобы она серьезно болела, если не считать редких простудных заболеваний, гриппа, когда она лежала с мокрой тряпкой на лбу. Теперь она представлялась мне именно в таком виде. Однако, как мне помнится, она никогда не уходила от семейных забот: тихим голосом напоминала, что мы должны поесть, выкупить продукты по карточкам, дать корм скотине, попросить тетю Настю Перласову подоить корову.

Какое счастье, что еду! Смотрю в окно, но там лишь кромешная тьма, и можно лишь угадывать за ней унылый осенний лес, кочковатую землю, запорошенную снегом. Вспоминается лето тридцать восьмого года, когда в составе маленькой геодезической группы где-то в этих местах я пробивал просеку от строящейся нефтешахты № 1 в таежном лесу. Наша узкая просека уперлась в широкую обезлесенную полосу. Старший геодезист, Бронислав Казимирович Юзефович, тоже заключенный, которого мне представили как бывшего доцента из Ленинграда, торжественно объявил, что здесь пройдет железная дорога, будет построена станция. По нашей же просеке пройдет дорога от шахтного поселка до будущей станции. Трудно было поверить, что это случится в скором времени: предстоял огромный объем работ до начала укладки рельсового пути (раскорчевка, выборка грунта, насыпка полотна) и постройки необходимых помещений. Но теперь все это позади: не пропали зря труды многочисленных многострадальных зеков.

Мерное постукивание колес на стыках отсчитывает время и постепенно уменьшающееся расстояние между Ухтой и Кондопогой. Когда поезд сбивается с расписания и долго простаивает где-


 

 


- 146 -

нибудь на разъезде, с нетерпением жду паровозного гудка, возвещающего об отправлении.

Чтобы не лишиться бесценного багажа, спал чутко, сидя. Однажды кто-то потряс меня за плечо. Это были проводник и мужчина в вохровской форме.

— Ваши документы!

С гордостью предъявляю паспорт, новенький, только что полученный.

— Куда следуете?

Достаю из кармана маленькую справку об отпуске, напечатанную на четвертушке бумажного листа.

Этот драгоценный документ я многократно перечитывал и четко представляю каждое слово. И тусклый штамп в левом верхнем углу со словами: «СССР. НКВД. Ухто-ижемский исправительный трудовой лагерь. ОЛП .№ 7». И каждую букву подписи за начальника АХЧ олп № 7, сделанной коричневато-красными чернилами: «Н. Лобкова».

Очевидно, что Надя Лобкова твердо усвоила традицию всех начальников Ухтижемлага, от мала до велика, расписываться не иначе как полной фамилией.

Что же касается частой проверки документов, то делалось это для того, чтобы с обширной территории здешних лагерей — от Котласа и огромных таежных территорий до заполярной тундры, Воркуты и севернее, со многими тысячами зеков и лишенцев — никто не смог удрать...

Когда подъезжали к Княж-Погосту (ныне г. Эмва), мне припомнилось, что сюда летом 1938 года я был доставлен в барже по реке Вычегде в числе многих сотен заключенных, этапируемых на Север. Дальнейший многодневный путь до Ухты был проделан пешим ходом, в колоннах, сопровождаемых вооруженными конвоирами с

 

- 147 -

немецкими овчарками. Это был тяжелый этап, измотавший мои силы и приведший к заболеванию куриной слепотой. Как хорошо, что все это далеко позади!

И снова меня одолевают мысли о доме. Хорошо бы, осень не спешила к зиме: так хочется увидеть родные берега без снежного покрова! Траву, хотя бы уже и омертвелую, высохшую, обласкать взглядом. Скальные кряжи и лбы с чахлой растительностью, огромные гранитные валуны, покрытые лишайниками, нежно погладить...

Миновали Котлас. Убегающая мимо земля порадовала своей обнаженностью, бесснежием. А еще - пролетавшая мимо сорока. При виде ее белых боков и частых взмахов крыльями всплеск ликования наполнил душу: восемь лет не встречался с этой птицей, и она показалась доброй старой знакомой.

Томительно тянулось время на пересадках, в переполненных пестрым народом грязных и душных залах ожидания. Когда же приближалось время посадки, охватывала решимость. Чтобы руки были свободны для штурма вагона, соединял ручку чемодана с рюкзаком, перекидывал ношу через плечо. Оказывалось на удивление много сил. Они позволяли внедриться в посадочную давку и протиснуться с очень весомым багажом к вагонным ступенькам.

Последняя пересадка была на станции Волховстрой. Когда-то, в годы моего детства, она называлась Званкой, и это ее название мне нравится больше, чем нынешнее. В нем звучало какое-то ласковое гостеприимство. Впечатление поддерживала и архитектура вокзала, вызывавшего светлое, торжественное чувство. Теперь, прибыв сюда ночью, я увидел во тьме лишь редкие тусклые огни, а вместо вокзала у железнодорожного пути

 

 

- 148 -

стояло какое-то деревянное строение, напоминавшее товарный вагон.

— Проехать бы сейчас в Ленинград, повидаться с дедом,— мечтательно произнес я, обращаясь к соседу по вагону.

— В чем же дело? Зачем тебе здесь слезать и затем неизвестно где коротать ночь и день до вечернего поезда? Я бы на твоем месте проехал до Питера.

— Но билет у меня без заезда в Ленинград.

— Это не страшно. До него осталось максимум четыре часа, едва ли будут проверять билеты. В крайнем случае уплатишь штраф, ночью с поезда едва ли сгонят. А рано утром будешь в городе.

— Пожалуй, надо рискнуть. Но я выйду сначала на разведку.

Выйдя из вагона, я почувствовал неуютность осенней ночи, промозглость воздуха, порывы налетающего ветра со снежинками. В темноте слышались голоса людей, чавкание торопливых шагов по слякоти. Я возвратился в вагон.

Ленинград еще только начинал просыпаться, когда я ранним утром, сдав багаж в камеру хранения, шагал по Невскому. После пережитых блокадных дней проспект напоминал больного, медленно выздоравливающего от тяжелой болезни. Стены многих домов были грязно-серого цвета, с осыпающейся штукатуркой, кое-где с трещинами, с указателями бомбоубежищ и другими надписями военного времени. Стекла окон еще были крестообразно оклеены пожелтевшими бумажными полосками.

Мне предстояло пройти по проспекту порядочный путь, до самого Казанского собора, а затем свернуть направо на улицу Софьи Перовской, где проживали старики Пименовы. Этот путь мне был хорошо знаком, как и всем деревенским род-

 

- 149 -

ственникам, так как дед Николай Степанович и его жена Елизавета Николаевна (ее мы звали тетей Лизой, она была намного моложе деда) всегда радушно принимали своих земляков.

Кондопожцы приезжали в Ленинград с трепетом. Питер издавна служил для них школой жизни. До революции многодетные деревенские семьи за небольшую плату отдавали сюда своих парнишек в мальчики владельцам магазинов. При этом глава семьи не только избавлялся от лишнего рта, но и надеялся, что питерская выучка поможет мальчишке выйти в люди и даже завести свое дело. Конечно, если повезет. Так говаривали: «Питер кому шубу сошьет, а с кого и шкуру сдерет». В десятилетнем возрасте был отправлен в Питер и мой отец, где был в мальчиках пять лет, но так и не поднялся выше приказчика и не стал богаче деревенского мужика.

Дед Николай Степанович когда-то тоже прошел питерскую школу, и считают, что ему на редкость повезло. Шустрый, исполнительный и смышленый парнишка выбился из мальчиков в приказчики кожевенного магазина, а затем и завел свое дело в Питере, тоже кожевенное, стал купцом.

Нашему семейству дед был родственником по маме, причем не ближним. Однако она, как и все Пименовы, боготворила деда как щедрого благодетеля, спасшего семью от нищеты в критический момент, после пожара.

Николай Степанович, тогда еще молодой, только что произведенный в приказчики, узнав про беду, решил помочь, и ему удалось построить новый дом, лучше прежнего. Сам дед рассказывал об этом событии кратко:

«Я упал на колени перед хозяином и попросил отпуск и денег взаймы. Хозяин был бережливым

 

 

- 150 -

и скупым, но сразу уступил. Я приехал в Кондопогу, уговорил своего друга Ивана Васильевича Самсонова, который был старостой деревни, стать подрядчиком. Тот нанял мужиков заготовлять и подвозить бревна, а затем и плотников. И был построен дом».

Это был двухэтажный дом со всеми подсобными крестьянскими помещениями — просторным сараем, скотным двором, хлевом, конюшней, чуланами.

Ввергнув себя в немалые долги, дед проявил большое милосердие, подарив новый дом погорельцам. За собой он оставил лишь заднюю комнату в верхнем этаже, куда иногда приезжал погостить в летнее время. После революции, лишившись всего своего купеческого состояния, дед оставался жить в Ленинграде, но ежегодно навещал деревенских родственников. Единственный его сын Константин был взят в тридцать седьмом и не вернулся, невестка осталась с двумя малышами. Поэтому дед и тетя Лиза, перенесшие блокаду, продолжали работать, хотя деду было уже около семидесяти. Я спешил, чтобы застать их дома.

Старики сразу узнали меня, встретили очень радушно. Они уже знали из писем мамы, что я давно собирался в отпуск, поэтому мой приезд не был для них неожиданным. После обычных приветствий дед начал складывать в ящик инструменты, лежащие на полу.

— Встал рано, что-то не спится, и решил наклеить заплату на галошу. Если их своевременно ремонтировать, то долго можно носить. А вот молодежь теперь ничего не бережет: чуть что — и в бросок. А то еще чище. Недавно заезжал наш Палька, Палька Пименов. Моряк, ухарь такой. Когда провожал его, у меня начала сваливаться галоша и я стал в карманах искать кусок бумаги,

 

- 151 -

чтобы затолкнуть в нее. Палька не растерялся, достает из кошелька рублевку, скомкал и говорит:

«Вот, возьми, дедушка!» Вот ведь до чего дошло! Тетя Лиза поддержала мужа:

— И хлеб не берегут: куски выбрасывают на помойку. Видно, скоро забыли про блокаду, про страшный голод. Бывало, шепчешь про себя: хлеба... хлеба... Мы с дедом работали на Ижоре — лебеду покупали, так это еще хорошо было...

— Сколько людей (царство им небесное!) голодной смертью погибло. Сами не верим, что выжили. Спасибо, дай бог здоровья Ивану Федоровичу Самсонову: несколько раз заглядывал к нам (воевал под Ленинградом) и помогал куском из своего пайка...

Старики ушли на работу, оставив мне ключ от комнаты. Я хотел пройтись по городу, несмотря на сильную усталость. Но после того как посмотрел в небольшое тусклое зеркало, стоявшее на старинном комоде, и увидел свое изможденное и осунувшееся лицо, решил отоспаться за бессонные дорожные ночи. Лег на старый диван со скрежещущими пружинами и быстро погрузился в глубокий сон.

Вечером с дедом поехали к двоюродному брату Петру Перласову, который проживал на Московском проспекте (в то время он назывался не то Международным, не то Сталина). Петр был старше меня почти на десять лет. Только что демобилизованный из Красной Армии, он был одет еще в военно-морскую форму, при орденах и медалях, и производил солидное впечатление. Я с восхищением и гордостью смотрел на его награды. Его жена Дуся, высокая молодая женщина с властным характером, именовала себя казачкой.

После тоста за встречу стало шумно. Меня мало о чем спрашивали, я мало что о себе говорил. В основ-

 

- 152 -

ном рассказывал Петр — о службе в морской пехоте, о подвигах, порой не без самолюбования. Выпили в память о его трех братьях — Иване, Михаиле и Леониде, погибших на фронте. А также в память об их отце, который был раскулачен, а затем посажен и, по-видимому, погиб в лагере.

— Когда меня спрашивают, кто был мой отец, причем часто с намеком на мое кулацкое происхождение, я отвечаю: «Мой отец был говночист!» Тогда сразу отстают. Пусть докажут, что я не прав! — говорил Петр, подчеркивая свое остроумие, удаль и независимость.

Его высказывание не требовало пояснений ни для меня, ни для деда. Нам обоим было известно, что в 1925—1926 годах между деревней Кондопога и железнодорожной станцией Кивач (ныне — станция Кондопога) началось большое строительство. По плану ГОЭЛРО здесь приступили к сооружению гидростанции и начали рыть канал между Нигозером и Кондопожской губой Онежского озера. Вскоре начали строить также бумажную фабрику. Из различных губерний России на Кондострой наехало много мужиков, завербованных в рабочие. Для них был построен целый барачный поселок.

Местные лошадные крестьяне неплохо зарабатывали на подвозке бревен, кирпича, гравия и других строительных материалов. Отец Петра, Александр Федорович Перласов, отличавшийся богатырским сложением и недюжинной силой, выбрал самую грязную, тяжелую и непрестижную работу — очищать общественные уборные в рабочем поселке. С утра до позднего вечера он орудовал большим черпаком с длинной рукояткой, загружал фекалиями огромный ящик, поставленный на телегу или сани. Однако он вывозил этот груз не на свалку, а на поля, разделанные на полуострове

 

- 153 -

(по местному — на наволоке). Тяжкий труд обеспечил крестьянину не только приличный заработок, но и повышение урожаев. В результате он оказался в состоянии не только прокормить многодетную семью, но и с помощью подросших сыновей построить дом, а также купить вторую лошадь и вторую корову. Таким образом, он попал в разряд кулаков...

Дед и Петр поехали меня провожать. На Московском вокзале мы зашли в ресторан. Он был переполнен, но Петр быстро нашел столик. Просмотрев меню, я был поражен высокими ценами. Заказал по сто грамм водки и по бутерброду с сыром.

Раздалась музыка, появилась певица. Эта молодая женщина с чувством исполняла «Не тревожь ты меня, не тревожь...» Я впервые слышал эту песню, она мне очень понравилась. Петр с восторгом смотрел на певицу.

Дед вспомнил, как, бывало, в молодости он восхищался в Питере певицей Вяльцевой. Посетовал на недоступную ресторанную дороговизну.

— Бывало-то, сколько вина было выпито...— с гордостью сказал он, разглаживая седые усы.

— И хватало?

— Хватало. Потому что торговать умели. Бывало, как зайдет в лавку покупатель, так перед ним вежливостью и любезностью рассыпаешься. Не нравится ему один товар, другой предлагаешь. Так хозяин научил. Старовер был. Водки не пил. Признавал только чай. Любил говаривать: «Колюшка, выпьем-ка чайку, да забудем тоску».

— Ты, дед, значит, не совсем в хозяина пошел.

— Так ведь когда свое дело завелось, то нельзя было не выпить: почти все оптовые сделки совершались в ресторане.

Повторили по сотне грамм, закусили бутербродом

 

- 154 -

с икрой, я попросил счет и уплатил по нему около трехсот. Веселой компанией направились к камере хранения.

В обществе ленинградских кондопожцев я почувствовал себя уже одной ногой дома.