- 9 -

Арест

 

Ночной звонок услышала жена. Накинув наспех халат, она побежала открывать входную дверь. Я не сразу понял, в чем дело, когда за ней в нашу комнату вошли три человека и дворник, дядя Вася. Двое - в кожаных регланах, один - в милицейской форме.

- Оружие есть? - спросил один из них у меня. Я был не в состоянии не только ответить, но даже удивиться нелепости этого вопроса. Пошарив в кровати и в моей одежде, он бросил мне:

- Одевайся! - и добавил: - Вот ордер на арест, ознакомься.

Все поплыло у меня перед глазами. Затем начался обыск... Это жуткое воспоминание. Сейчас, когда я пишу эти строки, картина той ночи, с 7 на 8 февраля 1938 года, стоит у меня перед глазами так отчетливо, как будто все это происходило вчера. Жене приказали сесть у стола, мне - на стул посреди комнаты. Понятой, дядя Вася, стоял у двери, там же - милиционер, а двое тщательно обшаривали наше жилище. Разговаривать не разрешали. Энкаведешники просматривали наши конспекты, вещи, передвигали мебель, даже в печь заглядывали. Когда закончился обыск, было уже раннее утро. Я понял это, услышав движение в коридоре нашей большой коммунальной квартиры. Наконец, один из энкаведешников сел и стал что-то писать. Затем подозвал дядю Васю и милиционера и дал им расписаться. Потом обернулся ко мне:

- Собирайтесь, поедете с нами.

Жена спросила, что мне дать с собой. Внешне она была спокойна. Я тоже старался изо всех сил казаться спокойным. Надев пальто, я стоял посреди разгромленной комнаты, когда тот же энкаведешник (видимо, он был старшим) сказал:

- Можете прощаться.

Мы обнялись. Я крепко поцеловал жену и почувствовал, что она дрожит.

- Сообщи маме, - сказал я.

Она кивнула. Энкаведешник сложил в портфель отобранные бумаги, фотографии, мои документы и встал. Я надел шапку. Идти надо было через общую кухню. Здесь уже во всю гудели примуса. У столиков стояли соседи. Проходя, я сказал:

- Прощайте, товарищи!

 

- 10 -

Никто не ответил. Все отвернулись к своим чайникам и кастрюлям. В открывшуюся дверь пахнуло холодом, и я стал спускаться по узкой "черной" лестнице. Оглянувшись в конце марша и увидев жену, я сказал:

- Иди, а то простудишься...

Поворот лестницы скрыл ее от меня.

Мы пересекли двор и вышли из ворот. На улице мела поземка. У тротуара стоял "черный ворон". Мотор его работал на малых оборотах. Мне открыли сзади дверь с решеткой на маленьком оконце, и я через узкий "предбанник" пролез в следующую дверь, в полную темноту. Дверь захлопнулась. Под ногами лежало запасное колесо, я споткнулся об него, нащупал у стенки скамью и только успел сесть - машина тронулась.

Я слышал звонки трамваев, гудки автомобилей, но ни проблеска света не пробивалось ко мне. Ехали довольно долго. Наконец - остановка, звуки голосов, скрип открывающихся ворот. Машина двинулась, встала. Я услышал щелканье замка, увидел свет.

- Выходи!

Спрыгнув, я оказался в небольшом тюремном дворе. Мне скомандовали:

-Руки назад!

Загремела связка ключей в руках охранника. Он открыл изнутри решетчатую дверь, я вошел, и она со скрежетом за мной захлопнулась. По длинному коридору меня ввели в большую комнату, разделенную деревянным барьером на две части. Пришедшие со мной сказали сидевшему за барьером дежурному:

- Принимай!

Они передали ему все принесенное в портфеле, расписались в какой-то книге и ушли. Дежурный спросил у меня фамилию и повел куда-то по коридору, в который выходило много дверей. Открыв одну из них, скомандовал:

- Входи!

Щелкнул замок, и я остался один.

Это была клетушка примерно метр на полтора. Против двери - нечто вроде рундука. Над дверью горела лампочка. Ни звука не доносилось в это помещение, которое, как я узнал потом, называется у зеков "собачником". Я сидел на рундуке и думал о жене, потом вдруг вспомнил преддипломную практику на строительстве автострады Москва-Минск.

Это было всего полгода назад, весной. Нам, студентам пятого курса Ленинградского автомобильно-дорожного института, на строительстве автострады очень обрадовались - инженерно-технических работников после прокатившейся волны арестов не хватало. Меня и двоих моих однокурсни-

 

- 11 -

ков сразу же назначили начальником, механиком и диспетчером гаража при асфальто-бетонной базе в Одинцово. В нашем распоряжении оказалось: три десятка самосвалов, одна полуторка ГАЗ, небольшой домик-времянка на базе, склад ГСМ, недавно демобилизованный из армии украинец Сокол, работавший заправщиком, и шесть десятков шоферов, досрочно освобожденных со стройки Москва-Волга.

База была в оцеплении. На штабелях щебня, песка и на вышках вдоль зоны дежурили стрелки с винтовками. Работяг приводили из ближайшего лагпункта под конвоем и пересчитывали. Автомашины, въезжавшие в зону и выезжавшие с асфальтом, осматривались вохровцами. Вечером вспыхивали ярким светом мощные прожекторы - работала ночная смена. Тягостна была для меня эта картина подневольного труда оборванных, исхудалых людей - ведь отец мой находился в лагере на Дальнем Востоке. Но я и предполагать не мог, что могут арестовать меня...

Выходных дней почти не давали. Наш Сокол жил тут же, в каморке. Это был неунывающий парень, любивший петь украинские песни. Ходил он в военной форме и очень гордился недавно приобретенными великолепными хромовьми сапогами. Однажды, заправив все машины, он решил позагорать на солнышке на перевернутом старом кузове автомашины и незаметно уснул. Проснувшись, не поверил своим глазам: сапог на ногах не было. Повертев пальцами в шерстяных носках. Сокол вскочил и с истошным криком ринулся ко мне. Кража была ловкая: на виду у стрелков с его ног сняли сапоги, которые сам Сокол, ложась спать, с превеликим трудом стаскивал... Я заявил о случившемся начальнику конвоя. Тот, пожав плечами, посоветовал потолковать с бригадиром блатных. Через шоферов, недавних зеков. Сокол связался с урками, и сапоги нашлись. Стоило ему это два пол-литра водки... А мы уразумели одну из главных лагерных заповедей: "Не зевай!"...

Однажды на базе поднялась суматоха, раздались свистки, винтовочные выстрелы, была остановлена работа. Всех заключенных согнали в кучу, уложили на землю. Появились проводники с овчарками. Оказалось, сбежали трое... Через некоторое время мимо нас провели двух беглецов. Одежда на них была изорвана, руки и ноги в крови. Затем, чуть ли не волоком, притащили третьего... Мне вдруг пришло в голову, что это судьба приучала меня к миру изгоев...

Не знаю, как долго я сидел в тесном "собачнике", - часы у меня отобрали. Наконец, щелкнул замок, и конвоир привел меня опять в комнату с барьером. Там мной занялись сразу несколько человек. Один из них приказал мне раздеться догола. Второй подошел к моей одежде, и в сторону, на пол полетели: ремень, металлические пряжки, крючок и петля, выпоро-

 

- 12 -

тые из брюк, шнурки от ботинок. Голого, меня заставили поднять руки, расставить ноги и нагнуться; заглянули мне в задний проход и под мышки. После этого измерили рост стоя и сидя, затем подозвали к столу, на котором лежали металлическая пластинка и ролик, намазанный липкой черной краской. Сняли отпечатки пальцев и ладони. Одновременно меня опрашивали и записывали обычные анкетные данные. Потом повели в соседнюю комнату, где тюремный фотограф посадил меня в особое кресло, ручки которого после этого соединились планкой с набранным большими цифрами номером. При ярком, направленном в лицо свете он щелкнул затвором фотоаппарата, затем повернул кресло вместе со мной, развернул планку с номером и сфотографировал меня в профиль.

 

- 13 -

После всех этих унизительных операций, превращающих человека в арестанта, мне приказали взять одежду и повели в баню. Здесь велели сдать все вещи в прожарку и выдали крохотный кусочек мыла. Я наскоро помылся чуть теплой водой. После долгого ожидания в другом помещении мне выдали вещи, тошнотворно пахнувшие после дезинфекции горячим паром. На этом "обработка" была закончена, и меня снова заперли в "собачнике"...

Опять сидел я на рундуке, ожидая, что будет дальше. Смертельно хотелось курить, и время тянулось невероятно медленно. В голову лезли печальные мысли. Но вот щелкнул замок, и конвоиры повели меня по коридорам... Заскрежетали в решетчатой стене решетчатые же двери на широкую лестницу, и я стал подниматься по ней. На третьем этаже - вновь железный скрежет, перезвон ключей, и я оказался в широком коридоре. Стен не было, вместо них по обеим сторонам, от пола до потолка - решетки из толстых прутьев. За решетками - камеры, заполненные массой людей. Множество глаз смотрело на меня оттуда. Растерявшись, я невольно замешкался, и конвоир стал меня подгонять. Подойдя к одной из камер, он подозвал коридорного. Заскрежетали ключи, дверь открылась. Коридорный громко крикнул:

- Староста, принимай!

 

В камере № 16

 

Я стоял у захлопнувшейся двери, с пальто и узелком в руке. Рядом появился коренастый, небольшого роста человек в военной форме со споротыми петлицами. Он крикнул коридорному:

- Это 198-й! - и спокойно сказал мне: - Проходите, рассказывайте... Со всех сторон меня сразу же окружили люди: обросшие щетиной, пожилые, молодые, самых разных возрастов. Народа в камере было много. Посыпались вопросы:

-Кто?

-Откуда?

- Когда арестован?

Отвечая на вопросы обступивших меня арестантов, я постепенно успокаивался и стал оглядывать камеру. Она была довольно большой, в два огромных окна и с высоким потолком. Но вместо 24-х человек, на которых она была рассчитана, в ней, считая со мной, было 198, поэтому, наряду с двумя длинными нормальными, на 12 человек каждый, столами, я увидел столы из стопок топчанных щитов, уложенных на спинки коек. Коек было

 

- 14 -

24, десять из них служили столами, остальные - скамейками. На тех, которые предназначались для сидения, тоже лежало по одному щиту - сетки были продавлены и порваны. В дальнем углу, за ограждением из гофрированного железа около метра в высот)', находился унитаз со сливным бачком, а рядом - раковина для умывания. Столы стояли в два ряда по стенкам камеры, и середина была свободна. Там по кругу ходили для моциона арестанты. Часть прохаживалась и сейчас, но многие толпились около меня.

Я сутки ничего не ел, но голода не ощущал. А вот курить хотелось. Видя, что многие вокруг дымят, я попросил закурить. Тотчас ко мне потянулись руки с папиросами. Неожиданно из-за обступивших меня людей просунулась голова старика с седым ежиком волос, редкой, тоже седой бородкой клинышком, висящими вниз усами. Скуластое, с раскосыми живыми глазами лицо его было явно монгольского типа.

- Скажите, пожалуйста, - вежливо улыбаясь, осведомился старичок, - генеральный консул в Урге до революции - Люба, не ваш родственник?

Он правильно сделал ударение в моей фамилии и с интересом, как мне показалось, хитровато смотрел, ожидая ответа. Я насторожился и ответил отрицательно, хотя прекрасно знал, что консулом в Урге был родной дядюшка отца, о котором, правда, ничего не было известно после революции.

- Очень жаль, - сказал старичок, - а мне показалось, что вы даже похожи на него...

В это время к двери подошел коридорный и громко прокричал:

- Отбо-ой!

Староста повторил его команду, и в камере сразу же все пришло в движение.

Люди подходили к стопкам щитов, брали их и несли куда-то укладывать. В считанные минуты вид камеры совершенно изменился. Вся ее площадь стала огромными нарами, только в определенных местах оставались проходы. Главный шел вдоль камеры и именовался Гальюнным проспектом. Перпендикулярно ему шли от стен камеры Гальюнные переулки (по два с каждой стороны), чтобы ночью всякий, если понадобится, мог добраться до унитаза в углу.

По команде старосты все начали укладываться на ночлег. Порядок в камере оказался образцовым: все люди разбиты на десятки, в каждой имелся старший. Лучшие места занимали те, у кого был большой арестантский стаж. Лучшими считались места в углу у окон, на сдвинутых вместе двух обеденных столах. Половина состава камеры спала на щитах, остальные - внизу, "под горцами". Не прошло и пяти минут как все улеглись. Никаких постельных принадлежностей, конечно, не было. Я, как новичок, получил

 

- 15 -

место "под горцами", возле параши. С трудом протиснувшись в низкое пространство под щитами, лег на свое зимнее (доставшееся в наследство от деда) пальто с барашковым воротником. Заснуть после всего пережитого я, конечно, не мог. Было горько и, тоскливо. Так горько, что из глаз потекли слезы. В камере ярко горело электричество, слышался кашель, дыхание и храп многочисленных арестантов. Начались вызовы на допрос. Коридорный громко называл фамилию, дежурный повторял, в ответ слышались имя и отчество. Гремели ключи, со скрежетом открывалась дверь, и вызванного уводили. Наревевшись, я, наконец, незаметно уснул. Пробудился от громкого и протяжного крика:

- Подъе-ем!

Моментально все в камере пришло в движение, и через несколько минут щиты были собраны, сложены в стопки и помещение приняло вид, который имело вечером. Возле раковины и у параши возникли быстро двигавшиеся очереди. А у дверей уже орудовали староста, завхоз и дежурный. Выделяли людей, чтобы принести большие плоские ящики с прорезями для рук, нагруженные пайками хлеба.

По заведенной очереди, десятками, мы подходили к двери получать пайку, на которую завхоз насыпал маленький черпачок сахарного песка из большой миски. Пол-литровых эмалированных кружек на всех не хватало, завтракали поочередно, по столам. Я заметил, что почти у каждого были свои припасы: кусочки сахара, печенье, даже батоны и масло. Оказывается, здесь имелся ларек, из которого люди, имевшие в канцелярии деньги, могли два раза в месяц выписывать кое-что из продуктов.

После завтрака была дана команда начать уборку. Получены резиновые скребки на палках, ведра, тряпки. Все уселись, где только было возможно, а дежурные под руководством завхоза начали мыть цементный пол!

Первые несколько суток на допросы меня не вызывали, и я, приглядываясь ко всему, что меня окружало, знакомясь с людьми, приспосабливался к тюремному быту, приходил в себя. Я понял, что в подавляющем большинстве окружают меня замечательные люди, а не преступники и враги народа. Вопреки упорным стараниям унизить, сломить, запугать, растоптать человеческое достоинство большинство из них продолжало верить в правду и торжество справедливости, оставалось верными тем идеалам, которым служило на воле. Правда, были и подлецы, и приспособленцы, и циники, но таких было меньше, чем настоящих людей. Тюрьма, следствие, как проявитель в фотографии, сразу же обнаруживали все отрицательные черты, до того скрыто присутствовавшие в человеке. Здесь ярко проявлялись коллективизм, солидарность и взаимовыручка. Они спасали от уныния, поддерживали слабых духом, давали силы для сопротивления злу и насилию, попиравшему безнаказанно все права человека.

 

- 16 -

Незадолго до ареста мне исполнилось 23 года. Я тогда очень быстро сходился с пожилыми людьми. Так было и в камере. Одним из первых, с кем меня связала дружба, был напугавший меня монгольского вида старик. В девяностые годы прошлого века Цыбен Жамцаран был студентом Петербургского университета. За участие в студенческих беспорядках был арестован и сослан на поселение под гласный надзор полиции в Якутию. Вскоре он оттуда бежал в Монголию. В Урге (ныне Улан-Батор) друзья направили его к русскому консулу - моему родственнику, который, оказывается, укрывал в консульстве преследуемых царским правительством революционеров и помогал им выехать за границу, снабжая документами.

С помощью консула Люба молодой монгол отправился в Париж и, окончив Сорбонну, вернулся к себе на родину. Это было перед русско-японской войной, когда Николай II, заигрывая с Востоком, согласился признать автономию Монголии. Для переговоров с царем в Петербург приехала делегация, в которой переводчиком был Цыбен Жамцаран. Молодой ученый-востоковед вел большую работу среди соотечественников, направленную на достижение Монголией полной независимости. Сразу после Октябрьской революции, вернее после разгрома Колчака и установления советской власти на Дальнем Востоке, он приехал в Москву во главе монгольской делегации. Тогда был подписан первый договор между Советской Россией и независимой Монголией.

Он принимал участие в создании Академии наук МНР, стал одним из первых академиков республики. Имел много научных трудов. А в начале тридцатых годов был приглашен на должность заведующего кафедрой восточных языков в Ленинградский институт философии, литературы и истории (ЛИФЛИ).

Это был интереснейший человек. Эрудированный, доброжелательный к людям, общительный и... убежденный буддист. Вечерами после отбоя Цыбен Жамцаран всегда, скрестив ноги, садился на своем спальном месте - на столе - и сосредоточенно молился. Он рассказывал массу интересных историй о Тибете, где долго жил в монастыре, изучая рукописи.

Арестован Цыбен Жамцаран был как "резидент японской разведки". Как ни старались следователи, он ничего не подписывал - выдержал несколько многодневных стоек и битье. Горевал лишь о том, что пропадет его богатейшее собрание древних восточных рукописей.

Старика отправили в "Кресты", и как-то, тоже попав туда, я увидел его в "глазок" на противоположной "галерке", когда его камеру выводили на прогулку. Дальнейшая судьба Цыбена Жамцарана мне неизвестна.

С Жамцараном в камере был дружен еще один очень интересный человек. с которым я много беседовал, - бывший член ЦК левых эсеров Сав-

 

- 17 -

ва Захарович Книжник. Это был широкоплечий, высокого роста старик с седой шевелюрой и такой же седой окладистой бородой. При советской власти он отошел от политической деятельности и работал до ареста в какой-то инвалидной артели. Следователи пытались сделать из него "вождя эсеровской организации". Но старый подпольщик мужественно выдерживал все издевательства, заявляя: "Я уже стар, и жить осталось недолго. Так зачем я буду марать свое честное имя, клевеща на себя и других? Против советской власти я не боролся, хотя со многим не согласен. А предательство невиновных людей мне жизни не прибавит".

Один из сборников Сергея Есенина, изданный еще при жизни поэта, был посвящен этому человеку. В начале его, на чистой странице, было напечатано: "Посвящаю Савве Захаровичу Книжнику".

Такое же чувство глубокого уважения, как Книжник, вызывал у меня и другой, еще более старый представитель профессиональных революционеров - член ЦК меньшевиков Юдин. Совершенно седой, худощавый, в пенсне, с бородкой клинышком, он, как раз при мне, выдерживал длительную серию допросов с многодневными стойками и побоями. Старика приносили на топчанном щите с опухшими ногами, измученного, но не сдавшегося. Позиция его была аналогична позиции Книжника: не страшно умереть, страшно под конец жизни стать подлецом и предателем. В конце концов от него тоже отступились. Он остался в камере, когда я ушел из нее, так что не знаю, что стало с ним потом...

Стойко держался на допросах и Бояджиев, староста нашей камеры, болгарский эмигрант, коммунист. До ареста он служил в Красной Армии -командовал стрелковым батальоном. Ему инкриминировали, конечно, шпионаж. Ни многочасовые стояния в кабинете следователя, ни оголтелая матерщина, ни многократные побои не могли заставить его подписать липовый протокол. Вскоре после моего прихода в камеру он всю ночь пробыл на допросе и опять вернулся сильно избитым. В то утро я узнал, как устраивался отдых возвращавшихся с длительных допросов арестантов. На койках с сильно провисшими сетками устраивались тайники для спанья под стопкой щитов (днем спать в камере не разрешается). Когда с допроса привели старосту, он еле держался на ногах, и ему моментально приготовили место для сна под щитами в "люльке".

Хочется рассказать еще об одном неординарном человеке - директоре Пролетарского завода А.И.Комскове, потомственном сибиряке. Он был огромного роста, косая сажень в плечах, скуластое лицо будто вырублено из дерева топором, ручищи тоже огромные, и голос густой, как из бочки. Когда и при каких обстоятельствах он вступил в партию - не знаю, но в гражданскую войну Комсков партизанил. Потом, в годы первой пятилетки,

 

- 18 -

окончил в Москве Промакадемию. Еще до этого был направлен в Ленинград директором крупного паровозоремонтного завода (бывшего Александровского). Боролся с зиновьевской оппозицией, был членом горкома партии. Ко дню моего появления он был в камере уже более года. Обвинялся в троцкизме и вредительстве. Имел орден Боевого Красного Знамени и орден Ленина. При аресте чуть не отлупил мальчишку-энкаведешника, который, собираясь сорвать ордена, осмелился сказать: "А ну, скидавай свои железки!" На первом же допросе, когда его пытались заставить подписать обычную "липу", разбил следователю голову, запустив в него тяжелой чернильницей. С помощью нескольких набежавших подручных был скручен, избит и отправлен в карцер. После этого так бушевал на следствии, что допрашивали его всегда трое или четверо. Ничего не добившись, от него отступились надолго...

Своя одежда у Комскова вся истлела от многочисленных прежарок, поэтому он щеголял в тюремных штанах и нательной рубахе с открытой грудью. Рубаху, как раз на том месте, где обычно бывают ордена, украшало клеймо - черный круг с тремя буквами: ДПЗ. Комсков громко хохотал, расшифровывая их так: директор Пролетарского завода! Вначале он, будучи человеком по-детски наивно-прямолинейным, считал, что все в камере - враги народа, лишь его, мол, посадили по ошибке, в отместку за крутой нрав. Однако постепенно он осознал всю трагедию происходившего в стране. Этому очень способствовало появление в камере хорошо знакомого ему секретаря райкома. А затем, через несколько дней - нового секретар'» этого же райкома, который, вступая на пост, на партсобрании громогласно клеймил позором как врага народа своего предшественника, в чем с горечью признался в камере.

Словно желая наверстать упущенное, никогда раньше не бравший в руки книг, Комсков стал запоем читать все, что попадало в камеру из библиотеки. С интересом слушал он и все лекции, которые организовывались в камере. Внезапно у него обнаружился незаурядный талант скульптора. Он прекрасно лепил из хлеба шахматные фигуры, головы животных и людей, обладавшие портретным сходством. Изготовив из пряжки от брюк нож, Комсков стал резать скульптуры из костей, попадавшихся довольно часто в баланде.

Михаил Алексеевич Дьяконов был человеком совсем иного склада. Он появился в камере позже меня, но не с воли, а из одиночки, и как-то сразу сделался центром культурной жизни. Провел несколько лекций на разные темы, в частности, об открытиях и путешествиях в Арктике. Пересказал "Графа Монте-Кристо". Ему было лет 50 с небольшим. Лицо с тонкими одухотворенными чертами. Мягкий и тактичный, ровный в обраще-

 

- 19 -

нии со всеми, он был всесторонне образован, знал в совершенстве несколько языков. После окончания Петербургского университета перед самой революцией закончил Сорбонну. Занимался Дьяконов в основном переводами скандинавских писателей - Кнута Гамсуна, Генрика Ибсена. Имелось у него еще одно увлечение - Арктика. О путешествиях туда им была написана книга... Мне и Игорю Ершову Михаил Алексеевич предложил заниматься английским языком. Каждый день мы запоминали по 20 английских слов и час занимались разговором.

Игорь Ершов был студентом Института связи. Совсем еще мальчишка, розовощекий, курчавый. Он сразу же, как только появился, вызвал веселое оживление всех обитателей камеры. Дело в том, что "организация", которую он представлял, называлась "Пей до дна!" Оказывается, веселая компания студентов Института связи и Горного, в основном развлекавшаяся и пьянствовавшая на родительские деньги, решила увековечить свои подвиги литературным памятником. Один из них был остроумным парнем, не лишенным писательских способностей; Игорь прилично рисовал. В результате на большом листе ватмана родилась стенгазета, заполненная стихами и рисунками, воспевавшими похождения этих оболтусов. Называлась она "Пей до дна!" Ниже было написано: орган общества потомственных почетных алкоголиков. А под названием, как на всякой порядочной газете, начертан лозунг: "Алкоголики всех стран, соединяйтесь!" Шедевр был вывешен в группе Игоря. Однако этого веселой компании показалось мало. Они решили популяризировать свой "орган" в Горном. Вот тут-то вся братия и погорела. Кто-то, прочтя их опусы, возмутился, дело дошло до разбора в комитете комсомола. А там нашлись деятели, которые придали всему политическую окраску. Отрапортовали куда следует, и "Пей до дна!" превратилась в орган контрреволюционной террористической организации студентов. В результате все ее участники оказались за решеткой. Комментарии, как говорится, излишни. Добавлю только, что рассказ беспутного мальчишки очень всех позабавил, продемонстрировав квинтэссенцию нелепых фальсификаций, творимых следователями.

Из десяти студентов, находившихся в камере, я ближе других сошелся с Валентином Каличинцевым. Он учился на последнем курсе Герценовского педагогического института, на литфаке. Это был белобрысый, простоватого вида, широколицый парень с покладистым спокойным характером. Ему "шили" шпионаж и контрреволюционную организацию, потому что кто-то из его родни был за границей. Когда мы с ним познакомились, он почти все ночи проводил у следователя и возвращался под утро основательно избитым. И все-таки находил в себе силы шутить: "Понимаешь, - говорил он мне, - этот идиот требует, чтобы я подписал, что завербован

 

- 20 -

вшивой польской Дефензивой! Больно мне это нужно. Уж куда ни шло, предложил бы Интеллидженс Сервис - хоть звучит! Я так и сказал ему, а он начал материться и надавал оплеух. Я и уперся..."

Однажды Каличинцев вернулся с распухшей физиономией, вымотанный до предела и злой. Он довольно долго мрачно молчал, потом сказал: "Знаешь, Юрка, наверно, я больше не выдержу и подпишу их липу. Ведь они, сволочи, мной вчетвером в футбол играли. Хрен с ним, подпишу, может на суде удастся отказаться от показаний..."

"Футбол" был одним из новых приемов следствия. Подследственного вводили в совершенно пустое помещение, где по углам стояло четверо здоровенных лбов. Неожиданно вошедший получал сильный толчок в спину и летел в угол на кулаки стоявшего там энкаведешника. Тот ударом в живот отправлял его в соседний угол или по диагонали... Упасть бедняге не давали - все время держали на кулаках. Били "под дых", по почкам, по животу, в пах, куда больнее; до тех пор, пока подследственный не терял сознание. Вот что такое "футбол"!

Валентин "раскололся", и его оставили в покое. Следователь даже раздобрился - дал разрешение получать книги в тюремной библиотеке.

Виктор Григорьев был студентом железнодорожного техникума. Долговязый, жилистый, он умел очень быстро сходиться с людьми и никогда не унывал. Когда я попал в камеру, он уже "раскололся", жил спокойно и утешал впавших в уныние новичков или попадавших в переделки на допросах различными смешными проделками. Например, улучив минуту, когда коридорный был далеко, неожиданно подпрыгивал и зависал на прутьях решетки-стены на одной руке. Другой - обезьяньими движениями чесал себе зад, а "поймав" что-то, оскаливал зубы и, поднеся к ним добычу, щелкал ногтями, делая вид, что лакомится...

Виктор сумел найти подход даже к китайскому фокуснику и жонглеру, плохо говорившему по-русски. В ту зиму в Ленинграде гастролировала группа цирковых артистов, и одного из них забрали прямо с представления. У нас он появился в элегантном коричневом костюме, ужасно перепуганный и расстроенный. Первые дни сидел в углу и ни с кем не разговаривал. Вскоре его вызвали на допрос. Утром на артиста жалко было смотреть. Этот немолодой уже человек сидел на полу, и слезы неудержимо текли по его скуластому желтоватому лицу. Из сбивчивой, взволнованной, прерываемой глухими рыданиями речи удалось понять, что его избили, но не это удручало китайца:

- Моя ненавиди японыца, а мне говоли - ты японыски пиона! Поцему так? Моя не японыски пиона!

 

- 21 -

Он повторял и повторял это много раз и все плакал. Его уговаривали, угощали и утешали как могли. Он даже ничего не хотел есть. В конце концов мы оставили его в покое.

И вот тут Витьке пришла блестящая мысль.

- Ребята, я берусь успокоить ходю. Если удастся, у нас скоро будет шикарное представление!...

Дня три он крутился возле китайца. И тот действительно немного успокоился, стал есть баланду. Григорьев подолгу о чем-то беседовал с ним в уголке. Затем, довольно потирая руки и подмигивая, заявил:

- Хлопцы! Я выступаю в роли антрепренера! Он согласился на представление. Нужно срочно подготовить реквизит...

И мы под его руководством принялись за дело. Катали из хлеба шары и сушили их на батарее отопления. Плели шнурки из ниток, которые надергали из драных тюремных матрацев. Собирали палочки, которыми прикалывались довески к хлебным пайкам, и кости, которые попадались в баланде. Через пару дней все было готово, и после обеда, в час, когда обычно проводились лекции, Витька торжественно объявил:

- Сейчас перед вами выступит непревзойденный иллюзионист, жонглер высшего класса, известный артист Госцирка! - и назвал трехсложную китайскую фамилию...

Это было здорово!

Наш китаец преобразился. В ход пошел весь изготовленный нами нехитрый реквизит, эмалированные кружки, миски, чьи-то пиджаки, которые он связывал, пропуская через рукава шнурки и много раз делая узлы, а они затем оказывались развязанными. В общем, все, что было под руками. Жонглер он был действительно первоклассный, фокусник - тоже. Причем все это делалось элегантно, легко, весело. Он посылал публике грациозные "комплименты", кланялся и улыбался.

Мы... беззвучно аплодировали. И лишь случайно обратили внимание, что за решетчатой стеной из коридора, разинув рты, увлеченно смотрели представление коридорные. Только когда оно закончилось, один из них подозвал старосту и приказал отдать ему весь наш реквизит... Привычная работа окончательно успокоила нашего артиста. Больше он не плакал и примирился с мыслью о неизбежности происходящего, словом, влился в коллектив камеры.

Из сидевших там вместе со мной, я запомнил многих, и конечно, нашего "штатного" дежурного, которого все называли Васей. Это был немолодой, с одутловатым бледным лицом и с заметным брюшком, вечно улыбавшийся, с "фиксой", болтливый блатарь, попавший к нам из лагеря, где отбывал срок. Он что-то сболтнуть, на него "стукнули оперу", и "закрути-

 

- 22 -

лась машина". Видя окружение, в которое попал, Вася с недоумением разводил руками:

- Братцы, ну какой же из меня "контрик", ведь я даже не инженер! Вася охотно дежурил по камере за пайку хлеба, миску баланды или кашу, а то и за пачку папирос. Желавших откупиться от неприятных обязанностей среди интеллигенции было достаточно, к тому же многие, попадая сюда, на некоторое время теряли аппетит, поэтому Вася дежурил почти каждый день. А так как по тюремным законам дежурному полагалась двойная порция баланды и каши, от обильной кормежки физиономия у него жирно лоснилась, а брюшко росло. Он часто потихоньку напевал блатные песенки, а иногда и "бацал" цыганочку. Словом, это была довольно колоритная фигура.

Запомнился мне и немолодой рабочий-поляк, худощавый, с вислыми усами, рыжеволосый. Он чуть не подрался с Витькой Григорьевым из-за того, что тот уверенно определил ему шестой пункт 58-й статьи еще до вызова на первый допрос. "Диагноз" блестяще подтвердился, но торжествовать по этому поводу было бы жестоко, - так плакал в углу пожилой человек, вернувшись от следователя.

Помню старого, совершенно неграмотного каменщика, который вместо подписи ставил в протоколе следствия отпечаток пальца. Он с грустным недоумением рассказывал:

- Следователь говорит мне - ты враг, в председателя репликами бросался. Ну, а я ему - никаких, мол, репликов ни в кого не бросал, сроду не видывал их никогда, не знаю, какие они. Это председатель со зла, видно, набрехал. Каменщик я, с репликами делов не имею. А следователь мне, старику, оплеух надавал и велел палец к бумаге приложить...

Этот работяга был сделан террористом.

Еще один - старый латыш, жилистый, крепкий, грузчик на какой-то базе. Помню даже его фамилию - Уммер Иван Иванович, потому что мы обычно острили во время его вызовов на допросы. Дежурный выкликал: -Уммер!

Мы отвечали, потому что старик был глуховат:

- Иван Иванович.

- Где же он?

- Под столом.

Иван Иванович был превращен следователем в латвийского шпиона. Старый немецкий коммунист Штурц - член ЦК германской компартии, бежавший из рейха от Гитлера и плохо говоривший по-русски, стойко переносил побои на допросах (сидел он давно), и следователям никак не удавалось сделать из него резидента немецких шпионов.

 

- 23 -

Молодой политрук Зяма Левин был жизнерадостным, остроумным и общительным парнем. Он как-то сразу вошел в нашу студенческую компанию. Доставалось ему на допросах здорово - из него делали террориста. Но он не унывал.

Был в нашей камере еще один еврей - известный в Ленинграде литературовед. Кажется, его фамилия была Эшптейн (точно не помню). Маленького роста, хлипкий, с курчавой черной шевелюрой, крючковатым носом и в роговых очках, он читал нам великолепные лекции о Льве Толстом и Достоевском. Читал с блеском, вдохновенно, как будто перед ним была не камера, а большая вузовская аудитория. Обвиняли его в троцкизме. Он очень переживал, что, не выдержав побоев, подписал на себя чудовищную "липу".

Молодой эстонский коммунист, бежавший от полиции в лодке по Финскому заливу и чуть не погибший, попав в шторм, - был зачислен в шпионы.

Помню я, конечно, и Валентина Стенича. Стенич - литературный псевдоним, а настоящая фамилия этого человека - Сметанич. Это был фатоватого вида тип с сильно потрепанной, обрюзгшей физиономией и прилизанными, на пробор причесанными волосами. По камере он расхаживал в шикарном халате. Его хвастливые разглагольствования о том, с кем из знаменитостей и в каких ресторанах он пьянствовал, и явно презрительное, хамски-снобистское отношение ко всем окружающим меня глубоко возмущало. Он и впрямь был довольно известен в те годы. Собственных его произведений я не читал, но как-то раз, незадолго до ареста, мне попался роман американского писателя Джона-Дос Пассоса "Сорок вторая параллель", интересно написанный и очень хорошо переведенный. Оказалось, что Стенич имел исключительное право на переводы книг этого автора.

В камере к нему относились настороженно. Он усиленно проповедовал теорию о том, что нужно подписывать все требуемое следователем. Сопротивляться, мол, бесполезно. "Чем хуже, тем лучше", - ораторствовал Стенич и хвастливо добавлял: "Вот я уже посадил в тюрьму 130 человек!" Или громогласно, с апломбом заявлял: "Мой принцип - беспринципность!"

Стенич был знаком с Дьяконовым, но отношения между ними были более чем прохладные. Михаил Алексеевич был явно шокирован поведением своего собрата по перу и ни в какие разговоры с ним не вступал. Довольно скоро после моего появления в камере Стенич "засыпался". Он узнал, что наискосок от нас, в камере на противоположной стороне коридора, находится поэт Борис Корнилов. Захлебываясь, смаковал он перед желавшими слушать пикантные истории о совместных пьянках в рестора-

 

- 24 -

нах и о дебошах, которые устраивал Корнилов. Однажды, написав записку, он закатал ее в хлебный шарик и перебросил через коридор в камеру, где сидел Корнилов. Пара записок проскочила благополучно, а на третьей они попались. Обоих отправили в карцер. Затем Стенич появился за вещами, буркнув, что его перевели в одиночку. Дьяконов сказал, что для нас это к лучшему, и добавил, что многие давно считают Стенича провокатором.

Только один человек из двухсот в камере был по-настоящему, хотя и невольно, соучастником политического преступления. Однажды у двери появился новичок. Это был коренастый розовощекий крепыш, на вид совсем мальчишка. Его история мне хорошо запомнилась, но фамилия и имя стерлись в памяти. Паренек работал шофером старенького газика, принадлежавшего лужскому аэроклубу Осоавиахима. Он возил начальника аэроклуба и его заместителя. В клубе обучали летному делу рабочую молодежь Луги и готовили спортсменов-парашютистов. Довольно долго у клуба не было своего самолета. Наконец, пришел день, когда должен был быть получен из капитального ремонта "У-2" в полную собственность. К этому времени за городом курсантами был оборудован маленький аэродром и даже бензохранилище. Все это хозяйство охранял еле ковылявший дед.

Самолет прислали перед выходным днем. На другое утро наш паренек подкатил на своем газике к клубу. Начальник и заместитель уже ожидали его, и они сразу же поехали на аэродром. Сверкавший свежей краской "У-2" стоял неподалеку от будки сторожа. Паренек помог заправить бензобак, потом завести мотор. Начальник и заместитель погоняли самолет по аэродрому, потом подозвали шофера и сказали, чтобы он ехал обедать, а потом вернулся за ними.

- Мы хотим проверить машину в полете, - добавил начальник. Они взлетели и начали кружить на небольшой высоте над аэродромом, а парень, поболтав со сторожем, сел за баранку и отправился в город. В столовой слышал в воздухе стрекотание "У-2", постепенно замершее вдали. Он неторопливо пообедал и уже собирался ехать на аэродром, когда в помещение вбежал в сопровождении двух человек начальник лужского НКВД.

- Кто улетел на самолете? Куда? - заорал он. Шофер ответил.

- Ты отвозил их на аэродром? - грозно спросил начальник НКВД и тут же распорядился:

- Поедешь с нами.

На аэродроме был учинен допрос деда-сторожа. Прихватив и его с собой, покатили обратно в город и посадили нашего паренька и деда в камеру предварительного заключения. На другой день был арестован весь

 

- 25 -

списочный состав аэроклуба - 35 курсантов. Начались допросы... Оказалось - начальник и его заместитель уцрали на самолете в Эстонию, Арестовали бабку - жену сторожа; жену начальника, с которой тот был в разводе, и родителей его заместителя и сразу же всех этих "преступников" отправили в Ленинград.

Курсантов, допросив, отпустили, бабку тоже. А сторожа и родственников беглецов - нет: незадолго перед этим вышел Указ, по которому членам семей беглецов за рубеж полагалось десять лет.

Паренек быстро освоился в камере, и у нашего Васи появился конкурент по дежурствам. У "пособника беглецам" был покладистый характер и хороший аппетит.

Неожиданно мы узнали некоторые подробности о беглецах от эстонского коммуниста (я рассказывал о нем раньше). Он поведал нам, что все эстонские, да и многие иностранные газеты подробно описали эту историю и привели фотографии летчиков и самолета. Якобы летчики в интервью на вопрос о причине побега ответили, что опасались ареста - многие их друзья уже были за решеткой. Наше правительство обратилось к эстонскому с нотой, требуя выдачи летчиков и самолета. Самолет вернули, а летчиков - нет. Они попросили политического убежища.

Уже осенью, в "Крестах", я узнал случайно, что паренька судили и дали десять лет лагерей за измену Родине.

Несмотря на нервотрепку на допросах, острую тоску по дому, не слишком сытную пищу и неудобства тюремного бытия: скученность, сон вповалку без постелей и постоянное нахождение на людях под неусыпным оком коридорных, - духовная жизнь камеры замирала только от отбоя до подъема. Мы читали книги, слушали интереснейшие лекции, играли в самодельные шашки и домино, часами сидели за шахматами, сделанными из хлебного мякиша. У нас шли горячие споры по самым разнообразным вопросам, обсуждались мировые проблемы. Собранные волею судеб в тесных четырех стенах, мы находили близких себе по духу, по интересам, и возникали "кутки" симпатизировавших друг другу, рождалась дружба, которая так необходима в беде. А главное - этот искусственный конгломерат разных характеров и ступеней интеллектуального развития, как ни странно, был хорошо организованным коллективом...

Хочется рассказать об одном характерном событии, регулярно происходившем два раза в месяц. Это были дни выписки продуктов из тюремного ларька. Утром в такой день, после завтрака, к двери подходил ларечник, давал старосте несколько огрызков карандаша (строго по счету) и узкие ленточки бумаги по количеству людей, имевших на лицевом счете деньги. Разрешалось выписать на 25 рублей сахара, масла, колбасы, батонов, па-

 

- 26 -

пирос, спичек, конфет. Записочки (и карандаши) сдавались старостой ларечнику. С этого момента вся камера предвкушала приятные минуты, когда в руки попадут выписанные продукты. Особенно радовались курильщики.

Пока ларечник комплектовал заказ, освобождался один из больших столов, и "треугольник", подсчитав количество "неимущих" (не получавших денег от родственников), объявлял размер пая, который каждый должен был выделить в общий фонд продуктами на определенную сумму.

Обычно ларечник появлялся после обеда. Староста выделял ему четырех человек, и они приносили в камеру в плоских ящиках для хлеба все выписанные продукты с записочками владельцев. "Дань" принимал, опять-таки, "треугольник", тут же сортируя продукты на столе. Здесь исключался момент личного одолжения. Каждый нуждающийся получал помощь от всего коллектива. Производился подсчет, и выяснялось, сколько падает на каждого неимущего. Папиросы и спички сразу же распределялись поровну между курящими. Затем на всех делились продукты. За все время моего пребывания в камере не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь отказался выделить продукты в общий фонд. Вообще все в жизни камеры было регламентировано очень рационально. Отдельные элементы сознательной коллективной дисциплины мне пришлось встречать и в других местах, но такой стройной, разумной, продуманной в мелочах - я больше не встречал нигде...)

 

Допросы

 

Прошла неделя моего пребывания в тюрьме. И вот, ночью дежурный назвал мою фамилию. Я, как полагалось, ответил имя и отчество и направился к двери...

Нельзя сказать, чтоб я чувствовал себя уверенно, - за прошедшие дни предостаточно наслушался чудовищных по своей нелепости рассказов о методах ведения следствия и насмотрелся на избитых, с распухшими от многочасовых стоек ногами людей. Видел принесенных на топчанных щитах, которые сами идти уже не могли. Не раз слышал по ночам леденящие душу вопли, доносившиеся из "Шанхая" - так назывался тюремный подвал, где тоже проводились допросы. Я попытался взять себя в руки, но это плохо получалось. Меня колотила противная мелкая дрожь. Ноги были как ватные. Зубы пришлось стискивать, чтобы не стучали.

С заложенными за спину руками плелся я впереди конвоира. Замки щелкали, звенели ключи и скрежетали решетки... Наконец, мы подошли к

 

- 27 -

массивной двери. Сидевший здесь у столика красноармеец проверил что-то в тетради и впустил нас в крытую галерею. Я уже знал, что она ведет из здания тюрьмы в "Большой дом", проходя над тюремным двором на уровне второго этажа. Арестанты метко окрестили ее "мостом вздохов". У выхода из нее конвоир позвонил. Дверь открылась, и он передал меня другому конвоиру. Тот тщательно обшарил меня и повел к лифту. На шестом этаже мы вышли и пошли по коридору, совсем не похожему на тюремный. Он был светлый от множества матовых ламп, широкий, очень длинный и застелен дорожкой. По обеим сторонам - двери. В одну из них конвоир постучал и ввел меня в большой, хорошо обставленный кабинет. Козырнув сидевшему за письменным столом лейтенанту, он исчез.

Посреди кабинета стоял одинокий стул. Продолжая писать, лейтенант, не поднимая головы, буркнул:

- Садитесь.

Я сел, крепко сцепил руки на коленях, стараясь унять не проходившую противную дрожь, и стал оглядывать кабинет. В кабинете - кожаный диван, у стола два глубоких кресла, у стены - шкаф... Постепенно я успокоился.

Наконец лейтенант положил ручку, встал из-за стола, подошел ко мне и стал рассматривать. Его лицо с близко посаженными бесцветными глазами, тонкие губы и прилизанные волосы мне не понравились.

Он был старше меня лет на пять. Зло, как мне показалось, усмехнувшись, лейтенант сказал:

- Вот ты, значит, какой. Люба... - и добавил: - Что ж, будем знакомиться: моя фамилия Лобанов.

Я смотрел на него и молчал. Пройдясь взад-вперед по кабинету, лейтенант опять сел за стол, открыл тоненькую папку и начал задавать вопросы анкетного порядка. Затем, отложив ручку, уставился на меня и, выдержав долгую паузу, спросил:

- Ну как, будешь признаваться?

- Не знаю, в чем я должен признаваться.

- Брось дурака валять, не прикидывайся младенцем, мы зря никого не арестовываем, - противно ухмыльнулся он и тут же стал спрашивать, кто мои близкие друзья.

Вопрос не застал меня врасплох. Твердо усвоив в камере, что называть близких друзей и знакомых равносильно предательству, так как все они окажутся за решеткой, я сказал, что близких друзей у меня нет, а в институтской группе - ровные товарищеские отношения со всеми. Он с явной издевкой заметил, что наверное я считаю себя выше остальных людей, если не схожусь с ними близко. Не очень убедительно я парировал

 

- 28 -

тем, что просто мои интересы не ограничиваются учебой, а ребята в группе заняты только техническими дисциплинами и не одобряют моего увлечения литературой, стихами, театром... Узнав, что я пишу стихи, он стал расспрашивать меня о литературных делах. Разговор получался мало похожим на допрос. Я прекрасно понимал, что он прощупывает, на чем бы меня подцепить, и намеренно рассказывал о своем участии в институтской многотиражке. О нашем литературном кружке. Он расспрашивал и о семье, о жене. Однако записывать что-либо явно не спешил...

 

- 29 -

Огромное окно кабинета начало светлеть, когда, резко изменив тон, лейтенант заявил, что все это болтовня и, хорошенько подумав в камере, я должен чистосердечно признаться в своей контрреволюционной деятельности. Прервав мои уверения, что ничем предосудительным я не занимался, он пригрозил, что следующий раз будет разговаривать со мной иначе; затем вызвал конвоира...

Я вернулся в камеру к началу раздачи хлеба, с облегчением думая, что не так страшен черт, как его малюют...

- Подожди, друг, это только начало, со мной при первом знакомстве следователь тоже трепался, - охладил меня Валька Каличинцев.

С этой ночи лейтенант Лобанов раз за разом начал вызывать меня на допросы. И каждый раз, проходя с конвоиром путь от камеры до его кабинета, я испытывал чувство беспомощности, отчаяния и отвратительного страха. Меня вновь и вновь охватывала мелкая дрожь. Только огромным усилием воли мне удавалось сдерживать ее и, входя в кабинет, внешне казаться спокойным. Вначале наши "беседы" имели миролюбивый характер. Он ничего не записывал, не вел протокола допроса. Однажды Лобанов вернулся к разговору о стихах.

- Знаешь, а ведь твое стихотворение "Право на грусть" имеет контрреволюционный характер.

Это была провокация - ничего крамольного там не было.

Я стал втолковывать следователю, что писал о любви, и вдруг подумал: откуда он узнал про это стихотворение? Я помнил, что во время обыска не было изъято ни одной из моих общих тетрадей со стихами. А последней даже не было дома - ее унесла почитать подруга жены. Это стихотворение было переписано туда... Как же оно попало к Лобанову?

Я, продолжая разговаривать с ним и отвечать на вопросы, тревожился больше и больше. Наконец, не выдержав, спросил, как он узнал о существовании этого стиха. Следователь от ответа уклонился, многозначительно заявив, что ему многое известно...

Загадка разрешилась более двух лет спустя, уже в лагере, при встрече с женой. Она рассказала, что вскоре после моего ареста Лобанов явился к ней (это произошло после первого нашего разговора о поэзии) и потребовал отдать ему все мои тетради со стихами...

Вскоре наши отношения со следователем начали портиться. Уже несколько раз он начинал орать, когда я категорически отрицал всякую причастность к контрреволюции, и густо сдабривал вопли отборной матерщиной. Однако, видя, что я сразу же наглухо замыкаюсь, прекращал ругань и переходил к "душеспасительным" беседам. Как-то он дал мне прочесть показания нескольких студентов о якобы существовавшей в Ленинграде

 

- 30 -

"Межвузовской молодежной террористической организации" с центром в ЛГУ. Чего только там не было нагорожено! Если бы я не знал, какой ценой добываются подобные показания, у меня, наверно, волосы встали бы дыбом. Каждый подписывал на своих товарищей такую невероятную "липу", что становилось страшно!

Лобанов явно рассчитывал на то, что саморазоблачительные протоколы произведут впечатление, я перестану запираться и начну давать нужные ему показания. Он с пафосом говорил, что "следствию все известно" и для меня лучше назвать сообщников и того, кто меня завербовал. Но я упорно повторял, что ни в чем не виноват и никто меня никуда не вербовал.

Однажды, положив передо мной на небольшой столик стопку чистой бумаги и ручку, он велел не волынить и написать обо всем. Я спросил:

- О чем писать?

На это Лобанов заявил, что больше возиться со мной и миндальничать не намерен и, если я не признаюсь в участии в контрреволюционной организации, то должен пенять на себя. Пожав плечами, я принялся писать о себе и о своих стихах. Он брал у меня из-под рук страницу за страницей, прочтя, рвал на куски и бросал в корзину возле стола. В конце концов терпение его лопнуло, он выскочил из-за стола и разразился страшнейшим матом!

- Встать! - заорал он. - Сволочь! Что ты мне голову морочишь!

Я встал и сказал, что ничего больше писать и говорить не стану.

- Нет, станешь! - бесновался он. - Я заставлю тебя говорить! - и забегал по кабинету.

В это время вошел, по-видимому, такой же следователь. Посмотрел на меня и спросил Лобанова:

- Что, не поет твой мальчик?

- Да вот, трам-та-ра-рам, не поет, сволочь!

- А ты не церемонься с ним - живо запоет. Дай его мне, я научу его...

Потом, не обращая на меня внимания, они завели разговор о каких-то знакомых девках, о театре... Когда этот тип ушел, Лобанов, остыв, отправил меня в камеру, сказав, чтобы я "хорошенько подумал"... И я понял, что время мирных разговоров кончилось...

Действительно, после этой ночи допросы приняли весьма бурный характер. Начинал Лобанов относительно спокойно. Обычно его первым вопросом был примерно такой: "Ну как, будешь ты признаваться в контрреволюционной деятельности?" Сейчас это кажется странным, но я тогда, раз за разом, все больше и больше обретал спокойствие. До кулачной расправы дело пока не доходило. После моего отрицательного ответа

 

- 31 -

начиналось представление. Следователь бегал по кабинету, поставив меня "на стойку", топал ногами, виртуозно матерился. Иногда, достав из стола наган, обещал "шлепнуть", крича, что ничего ему за это не будет... Представление заканчивалось так же внезапно, как и начиналось. Он садился за стол и часами что-то писал или читал. Иногда ложился на диван с газетой или журналом, совершенно не обращая на меня внимания. Я все стоял у стены. Через несколько часов Лобанов вдруг подходил ко мне вплотную и злобно спрашивал:

- Ну что, - ничего не надумал?

- Мне нечего думать, все равно ничего не надумаю. Он вызывал конвоира и отправлял меня в камеру. Однажды, встречая меня, Лобанов вышел из-за стола с газетой в руках. Вместо стереотипного вопроса он сунул мне ее под нос, заявив с иронией.

- Герой! Про вас и о вашей межвузовской организации уже в прессе заговорили, а ты все младенца невинного корчишь.

Это была "Смена". Что в ней было напечатано, прочесть он мне не дал, но заявил, что вся "террористическая организация" раскрыта и нечего, мол, запираться.

 

Документ 1

Из протокола допроса Батия Юрия Юрьевича (дело № 43410)

ВОПРОС: Каково было содержание написанной вами программы контрреволюционной "молодежной организации"?

ОТВЕТ: Написанная мною программа контрреволюционной молодежной организации включала в себя следующее:

1. Об'единение всех политических недовольных советской властью течений в одну единую организацию, которая противопоставила-бы себя ВЛКСМ и ВКПб;

2. Все спорные вопросы должны выясняться мирным путем без всяких репрессий со стороны правительства;

3. Улучшение материального положения крестьянства путем ликвидации колхозов, которые, по моему клеветническому утверждению, завели сельское хозяйство страны в тупик, а крестьянство разорили,

<...>

5. Ввиду того, что СТАЛИН своей неверной политикой в области коллективизации привел к упадку и разорению сельского хозяйства, то необходимо изменить политику ВКПб и Советского правительства в отношении крестьянства, предоставив им свободное развитие крестьянского хозяйства.

6. Так как во всем виноват СТАЛИН, то считать необходимым устранение СТАЛИНА от руководства ВКПб и страной.

7. Если будет вооруженное столкновение между СССР с капиталистическими странами, то придерживаться пораженческих позиций в отношении СССР, т.к. поражение СССР и восстановление капитализма дадут более широкую демократию народам Советского Союза, чем демократия, существующая в

 

- 32 -

настоящее время. <...>

ВОПРОС: Кроме ИВАНОВА Олега вы ознакомили кого-нибудь с написанной вами программой?

ОТВЕТ: <…> В 1934 году я познакомился с ЛЮБА Юрием Борисовичем, студентом Автодорожного института, о котором еще знал от ИВАНОВА Олега на Украине, как о филателисте. Впоследствии я узнал, что ЛЮБА Юрий резко недоволен советской властью, имеет высланного отца за контрреволюционную деятельность. Когда я ближе познакомился с ним, то узнал, что он тоже написал массу контрреволюционных стихотворений, направленных против советской власти, партии и их руководителей.

Сблизившись с ЛЮБА, я представил себя как человека, связанного с контрреволюционной организацией. ЛЮБА откровенно начал высказывать мне свои контрреволюционные воззрения на советскую власть, читал мне стихи контрреволюционного содержания. Я же, в свою очередь, ему также прочел ряд своих контрреволюционных стихотворений, направленных против советской власти и партии. Одновременно с этим, я ему прочел некоторые выдержки из имевшейся у меня программы контрреволюционной молодежной организации "интернационалистов-коммунистов-социалистов".

В дальнейшем наши разговоры сводились к недовольству политикой советской власти, партии и их руководителями, а в особенности СТАЛИНЫМ.

ЛЮБА и я считали, что существующая пролетарская диктатура и ВКПб не имеют права осуждать людей, которые хотят мыслить по своему. Он приводил примеры "свободы" на Западе и приходил к выводу, что с советской властью нужно бороться. Он хотел мстить за репрессированного советской властью отца, обижался на плохую жизнь в Советском Союзе и существующий, якобы, гнет и неволю в СССР.

Ему же я с контрреволюционных позиций оценивал положение Украины и, якобы, тяжелую долю украинского населения при советской власти и всячески поддерживал его контрреволюционные выпады против руководства ВКПб и советской власти и особенно СТАЛИНА. ЛЮБА говорил, что он вообще против большевиков и партии, что он против ЛЕНИНА. Я же лично был ярым врагом СТАЛИНА, на которого сваливал все плохое. Все акты вредительства, которые вскрывались органами

НКВД и ряд безобразий, творящихся контрреволюционерами, я ставил в вину СТАЛИНУ.

В дальнейшем у меня с ЛЮБА были разговоры о том, что нужно организоваться для совместной борьбы с советской властью.

На одной из встреч в 1935 году в гор. Красногвардейске, на квартире у ИВАНОВА Олега, я поставил прямо вопрос перед ЛЮБА о том, что у меня имеется контрреволюционная организация, которая ставит своей задачей борьбу с советской властью и предложил ему вступить в эту организацию. ЛЮБА на это дал мне свое согласие.

<...>

Как я уже показал, что мы стояли на позициях необходимости с об'явлением войны организаций восстаний в тылу, убийства советских работников и совершения диверсионных актов. Мы в первую очередь считали необходимым совершение

 

- 33 -

террористического акта над СТАЛИНЫМ. Прямо практических шагов по подготовке теракта мы не предпринимали. <...>

Как я уже показал, мною были завербованы в контрреволюционную молодежную организацию СИВКОВ Павел, ИВАНОВ Олег, ЛЮБА Юрий и ИВАНОВ Павел. С этими людьми я встречался до последних дел и вел с ними контрреволюционную работу.

 

На этот раз впервые при допросе фигурировала фамилия Батия. Лобанов спросил, знаю ли я его. Как и когда познакомился. Я ответил, что Юрка Батий - двоюродный брат моего старого знакомого по Гатчине Олега Иванова - приехал с Украины поступать в университет, на геофак. Жил сначала в Гатчине у Олега, где мы и познакомились. Потом он перебрался в студенческое общежитие, и мы почти не встречались. У меня действительно ничего общего с Батием не было. Он производил странное впечатление: был весь какой-то расхлябанный, нелепо размахивал руками, без всякого повода смеялся, болтал явную чепуху. Худой, нескладный, неряшливо одетый, он мне не нравился.

Как-то вечером, в выходной день, в Гатчине я шел с катка и неожиданно столкнулся с Батием. Он был пьян и совершенно не держался на ногах -то и дело валился на снег, а погода была морозной. Увидев меня, он полез целоваться и плел при этом такое, что я с опаской огляделся вокруг. К счастью, улица была пуста. Этот идиот громогласно поносил "отца родного" и, вкупе с ним, Гитлера. Опасаясь, что кто-нибудь может услышать дурня, и подумав, что он может замерзнуть в одном из сугробов, я сгреб его в охапку и поволок к Олегу. Сдал ему совсем раскисшего Юрку и сказал, чтоб укоротил язык своему братцу, если не хочет попасть вместе с ним в тюрьму. А на другой день в институте между лекциями Олег пожаловался, что не может ничего поделать с Юркой. Тот пьет, а напившись, болтает такие крамольные вещи, что того и гляди жди беды. И тут у него проскочила фраза, на которую я тогда не обратил внимания: "Не знаю, что делать, хоть иди в "Большой дом" заявлять на него..." Вскоре Олег организовал у строителей стахановскую школу. Юрка стал преподавать там географию, а я - русский язык и литературу. Лобанову я, конечно, не рассказал ни о том, каким Батий бывает выпив, ни о разговоре с Олегом.

После этого допроса я понял, наконец, откуда ветер дует. Наверно, Юрка назвал мою фамилию на допросе, и Лобанов пытается состряпать из этого контрреволюционную организацию... Так и было. На очередных допросах Лобанов прочитывал или пересказывал мне совершенно бредовые, подписанные Юркой показания, а я категорически опровергал всю эту чудовищную брехню, вызывая у Лобанова приступы наигранного бешенства,

 

- 34 -

мат и угрозы. Один раз, когда я стоял лицом к стене, он подскочил сзади и так хватил меня по шее рукояткой нагана, что я ткнулся в стену лбом. Сразу же повернувшись, я приготовился к отпору. Но больше он бить меня не стал - отправил в камеру. После этого стойки стали многочасовыми, и на смену с Лобановым меня караулил еще один энкаведешник. Я выстаивал долго, посасывая украдкой сахар, прихваченный из камеры.

Однажды, когда я так стоял, а Лобанов, сидя за столом, что-то читал, из соседнего помещения неожиданно донесся громкий вопль. Затем еще один, и стена возле моей головы стала вздрагивать (это была тонкая перегородка). Впечатление было такое, что за ней так же, как я, стоит человек и его головой методически колотят о стену. Избиваемый орал истошным голосом, без слов, на одной визгливо-высокой ноте, а его истязатель в такт ударам нещадно матерился. Так продолжалось довольно долго, потом я услышал глухой звук упавшего тела, и все стихло. Напряженно вслушиваясь, я забыл о своем следователе, поэтому вздрогнул от неожиданности и резко обернулся, услышав возле уха его вкрадчиво-насмешливый голос. Лобанов подошел неслышно и, прищурив глаза, скривил в усмешке свои губы.

- Как тебе нравится такой концерт? - процедил он сквозь зубы.

Я молчал - не высказывать же овладевшее мной возмущение, к которому в большой дозе примешивался страх перед пытками. А он, прекрасно учитывая мое состояние, добавил:

- Вот и с тобой нужно так обращаться, чтобы ты заговорил. Ты сам принуждаешь меня к этому...

В другой раз, когда Лобанов провожал меня в туалет во время многочасовой стойки, мы наткнулись там на его соседа по кабинету. Он курил, а возле раковины смывал кровь с разбитого лица парень, может быть даже, тот, чьи вопли я слышал через стену. Я успел заметить все разом: дорожку крови от двери до умывальника, ярко-розовую воду в раковине, распухшие губы и нос парня и затравленный взгляд, который он бросил, оглянувшись...

- Вот, понимаешь, упал неудачно, - ухмыляясь, сказал сосед Лобанову. Тот, закуривая, понимающе кивнул и тоже усмехнулся. Он не торопился уводить меня - для вящей наглядности последствий бесполезного упорства. А по дороге в коридоре многозначительно обронил:

- Смотри не упади так же, как этот болван!

После одной из читок показаний Юрки Батия, где особенно много было касавшегося меня вранья, Лобанов стукнул кулаком по столу и, по обыкновению матерясь, заявил:

- Ну, хватит! Довольно в бирюльки играть! Я тебе устрою очную ставку с твоим дружком. Посмотрим, как ты после этого заговоришь...

 

- 35 -

Следующий раз меня повели на допрос не в "Большой дом", а в "Шанхай". Я очутился в мрачном сводчатом помещении, из которого дверь вела в такое же другое. Первое было совершенно пустым, во втором стоял стол, стул, а посередине, на порядочном расстоянии одна от другой, две табуретки. За столом сидел Лобанов.

- Ну что? Будешь сознаваться или нет? - спросил он. Я ответил как обычно. Тогда он вышел, что-то сказал конвоиру и вернулся. Через несколько минут в дверь постучали. Обернувшись, я увидел знакомую нелепо-угловатую фигуру Юрки. Он поздоровался, и на лице его появилась виноватая улыбка.

- Ну, рассказывай, Батий, обо всем по порядку, - сказал Лобанов, - как ты его завербовал, где нелегальные сборища устраивали, что собирались делать? А то он все отрицает...

Решив перехватить инициативу, я с упреком сказал Юрке:

- Как тебе не стыдно, Батий, так бессовестно врать? Когда такое было?

Он сидел, сгорбившись, зажав руки между коленями, и смотрел в угол...

- Молчать! - заорал Лобанов. - Вопросы буду задавать я, а вы - отвечать!.. - и Батию: - Ну, говори, чего молчишь?!

Юрка не выдержал - совесть заговорила! Не глядя на следователя, он тихо пробормотал:

- Не было ничего этого, никого я не вербовал и сборищ нелегальных никогда не было. Наговорил я все зря...

Лобанов рассвирепел.

- Как это не было? Ты что же, сволочь, отказываться вздумал?! А ну, - встать!

Юрка вскочил, и Лобанов толчками выпроводил его, пошатывавшегося и бледного, за дверь. Я слышал глухо доносившиеся ругательства и крики Лобанова, невнятное бормотание Юрки и перемежавшиеся звуками ударов приказания: "Встать!" - и снова ругань...

"Обработка" продолжалась довольно долго. Наконец дверь открылась, Лобанов втащил обмякшего, как мешок. Юрку, брякнул его на табуретку, прошел к столу и стал быстро задавать ему вопросы. Батий чуть слышно отвечал:

-Да...

- Было...

- Завербовал...

-Говорили...

- Собирались...

- Ну вот, теперь другое дело, - удовлетворенно сказал Лобанов. И, хотя я на все вопросы по-прежнему отвечал. "Нет!" и отказался подписать

 

- 36 -

протокол очной ставки, он заставил Батия расписаться, позвал конвоира и велел его увести...

 

Документ 2.

ИЗ ПРОТОКОЛА ОЧНОЙ СТАВКИ

между обвиняемыми БАТИЙ Юрием Юрьевичем и ЛЮБА Юрием Борисовичем, произведенной оперативным уполномоченным 8 отд. IV Отдела УГБ УНКВД ЛО, Сержантом Госуд. Без. -ЛОБАНОВЫМ.

от 22-го мая 1938 года.

 

После обоюдного опознания друг друга и заявлений об отсутствии между ними личных счетов обвиняемые БАТИЙ Ю.Ю. и ЛЮБА Ю.Б. показали:

ВОПРОС обв. БАТИЙ Ю. Ю.: Что вам известно об антисоветской деятельности ЛЮБА Ю.Б.?

ОТВЕТ: Мне известно, что ЛЮБА Юрий Борисович является участником контрреволюционной молодежной организации в гор. Ленинграде и в деятельности организации принимал активное участие. В контрреволюционную молодежную организацию ЛЮБА Юрий был завербован мною в 1935 году.

<...>

ВОПРОС обв. БАТИЙ Ю.Ю.: Расскажите о практической антисоветской деятельности участников вашей организации и в частности ЛЮБА Ю.?

ОТВЕТ: Участники контрреволюционных сборищ -я, ИВАНОВ Олег и ЛЮБА Юрий — считали, что нашей основной задачей является политическое разложение студенчества и вызов среди них недовольства политикой ВКП/б/, ВЛКСМ и советской власти. В осуществлении этой задачи я, ЛЮБА Юрий и ИВАНОВ Олег среди молодежи распространяли контрреволюционную клевету на руководителей ВКП/б/, Советского правительства, пытались дискредитировать мероприятия ВКП/б/ и советского правительства.

<...> ЛЮБА Юрий и другие участники считали, что виной всего, якобы тяжелого положения в стране является СТАЛИН.

<...>

ВОПРОС обв. ЛЮБА Ю.Б.: Вы подтверждаете показания БАТИЙ Ю.Ю.?

ОТВЕТ: Да, подтверждаю. Действительно весной 1936 года в гор. Красногвардейске возник разговор между мною, ИВАНОВЫМ Олегом и БАТИЙ о террористических методах борьбы с руководством ВКП/б/ и советского правительства. Разговор начался с оценки убийства КИРОВА террористом НИКОЛАЕВЫМ. Мы все считали, что террористический акт над КИРОВЫМ был неправильно направленным. БАТИЙ, зная, что я и ИВАНОВ Олег враждебно относимся к СТАЛИНУ - заявил, что он считает террористический акт над КИРОВЫМ бессмысленным, так как убийством КИРОВА невозможно добиться перемен в политике, проводимой ВКП/б/ и советской властью, а нужно было стрелять не в КИРОВА, а в СТАЛИНА, так как только физическим устранением СТАЛИНА можно добиться перемены в политике ВКГН б/ и советской власти. Практических мероприятий по

 

- 37 -

юуществлению террористических актов над руководителями ВКП/ 5/ и советского правительства мы пока никаких не предпринимали.

 

Протокол очной ставки записан с наших слов правильно, нами прочитан. - БАТИЙ, ЛЮБА.

Очную ставку проводил:

Оперуполн. 8 Отд-ния

IV Отдела - Сержант ГБ /ЛОБАНОВ/

- Ну, а с тобой будет особый разговор! - со злостью сказал он мне. - Никуда ты не денешься, подпишешь, как миленький. Я с тобой больше церемониться не буду.

Я со страхом ждал очередного вызова. Однако на первых допросах после очной ставки мало что изменилось. Только стали более длительными стойки. Иной раз только вернусь в камеру, даже поесть не успею, как снова вызов. И я вновь топал - руки за спиной - по знакомым коридорам и лестницам, сквозь бесконечный скрежет решеток и постылую "музыку" ключей. Прибавилось матерщины. Но, странное дело, до битья не доходило. Лобанов картинно изображал ярость: скрежетал зубами, замахивался, подносил кулак к самому моему носу, но не бил. До сих пор я теряюсь в догадках, не зная, чем это объяснить. Ведь на моих глазах приводили и приносили в камеру зверски избитых людей.

Не знаю, чем бы все кончилось, но однажды, после обычной ругани, использовав все угрозы, Лобанов как-то особенно, как мне показалось, зловеще процедил:

- Ну, хорошо, раз ты сам не желаешь сознаваться, придется спросить у твоей жены...

Я похолодел. Это могло означать только одно: она арестована... Я почувствовал сразу такую слабость и отчаяние, что совершенно пал духом. До сих пор я твердо знал, что жена, самый родной и близкий человек, находится на свободе. Две недели назад я держал в руках квитанцию с ее подписью.

Тогда в ДПЗ существовало правило: дважды в месяц по определенным дням арестованным можно было с воли передать деньги. О приеме их нам приносили квитанции с подписью тех, кто передал деньги. Для каждого из нас это было самой дорогой весточкой с воли, из дома.

Скрыть свое состояние я не сумел. Прекрасно помню, как дрожащим голосом спросил:

- Вы что же, и ее уже арестовали?..

Он усмехнулся:

- А что, тебе бы этого не хотелось?..

Я молчал. Тогда он сказал:

 

- 38 -

- Нет, мы ее не арестовали. Но если ты будешь продолжать упорствовать, то... - и многозначительно не договорил.

Я совершенно сник. Воображение рисовало мрачные картины пребывания жены в тюремной камере. Про допросы женщин рассказывали страшные вещи...

Словно откуда-то издалека, до сознания моего донеслись слова Лобанова:

- Да говорю я тебе, что она не арестована!

- Не верю я вам! За что ее-то взяли?!

Он понял, что я не способен что-либо говорить или думать о чем-либо, кроме своего горя.

- Ну, хорошо, хочешь, я при тебе позвоню ей сейчас по телефону? Говори ваш номер...

Я машинально назвал наш номер. Он набрал. Была глубокая ночь, и вокруг стояла такая тишина, что мне были отчетливо слышны гудки в телефонной трубке... Долго никто не подходил. Потом я услышал:

-Алло?

- Попросите, пожалуйста, к телефону Ирину, - сказал Лобанов.

Пауза...

Потом я узнал голос соседки. С замешательством, как мне показалось, она спросила:

- А кто ее спрашивает?

Лобанов ответил, что товарищ мужа. Снова пауза, потом соседка сказала, что жены нет дома. Лобанов извинился и положил трубку, а я окончательно убедился, что жена арестована, и со мной началась настоящая истерика. Сдержаться я не мог. Напрасно Лобанов пытался успокоить меня, давал воды и уверял, что ее не арестовывали. Я продолжал в отчаянье твердить, что не верю ему. В конце концов, он вызвал конвоира и отправил меня в камеру.

Весь день я был как в трансе. Действительно, что я мог подумать, если ее не оказалось дома ночью?

- Не паникуй раньше времени, дождись квитанции и все станет ясно, - убеждал меня Валька Каличинцев.

Квитанцию принесли поздно вечером. На ней, как обычно, стояла подпись жены.

И тут я решил больше не сопротивляться на допросах. Несомненно, Лобанов выполнит свое намерение в отношении жены, если я не "пойду навстречу следствию", а этого я допустить не мог. А тут еще обстановка в камере резко изменилась. Когда я туда пришел, стойкие старожилы поддерживали во всех дух упорного сопротивления. Новичкам внушали: бороться, стараться выдерживать "конвейеры", побои и не подписывать ни

 

- 39 -

на себя, ни на своих родных и друзей заведомую "липу". Однако постепенно закаленные старые коммунисты, бывшие меньшевики и эсеры, сидевшие в царских тюрьмах, побывавшие в ссылках и на каторге, уходили в одиночки. На смену им пачками бросали в камеру хлипкую, перепуганную интеллигенцию, юнцов вроде меня и разную мелкоту.

Большинство арестованных пребывало в глубоком шоке от неожиданно на них обрушившихся ругани, побоев и угроз. Все чаще стало слышаться: сопротивляться бесполезно - искалечат, но все равно заставят подписать... Иные совсем не доставляли следователям хлопот - "кололись" после первых двух, трех допросов. Вероятно, изменившийся общий духовный настрой в камере тоже немало способствовал принятому мной решению подписать все, что требовал Лобанов. А там - будь что будет! По крайней мере - не тронут жену...

Получилось все вполне естественно, когда меня привели на очередной допрос в "Шанхай". На этот раз Лобанов ждал меня не один. Двое дюжих молодцов сидели на столе, двое других подпирали стену. "Футболисты", -смекнул я. Ну что ж, пусть мой следователь подумает, что я струсил.

Лобанов кивнул мне на стоявшую посреди комнаты табуретку и задал свой традиционный вопрос насчет "признания". Я безнадежно махнул рукой, поглядев на его подручных, и сказал, что согласен "дать показания". Явно обрадованный произведенным эффектом, он дал знак "заплечных дел мастерам", и они неторопливо удалились.

После этого я заявил, что сам ничего писать не стану, но подпишу то, что напишет он. Следователь быстро настрочил пару листов, где было сказано, что я признаю себя завербованным Батием в контрреволюционную молодежную организацию летом 1937 года. Я "признался", что летом, нарочно, - потому что в это время находился на практике. А местом вербовки назвал Гатчину. Быстро закончив допрос, Лобанов отправил меня в камеру, сказав, что вызовет завтра, чтобы "оформить все как следует"...

И действительно, всю следующую ночь я пробыл на допросе в "Большом доме". Лобанов был настолько предупредителен и щедр, что вызвал в кабинет официантку в белом передничке и кружевной наколке, которая принесла на подносе несколько стаканов чая и тарелку бутербродов. Церемониться я не стал. Пошла в ход и полная пачка его "Беломорканала"... Ночь напролет строчил он лист за листом, изредка спрашивая у меня даты. Я старался подсовывать время, когда меня не было в Ленинграде, рассчитывая, что это будет козырем на суде и я сумею опровергнуть всю эту немыслимую брехню и отказаться от вынужденных показаний. Лобанов давал мне прочитывать каждый листок протокола. Иногда я начинал возражать, и он, не споря, переписывал его в новой редакции. Все явные

 

- 40 -

нелепости я оставлял умышленно, чтобы они потом пошли на пользу... Под утро все было закончено. Я попросил у него разрешения на получение книг и стал обладателем записки в библиотек. Больше я Лобанова никогда не видел...

Теперь-то я знаю, что в те времена грубо нарушались все нормы процессуального кодекса. Он обязан был вызвать меня и дать подписать отдельный протокол, согласно статьи 206 УПК об окончании следствия. Где там! При таком огромном количестве "дел" разве до такой мелочи им было!

Однажды, под вечер (следствие по моему делу тогда еще не закончилось), к нам в камеру втолкнули щуплого, растерянного очкарика, который оказался студентом географического факультета университета. Фамилия его была Сивков.

Конечно, я сразу же поинтересовался, не знаком ли он с Батием. Оказалось, Сивков - один из Юркиных собутыльников и из одной с ним группы. Следствие его вел Лобанов. Это было удивительно! Обычно однодельцев держали в разных камерах. Лобанов вызывал нас одного за другим. Вернется, бывало, Пашка, и я уже знаю, что следом поведут меня, и наоборот. Мы с ним несколько раз советовались, как бы сделать нелепее показания, чтобы на суде можно было от них отказаться. Рассчитывали на правосудие...

От Пашки я узнал, что взят и второй однокашник Юрки, тоже Павел, по фамилии Иванов.

Пашка быстро "раскололся" и подписал всю Юркину галиматью без очной ставки.

В камере ДПЗ мне довелось встретиться и со старостой нашей институтской группы - Борисом Кошкаревым. Он был у нас самым авторитетным в группе и самым старшим по возрасту. Ему было уже 40. Учеба давалась Кошкареву с трудом, но он был усидчив и трудолюбив. А все его чертежи были верхом совершенства.

В тюрьме я увидел Бориса совершенно выбитым из колеи, растерянным. Глухим монотонным голосом, едва сдерживая слезы, он рассказывал, что почти закончил дипломный проект и собирался домой, в Белоруссию, чтобы отдохнуть до защиты в конце июня. И вот... Ночью неожиданно арестовали. Забрали дипломный проект... Его обвиняли в шпионаже. Оказывается, мать Кописарева жила в Польше. Последнее время он перестал получать письма и беспокоился. Находясь в Москве, проездом с практики, Борис зашел в польское посольство навести справку о матери. Этого оказалось достаточно... Морально опустошенный и сломленный, с полнейшим безразличием подписал Кошкарев совершенно дикий протокол, где признавался, что продал в польское посольство сведения обо всех искусст-

 

- 41 -

венных сооружениях на автостраде Москва-Минск и согласился быть резидентом Дефензивы! А ведь все мосты и трубы на этой трассе - типовые, и ничего секретного в них нет!..

От Бориса я узнал, что в нашем общежитии начиная с февраля почти каждую ночь происходят массовые аресты. Около полуночи подъезжает "черный ворон," и на всех четырех этажах студенты со страхом прислушиваются к шагам в коридорах. То в одну, то в другую дверь раздается стук. Входят энкаведешники с комендантом общежития и вахтером в качестве понятых. Следует быстрый обыск в тумбочке и на койке. Арестованного уводят, а остальные делают вид, что спят. Когда "воронок" отъезжает, все облегченно вздыхают: на этот раз пронесло! На следующий день вывешивают приказ: такие-то отчисляются "за непосещение занятий". Берут преимущественно со старших курсов... На нашем курсе Борис оказался семнадцатым! И это из потока, насчитывавшего 68 человек!..

О том, что он погиб в лагерях и реабилитирован посмертно, я узнал через много лет, уже живя в Ленинграде, когда меня вызвали в Военную прокуратуру для свидетельских показаний. Тогда посмертную реабилитацию получили: Вася Прудник, Володя Шишченко, Ваня Степанченко и еще погибшие в лагерях мои однокурсники...

Польским шпионом сделали энкаведешники и моего лучшего друга Яна Птицкого. Его взяли, очевидно, вскоре после моего ареста. Узнать об этом удалось совершенно случайно. Я сидел тогда уже около трех месяцев и давно перекочевал спать "из-под юрцев" на сдвинутые столы в углу камеры между Цыбеном Жамцараном и Саввой Захаровичем Книжником. Хорошие у меня были соседи, интересные люди. В этот десяток при кормежке входили и М.А. Дьяконов, и Комсков. Однажды за завтраком, когда говорилось о шпиономании и арестах людей с нерусскими фамилиями, я вспомнил о своем приятеле Яне Птицком, предположив, что его тоже могли взять. А за нашим столом сидел неприметный молодой человек по фамилии Рубашкин. В тот день производилась разгрузка в "Кресты" окончивших следствие, и в их число случайно попал Рубашкин. Вызов его нас несколько удивил - допросы были в разгаре. Решили, что Рубашкина отправили в одиночку. Однако вечером перед самым отбоем он вернулся.

Оказалось, его вызвали по ошибке.

- Большой Вам привет от Птицкого, - обратился он ко мне. Случилось так, что Рубашкин утром запомнил эту фамилию. И вдруг в "собачнике" услышал, как коридорный называет ее и передает забытые в камере галоши. Он подошел к Яну и сказал, что сидел со мной в камере, передав утренний разговор.

 

- 42 -

Предположение мое оказалось правильным: Яна забрали как польского шпиона и отправляли в "Кресты". Когда Рубашкина стали уводить обратно в нашу камеру, Ян попросил передать мне привет и сказать, что нас с ним не связывают. Видимо, он тоже не назвал на допросах мою фамилию.

Приближалось время и моей отправки в "Кресты". Однажды душным июньским вечером в дверях камеры выросла внушительная, спортивного вида, загорелая фигура в легкой тенниске, белых брюках и белых парусиновых туфлях. Из расспросов мы узнали, что неофит - директор стадиона "Динамо", латыш по национальности. Взят вот так как есть прямо со стадиона. Долго ему ломать голову над вопросом, за что арестовали, не пришлось . В ту же ночь директора вызвали на допрос, а утром мы узнали потрясающую новость. Его допрашивали о связях с "врагом народа"... Заковским!..

Начальник Управления НКВД по Ленинградской области, тоже латыш - Заковский - был весьма заметной фигурой в то время. Им была написана и издана большим тиражом брошюра - "О некоторых коварных методах иностранных разведок в СССР". Он был своим человеком у Ежова.

В тюрьме уже пронесся слух, незадолго до появления у нас директора стадиона, о том, что из кабинетов следователей исчезли портреты Ежова. А теперь стало совершенно очевидным: пал сталинский нарком, который, как рассказывали в камере, появлялся в Ленинграде, в кабинетах следователей, в сопровождении Заковского и на жалобы допрашиваемых о том, что их бьют, говорил: "Ну что ж, надо признаваться: мы с врагами не церемонимся..." После этого, естественно, истязания возобновлялись со страшной силой, так сказать, уже на "законном основании". Директор пробыл у нас очень недолго - его быстро перевели в одиночку.

Одним из правил поведения заключенных в ДПЗ являлось соблюдение тишины в камерах и строгая изоляция. После смещения Ежова наши тюремщики нашли конструкцию царской "предварилки" несовершенной. Ведь все камеры имели решетчатую стенку, и арестованные могли видеть соседей, узнавать, кого и сколько приводят в пополнение, иными словами, быть в курсе событий тюремной жизни. Для устранения просчетов проклятого царизма было применено такое "эффективное" новшество: обе стены коридора от пола до потолка задрапировали темно-синей тканью. Ширма не помешала нам однажды днем после обеда насладиться концертом. Великолепный, отлично поставленный голос звучал красиво и мощно. Исполнялись одна за другой арии из опер. Все замерли. Чудесный голос заворожил даже бдительных коридорных - они ни единым криком не прервали певца. Чудо продолжалось довольно долго... Это пел известный в Ленинг-

 

- 43 -

раде артист Кировского театра Райский. Мы знали, что в тюрьме оказалась большая группа артистов оперы, обвинявшихся в терроре.

Проблема информации извне, через окна, была кардинально решена раньше. По распоряжению свыше, были установлены козырьки, метко названные арестантами "намордниками". Металлический щит, по размерам оконного проема, прикреплялся к подоконнику с узкой щелью, чтобы не задерживался снег. Вверху расстояние от него до стены бьио около полуметра, по бокам приварены треугольники. Естественно, в камеры стало попадать мало света, и у нас круглые сутки горело электричество. Проклятые "намордники" оставляли сверху только узкую полоску неба и в то жаркое лето так раскалялись, что совершенно нечем было дышать.

 

Документ 3

Из протокола допроса ЛЮБА Ю.Б.

от 22 апреля 1938 года

 

ВОПРОС: Будучи студентом Лен. Автодорожного Ин-та Вы скрыли свое социальное происхождение?

ОТВЕТ: Да. При поступлении моем в Автодорожный Институт и в период учебы в нем я скрыл, что мой отец, ЛЮБА Борис Владимирович, дворянин, офицер царской и белой армий, в 1931 г. был арестован органами НКВД и осужден на 10 лет, как участник контрреволюционной   организации   так   называемых "константиновцев" в Ленинграде. В связи с осуждением моего отца, у меня появилось недовольство политикой, проводимой Советской властью в стране. Я считал, что мой отец, так же как и другие, Советской властью репрессированы неправильно и усматривал в этом ущемление свободы личности.

< >

ВОПРОС: Расскажите содержание Ваших произведений?

ОТВЕТ: В своих стихотворениях я клевеща на советскую действительность писал — якобы об отсутствии в СССР свободы, осуждал репрессии Советской власти против врагов народа, клеветал на условия жизни населения в СССР и т. п. В дальнейшем в моих произведениях я выражал мое недовольство вообще политикой Советской власти, ВКП/б/, их руководителями и, в особенности, СТАЛИНЫМ.

ВОПРОС: Вы ознакомили кого-нибудь с Вашими антисоветскими произведениями?

ОТВЕТ: Да, значительную часть своих контрреволюционных произведений я читал моим товарищам БАТИЙ Юрию Юрьевичу, ныне студенту ЛГУ, и ИВАНОВУ Олегу Васильевичу - быв. студенту Лен. Автодорожного Института, ныне преподавателю одной из школ в Ленинграде.

<...>

ВОПРОС: Назовите состав контрреволюционной молодежной организации?

ОТВЕТ: Как участники контрреволюционной молодежной организации мне только известны:

1/ ИВАНОВ Олег Васильевич - быв. студент Автодорожного

 

- 44 -

Ин-та, ныне преподаватель

2/ БАТИ И Юрий Юрьевич - студент ЛГУ и

3/ я

< >

В литкружке института я мог свободно высказываться и строил свои выступления в таком направлении, чтобы заставить литкружковцев задумываться над многими вопросами политики ВКП/б/ и Советской власти Ряд антисоветских утверждений я протащил в своих стихах, как например "Право на грусть", "Памяти Надсона", "Душа" и др Некоторые из них были помещены в институтской многотиражке "Автодорожник", остальные же я читал в литкружке Института

< >

ВОПРОС Что предпринято Вами, БАТИЕМ и ИВАНОВЫМ в осуществление Ваших террористических установок?

ОТВЕТ Мероприятий по осуществлению террористических актов над руководителями ВКП/б/и Советского правительства мы пока никаких не предпринимали

 

Документ 5

"УТВЕРЖДАЮ"

< > НАЧ IV ОТД УГБУНКВДЛО

СТ ЛЕЙТЕНАНТ ГБ

/САМОХВАЛОВ/

"_" мая 1938 г

 

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

Ленинград, 1938 года, мая мес "29" дня Я, Опер Уполномоченный 8 От-ния IV Отдела УГБ УНКВД ЛО - Сержант Гос Безопасности - ЛОБАНОВ рассмотрев материалы след дела № 43410 по обвинению БАТИЙ Юрия Юрьевича, ИВАНОВА Олега Васильевича и других в пр пр ст 17-58-8, 58-10 и 11 УК РСФСР –

НАШЕЛ:

что ИВАНОВ Олег Васильевич, 1913 г р, ур гор_ Красногвардейска, изобличается показаниями обвиняемых БАТИЙ Юрия и ЛЮБА Юрия, как участник контрреволюционной молодежной организации в Ленинграде, но учитывая, что местожительство ИВАНОВА Олега Васильевича не установлено, вследствие чего он не мог быть привлечен к уголовной ответственности, а следствие в отношении остальных участников контрреволюционной молодежной организации - БАТИЙ Юрия, ЛЮБА Юрия, СИВКОВА Павла и других - окончено -

ПОСТАНОВИЛ

Материалы в отношении ИВАНОВА Олега Васильевича, изобличающие его в принадлежности к контрреволюционной молодежной организации в Ленинграде из след дела №43410 выделить и по установлении местожительства ИВАНОВА Олега завести самостоятельное дело

ОПЕР УПОЛНОМ 8 ОТ-НИЯ IV ОТД УГБ

СЕРЖАНТ ГБ /ЛОБАНОВ/

 

"СОГЛАСЕН" НАЧ 8 ОТ-НИЯ IV ОТД УГБ

ЛЕЙТЕНАНТ ГБ /ЛОТОШЕВ/

 

- 46 -

Документ 4

"УТВЕРЖДАЮ"

НАЧ. IV ОТД. УГБ СТ. ЛЕЙТЕНАНТ

ГОС. БЕЗОПАСНОСТИ

/ГЕЙМАН/

31 мая 1938 года.

 

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

гор. Ленинград, мая 29 дня, 1938 г. Я, Опер. уполномоченный 8-го Отделения IV Отдела УГБ УНКВД ЛО, Сержант Гос. Безопасности -ЛОБАНОВ рассмотрев след. дело № 43410 1938 года по обвин. БАТИЙ Юрия Юрьевича и ЛЮБА Юрия Борисовича в пр. пр. ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР -

НАШЕЛ:

что в процессе следствия вскрыты и установлены их террористические намерения против руководителей ВКПб и советского правительства, а поэтому

ПОСТАНОВИЛ:

Состав преступления переквалифицировать со ст. 58-10 58-11 УК РСФСР, на ст.ст. 17-58-8 и 58-11 УК РСФСР.

ОПЕР. УПОЛН. 8 ОТ-НИЯ IV ОТД. УГБ СЕРЖАНТ ГБ /ЛОБАНОВ/

"СОГЛАСЕН" НАЧ. 8 ОТ-НИЯ IV ОТД. УГБ ЛЕЙТЕНАНТ ГБ /ЛОТОШЕВ/

Настоящее постановление нам объявлено "31" мая 1938 г. /Подпись обвиняемых/

 

"Кресты"

 

Подошло к концу мое четырехмесячное сидение в ДПЗ. Однажды утром, после завтрака, начались массовые вызовы "с вещами". Производилась переброска в "Кресты" тех, у кого было закончено следствие. Машина работала безостановочно и эффективно, перемалывая тысячи тысяч людских судеб и превращая советских граждан в бушлатные армии зеков. Вызвали "с вещами" и меня... Вместе со мной в набитый до отказа "собачник" попал и политрук Зяма Левин. Вдруг Зямка, подтолкнув меня, указал в противоположный угол на кучку военных со споротыми знаками различия.

- Обрати внимание на высокого с усами, - шепнул он. - Это комкор Рокоссовский из высшего комсостава -ПВО...

Так, на перепутье из тюрьмы в тюрьму, я близко увидел будущего известного полководца.

Потом было томительное многочасовое ожидание, постылые "шмоны", санобработка с вошебойкой и баней. И, наконец, поздно вечером - короткий переезд в "черном вороне" в "Кресты" - в тесноте и темноте.

 

- 47 -

Знаменитые ленинградские "Кресты"! Эта царская тюрьма получила в народе такое неофициальное название потому, что в плане образует крест. В центре его расположено круглое помещение без перекрытий, под куполом, опоясанное внутри по окружности четырьмя балконами. От него отходят под прямым углом друг к другу четыре четырехэтажных корпуса. Средняя часть их во всю длину также перекрытий не имеет. В дальнем торце во всю высоту - огромное, закругленное сверху окно, а по обеим сторонам расположены по четыре галерки с одинаковыми камерами-одиночками по семь квадратных метров площадью. Их 24 на каждой галерке. Вдоль камер - железный балкон с перилами. На каждом этаже, над пустотой, с балкона на балкон перекинут мостик. По одной стороне с самого низа, от двери в основании креста и до последнего этажа, тянется железная лестница. На каждой галерке в конце - уборная с умывальниками.

Когда впервые попадаешь в это мрачное своеобразное здание, впечатление оно производит гнетущее. Чем-то средневековым веет от всех этих галерей, балконов, мостиков, лестницы и окна. Над первым этажом по всей длине натянута сетка, чтобы кто-нибудь из заключенных не выбросился на бетонный пол. Окна в камерах маленькие, под самым потолком. Подоконники наклонные. Снаружи во все окно - обязательный "намордник". Одна железная койка привинчена к полу, дополнительно поставлены еще две обычных. Столик и стул тоже привинчены к стене. В углу у двери вонючая деревянная кадушка с крышкой - "параша". В дополнение обстановки несколько топчанных щитов, сложенных в стопки на койках. В дверях - небольшое, открывающееся наружу окошко с "глазком" - служит для подачи пищи. В пользовании - несколько алюминиевых мисок и ложек и эмалированные кружки.

По прибытии всех нас впихнули в подвальное сводчатое помещение -сидеть было нельзя, стояли вплотную. Партиями пропустили через баню с обычной прожаркой вещей, тщательным "шмоном" и "игрой на рояле". По камерам разводить начали поздно вечером. Я попал на третий этаж. Номера камеры не помню, а вот количество сидевших - до сих пор в памяти. Я оказался в одиночке двадцать первым! Заключенные уже готовились ко сну, и на все койки были сплошь разложены щиты. Приткнуться было некуда, и я присел на "парашу".

Всех обитателей камеры я, конечно, не запомнил, но некоторых постараюсь описать. В обществе этих людей, буквально вплотную, мне пришлось прожить почти три месяца. Именно вплотную, ведь на каждого из нас приходилась всего одна треть квадратного метра площади...

Из молодых обитателей я как-то сразу сблизился с двумя ребятами. Герман Шмидт был штурманом дальнего плавания торгового флота. Сред-

 

- 48 -

него роста, худощавый, живой, он любил побалагурить, "стравить" что-нибудь интересное. У него были тонкие фатовские усики и встрепанная шевелюра. Немецкие фамилия и имя достались Герману в наследство от предков-прибалтов. Примерно таким же по характеру, только медлительным и более добродушным, был Мишка Бюнтинг, сварщик по профессии, небольшого роста, коренастый парень, любитель пошутить даже над своим теперешним положением. Мишка действительно был наполовину иностранцем. Его мамаша как-то согрешила с английским матросом. Кажется, даже зарегистрировалась с ним в ЗАГСе, что не помешало ему, однако, сбежать на родину. Отца Мишка никогда не видел, а вот поплатиться за родство с ним неожиданно пришлось: из него сделали "шпиона". Кстати, Герка по окончании следствия тоже стал шпионом. И того и другого следователи основательно избили, и они "раскололись"... В отличие от Герки Мишка окончил только ФЗУ По его рассказам, на заводе его ценили как хорошего специалиста. Оба парня были старше меня года на три. Мы сразу сдружились, видимо, по возрастному принципу. Все остальные были люди солидные, намного старше нас.

Финн Пюккенен был членом партии с дореволюционным стажем, бывшим подпольщиком. Низкорослый, скуластый, с курносым носом, сильно близорукий, он говорил с сильным финским акцентом и начисто был лишен чувства юмора. Упорный финн ничего не подписал на следствии, хотя выдерживал не раз многочасовые "конвейеры" и бит был нещадно.

Неопределенного возраста юркий человечек со странной фамилией Сыч подписал все, что ему подсовывал следователь, и теперь страшно переживал это. Он всем поочередно рассказывал подробности следствия, спрашивая, что же с ним теперь сделают. Пюккенен подозрительно косился на Сыча и молчал. Вероятно, он считал, что Сыч - провокатор, и боялся подвоха.

Еще один сокамерник - венгерский коммунист, эмигрант - Чупка, незадолго до ареста работал в аппарате ИККИ (Исполком Коминтерна). Его оттуда убрали, и он вспомнил свою старую профессию токаря - встал к станку. Чупка часто вел в уголке тихие разговоры с Пюккененом, которые Герка называл закрытыми партсобраниями.

Было у нас в камере и несколько эстонцев, из которых запомнились двое: румяный огромный бородач средних лет - Рева, и старик-крестьянин, тощий, седой, по фамилии Суресаар. Рева был общителен и часто составлял нам компанию по игре в самодельное домино из хлеба. Он хорошо говорил по-русски, не помню, кто он был по специальности. Суресаар владел русским языком плохо и больше молчал.

Лето 1938 года выдалось небывало жарким. Воздух в камере накалялся до предела, и духота была страшная. Мы все изнывали от жары. Сидели

 

- 49 -

почти нагишом - в трусах или кальсонах. По очереди, по трое, лезли под койки, чтобы хоть чуточку освежиться. Скудное количество воздуха из загороженного "намордником" окна опускалось к полу, и тянуло еле ощущаемым ветерком через щель в двери. Я, Герка и Мишка старались попадать под койки втроем и, лежа там, болтали между собой. Лежали обычно на животе или на спине (кто как забрался, - повернуться под продавленной сеткой было невозможно). Помню, нас занимало, что под нами набиралось изрядное количество пота. Стоило чуть приподнять тело, а потом опустить - раздавалось громкое чмоканье. Лежим, чмокаем об пол телесами и хохочем. От жары, скученности и невозможности помыться вскоре у всех началась страшная потница - густая красная сыпь под мышками, в паху, на сгибах рук и ног, сопровождавшаяся сильнейшим зудом. Каждый день мы с нетерпением ждали времени короткой (всего 15-20 минут) прогулки на асфальтированном пятачке между двумя соседними сторонами "креста" . Выводили обычно по две соседних камеры. Это была не только возможность глотнуть свежего воздуха, но и один из источников информации. Как только открывалось оконце в двери и дежурный объявлял: "Приготовиться на прогулку", - все сбивались в кучу к самой двери, чтобы сразу по выходе смешаться с соседями. Идти полагалось парами, молча, руки за спину... Уже в пути по галерке, а затем на лестнице начинался шепотом обмен информацией. За дверями, ведущими на прогулочный пятачок, сидел "попугай" и наблюдал за порядком. Пары начинали медленное кружение по узкой круговой асфальтовой дорожке. А по сторонам ярко зеленела трава, небо было синее-синее. Вдали виднелись обычные ленинградские обшарпанные здания. Многие окна были открыты, и в них шевелились занавески. Из-за высокой тюремной стены доносились звонки трамваев и гудки автомашин. И от этих знакомых будничных звуков, вида колышущихся занавесок в открытых окнах и синего неба нереальным казалось нелепое кружение обросших, кое-как одетых людей...

Не поворачиваясь, шепотом мы в парах обменивались новостями. Вскоре (всего через 15-20 минут!) раздавалась команда охранника: "В камеры!" Мы старались пройти еще один круг и медленно, буквально нога за ногу, направлялись к двери,

В открытых на время нашего отсутствия камерах становилось немного прохладнее, но ненадолго. Все оживленно обменивались услышанными новостями, обсуждали и комментировали их. "Служба информации" в "Крестах" была на высоком уровне. Заключенными использовалось перестукивание с соседями по тюремной азбуке и переговоры через пустые кружки. Делалось это следующим образом: по стуку определялось место на стене, где будет вестись связь, к этой точке приставлялась кружка донышком ко

 

- 50 -

рту, и начинался разговор. Когда нужно было "перейти на прием", кружку переворачивали дном к стене и приставляли к уху. Звук голоса отчетливо доходил сквозь стену через импровизированную мембрану. Кроме того, существовали еще "телеграммы": из окна над нашим на черной нитке в спичечном коробке спускалась записочка. Когда отправлялся ответ, нужно было подергать нитку, и ее поднимали.

Такое же сообщение было с камерой этажом ниже. Передаче телеграмм очень помогало наличие "намордников" - они обеспечивали безопасность. Однако выходить на связь можно было не при всех дежурных, а только при "хороших", которые почти не подходили к "глазку". Обучал нас - молодых - всем премудростям тюремной связи Чупка. Наша тройка и Рева с увлечением занимались обменом информацией. Остальные участия не принимали.

Как и в ДПЗ, продуктовых передач сюда не принимали, только раз в декаду деньги. Выписывать продукты и курево из тюремного ларька на 50 рублей можно было раз в месяц, а кормили тут отвратительно. В баланде плавали только редкие рыбьи косточки и отдельные крупинки. Каши давали чуть-чуть. Поэтому ларечника мы всегда ожидали с нетерпением. Тут не было "комбеда", как в ДПЗ, - делились, кто с кем хотел. "Пю" (так называл финна Герка) ничего никому не давал. (Ох, и доставалось ему за жадность от языкастого морячка!) Мы с Геркой делились выписанными из тюремного ларька продуктами с Мишей и Ревой - они не получали от родственников денег...

В один из летних дней во время прогулки я познакомился с находившимся в соседней камере Левой Гумилевым. Получилось случайно - я оказался в паре с худощавым парнем, заросшим густой черной шевелюрой. Разговорились осторожно, шепотком, а затем уже каждую прогулку старались обязательно очутиться в одной паре. Лева был сыном двух известных поэтов - Николая Гумилева и Анны Ахматовой. Он был всего на два года старше меня, но уже успел до этого ареста побывать в тюрьме. Тогда с помощью Анны Андреевны ему удалось выбраться.

Учился Гумилев на филфаке университета, изучал восточные языки, переводил стихи поэтов древнего Востока, писал сам. Кое-что у него было даже напечатано. Но подписываться фамилией отца, которую он носил, не разрешали. Он рассказал мне, что его отец расстрелян во время подавления Кронштадтского мятежа, к которому не имел никакого отношения. А его вот, теперь уже второй раз, посадили из-за отца. Лева очень много знал наизусть стихов Николая Гумилева. Я до того совершенно не был знаком с творчеством этого замечательного поэта, и стихи его для меня были открытием. Шагая по кругу прогулочного двора с заложенными за спину рука

 

- 51 -

ми, я с восторгом вслушивался в произносимые шепотом строки прекрасных стихов и с упоением повторял звучащие музыкой слова:

"Ты плачешь? Послушай. Далеко, на озере Чад,

Изысканный бродит жираф..."

или:

"Ему грациозная длинная шея дана

И спину его украшает чудесный узор.

Я знаю, красою с ним может сравниться

одна лишь луна,

Дробясь и качаясь на глади холодных озер..."

Только много лет спустя, я обнаружил, что Лева, сохранив общую тональность стихотворения "Жираф", не был достаточно точен. У Николая Степановича это звучит так:

"Ему грациозная стройность и нега дана

И шкуру его украшает волшебный узор,

С которым равняться осмелится только луна,

Дробясь и качаясь на влаге широких озер".

Однажды мы оба так увлеклись разговором, что потеряли осторожность и чуть было не поплатились за это. Сидевший у двери страж, рявкнув на нас, заставил к нему подойти и сказал, что отправит за нарушение порядка в карцер. Грустно стояли мы у двери, ожидая своей участи, пока остальные заканчивали кружение. К счастью, стража нашего куда-то позвали. Он успел только крикнуть: "Кончай прогулку!" - и мы, смешавшись с остальными, благополучно оказались в своих камерах.

Встречи с Левой Гумилевым продолжались до осени, когда сначала его, а потом и меня отправили из "Крестов", но об этом несколько позже. А сейчас - о карцере.

О том, что такое карцер, я узнал, когда туда при довольно комических обстоятельствах попал Герка. Он часто донимал шуточками и всевозможными розыгрышами малосимпатичного Пю. Подначивал он его не зло, а просто от скуки, да еще потому, что тот заводился, как говорится, с полоборота. Не помню уже, с чего началось в тот раз, но Пю надоело постоянное вышучивание, и он ринулся с кулаками на не ожидавшего такой прыти Герку. Сначала мы смеялись - уж очень нелепо выглядел тщедушный, в одних кальсонах и очках Пю, наскакивавший на Герку. Первым натиском Герка был опрокинут на койку, однако тут же вскочил и стал, хохоча, отталкивать разъяренного финна. И тут произошло непредвиденное - с носа у Пю грохнулись на бетонный пол и разбились очки. На миг оба замерли. Потом обозленный финн поднял страшный крик, бросился к двери и, заколотив в нее кулаками, заорал открывшему оконце дежурному, что его из-

 

- 52 -

бивают. Дверь сразу открыли, и на пороге появилось уже двое "попугаев". Пю указал на Герку. Результат оказался плачевным для обоих. Им скомандовали: "Выходите!" - и увели в карцер. Оба едва успели натянуть брюки, Герка прихватил жилетку на голое тело, Пю - пиджак. Все молчали, ожидая, что же будет дальше. Последовал сигнал отбоя, ни Герка, ни Пю не возвращались. Пожилые обитатели камеры осуждали Герку и были на стороне финна, а мы защищали своего приятеля, доказывая, что нечего было Пю лезть в драку да еще вызывать тюремщиков на помощь. Ведь Герка не бил его, а очки разбились случайно...

Улеглись спать, но разговоры долго не прекращались. Наконец все угомонились... В середине ночи послышался скрежет ключей, и на пороге показались оба наказанных. Жалкие, совершенно посиневшие от холода, они дрожали как в лихорадке. Не говоря ни слова, добрались до своих спальных мест. Пюккенен спал в углу камеры, а Герка между мной и Мишкой, ближе к двери. Он был холодный, как лягушка.

Утром с присущим ему юмором Герка рассказал нам о карцере. Оказывается, в подвальном этаже находилось несколько таких карательных помещений. В них не было ничего. На бетонном полу у одной из стен лежали только четыре протесанных бревна, скрепленные двумя поперечинами, и все. Герка лег на это ложе, а финн стал расхаживать от окна к двери. Холод там, как в леднике. Через некоторое время Пю присел у Герки в ногах, а затем, буркнув: "Подвиньтесь", - лег рядом. Холод чувствовался все сильнее и сильнее. Обоих начала пробирать дрожь, и в конце концов противники тесно прижались друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Когда загремел дверной запор, им казалось, что они замерзают. Даже не сразу поняли, что их "амнистируют, если больше не станут драться". Смешно, но с тех пор оба потерпевших относились друг к другу изысканно вежливо. К счастью для Пю, одно стекло из его очков оказалось цельм, нашел его под койкой Герка. С помощью ниток и хлеба оно было вставлено в оправу, и наш финн обрел "половину зрения", чему был безмерно рад. Дни шли за днями. Приближалась осень. В камере вздохнули свободнее: во-первых, кончился, наконец, летний зной, а во-вторых - меньше стало людей. Один за другим ушли все эстонцы, кроме Ревы. Вызвали с вещами Пюккенена, потом отправились в неизвестность Герка и Мишка. Оставшись один, я много беседовал с Чупкой. Он рассказывал о венгерской революции 1919 года, участником которой был. Частенько говорил мне, что причина массовых арестов - близость большой драки с Гитлером. Он был очень симпатичным дядькой, этот усатый мадьяр, оставшийся по убеждениям коммунистом.

 

- 53 -

В этот период времени мне не раз приходила в голову мысль, что где-то недалеко находится мой друг - Ян. Часто, при "хороших" дежурных, я поглядывал через плохо закрытый глазок на противоположную галерку, надеясь узнать его среди проходивших на оправку или на прогулку арестантов. Но так и не увидел. А вот Цыбена Жамцарана сразу признал по ежику седых волос и пританцовывающей азиатской походке...

Была уже середина сентября, когда меня вызвали с вещами. Во время обычной "обработки" один из тюремщиков, критически оглядев мою пришедшую в полную ветхость одежду, отдал распоряжение в каптерку, и меня одели в прочные хлопчатобумажные брюки и черную гимнастерку. Из реплик, которыми обменивались "попугаи", я заключил, что предстоит суд, и не ошибся.

В "собачнике", куда меня привели, уже были все, кому по воле следователя Лобанова была уготована роль опасных террористов. Впервые мы, все шестеро, оказались вместе. Юрка Батий, как всегда, суетился, размахивал своими кривыми лапами и, глуповато посмеиваясь, знакомил Н.А.Варганова и А.С.Кораблева со своими однокурсниками - двумя Павлами -Сивковым и Ивановым. Первого я уже знал по камере №16 ДПЗ, но со вторым встретился впервые. Он произвел на меня приятное впечатление. Держался Павел Иванов спокойно, говорил уверенно, с большой дозой ироничности, о нашей случайной "организации", созданной Лобановым. Все мы понимали, что предстоит какое-то "судилище", поэтому ни о каком сне не могло быть и речи. Варганов предложил обсудить, как вести себя в данной ситуации. Все, кроме Юрки, думали одинаково: нас заставили подписать немыслимо идиотские протоколы, заполненные враньем на самих себя. Значит, нужно категорически отказаться от них, заявить, что все это -плод фантазии Лобанова. И настаивать на проведении настоящего следствия. Батий начал косноязычно и путано говорить, что, может быть, лучше соглашаться с десятым пунктом, то есть контрреволюционной агитацией, а все остальное отрицать. Мы дружно навалились на него, а Варганов пришел буквально в ярость и чуть было не отлупил болтуна. Да и я готов был поддать Юрке, вспомнив трусливое поведение его на очной ставке. В конце концов он дал слово, что не станет делать глупости, которая может погубить нас всех.

Мы установили, что в наших протоколах нет ничего конкретного. А главный наш козырь - то, что мы или почти незнакомы, или вообще никогда не знали друг друга. Нам было ясно, что настоящее правосудие должно завершится немедленным освобождением всех шестерых...

Уснули мы уже под утро. После подъема и оправки нас покормили, погрузили в "черный ворон", и ранним утром 16 сентября 1938 года мы покинули "Кресты", чтобы больше сюда не возвращаться...

 

- 54 -

Военный Трибунал

 

Довольно быстро, проколесив по уже проснувшемуся городу, машина остановилась, и нам скомандовали выходить по одному. "Воронок" стоял под аркой Главного штаба, задней дверью почти вплотную к открытой заранее двери. Пройдя по длинному коридору в сопровождении примерно десятка конвоиров, мы оказались в довольно просторной пустой комнате без окон, с высоким потолком. Щелкнул ключ в дверях, и потянулось долгое, нудное ожидание. Конечно, мы нервничали. Кто-то первым обнаружил в углу на стене надпись карандашом: "Студенты... института", и далее столбиком шли фамилии и инициалы, год, число, а затем: "...Трибуналом ЛВО приговорены к расстрелу". А еще ниже - крупно: "Товарищи! Мы ни в чем не виноваты! Прощайте! Кто выйдет отсюда живым - сообщите родным". Надписей, подобных этой, было много. Нам стало страшно... Некоторые строчки сообщали о том, кто и какой получил срок заключения в ИГЛ. Даты были почти все близкие - август, сентябрь. Мы бродили вдоль стен, читая эту скорбную книгу. Много надписей было стерто, но достаточно осталось и тех, которые совсем или наполовину затереть и замазать тюремщики не успели. Было совершенно очевидно, что это - крик отчаяния невиновных людей. Они не хотели уйти из жизни без весточки живым, им нужно было, чтобы хоть кто-то услышал их отчаянный призыв к справедливости. И писались предельно искренние слова, слабый след предсмертного пребывания в безоконной комнате...

Наконец, наше ожидание закончилось. Щелкнул ключ, и мы в сопровождении конвоиров отправились по коридорам старинного здания в зал заседаний Военного Трибунала ЛВО. Это было довольно большое помещение с несколькими рядами стульев. Немного отступя от стены стоял длинный стол, по бокам его - еще два небольших столика, а в углу, за высоким барьером, - скамейки. Вокруг встали вооруженные конвоиры в форме внутренних войск НКВД. На первых рядах пустующих стульев для зрителей расселось десятка два энкаведешников.

Из двери за длинным столом гуськом вышли члены Трибунала. - Встать! - подали нам команду.

Их было четверо. Председатель - военный юрист первого ранга Грачев - грузный, мужиковатый, с бритой головой, в морской форме. На кителе - новая, только что учрежденная медаль "XX лет РККА". Он уселся в кресло в центре стола. По обеим сторонам его расположились два члена Трибунала. Ни званий их, ни внешности в памяти у меня не сохранилось. За маленький столик сел секретарь Трибунала - тощий капитан с прилизанными волосами. Председатель открыл заседание, и позорнейший фарс начался...

 

- 55 -

Грачев вызывал каждого из нас, зачитывал анкетные данные и говорил: "Садитесь". После этого монотонно и нудно стал читать обвинительное заключение, с которым нас до того никто не ознакомил. Из него следовало, что мы обвиняемся по статье 58 УК РСФСР с пунктами 8 (через 17), 10 и 11. Иными словами, нам инкриминировалось: "Соучастие в несовершенных террористических актах и групповая антисоветская агитация". Затем Грачев спросил, имеются ли у нас какие-либо заявления, вопросы или претензии к следствию.

Вот тут-то мы и попытались защищаться. Первым выступил Н.А. Варганов. В резкой форме, не выбирая выражений, он заявил, что отказывается от всех показаний и протестует против недопустимых методов ведения следствия:

- Меня следователи так били, что открылось кровохарканье, - бросил он в лицо судьям, - я вынужден был подписать на себя гнусную ложь, чтобы не стать окончательно калекой!

Я, Кораблев, Сивков, Иванов и даже Батий выступили аналогично, только в более сдержанной форме. По мере того, как мы говорили, физиономия Грачева все больше и больше наливалась краской.

- Молчать! Не сметь клеветать на советских чекистов! - заорал он вдруг, прерывая меня. Я ответил, что речь идет о ведении дела следователем Лобановым, что его методы ведения следствия незаконны, и мы требуем нового следствия. Все мы стояли, и Грачев приказал сесть. Затем как ни в чем ни бывало начал допрашивать каждого, зачитывая протоколы. Мы все отрицали. И тут, при допросе Павла Иванова, Грачев допустил ошибку.

- Здесь написано, что нелегальные сборища вы проводили на своей квартире в Красногвардейске (Гатчина), - сказал он Павлу. Тот, прикинувшись простачком, ответил:

- Но у меня нет квартиры в Красногвардейске, я живу в Ленинграде, в общежитии университета. Кроме того, никого из этих граждан, - он кивнул в нашу сторону, - я не знаю и нигде с ними не встречался. Вот только Сивков и Батий учатся со мной в одной группе...

Заявление Павла вызвало у Грачева замешательство. Уткнувшись в протокол, он неуверенно произнес:

- Но в протоколе ясно написано, что сборища происходили на квартире Иванова...

- Простите, там сказано - у Иванова Олега Васильевича, а я - Иванов Павел Иванович, это недоразумение.

Грачев, пошептавшись с соседями справа и слева, спросил:

- Значит, Вы утверждаете, что не знакомы с Люба, Кораблевым и Варгановым?

- Да, это так, - ответил Павел.

 

- 56 -

Тогда Грачев начал поочередно допрашивать нас всех. И стало ясно, что Иванов и Сивков никогда не были знакомы с нами. А я, хотя и был знаком с Варгановым и Кораблевым, не встречался с ними нигде, кроме школы на Сызранской улице, во время работы там вместе с Батием под руководством Олега Иванова. Выяснилось и то, что тут сработал донос моего институтского дружка, а накладка вышла из-за путаницы с одинаковой фамилией.

После некоторого замешательства Грачев снова посовещался с сидящими по обеим сторонам статистами и объявил, что Трибунал удаляется на совещание. И все они чинно вышли из зала.

Мы несколько воспряли духом - теперь им волей-неволей придется разбираться в этой путанице. Появился шанс на спасение... Совещались члены трибунала довольно долго, пожалуй, больше часа. Потом снова прозвучала команда: "Встать!" - и судилище продолжилось.

Грачев снова и снова поднимал нас поочередно. Вопросы в основном ставил так, чтобы мы признали знакомство друг с другом. А речь шла уже о сборищах на квартире Олега Иванова. Однако мы твердо стояли на своем, и запутать нас он не смог. Пользуясь случаем, мы повторяли, что никаких контрреволюционных сборищ не было и от липовых "признаний" отказываемся.

Судебное разбирательство закончилось вечером. Грачев дал каждому сказать последнее слово. Мы требовали проведения нового следствия и не признавали себя виновными. Трибунал опять удалился на совещание. Снова томительное, но уже не столь долгое ожидание, вновь ритуальный "торжественный" выход судий в зал...

- Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики! - с пафосом произнес Грачев, и началось чтение приговора...

Жрец армейского правосудия без зазрения совести перечислил наши несуществующие вины. Не приняты были во внимание ни наши протесты, ни отказ от показаний. Видимо, это совершенно неважно для Трибунала... "…исходя из вышесказанного... приговорил..." Мы не верили своим ушам:

Юрке и мне - по десять лет, Варганову - восемь, Иванову - семь, Сивкову - восемь и Кораблеву - шесть лет ИТЛ.

Конвоиры увели нас в то же помещение без окон. Не помню уже, у кого из нас нашелся огрызок карандаша, чтобы дополнить "скорбную книгу" записью о нашем "процессе", - в углу на стене мы нацарапали наши имена, сроки заключения и дату...

Вновь ожидание, а затем долгий путь по коридорам к двери, под арку Главного штаба, где нас ждал "черный ворон"… Уже совсем стемнело, когда мы прибыли во двор пересыльной тюрьмы на Коистантиноградской улице.

 

- 57 -

Документ 6

"УТВЕРЖДАЮ"

Пом. Нач.УНКВДЛО

майор Госбезопасности

/ХАТЕНЕВЕР/

17 июля 1938 года

Обвинительное заключение

утверждаю: БАТИЙ Ю.Ю.,

ИВАНОВА П.И., СИВКОВА П.П.,

ВАРГАНОВА Н.А. и КОРАБЛЕВА А.С.

предать суду

ст.ст. 17-58-8, 58-10

и 58-11 УК.

17/VIII-38 г./подпись/

 

ОБВИНИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

По след. делу № 43410-38 г. по обвинению

БАТИЙ Ю.Ю., ЛЮБА Ю.Б., ИВАНОВА

П.И., СИВКОВА П.П., ВАРГАНОВА Н.А. и

КОРАБЛЕВААюС. впр.пр.

ст.ст. 17-58-8, 58-10 и 58-11 УК РСФСР.

 

В феврале 1938 года IV-м Отделом УГБ УНКВД ЛО вскрыта и оперативно ликвидирована антисоветская молодежная межвузовская организация в г. Ленинграде, ставившая своей задачей борьбу с Советской властью. Следствием установлено, что организация состояла из ряда антисоветских групп самостоятельно существовавших в Ленинградских ВУЗ» ах.

Участниками одной из этих групп, входящих в антисоветскую молодежную организацию являлись обвиняемые по данному делу:

1/БАТИЙ Юрий Юрьевич; 2/ЛЮБА Юрий Борисович, З/ ИВАНОВ Павел Иванович, 4/СИВКОВ Павел Петрович, 5/ ВАРГАНОВ Николай Александрович и б/ КОРАБЛЕВ Аркадий Сергеевич, которые на основании вышеизложенного были арестованы и привлечены в качестве обвиняемых.

 

Документ 7

Из протокола судебного заседания Военного Трибунала Ленинградского военного округа

сентябрь 1938 г., рассматривавшего дело по обвинению:

Гр-н: 1/ БАТИЙ Юрия Юрьевича, 2/ЛЮБА Юрия Борисовича, З/ ИВАНОВА Павла Ивановича, 4/ СИВКОВА Павла Петровича, 5/ ВАРГАНОВА Николая Александровича и б/ КОРАБЛЕВА Аркадия Сергеевича - всех шестерых в преступлениях, предусмотренных ст.ст. 17-58-8, 58-10ч.1 и 58-11 УК РСФСР.

<...>

ЛЮБА Юрий Борисович, 1914 года рождения, уроженец города Ленинграда, из дворян, отец штабе капитан царской армии, осужден отец в 1930 году, член ВЛКСМ с 1931 года, женат, не судился, с незаконченным высшим образованием, русский, под стражей с 8-го февраля 1938 года. Обвинительное заключение читал 13 сентября.

 

- 58 -

На вопрос Председательствующего: понятно-ли подсудимым в чем их обвиняют и признают ли они себя виновными:

Подсудимые - с у д у -

БАТИИ —Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

ЛЮБА - Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

ИВАНОВ—Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

СИВКОВ-Обвинениемне понятно, виновным себя не признаю

ВАРГАНОВ - Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

КОРАБЛЕВ - Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

<...>

Подсудимый ЛЮБА суду дал об'яснения:

При поступлении в Институт я скрыл свое социальное происхождение. Антисоветских взглядов у меня нет. Все показания следователю у меня ложные.

<...>

Я не считаю свои стихи контрреволюционными.

Свои стихи подсудимым я не читал. С БАТИЙ я познакомился через ИВАНОВА Олега, с ним встречался больше всего в поездах. На квартире у ИВАНОВА я был в 1934 г. О связях ИВАНОВА мне ничего не было известно.

С КОРАБЛЕВЫМ я был знаком через ИВАНОВА.

С ВАРГАНОВЫМ виделся в 1933 году.

<...>

Ни с кем из подсудимых я не вел политических разговоров.

<...>

Подсудимый ЛЮБА суду сказал:

Контрреволюционной агитацией я не занимался. У меня были упаднические настроения из-за того, что был принужден скрывать свое происхождение. Мой дневник никто не видел, я хранил его для себя.

Стихи, которые я писал, не были контрреволюционными.

<...>

В 21 час. 35 мин суд удалился на совещание и по возвращении, в 23 часа, Председательствующий огласил приговор, раз» яснив осужденным сущность его, порядок и срок обжалования.

Суд, совещаясь на месте,

ОПРЕДЕЛИЛ:

Меру пресечения в отношении осужденных оставить прежнюю, содержание их под стражей, впредь до вступления приговора в законную силу.

< >

 

Документ 8

ОПРЕДЕЛЕНИЕ № 003758

ВОЕННАЯ КОЛЛЕГИЯ ВЕРХОВНОГО СУДА СОЮЗА ССР

ОПРЕДЕЛИЛА:

Учитывая, что материалами дела, собственными признаниями всех шести осужденных на предварительном следствии и частичным признанием на суде они в достаточной мере изобличены в совершенных преступлениях, что мера наказания определена им судом правильно, приговор ВТ оставить в силе, а жалобы осужденных - отклонить.

 

- 59 -

Пересыльная тюрьма

 

После "обработки", вконец измотанные морально и физически, мы очутились все в одной большой камере. Нашли себе место на нарах. На одной стороне - я рядом с Варгановым и Кораблевым, на другой - через проход - Юрка со своими однокашниками. Улеглись после обычных расспросов: кто, откуда, сколько дали... Как только коридорные дали команду "отбой", я уснул мертвым сном. Сказалось перенесенное глубокое нравственное потрясение. Не хотелось ни думать ни о чем, ни разговаривать. Голода тоже не чувствовалось, хотя мы целый день не ели. Очевидно, подобное состояние было и у моих однодельцев. Весь ужас происшедшего нами еще не был осознан.

Режим в пересыльной тюрьме оказался гораздо более демократичным, чем в "Крестах" или в ДПЗ. Все коридорные здесь были заключенными. Конечно, не из "врагов народа" - бытовики. Камеры, как и во всех тюрьмах тогда, были набиты до отказа, но строгой изоляции не было. Утром на время оправки их не закрывали, днем можно было попроситься у дежурного сходить в гости к знакомому в чужую камеру. Только на время вечерней поверки полагалось всем быть на своих местах. Отсюда можно было писать письма и получать их. Бумага и конверты продавались в ларьке. Их можно было выписать так же, как продукты и курево, на присылаемые с воли деньги. А главное - здесь разрешались свидания.

Я пробыл на Константиноградской чуть больше двух с половиной месяцев. Но в своей камере мне никто не запомнился - люди все время менялись. Пересылка напоминала вокзал. Это был непрерывно меняющийся и ускользающий от запоминания калейдоскоп человеческих судеб и лиц. В соседней камере в группе студентов оказался уже знакомый мне Лева Гумилев. В их университетскую "организацию" входили в основном сыновья известных в Ленинграде деятелей науки. Кроме Гумилева, там были: Толя Предтеченский - сын академика, чудаковатый, долговязый парень с вечно трепаной шевелюрой; еще более длинный Давиденков - сын профессора-медика; Юра Люблинский, Алеша Дернов. Трибунал отвалил всем им сроки, сходные с нашими.

Однодельцы Левы были все неунывающие интеллектуалы. Словом, замечательные ребята! Они сохранили способность в нашем положении и пошутить, и перекинуться острым словцом. С ними было интересно. Все время, пока мы находились в пересылке, мы тесно общались. Делились новостями, надеждами и опасениями - все подали кассации и ждали ответа на них. То в одной, то в другой камере мы дружно гоняли чаи, и это очень скрашивало нудное, нестерпимо тянувшееся тюремное время...

 

- 60 -

Я уже писал, что здесь давались свидания с родственниками. Обычно коридорный вызывал сразу несколько человек и вел всех в специально оборудованную большую комнату. Кто видел экранизацию "Воскресения" Л.Н.Толстого, может зримо представить, как это происходило.

Помещение для свиданий было разгорожено на две неравные части двойным барьером высотой около полутора метров. От него вверх, до потолка, были натянуты мелкоячеистые металлические сетки. Расстояние между ними составляло примерно метр. В этом промежутке взад и вперед расхаживали надзиратели. Нас вводили в еще пустое помещение и загоняли в узкое пространство между стеной и барьером. Партии были большими, и мы стояли вплотную друг к другу. Затем открывались двери с той стороны барьера, и из них, торопясь, толкая и обгоняя друг друга, врывались родственники. Начинались дикая сумятица и гвалт. Все старались разглядеть своих близких сквозь сетки, а мы орали, пытаясь привлечь их внимание. Времени было мало (свидание длилось всего 10-15 минут), и неслось оно неумолимо. Наконец, все находили своих родственников, но крик не умолкал. Все спешили сказать то, что хотелось. Женщины плакали. Гам стоял невероятный, ведь каждый старался перекричать соседа.

Я жадно всматривался в дорогие черты жены. Она не плакала, даже пыталась улыбаться. Навсегда запечатлелась в моей памяти ее маленькая фигурка, в серой меховой короткой шубке и в берете, с вымученной улыбкой, близоруко вглядывающаяся в меня через две сетки...

Обычно, только идя обратно в камеру, я вспоминал с досадой, что не успел или забыл сказать на свидании многое из того, что собирался. Но все мы в эти короткие минуты так волновались, что не только забывали, что хотели сказать, - говорили зачастую совсем не то и не так, как было бы в другой обстановке. Со стороны наши разговоры постороннему человеку могли казаться просто горячечным бредом.

Однажды Гумилева и Люблинского одновременно вызвали на свидание. Они стояли рядом, и Юрка уловил часть диалога мамы с сыном. Анна Андреевна пришла во всем черном и с черным кружевным платком на голове. Она непрерывно плакала, прикладывая платочек к глазам. А Лева, пытаясь привлечь ее внимание, громко кричал: "Мама! Мама! Перестань плакать!.. Мама, у меня носки порвались, принеси мне, пожалуйста, носки!" Продолжая плакать, мама, горестно вздыхая, глубокомысленно изрекла: "Ах, Левочка, - не в носках счастье..." Люблинский так смешно передавал этот короткий диалог, что мы дружно хохотали, а Лева смущенно улыбался... Вот уж, воистину, от смешного до трагического - один шаг!..

Книг в камере не было, но разрешались шахматы, шашки и домино. Наш Павел Иванов был отличным рисовальщиком, Я купил ему блокнот

 

- 61 -

из довольно толстой бумаги (своих денег у него не было), и он занялся писанием карандашных портретов и зарисовками бытовых сценок из камерной жизни. Мой портрет был сделан им одним из первых. Он уцелел и сейчас лежит передо мной - пожелтевший, потершийся на сгибах...

Это было в конце ноября. Мы готовились к этапу... Стало известно, что собирают большой этап на Север, будто бы на Беломорско-Балтийский канал. Я решил переправить портрет домой и для этого на обороте его написал письмо.

На другой день поздно вечером нас начали возить на "черном вороне" на задворки Московского вокзала и грузить в товарные вагоны. Зима в тот злосчастный год была очень поздней. Снег выпадал несколько раз, но затем резко теплело, и он полностью таял. В темноте нас высаживали на запасных путях, где стоял, чернея открытыми дверями вагонов, товарный состав. Около него нас с грозными окриками сажали плотными рядами прямо в грязь. Было холодно, промозгло и темно. Скрюченные наши фигуры скупо освещались тусклыми фонарями. Вокруг стояли конвоиры с винтовками.

Станция жила ночной жизнью: покрикивая на разные лады, перекликались со свистками составителей составов паровозы, лязгали сцепками и стукались буферами катающиеся туда-сюда вагоны, мигали огни стрелок и семафоров, бегали поодаль, иногда попадая в свет фонарей, железнодорожники. На нас никто, казалось, не обращал внимания. Мы сидели кучей и ждали.

Наконец, перестали взревывать машины, подвозившие все новые и новые партии заключенных. Нас стали пересчитывать, передвигая на несколько шагов и снова сажая. Процедура эта повторялась несколько раз -видимо, счет не сходился. А колонна была большая - около двух тысяч человек. Затем началась посадка в вагоны. Ряд за рядом заключенных подводили к теплушкам, и люди взбирались в их темную пасть. Дошла очередь и до нашей группы (мы все держались вместе). По обе стороны дверей были двойные нары, и мы ощупью втискивались туда. Вагон заполнился. Лязгнула дверь. Темнота...

Долго не стихали во мраке разговоры, высказывались предположения, обсуждались слухи... Через некоторое время прошел конвой с проверкой. Открылась дверь, по нарам пробежал луч фонарика. Конвоир осветил круглую дыру в середине пола и рыкнул: "Оправляться только туда, понятно?!" Дверь закрылась. Вскоре мы почувствовали сильный толчок - прицепили паровоз. Он некоторое время повозил наш эшелон взад-вперед. Потом мы опять долго стояли, слушая его пыхтение. Наконец, раздался

 

- 62 -

длинный заливистый свисток, наш паровоз длинно прогудел в ответ, дернул состав, и мы поехали...

Разговоры затихли. Все лежали молча, прощаясь с Ленинградом. Я ни минуты не сомневаюсь, что у всех до единого в нашем эшелоне была одна мысль: когда теперь удастся вернуться в родной город, да и вообще, вернемся ли когда-нибудь? Что впереди? Где?...

Поезд шел в ночь. Останавливался, гудел и снова шел. Мы только по слухам могли предполагать, что этап идет на Беломорско-Балтийский канал. Вскоре это отчасти подтвердилось. Кто-то, лежавший у зарешеченного окна на верхних нарах, прочел название станции, а знающие люди из темноты определили, что едем на Север - повернули на Мурманскую дорогу

 

Этап на Север

 

В середине хмурого, холодного декабрьского дня 1938 года наш эшелон прибыл в Медвежьегорск, знаменитую "Медвежку" - центр огромного Белбалтлага. Созданный ранее для строительства канала, к этому времени он стал колоссальным лесоповальным лагерем, раскинувшимся от берегов Белого моря до восточных берегов Онежского озера.

Этот день знаменателен для меня - я стал бесправным подданным самой гнусной рабской державы мира, именуемой Гулагом! Ее нет ни на одной географической карте, но владения ее раскинулись на огромных просторах нашей земли, а население исчислялось десятками миллионов особого рода существ - зеков, ранее неизвестных науке. Этой серой бушлатной скотинке страна строившегося социализма была обязана возникновением крупных сооружений: каналов, рудников, заводов и фабрик, создавая которые, покорная подневольная армия густо усеяла дальние пустынные окраины нашей Родины своими косточками...

Прямо с поезда, не раз пересчитывая и сажая в грязь, нас погнали на пристань к Онежскому озеру. Дул холодный пронизывающий ветер, небо было затянуто тучами, и черная гладь озера-моря была неспокойна. У пристани стояла огромная баржа, к борту которой приткнулся небольшой буксирный пароход. На берегу - подвода с продуктами. Около нее суетились лагерные "придурки". Каждый из нас получал от них, проходя на баржу, сухой паек: буханку хлеба, пару селедок, кусок маргарина и несколько кусков пиленого сахара.

У открытого трюма стояли конвоиры, считая опускавшихся в темноту зеков. Когда погрузка закончилась, баржа была набита арестантами, как бочка селедками. Это самое верное, хотя и довольно тривиальное сравне-

 

- 63 -

ние. Мы были молоды и довольно сильны, поэтому нашей дружной студенческой группе удалось отвоевать относительно хорошее место между стенкой борта и мощными переплетениями балок, шедших по всей длине баржи. Под полом булькала вода. Вокруг стояла тьма, хотя высоко под потолком, у наглухо задраенного люка, тускло горел, покачиваясь, фонарь "летучая мышь". Часть ребят сидела, остальные могли лежать - всем места для спанья не хватало. Мы сложили все свои пайки в один мешок. И первое, что решили сделать - обзавестись освещением. Из горбушки хлеба выбрали мякиш, заполнили получившуюся плошку маргарином, из ваты, надерганной из чьей-то телогрейки, скрутили фитиль, и импровизированный светильник загорелся в нашем кутке.

Под люком, по обе стороны трапа, были установлены две больших бочки. Конвой предупредил, что выпускать никуда не будут, и эти бочки должны были служить "парашами"...

Вскоре мы услышали гудок буксира, затем баржу дернуло, и она стала мерно покачиваться. Путешествие по Онежскому озеру началось... Через некоторое время качка стала увеличиваться. Озеро показывало свой норов. Видимо, шторм усиливался. Баржу мотало то с борта на борт, то с носа на корму. Стоять на ногах стало невозможно. Люди лежали чуть ли не друг на друге. У многих началась морская болезнь. Не хватало воздуха! Стояла невероятная вонь. Стоны, проклятия, мат, заунывное пение группы каких-то сектантов, крики о помощи, вой - все сливалось в страшную какофонию. Вдобавок, оба фонаря то и дело гасли от недостатка кислорода, и все погружалось в кромешную тьму. А бочки-параши быстро оказались переполненными. Словом, это был ад кромешный!..

На стук в задраенный люк никто не отзывался. Мы потеряли представление о времени. Болганка не прекращалась. Из-под настила начала выплескиваться вода. Балки и всевозможные подкосы и связи зловеще скрипели. Постепенно большинством из нас овладел ужас. Две тысячи человеческих существ, запертые в тесном трюме, теряли разум. Кое-где сквозь стоны и вопли прорывался истерический хохот. Казалось, нервы не выдержат этой пытки... И вдруг неожиданно качка почти прекратилась. Видимо, баржа остановилась. По палубе застучали сапоги конвоиров. В трюме на некоторое время наступила тишина...

Наконец загремели запоры и люк открылся. Туг же поднялся такой гвалт, что хоть уши затыкай! Измученные, обезумевшие люди кричали каждый свое. Кто просил пить, кто материл на все корки мучителей, кто требовал врача... Разобрать что-либо в этом содоме было невозможно. Тщетно пытался начальник конвоя нас перекричать. Тогда находившиеся возле люка зеки стали сами добиваться тишины. Постепенно крики стихли. Два че-

 

- 64 -

ловека, поднявшись по трапу, выяснили, что, пока не утихнет шторм, мы будем стоять у небольшого островка, к которому причалили. Затем конвоиры вызвали нескольких добровольцев наверх, и те стали подавать вниз воду в ведрах.

Когда жажда была утолена, люди стали жаловаться, что "параши" переполнены нечистотами. Конвоиры спустили вниз толстые канаты и под угрозой винтовок заставили тех, кто находился поблизости, обвязать бочку. Находившиеся наверху стали осторожно поднимать ее. Первую опорожнили благополучно. Однако, пока бочку поднимали, те, кто ее привязывал, скрылись. А другие, которых заставили повторить операцию, сделали это неудачно, и при подъеме наверх бочка начала крениться. Полились нечистоты. Стоявшие внизу люди отскочили в стороны, в этот миг канаты соскользнули с бочки, и она рухнула в трюм! Летела бочка боком, обливая все кругом, а когда ударилась об настил внизу, из нее, как из пушки, рванули по сторонам остатки нечистот. Людей окатило с ног до головы. Поднялся крик и ругань. От вони нельзя было дышать. Начальник конвоя приказал опустить в трюм шланг и качать воду из-за борта. Кое-как, приподняв настил, смыли нечистоты под него - выпустить-то их было некуда.

Весь наш трюм превратился в огромную уборную. Вохровцы пообещали не закрывать люк, но предупредили, чтобы никто не подходил к трапу - будут стрелять. Мы рады были и тому - стало хоть немного легче дышать. Да и фонари стали гореть лучше.

Наступила ночь. Шторм не утихал. Мало-помалу стихли стоны и жалобы. Вымотанные морской болезнью, люди постепенно стали успокаиваться и засыпать. А мы неожиданно сделали открытие. Возле второго (задраенного) люка под самой палубой проходила толстая поперечная балка. С трапа на нее можно было забраться и лечь. Так мы разрешили проблему недостатка места для спанья. На балке спали по двое, поочередно. Рядом коптила "летучая мышь", баржу раскачивали волны, а мы безмятежно и крепко спали, не считаясь с риском свалиться и сломать себе шею.

Трое суток бушевал шторм на Онеге, и наша баржа с пароходиком отстаивалась у островка. Нас ненадолго небольшими группами выпускали наверх подышать воздухом. Вохровцы, по-видимому, боялись доведенных до отчаяния, ослабевших людей, так как меры предосторожности принимали очень строгие. По обе стороны от люка выстраивались вдоль бортов шеренги конвоиров с винтовками наизготовку, наверное, весь личный состав. Командовал всем, никуда не отлучаясь, сам начальник конвоя. Нам разрешалось постоять на палубе неподвижно всего несколько минут. Затем на смену вылезала следующая группа.

Я стоял и оглядывался вокруг. Резкий холодный ветер быстро гнал по небу черные рваные тучи. Со всех сторон, насколько хватало глаз, бушева-

 

- 65 -

до озеро. Волны по нему ходили огромные, с белыми гребнями. Островок, к которому мы пристали, был маленький, густо поросший лесом. Берег его покрывала густая пена.

Ветер утих и озеро успокоилось к вечеру, на исходе третьих суток. С рассветом вохровцы задраили люк, и мы поплыли дальше. В середине дня баржа куда-то причалила. По палубе загрохотали сапоги, слышны были какие-то громкие разговоры с берегом. Затем люк открылся и последовала команда:

- Выходи по одному!..

Мы сидели на берегу, в устье какой-то реки, возле поселка. Секрета о местопребывании конвой не делал. Река называлась Водлой, поселок -Подпорожьем. Падал мокрый снег. Вскоре подошло какое-то начальство с бумагами, и нас начали вызывать по фамилиям, объяснив, что при проверке формуляров (так назывался документ на каждого зека) мы должны на фамилию, названную конвоиром, отвечать имя, отчество, год рождения, статью и срок. И тут выяснилось, что многие из вызываемых еще не знают даже, что они осуждены!.. Начальству пришлось самому зачитывать им вписанные в формуляры статьи, пункты и сроки. Люди по-разному реагировали на эти "подарки" судьбы. Кто выслушивал спокойно, кто начинал возмущаться, а кто и хохотал!..

Так на затерянном в лесах, угрюмом берегу Водлы я узнал, что, кроме суда. Военного Трибунала и Транспортной Коллегии, существуют некие таинственные органы, призванные карать многочисленных врагов народа

— "Особое совещание" и "Тройка"... Примечательно, что пунктов 58-й статьи не хватило. Эти учреждения давали людям срок (в подавляющем большинстве - десять лет ИГЛ) по статьям, не значившимся в уголовном кодексе. Так родились новейшие в советской лексике аббревиатуры: КРД -контрреволюционная деятельность, КРА - контрреволюционная агитация, КРЭ - контрреволюционный элемент, АСА - антисоветская агитация, ЧСИР - член семьи изменника родины, ЧСВН - член семьи врага народа, СОЭ -социально-опасный элемент, СВЭ - социально-вредный элемент и, наконец, УБЭ - уголовно-бандитский элемент. На заседания Особых совещаний и Троек НКВД никого не вызывали. Арестованным сообщали о приговоре в тюрьме, а то и вот так, по прибытии в лагерь!..

В группу, куда я попал, было отобрано 200 человек. Нас быстро пересчитали, посадили в небольшую открытую баржу, и катер бойко потащил ее вверх по реке. Воздуха здесь было предостаточно, но мокрый липкий снег не переставал идти, и скоро все мы продрогли и промокли до нитки. По дороге при знакомстве выяснилось, что наш этап был отобран по специальности - в основном в нем оказались железнодорожники. Я попал в

 

- 66 -

него, очевидно, по принципу причастности - посчитали, что студент транспортного вуза может сгодиться...

Уже темнело, когда наша баржа причалила к берегу, и нас высадили. Погода испортилась окончательно - шел дождь со снегом. Начальник конвоя объявил, что вещи, которые мы не сможем донести, нужно сложить на берегу в одно место - предстоит идти пешком несколько километров по плохой дороге. А за вещами с лагпункта пришлют подводу. Для охраны нашего имущества останется стрелок.

Вскоре на поляне выросла внушительная гора из рюкзаков, мешков, узлов и чемоданов. Я оставил почти все свои пожитки в чехле, перетянутом ремнями. С собой взял только небольшой рюкзак с кое-какими домашними продуктами, шерстяной плед и маленькую подушечку.

По размытой, вязкой дороге мы двинулись в лес. Ботинки сразу наполнились водой. Дедушкино зимнее пальто было страшно тяжелым. Промокшие полы его, путаясь в ногах, мешали идти. Сначала все шагали довольно бодро. Потом - то и дело слышались окрики конвоиров: "Не растягиваться! Задние - шире шаг!" Темнота сгущалась. Лес вокруг глухо шумел от ветра. Грязь в колеях была тяжелая, вязкая, и мы еле брели, смутно различая впереди себя шагавших товарищей. Падали, поднимались и снова брели. Конвоиры нервничали, перекликались друг с другом, даже стали постреливать в воздух. Я совершенно выбился из сил, однако ноги с какой-то непостижимой силой переступали и переступали - месили невидимую грязь. Остановиться боялся - а вдруг пристрелят. Да и в этой глухомани остаться ночью одному, не зная дороги, не хотелось... Неожиданно я наткнулся на спину шедшего впереди, на меня натыкались идущие сзади. Во тьме где-то внизу перед нами смутно блестела полоска воды. Постепенно подходили отставшие. Сгрудились, не решаясь опуститься на землю. Впереди слышался голос начальника конвоя. Он кричал, что теперь уже близко, надо только переправиться через разлившийся ручей.

- Заходите по нескольку человек на плоты, берите шесты, - командовал он из темноты.

У берега плавали, сбитые из бревен плоты. Началась переправа в кромешной тьме. Под тяжестью людей бревна уходили под воду. А она была ужасно холодная. Мы стояли, держась друг за друга. Вместе с нами переправлялись и конвоиры. Ручей был не широк - несколько толчков двумя шестами, и мы были на другом берегу. Плот оттолкнули обратно - там их ловили. Начало светать- Поджидая последних, переправившиеся валились без сил на мокрую дорогу, прямо в грязь. Начальник конвоя уже не торопил. Когда немного отдышались и мы, и стрелки, он построил нас. Все

 

- 67 -

оказались на месте. К этому времени уже стало видно дорогу, и мы двинулись дальше.

Скоро впереди завиднелись какие-то строения, высокая ограда, вышки. Видимо, нас ждали. Широко распахнулись огромные ворота, нас еще раз пересчитали и повели в длинный барак. Там были двухъярусные нары, топилась стоящая в середине большая прямоугольная железная печь, вроде плиты. Как и все остальные, я повалился на нары, даже не сняв пальто и не разувшись. И сразу же уснул мертвым сном. Успел только узнать, что мы прибыли на глубинный лагпункт строительства Коловской узкоколейной железной дороги под названием Колтозеро.

 

Колтозеро

 

Как раз утром в день нашего прихода в Колово ударил сильный мороз. Нам еще повезло с этапом - все добрались благополучно. А вот следовавшая за нами партия, отправленная на такую же стройку лесовозной дороги-узкоколейки в Кубово, была застигнута в пути морозом, и на лагпункт добрались только самые выносливые. Да и те почти все пришли обмороженные. А несколько десятков навсегда остались в пути. С лагпункта потом были посланы подводы, которые собрали в лесу окостеневшие трупы. Среди зеков ходили слухи, что командир конвоя и стрелки были отданы под суд, потому что некоторые из недошедших были застрелены вохровца-ми "при попытке к бегству"... Чем кончилось это вопиющее дело, я не знаю.

Из студентов в Колово со мной попал только один - Володя Башмаков из Института связи. Познакомились мы в пути на этапе.

Первый день нас не тревожили. Дали поспать, довольно сытно покормили и распределили по бригадам. Я попал к Юрию Стрехнину. Это был энергичный, волевой курсант Военно-морского училища. Всем нам предстояло стать лесорубами. С обмундированием дела обстояли плохо. На бригаду из 25 человек выдали только пять комплектов нового обмундирования: ватные брюки, телогрейки, бушлаты, валенки и серые ватные шапки-ушанки. Остальные получили рвань, как говорили лагерники, "тридцать третьего срока". Правда, всем выдали старые подшитые валенки.

Всего заключенных на лагпункте насчитывалось около тысячи. Народ в зоне был пестрый. Довольно много "бытовиков", целый барак кавказцев. Нас, "новеньких", поместили тоже в отдельный барак, назначив из "стариков" двух дневальных. "Блатные" начали было шнырять по бараку, но были быстро изгнаны нашей братвой. Мы стали постепенно налаживать свой быт и осваиваться на лагпункте.

 

- 68 -

Как и на всех лагпунктах, где мне потом довелось побывать, жилые бараки здесь располагались по одну сторону зоны, а службы - по другую. На пустом пространстве между ними дважды в день происходили обязательные проверки. В это время с вахты выходил вохровец-надзиратель и бил в рельс, висящий неподалеку от ворот. Все находившиеся в зоне должны были выйти из помещений, за исключением больных и дневальных, построиться на площади посреди зоны и ждать при любой погоде, пока надзиратель с нарядчиком не обойдут все помещения, пересчитывая в них зеков. Затем они считали стоящих на площади и удалялись на вахту "подбивать бабки". Никто не должен в это время выходить из строя. Только когда нарядчик выходил с вахты и ударял в рельс, можно расходиться. На этой же площади по утрам происходил развод на работу. Зеки строились по бригадам и ждали, когда нарядчик вызовет их к раскрытым воротам, по другую сторону которых была выстроена охрана - стрелки, принимавшие бригады.

Вдоль высоченного забора - частокола из бревен, огораживавшего лагпункт, - проходила пятиметровая, вскопанная и старательно спланированная граблями, запретная зона. От остальной территории лагпункта ее отделяла колючая проволока. По углам зоны стояли вышки, на которых круглосуточно сидели стрелки с винтовками. Рядом с вахтой, отгороженный тоже "колючкой", находился рубленый из толстых бревен штрафной изолятор - "ШИЗО", имевший у зеков несколько названий: "кандей", "пер-дильник" или "перетюртюрьма". Туда сажали за провинности, на воду и 300 граммов хлеба, с выводом на работу. А "отказчиков" (отказывавшихся от работы) - без вывода на несколько суток. Иногда это учреждение именовалось БУРом (бараком усиленного режима) или КУРом (камерой усиленного режима) - в нем действовал тюремный режим.

Когда мы попали на лагпункт Колтозеро, там не было еще ни пекарни, ни бани. Вместо бани с вошебойкой были землянки, а хлеб доставляли подводами с Головного лагпункта. Все лагерные службы - штаг хозлагоб-слуги (ХЛО) и административно-технический персонал (АТП), иными словами: десятники, прорабы, мастера, нормировщик, экономист, начальники колонн, учетчики, маркировщики - были заключенными. Причем "контрики", или "фашисты", как нас величали бытовики и урки, некоторые должности занимать не имели права. Нам, например, не доверяли работу в учетно-распределительной части (УРЧ). Эта служба ведала нашими документами - формулярами. Инспекторы УРЧ, или нарядчики, занимались списками бригад, поверками, выводом на работу, оформлением отправки и приема этапов. Как правило, нарядчиками назначались бытовики - обычно, взяточники и прохвосты высшей марки. Жили они в отдельных кабин-

 

- 69 -

ках, хорошо одевались и питались. От них зависели все, кто находились на "хлебных" местах. На них опиралось лагерное начальство и охрана, и они творили все, что хотели. Правда, там, где попадался волевой и порядочный прораб или старший бухгалтер из заключенных, нарядчики самовольничать опасались, но такое бывало не часто. Обычно же вся эта "головка" действовала сообща и практически пользовалась на лагпункте неограниченной властью...

Запрещено было "контрикам" работать и в культурно-воспитательной части (КВЧ). Старшим инспектором КВЧ обычно бывал "вольняшка", а в его подчинении - несколько воспитателей из заключенных, художники и, почти всегда, духовой оркестр, в который, за неимением музыкантов-бытовиков, брали и "контриков"...

На другой день после прибытия наш этап подвергли в медпункте комиссовке. В комиссии были: вольный врач, инспектор УРЧ, начальник лагпункта и нарядчик. Нам определяли категорию труда, расспрашивали о профессии и... отправляли на лесоповал. На следующий после комиссовки день наша бригада впервые вышла на развод. Утро было морозное. За раскрытыми воротами ярко горели костры, у которых грелись стрелки.

Нарядчик и дежурный по вахте стояли в воротах с фанерками в руках. Громко звучал голос нарядчика, вызывавшего бригады. Люди проходили между ними за ворота, и число их тут же записывалось на фанерные скрижали. За зоной людей принимали два стрелка. Затем бригада подходила к приготовленным инструментальщиками лучковым и поперечным пилам, топорам, лопатам и ломам и разбирала инструменты. Стрелки громко читали "молитву". Звучала она так: "В пути следования не растягиваться. Шаг вправо, шаг влево - считаю за побег. Оружие буду применять без предупреждения! Понятно?!" После нестройного утвердительного ответа следовала команда: "Пошли!". И цепочка людей медленно уходила в темный заснеженный лес...

Бесконечное количество раз пришлось мне участвовать потом в этом унизительном ритуале. Менялись лишь время года и лагпункт, на котором происходило "действо"... Так и стоят перед глазами картины, не запечатленные для потомства ни художниками, ни фотографами, ни кинооператорами. Унылые, понурые фигуры невольников, бредущие серыми цепочками под винтовками стрелков, с пилами, топорами, лопатами и ломами. А как фон позади - раскрытые ворота лагерных зон с вышками, с заборами, оплетенными колючей проволокой. Еще более чудовищное впечатление от всей этой церемонии возникало, если участвовал духовой оркестр. В этом случае все выглядело особенно зловеще! Жалкая кучка худых, истощенных музыкантов, блестящие в отсветах костра медные инструменты и -

 

- 70 -

бравурные звуки маршей... Считалось, что музыка должна придать бодрость зекам, вдохновить их на труц за большую "горбушку" с "премблюдом", во славу родного Гулага. Ведь только за это они и "вкалывали" во всю...

Приобщение новичков к огромной армии зеков-лесорубов было поручено инструктору Травкину, который одновременно являлся контрольным мастером. Лесоповал он знал в совершенстве и сам работал лучком виртуозно. А обращение с лучковой пилой - дело сложное. Я, например, хорошим лучкистом так и не стал. Вообще-то, конечно, это изобретение канадских лесорубов - штука замечательная. Средней толщины лес валить лучковой пилой очень удобно и быстро. Но за один день эту премудрость одолеть невозможно... Наш инструктор был мастером своей профессии, но человеком - отвратительным. Это был самодовольный, наглый и тупой тип. Вскоре мы узнали, что он берет "на лапу" с бригадиров. В его функции входили контрольные замеры поваленного бригадой леса, который принимали обычно десятники. От Травкина зависело, будет ли бригада иметь "горбушку", то есть норму, выполненную с превышением.

Трудно приходилось мне и многим из нашего этапа привыкать к тяжелому физическому труду и одновременно к лагерным порядкам, быту и к психологии заключенных. Мы относились к презираемой лагерными "придурками" и блатными категории "фашистов" - так презрительно называли нас - 58-ю статью - все эти подонки, всячески издеваясь, главным образом, над представителями интеллигенции. Правда, так было лишь первое время. Постепенно соотношение сил изменилось в нашу пользу. Начальство поняло, что на безответных работящих "контриков" можно положиться во всем. Они не пойдут на побег, не будут отказчиками, как блатные, словом, не доставляют хлопот... И, несмотря на запреты, большинство технического персонала (прорабы, мастера, десятники, приемщики), а также лекпомы, повара, каптеры, счетные работники бухгалтерии, нормировщики и экономисты оказались "контриками". Администрация убеждалась, что людям с клеймом "враг народа" можно доверять гораздо больше, чем бытовикам. Вскоре, по мере пополнения этапами (сюда посылали главным образом железнодорожников на строительство узкоколейки), на лагпункте Колтозеро главной рабочей силой стали мы - "контрики"!

А на меня в скором времени после прибытия в Колово свалилась большая беда - я заболел жесточайшей дизентерией. Эта болезнь оказалась повальной для всего нашего этапа. Не знаю, чем объяснить вспышку эпидемии. Косила эта хвороба нас беспощадно. За короткое время из двухсот человек умерло 70! Я выжил, благодаря здоровому организму, да еще потому, что не оставил в куче брошенных в пути вещей рюкзак с продуктами. В нем была большая банка какао и довольно много сахара, печенья и суха-

 

- 71 -

рей. Ими я и питался, а лагерную пищу не ел... Болезнь отступила, оставив невероятную худобу и слабость. Дизентериков от работы не освобождали, но, конечно, лес валить я уже не мог. Меня перевели в бригаду дорожников, их труд считался легким. Да и в самом деле, эта работа не была тяжелой. Нам надо было из каждой пасеки провести дорогу для трелевки леса к основной "ледянке", ведущей на биржу так называемого нижнего склада.

Мне повезло. Я встретил хорошего человека, который в дальнейшем мне очень помог. Он был дорожным мастером, и в его распоряжении находились все бригады дорожников. Немного чудаковатый, тугой на ухо украинец Серафим Тимофеевич Поливко, по специальности инженер-путеец, несмотря на большой срок, был бесконвойным. Как-то так получилось, что он сразу выделил меня. Мы разговорились, и Поливке стал брать меня у стрелка помогать рубить и ставить вешки. Вешить я мог самостоятельно, я довольно удачно выбирал направление трелевочных волоков, хорошо ориентировался на местности, обходил подъемы и выходил куда нужно. Единственным моим недостатком была проклятущая слабость. Видя это, Поливко всячески поддерживал меня. Мы с ним разводили костер и часто отдыхали возле него. Он неизменно выписывал мне "большую горбушку", и я начал постепенно поправляться... Вскоре по его протекции меня назначили приемщиком леса от возчиков на нижнем складе.

Началась моя карьера лагерного "придурка". Я перебрался жить в технический барак, на нары по соседству с Поливкой. Это помещение почти не отличалось от рабочей секции. Те же "вагонки", "соловчанка" посередине. Разве только чистые постельные принадлежности на нарах да столы подлиннее, для вечерней работы десятников и приемщиков. Когда возле зоны застучал движок электростанции, нам первым, после служебных помещений, провели электричество.

По утрам я стал выходить на развод с бригадой навальщиков, которая обслуживала возчиков, и в полной темноте отправлялся на нижний склад, расположенный километрах в трех по направлению к головному лагпункту. Туда от реки Водлы тянули узкоколейку. А пока что складировали огромными штабелями по сортаментам круглый лес. Пункт приемки был расположен поодаль от биржи, на развилке двух основных "ледянок", которые вели в разрабатываемые кварталы. Здесь постоянно горел костер из сушняка и сидели мы вдвоем с напарником - молодым парнем, вооруженные фанерными дощечками для "точковки" привозимого возчиками леса.

Работа приемщика пришлась мне по душе. Уже одно то, что за спиной не торчал стрелок с винтовкой, создавало ощущение некоторой свободы. Биржа и ее окрестности были в оцеплении, так что мы видели конвоиров только в пути следования из лагеря и обратно. Кроме того, работа была

 

- 72 -

живой, богатой общением с людьми. Возчики были бесконвойными, более сытыми и здоровыми, лучше одетыми и более похожими на "вольняшек". С нами они считались, ведь их "горбушка" была в наших руках. Мы всегда могли подточковать им пару лишних бревен, а то и ездку добавить. А им ничего не стоило подбросить сушняка для костра, а то и махорки, которой всегда не хватало.

Так проходила моя первая зима в лагере. Вскоре к бирже подтянули рельсы, и стали слышны тонкие пронзительные свистки паровозиков и колесный перестук платформ, которые подавались под погрузку леса. В погрузотряд потребовались приемщики, и меня перевели туда. Я попал в бригаду матерого "вора в законе" Васьки Цветкова. Это был довольно добродушный здоровяк. Он неплохо относился ко мне и называл не иначе как "студентом". Когда на биржу привозили обед, Васька всегда подзывал меня "рубать" в компании своих дружков. А "гужевались" они отменно. Не обижал он и остальных работяг бригады. При Ваське было трое дружков -"паханов", которые не работали, а всю смену просиживали у костра и дулись в карты. Зато все остальные, когда подавали состав под погрузку, работали как звери. Рабочий день заключенных был десятичасовым. Выходных полагалось всего два в месяц. Смены менялись раз в неделю.

Однажды мы работали в ночной смене. Погрузка леса происходила при свете костров. Напротив каждой платформы ярко горел костер из сушняка. Два человека обеспечивали эти светильники дровами. А в мои обязанности, кроме учета кубатуры, входило поддерживание яркого огня. Я бродил от костра к костру в своем долгополом пальто, с фанеркой и мерной скобой под мышкой и подбрасывал дрова. Погрузка подходила к концу, и я присел отдохнуть к одному из костров. Закурил. Разговор, как часто бывает у полуголодных людей, вертелся вокруг еды. Мне было странно, что упоминались в нем почему-то брынза и повидло. Я посетовал, что маленькая пайка хлеба, взятая с собой, давно съедена. Кто-то из грузчиков на это вдруг сказал:

- А ты сходил бы за штабель, на той стороне пути, там что-нибудь найдешь, может быть.

Сказано это было с усмешкой, и я ответил, что там разве что кучи найдешь. Однако грузчика поддержали и другие, и тут я обратил внимание на то, что за платформы то и дело ныряют в темноту фигуры работяг. Отправился туда и я.

Между двумя штабелями леса на снегу чернели две бочки, поставленные на-попа. Днища из них были выбиты. Возле орудовала братва из бригады. В одной бочке оказалось повидло, в другой - брынза!.. Грузчики "гужевались" вовсю. Когда я подошел, содержимого в бочках оставалось уже

 

- 73 -

совсем немного. Недалеко от этого места днем тесали шпалы, и вместо ложек пошли в ход большие щепки. Я, конечно, присоединился к пиршеству. Однако сочетание соленой брынзы и сладкого яблочного повидла было малоудобоваримым. И, несмотря на голод, съесть много таких "бутербродов" оказалось невозможно...

Конечно, съесть 80 килограммов повидла и 40 - брынзы бригада из 25 человек не смогла. Много было припрятано в снегу и под штабелями леса впрок. Костры стрелков находились довольно далеко от этого места, и они ничего не замечали, полагая, что за штабели люди ходят "оправляться". Бригадир и десятник знали и сами ели. Я понял, откуда взялись эти бочки. Их оставил встретившийся нам вчера ларечник, который вез на лагпункт на лесовозных санях мешки с продуктами для ларька. Бочки не поместились, и он закатил их за штабели, думая, что до утра их там не найдут. Перед уходом в зону бригадир строго-настрого предупредил всех, чтобы не брали с собой ни крошки, во избежание улик при "шмоне".

Светало. Мы тронулись в путь. Почти у всех на бушлатах остались следы пиршества - прилипшие крошки брынзы с повидлом, и бригадир приказал тщательно почиститься. На половине дороги повстречался нам ларечник в санях-розвальнях... В ворота бригаду не впустили. Мы долго стояли и ждали. Наконец, с вахты вышел командир взвода и с ним несколько стрелков. Нахмурясь, он долго разглядывал нас и молчал. Затем вызвал бригадира и десятника и громко сказал:

- Ну, расскажите мне, как вы брынзу с повидлом сожрали.

Ясно, что оба все отрицали.

- Запираться бесполезно, нам все известно, - сказал командир. Он тут же отправил обоих в изолятор, а бригада была пропущена в зону сквозь строй стрелков, тщательно обыскавших каждого. И, конечно же, нашлись нарушившие запрет бригадира - у них обнаружили куски брынзы. Оперативность вохровцев объяснялась просто. В стрелочной будке на бирже был уже тогда телефон, по которому ларечник сообщил на вахту о грабеже. Тщательно обшарив биржу, вохровцы насобирали ведро брынзы и ведро повидла. Однако многие похоронки не были обнаружены, и мы еще некоторое время лакомились награбленным, принося с собой хлеб. Бригадир и десятник отсидели пять ночей в изоляторе. Досталось и стрелкам за халатность. А над нами долго смеялись, спрашивали: "Ну как, вкусно получается - брынза с повидлом?"..

Приближалась весна. Снег почти весь стаял. В один из теплых солнечных дней, когда погрузка леса в состав шла полным ходом, возле платформ появилась неведомо откуда взявшаяся большая бело-рыжая дворняга. Немедленно была организована ловля. Но, видимо, псина была пуга-

 

- 74 -

ная, недоверчивая, и Васысины блатари долго не могли ее поймать. В конце концов беднягу загнали между штабелями... Тут же, в оставшемся снегу, убитую собаку "притырили" до следующего утра. Я все это знал, а вот мой напарник - общительный, суетливый эстонец, производивший точков-ку леса в конце состава, - не знал ничего. Утром из зоны были принесены котелки, ложки, соль, и закипела бурная деятельность. Васькииы дружки, освежевав и разделав собаку, начали варить шикарный обед. Кто-то из них раздобыл даже лавровый лист и перец. Над биржей тянуло запахом аппетитного мясного варева. Я был приглашен на трапезу и, конечно, не стал отказываться. С удовольствием уплел за обе щеки чуть ли не половину котелка удивительно вкусного, ароматного и жирного мясного блюда. Когда насытился, Васька сказал:

- Позови-ка соцкого, пускай тоже "погужуется"...

"Соцким" урки называли эстонца-десятника. Я не сказал эстонцу, зачем его зовет бригадир. Когда он вернулся от бригадирского костра, на лице его расплывалась блаженная улыбка.

- Слушай, - с недоумением спросил он, - откуда они достали эту чудесную баранину?

Я расхохотался:

- А ты знаешь, что это за баранина? Это она вчера здесь бегала и лаяла!..

Результат был совершенно неожиданным. Лицо парня вытянулось, и его стало рвать, буквально выворачивая наизнанку. Я испугался. Никак не ожидал, что мои слова могут так подействовать. А мой напарник, бледный, со слезами от мучительных спазм, наконец вьдавил из себя:

- Эх! Лучше бы ты ничего не сказал мне! Ведь было так вкусно! - и, махнув рукой, сгорбившись, пошел прочь...

В зоне с Васькиной бригадой, вернее со всеми четырьмя бригадами погрузотряда, произошел намного более серьезный инцидент. Я уже писал, что на нашем лагпункте был барак, занятый колонной лесорубов (четыре бригады), укомплектованный кавказцами многих национальностей. Он стоял первым от вахты. Начальником колонны был чеченец, очень вежливый, образованный и интеллигентный человек, пользовавшийся большим авторитетом у лагерного начальства. Весь технический и обслуживающий персонал колонны были кавказцы. Дисциплина у них была отменной, работали они хорошо и жили много лучше остальных, получая с Кавказа богатейшие посылки. На кухне у этой колонны был свой повар, варивший им отдельно, так как многие были мусульманами. Урки из погрузотряда, занимавшие последний в ряду барак в противоположном конце зоны, давно собирались пограбить "чечмеков". Однажды ночью трое из

 

- 75 -

них были посланы на эту операцию. Раздобыв приставную лестницу, двое через чердачное окно во фронтоне осторожно забрались на чердак, откопали засыпку перекрытия, разобрали накат потолка и собирались проникнуть в жилое помещение. На их беду, на верхних нарах вагонки один из нацменов не спал. Услышав подозрительный шорох, он разбудил соседа, тот разбудил дневального. Дальше все было проделано четко. Первым делом была убрана лестница, и путь отступления ворам был отрезан. Стоящий "на шухере" позорно сбежал, а двое других незадачливых любителей чужих посылок были схвачены на чердаке, жестоко избиты и выброшены с чердака. Еле-еле доползли они до своего барака и утром оказались в лазарете.

Урки решили отомстить и вскоре, вечером, в очереди возле ларька, порезали одного из кавказцев. Его товарищ прибежал в свой барак с истошным криком: "Вайме! Махмуда (или Ахмета) убили!.." Вопли его подняли на ноги всю нацменскую колонну. Наш барак административно-технического персонала находился рядом, и мы увидели, как все кавказцы выскочили кто с чем: кто с доской от нар, кто с колом, кто с поленом! Даже повар их бежал из кухни, размахивая огромным черпаком. И, на удивление всем, во главе разъяренной толпы мчался начальник нацменской колонны. Лавиной неслись кавказцы к бараку погрузотряда. И там началось настоящее побоище. Перетрусившие урки, спасаясь бегством, высаживали рамы и, выскочив в окна, мчались под защиту вышек в запретную зону. Стрелки открыли огонь, но это не помогло. Внутри барака творилось нечто невообразимое. Вопили нападавшие, стонали и хрипели урки. С вахты подоспела большая группа стрелков, но стрелять они не решились. Положение спас командир взвода. Увидев участвовавшего в битве начальника колонны, он отозвал его в сторону и приказал прекратить избиение, пригрозив открыть огонь. Нацмены нехотя, но все же послушались своего начальника и возвратились к себе в барак. Пострадавших пришлось отправить в лазарет, и лекпом должен был долго работать в тот вечер. Однако на этом история не закончилась. Урки жаждали реванша. Они стали собираться группами позади нашего барака с явным намерением атаковать нацменов. Маневр был обнаружен выставленными часовыми. И снова из барака начали выбегать гортанно оравшие кавказцы. Хорошо, что вохровцы оставили на вахте несколько стрелков. Те вовремя вмешались и загнали Урок в барак, а нацменов заверили, что их больше не побеспокоят. Все они тоже вернулись в барак. В это время прозвучали удары в рельс. Дали отбой, и спокойствие, нарушенное боем, было восстановлено. Лагпункт потрудился в сон...

 

- 76 -

Возвращение нацменов из леса на другой день было весьма эффектным. Все четыре бригады подошли к вахте, вооруженные увесистыми березовыми кольями. По-русски они почти ничего не понимали и колья выпускать из рук не хотели, возбужденно лопоча что-то по-своему. Никакие уговоры стрелков и помкомвзвода не помогали. И опять решило дело вмешательство их начальника колоны, которого попросили разоружить людей...

 

Приезд жены

 

Наступившее лето я встретил в новом качестве. Начался летний лесоповал, и стали необходимы совершенно другие методы транспортировки леса из делянок на прирельсовые склады. Поливке было поручено строительство магистральных круглолежневых дорог, и он, укомплектовывая дорожные бригады, взял меня к себе десятником. Под его руководством я быстро освоил специфику этого типа сооружений: рельсами служили лежни из длинных жердей на шпалах, подвижным составом - четырехосные, с цепями на любую длину, бревна, а тягой - лошадь, которая легко везла четыре-пять кубометров бревен. К основной магистрали примыкали так называемые "усы" из делянок. А магистраль выходила на прирельсовый склад, где лес грузили на платформы узкоколейки...

Я окреп на вольном воздухе в лесу, загорел и чувствовал себя совсем по-другому, чем осенью и зимой. Лагерники вообще как-то оживали с наступлением теплых дней.

В тот год лето стояло погожее, жаркое и сухое. Памятно оно мне тем, что тогда произошло первое короткое и печальное свидание с женой. В тот день бригада моя работала в лесной делянке неподалеку от узкоколейки. Во второй половине дня к нам заявился Поливко. Как обычно, он осмотрел вместе со мной строившуюся лежневку, которую мы вели из леса к новому прирельсовому складу. Потом решил показать мне, что делать бригаде на территории биржи на следующий день, и попросил одного из стрелков пройти вместе со мной к узкоколейке. Ведь он-то сам был бесконвойным, а я мог уйти с делянки только в сопровождении стрелка.

Мы осмотрели и спланировали с Поливко завтрашнюю работу и присели возле насыпи, все трое (стрелок был тоже зек), отдохнуть и перекурить. В это время вдалеке, на насыпи, показались две фигуры, одна из них была женской. Это вызвало у всех нас интерес, так как в нашем лагере не было ни одной женщины. Пока мы гадали, куда она направляется, путники приблизились. Мужчину мы сразу узнали: это был вольнонаемный заведующий нижними складами по фамилии Гадов. Пожилой местный житель,

 

- 77 -

несколько угрюмый, неразговорчивый человек, он доброжелательно относился к заключенным и даже кое-что покупал нам в деревенском магазине у реки Водлы, где жил со своей семьей... Марево, колыхавшееся над насыпью, некоторое время мешало разглядеть его спутницу. Но вот они подо-щли ближе... И - трудно передать охватившее меня волнение - к нам приближалась, разговаривая с Гадовым, моя жена! Это было так неожиданно и невероятно, что у меня захватило дух!

Что же делать? Ведь рядом сидит стрелок... Как он поведет себя, я не знал. Сказать ему?.. Попросить разрешения подойти?.. А вдруг откажет?.. Жена уже была рядом, совсем недалеко, но, по своей близорукости, не узнала меня. Сейчас она пройдет мимо!.. И я решился...

Ни слова не говоря, одним прыжком я взвился на насыпь прямо перед нею! Она резко остановилась, мгновенно узнала и бросилась ко мне. Мы крепко обнялись и замерли. Стрелок, растерявшись в первую минуту, что-то закричал, но я не слышал и не видел ничего вокруг. Только выкрикнул, что это моя жена. Гадов и Поливко стали убеждать стрелка не мешать неожиданной встрече. Он поколебался немного, потом, улыбнувшись, махнул рукой и разрешил нам поговорить. Мы с женой сошли с насыпи и сели, а они, все трое, отошли в сторону. Однако времени уже не было. День кончался, и нужно было возвращаться в лес, снимать бригаду с работы. Мы смотрели друг на друга, сбивчиво говорили о чем-то. Оказывается, жена шла к начальнику лагпункта просить разрешения на свидание. Гадов, которого она случайно встретила на том берегу Водлы, вызвался проводить ее, так как направлялся в Колтозеро... К нам подошел Поливко. Пора было уходить. Он тихо сказал, что договорился со стрелком, и завтра можно будет встретиться в лесу. Но жена решила, что это может повредить, и заявила, что пойдет к начальнику просить официального свидания. Мы попрощались, и она направилась вместе с Гадовым по шпалам узкоколейки в Колтозеро, а мы со стрелком - снимать бригаду...

Когда наша бригада уже шла по насыпи к Колтозеру, пришлось остановиться и сойти с рельсов. Навстречу шел паровоз с пустыми платформами. На одной из них, с командиром взвода и Гадовым, стояла моя жена.

Она крикнула мне, что начальник свидания не разрешил:

- Еду в Пудож. Жди! - и, закрыв лицо руками, заплакала. Платформы протарахтели мимо и скрылись за поворотом. Мне было и радостно, и грустно. Целую неделю я ничего не знал о жене. Неужели ей не удалось добыть разрешение на свидание? Может быть. она уже уехала обратно в Ленинград? Мне было известно, что 58-й статье свидания разрешаются крайне редко и только на два-три часа. Я нервничал и хандрил, хотя прекрасно понимал, что ничего изменить нельзя. Добряк Поливко,

 

- 78 -

видя мое отчаяние, решил разведать на Головном, что возможно, и под каким-то предлогом поехал туда. Ему удалось узнать, что жене пришлось заночевать у Гадова, а в Пудож она уехала на следующее утро...

На десятый день после нашей встречи, вечером, меня неожиданно вызвали на вахту Я летел туда, как на крыльях. За столом сидел командир взвода, а у окна, на табуретке - моя жена. Командир сказал, что нам разрешено свидание на два часа в присутствии охраны, и разрешил подойти к жене. Невеселое это было свидание. Командир ушел, остался дежурный, который все время пялился на нас. Даже при своих близких мы никогда не обнимались и не целовались. Мы сидели рядом в наступавших сумерках, я держал руку жены, и только крепкие пожатия говорили нам многое. Разговор не клеился. Вопросы и ответы были какие-то пустые, ненужные. Почти не различая слов, я просто слушал ее родной голос. В нем были глубоко запрятанные слезы, которые она усилием воли сдерживала. Только раз вышел вохровец в коридор, и мы быстро и горько поцеловались. Я успел шепнуть, чтобы завтра она приходила на биржу, и Поливко отведет ее в лес - со стрелком мы договорились. Но жена категорически отказалась. Ей пригрозили, что за нелегальную встречу мне будут неприятности, и переубедить ее я не смог. Вернулся наш соглядатай, и снова потянулись нестерпимо тяжкие минуты. Это была настоящая пытка для нас. Помню, что мы даже не досидели эти два часа. Жена заторопилась, услышав паровозный гудок. Сказала, что машинист обещал посигналить, чтоб она могла уехать с ним на Головной... При прощании жена разрыдалась, и расставание было тягостным невероятно.

С тяжелым чувством вернулся я с вахты в барак. Свидание не принесло радости, но надолго выбило меня из колеи, заставив вновь почувствовать и осознать всю горечь потерянного счастья и весь ужас десятилетней разлуки с любимой. Вскоре, под впечатлением этого неудачного свидания, я написал жене длинное письмо, которое отправил, минуя лагерную цензуру, - Поливко передал его Гадову. Я писал в нем, что она не должна была противиться, и, если бы мы встретились в лесу, все было бы иначе. Жена ответила, что на следующее лето она снова приедет и будет слушаться советов, как поступить, не побоится. И я решил, что все же хорошо, что мы, хотя бы ненадолго, смогли повидать друг друга...

Обиднее всего было то, что вскоре после нашего свидания я стал бесконвойным, несмотря на длительный срок заключения и 58-ю статью. Дело в том, что строительство узкоколейки быстро разворачивалось. Рельсы миновали Колтозеро, где стала уже настоящая станция, и работы на трассе шли все дальше в глубину лесного массива. Было организовано прорабство по строительству дороги на новый, глубинный лагпункт. Я стал снача-

 

- 79 -

ла десятником на земляных работах, а затем меня расконвоировали и назначили прорабом. Теперь я мог совершенно свободно выйти за вахту и весь день мотаться по трассе, которая протянулась на 12 километров. На ней в нескольких местах на выемке грунта работали бригады землекопов. Труд был, конечно, исключительно ручной - насыпь отсыпали частично из выемок тачками, остальной грунт по уложенным рельсам возили из карьера платформами. Через ручьи и овраги строились временные мосты на ряжах. Словом, работа кипела. В конце участка был заложен новый лагпункт, названный, по имени протекавшего неподалеку ручья, Сельгручьем. Там было уже несколько бригад плотников, которые жили в длинных палатках. Они строили казарму для ВОХРа, зону с вахтой, инструменталку, кухню, каптерку и один жилой барак. Я познакомился со многими новыми людьми. Все руководство, вплоть до главного инженера, были зеки, причем одни "контрики". Ездили большинство с Головного. Хороший подобрался народ! Главным инженером строительства Коловской узкоколейной железной дороги был Роман Анисимович Антипов, типичный представитель старой интеллигенции. Это был уже немолодой, опытный и знающий дело путеец, неизменно вежливый со всеми, мягкий, отзывчивый. Я ни разу не слышал, чтобы он на кого-нибудь повысил голос. Начальство ему доверяло, и он подобрал себе аппарат руководящих работников стройки и начавшей уже работать узкоколейки. Дело двигалось хорошо. Ведь сюда этапами нагнали железнодорожников и путейцев с большим опытом. Можно смело сказать, что строила и эксплуатировала нашу узкоколейку исключительно 58-я статья - "контрики". Роман Анисимович подобрал работу и всем нам - бывшим студентам. На станциях и в конторе на Головном трудились сплошь "фашисты": прорабы, мастера, экономисты, нормировщики, топографы-нивелировщики, диспетчеры, паровозные машинисты, кочегары, стрелочники и даже смазчики, - все это был "наш брат" - зек!..

 

Сельгручей

 

Весной 1940 года, когда на Сельгручье вместо палаток появились стандартные лагерные двухсекционные бараки и почти все необходимые служебные постройки, меня перебросили с Колтозера сюда, чтобы на месте Руководить строительством узкоколейки. Часть путейских бригад по-прежнему приводили на трассу с Колтозера, а несколько - поселили на новом лагпункте. Жить стало значительно легче. Как прораб я пользовался многими преимуществами. По служебным делам мог беспрепятственно бывать на Колтозере, а по вызову Романа Анисимовича частенько наведы-

 

- 80 -

вался и на Головной. На Сельгручей был послан таксировщиком спецдревесины ленинградский студент Володя Башмаков. Мы быстро подружились. Это был интеллигентный парень, немного чудаковатый, рассеянный, не очень приспособленный к жизни, но хороший товарищ. Он тоже к этому времени был расконвоирован, и мы часто встречались на трассе, где он вел учет ценных пород древостоя. В средней кабинке нашего барака помещалась нормировочная, где работал и жил экономист-нормировщик Яков Алексеевич Горбовский. Странный это был человек. Обычно замкнутый, молчаливый, с каким-то загадочным взглядом (мы с Володькой решили, что один глаз у него искусственный), он иногда, чуть прищурившись, усмехался и подначивал нас на споры о самых разнообразных вещах. Мы вдвоем бросались в атаку и частенько бывали биты, наталкиваясь на большую его эрудицию. Горбовский был старше наслег на 10-12. До ареста он работал учителем русского языка и литературы. Мы были частыми гостями в его кабинке. Книг в зоне не было, радиотрансляцию наладили не сразу, а Яков Алексеевич доставал книги с Головного и Колтозера, где у него было несколько друзей. Вскоре я перезнакомился с ними со всеми. Это была очень дружная компания "придурков". Кроме Антипова, судьба свела меня в это время с молодым ленинградским журналистом Яшей Притыкиным -нормировщиком Колтозера, учителем-историком Николаем Ивановичем Богомяковым - экономистом Головного, московскими студентами Толей Штейном и Сережей Алексеевым, который был родным племянником Станиславского. Студенты работали топографами. На Головном работал главным экономистом еще один Штейн (не могу вспомнить его имени и отчества). В отличие от Толи, мы все между собой звали его "рыжим Штейном", ибо он был действительно огненно рыж. Этот умный, исключительно симпатичный человек был душой всей компании. Пользуясь большим авторитетом у начальства, он мог и делал многое, чтобы облегчить жизнь большого количества людей, особенно неприспособленных к лагерной жизни интеллигентов. В паре с Антиповым они умело и энергично вытягивали с общих работ на лесоповале гибнущих российских неумех и пристраивали, где можно, на "придурочные" должности.

Шло мое второе лагерное лето в Карелии. Целыми днями пропадал я на трассе. Работы было много. Несколько бригад землекопов и путейцев трудились на участке от Колтозера до Сельгручья. Мне приходилось поспевать всюду. Роман Анисимович настолько уверился в моих способностях прораба, что наезжал очень редко, посылая ко мне для нивелировок Толю Штейна и Сережу Алексеева. Они же передавали мне различные распоряжения от него. А я, в свою очередь, через них посылал ему заказы на шпалы, рельсы, крепления, инструменты, тачки и прочее. Работа шла

 

- 81 -

довольно быстро, и вскоре оглушительные свистки наших паровозиков стали слышны на Сельгручье. И вот, в это горячее время до меня, через рыжего Штейна, Яшу Притыкина и Якова Алексеевича, дошло известие, что жена в Пудоже и получила разрешение на свидание - два часа на вахте.

Меня предупредили, что об этом не должна знать ни одна душа на Сельгручье. Объяснение тщательно разработанного друзьями конспиративного плана действий на следующий день привез Толя Штейн. Чтобы не сорвать задуманную операцию, я не должен был ничего предпринимать до самого момента встречи. Обо всем позаботятся друзья. Вскоре по той же цепочке мне сообщили, что моя дорогая женушка прибыла на противоположный берег Водлы и, по прошлогоднему, остановилась у Гадова. Оттуда ее тайно, со всеми предосторожностями, доставили на Головной, посадили в паровозную будку и скрытно повезли мимо Колтозера до временного конечного склада, откуда на трассу уходили платформы с песком. С этим же составом ехали Роман Анисимович и Сережа-слон (так окрестили Алексеева за крупные габариты, медлительность и добродушие). На складе жену с паровоза забрал Сережа и повел в лес, на заранее выбранное место. Она полностью доверилась моим друзьям и выполняла все беспрекословно, помня печальное прошлогоднее свидание. Роман Алексеевич сам временно взял на себя обязанности прораба, а Толя забрал меня незаметно (под видом проверки трассы) и повел в лес...

Мы встретились на живописной лесной полянке и были, наконец, одни! Совершенно одни после бесконечно долгих (с 8 февраля 1938 года) месяцев разлуки! Это было настоящее счастье! С примесью горечи, боли, но все же счастье!..

Все меры по охране нашей встречи были приняты. Неподалеку где-то караулил нас Сережа, готовый условным свистом предупредить в случае опасности. Даже проклятущие комары не смогли омрачить радость встречи. Почти до съема с работы бригад мы были вместе. Затем, насвистывая какой-то веселый мотивчик, появился Толя. Мы распрощались, и он повел жену на паровоз, чтобы на следующий день повторить операцию… А затем уже официально, жена приехала на Сельгручей с разрешением к нашему вохровскому начальству. И тут судьба преподнесла мне еще один чудесный подарок.

Командир взвода охраны на нашем лагпункте почему-то очень хорошо ко мне относился, частенько беседовал, расспрашивал обо всем. Узнав приезде жены и о том. что нам разрешено свидание два часа на вахте, он порядился предоставить нам с женой на всю ночь инструменталку, а топоры точить и пилы править на вольном воздухе, благо погода стояла отличная. Утром перед разводом я проводил жену в обратный путь. С гру-

 

- 82 -

стью, но оба успокоенные душевно, мы с ней расстались. И долго махала она мне рукой, удаляясь на платформе. Договорились, что обязательно встретимся через год.

Как-то незаметно проскочило лето. И началась долгая, дождливая, с распутицей, осень, почти совсем отрезавшая Сельгручей от внешнего мира. Выручала лишь в какой-то степени прорубленная в болотах трасса, позволявшая подвозить продовольствие - главным образом, хлеб - лагерные "пайки", за которые "вкалывали" зеки. Пришлось создать целую бригаду возчиков, доставлявших все грузы на волокушах от временного склада на узкоколейке до лагпункта по трассе. Но уже тарахтел за зоной движок электростанции, и в глухомани Заонежья темными осенними вечерами и ночами ярко светились цепочки огней вдоль частокола зоны, а по углам ее, как марсиане Уэллса, темнели массивные вышки. Все с нетерпением ждали зимы и открытия санного пути. Сворачивались работы на строительстве узкоколейки. Бригады переключались на лесоповал и подготовку ледяных дорог для возки древесины. Продолжались только земляные работы на двух больших выемках, которые были препятствием для укладки рельсов к нашему лагпункту. А лесоповальные бригады уже прорубали трассу дальше вглубь, к еще только намечавшемуся новому, но уже имевшему имя - "Сельгозеро" - лагпункту.

Наконец пришла зима. Стало возможным бывать на Колтозере и на Головном. Я частенько пользовался преимуществом бесконвойного и под разными предлогами ездил "в командировки" на Головной. Там всегда радушно встречали друзья, с которыми было интересно поговорить, узнать новости, достать новые журналы, книги. А главное - почувствовать, что ты не одинок. Правда, и на Сельгручье я был не один, но с Яковом Алексеевичем дружеские отношения не складывались. Очень уж в нем всегда чувствовалось какое-то превосходство, да и был он значительно старше. А близкого мне по возрасту Володю Башмакова к этому времени отозвали производить таксацию авиадревесины на Колтозеро.

И я сдружился с... вором.

Был в то время у нас на Сельгручье такой занятный парень. Он руководил бригадой лесорубов, которая прорубала трассу к Сельгозеру и была мне подчинена. Герман Калашников - вор "в законе", неоднократно судимый в прошлом за крупные мошенничества, выгодно отличался от тех лагерных "паханов", которые до того мне встречались. Даже Васька Цветков, о котором я упоминал ранее и к которому чувствовал симпатию, был типичным уркой. Герка был авантюристом-романтиком. Сидел он на этот раз не за конкретное "дело". Замели его за прошлые грехи и, не найдя подходящей статьи, пропустили через Особую тройку, припечатав десять

 

- 83 -

лет ИТЛ по статье УБЭ - уголовно-бандитский элемент. Происходил он из хорошей интеллигентной семьи и был вполне грамотным, развитым человеком. Очень много читал и любил книги, всем интересовался и обо всем имел свое, оригинальное, мнение. Привлекли меня кГерке интереснейшие истории из его богатой событиями жизни. Он был не намного лет старше меня, однако помотался уже по всему Советскому Союзу. Временами жил на широкую ногу. Его занимательные рассказы, сначала у костерка в лесу, когда я приходил к нему в бригаду, а потом и в бараке, вечерами, в полумраке двух соседних "вагонок", были увлекательны и всегда необычны. Герка перебрался в соседство ко мне, и мы стали питаться вместе. Уже одно то, что он близко сошелся со мной - "фашистом", говорило о многом. Прекрасно понимая бред обрушившегося на страну сталинского террора, он органически не принимал вопиющую несправедливость, совершаемую над миллионами людей. Впрочем, она коснулась и его самого. Однако здесь он был предельно самокритичен и говорил:

- Ну, ладно - я! За мной несколько нераскрытых дел, за каждое из которых можно сунуть десятку. А почему сажают людей ни за что? Ну какой ты террорист, к чертовой матери? Или, к примеру, Яков Алексеевич, знающий педагог, сколько он принес бы пользы на воле!..

Скучно с Геркой никогда не было. Неунывающий, веселый и остроумный, он очень скрашивал унылое существование долгой осенью. Когда на меня находила полоса хандры, он умел отвлечь от тяжелых и печальных мыслей:

- Не вешай носа, Соломошка! Три к носу, все еще впереди, какие твои годы?!..

Он окрестил меня Соломошкой, говоря, что я скрываю свое еврейское происхождение, - считал, что я похож на еврея. Мы сдружились по-настоящему, и Яков Алексеевич удивленно поднимал плечи, разводя руками:

- Ну что общего у Вас с этим бандитом, не могу понять?..

Однажды кому-то из лагерных "придурков"-бытовиков прислали в посылке отличные хромовые сапоги. И Герка признался мне, что сапоги эти ему так понравились, что не дают покоя:

- Не могу я утерпеть, Соломошка, чтобы не "увести" у этого фраера "колеса"!

Я отговаривал его, ведь носить их все равно нельзя будет. Он как будто согласился. Однако на другой день злополучные "колеса" бесследно исчезли. Поднялся страшный шум. Владелец сапог добился, чтобы надзиратели устроили грандиозный шмон. Зона была невелика, перевернули все вверх дном, однако пропажу так и не нашли.

- Все-таки не утерпел - твоя работа? - спросил я у Герки.

 

- 84 -

Он только посмеивался и по секрету признался, что сапоги спрятаны под полом в кабинке Якова Алексеевича. Никому и в голову не пришло искать их там!.. Вскоре сапоги очень пригодились моему вороватому приятелю. Дело в том, что он все время методически посылал толково и грамотно написанные жалобы во все самые высокие инстанции страны: в Верховный Суд, Верховному прокурору СССР, в Верховный Совет и еще куда-то. На некоторые ему приходили ответы обтекаемые, ничего не значащие, а то и просто отрицательные. И вдруг, совершенно неожиданно, пришел ошеломляющий ответ на одну из жалоб - решение Тройки пересмотрено, и приговор по его делу отменен! Объявил ему об этом нарядчик вечером, когда бригада пришла с работы, и добавил, чтоб он собирался "с вещами": утром его отвезут на Головной, а оттуда - в Отделение, в Пудож... До глубокой ночи проговорили мы с ним, лежа на соседних вагонках. А утром, уходя на работу, я тепло распрощался с Геркой и больше его не видел...

Приближался Новый 1941 год. Где-то совсем недалеко от нас полыхал вовсю небольшой, но страшный очаг второй мировой войны. Это была финская война. Скупые сведения об этом "местном конфликте" проникали к нам в зоны сообщениями радио и газет.

Нас, зеков, она коснулась несколько своеобразно: заключенные вохровцы-конвоиры были заменены бывшими красноармейцами, ограниченно годными к службе в армии по ранениям - обмороженными, контуженными, хромыми. Люди обстрелянные, понюхавшие пороха, они выгодно отличались от наших прежних сторожей, которые из боязни попасть на общие работы из кожи лезли, чтобы угодить командирам. Ведь набирали их из заключенных, осужденных за служебные преступления, халатность или хулиганство; А эти, новые, ни черта не боялись. Очень часто теперь приходилось видеть необычную картину: бригада работает, а у костерка сидят, мирно покуривая и беседуя, бригадир, десятник и конвоир, винтовка которого лежит в сторонке. Между тем, стрелкам по инструкции полагалось разжигать отдельный костер, а зек не имел права подходить к ним ближе, чем на десять шагов. Общаться с нами стрелкам категорически запрещалось. Но теперь частенько и сам я, обходя бригады, сиживал с такими парнями у костров, курил и с огромным интересом слушал их рассказы о "малой" войне, унесшей, однако же, много жизней. Об упорной обороне финнов, о "кукушках", прячущихся в густых елях и стреляющих с меткостью снайпера. Об оставленных жителями, взрывающихся хуторах и о плохом обмундировании наших частей, в котором люди мерзнут и обмораживаются.

 

- 85 -

Конвоиры рассказывали о хорошо организованных финнами узлах сопротивления, которые приходилось брать ценой огромных потерь, о неуловимых финских лыжных подразделениях и о многом другом, чего нельзя было найти в победных реляциях радио и прессы. Кстати, о многом нам поведала замена у всех бойцов добротных наших трехлинеек трофейными эстонскими и латышскими "коротышками" без наружного магазина, доставшимися от присоединения "братских" прибалтийских государств. Попадались среди стрелков и участники боев на Халхин-Голе, которых завербовали при демобилизации якобы "для охраны фабрик и заводов", а завезли на север, сделали конвоирами в лагерях. Эти также вели себя независимо. Командование, конечно, проводило разъяснительную работу, пыталось пугать их нами, наказывало за нарушения режима. Но что могли сделать тыловые вохровцы с людьми, хватившими шилом патоки? Плевали они на этих крыс, имевших "кубари" в петлицах гимнастерок.

Зима в тот год была в Карелии суровой. Морозы часто доходили до 45-48 градусов, чему все заключенные радовались, потому что в такие дни на работу не выгоняли и можно было отдохнуть, отлежаться на нарах. Близился Новый год. Встреча этого праздника (хотя он не был тогда календарным, как сейчас) памятна мне до сих пор. Не знаю уж каким способом, но друзьям на Головном удалось собрать всех нас туда "на совещание". И получилась самая настоящая дружеская встреча Нового года с вполне приличным застольем и выпивкой. Мы раздобыли в санчасти чистый спирт, собрались все в кабинке, где жил Роман Анисимович, и с последним ударом Кремлевских курантов дружно подняли кружки за более счастливое будущее для нас и для наших близких! Дежурный по зоне, разумеется, был предупрежден. Это был фронтовик, который закрыл глаза на злостное нарушение режима "контриками", и встреча прошла отлично!..

 

Отечественная война

 

После Нового года время покатилось быстро и ничем примечательным мне не запомнилось. Незаметно подошла весна, за ней лето, начавшееся широким разворотом строительства узкоколейки. Памятный для всей нашей страны воскресный день 22 июня был для нас обычным подневольным рабочим днем. Единственное, что показалось странным - во время развода на площадке перед воротами в зоне молчало радио. Но никто особого значения этому не придал. Я прошел через вахту утром, как обычно, раньше наших рабочих бригад, чтобы встретить на трассе бригады, прибывавшие с Головного. С ними приезжали две "вольняшки" - студентки-

 

- 86 -

практикантки железнодорожного техникума, работавшие десятниками. Как всегда, набегавшись по шестикилометровому участку строительства, разморенный жарой, я медленно добрел через лес, кратчайшей дорогой, к зоне обедать и, пройдя вахту, увидел сгрудившихся возле репродуктора лагерных "придурков". Все напряженно слушали какую-то необычную речь. Я быстро подошел и оказался рядом с Яковом Алексеевичем. Он обернулся ко мне и шепотом сказал только одно слово:

-Война!..

Передавали выступление Молотова. Мы не успели дослушать его до конца - кто-то выключил радио. Предположив, что виновна в этом какая-то неисправность (так иногда бывало), мы направились в культурно-воспитательную часть (КВЧ), чтобы дослушать там сообщение правительства. Встретил нас инспектор КВЧ (из бытовиков) и, как-то виновато улыбаясь, сказал, что ему позвонили с Головного и приказали немедленно прекратить трансляцию, снять репродуктор и сегодня же отвезти приемник на Головной. Больше он ничего не знал. Сбивчиво пересказал только правительственное сообщение о том, что ранним утром фашистские самолеты, без объявления войны, бомбили наши города, а немецкие механизированные войска перешли нашу границу. Красная армия уже ведет с ними тяжелые бои... Все были ошеломлены не столько внезапностью этого события (последнее время было очень много разговоров и слухов о близости столкновения с Гитлером), сколько нелепостью распоряжения начальства. Лишить заключенных информации в такое время!.. Что кроется в дурацком приказе, понять было невозможно. Я вышел после обеда за вахту с невероятной путаницей в голове. Как могло такое случиться? Ведь все средства информации давно и громогласно трубили, что мы ни пяди своей земли не отдадим!..

Я был первым человеком, сообщившим о начавшейся войне всем работавшим на трассе, включая девчонок-практиканток. Даже стрелки ничего не знали - утром радио молчало и у них на Головном. Вечером в бараках только о войне и говорили. А на следующее утро никого из зоны не выпустили. Все работы были прекращены. Волей-неволей за вахту пришлось вывести только конюхов под охраной. Все пропуска бесконвойных были аннулированы. Безделье нескольких тысяч людей продолжалось три дня. Никто ничего не знал и не понимал. Все начальство уехало на Головной. Добирались они туда на лошадях - вся обслуга Коловской узкоколейки состояла из "контриков".

Руководство оправилось от шока только на четвертый день. К нам заявился сам начальник ОЛПа Логвиненко в сопровождении вохровского командования. Приехал и Роман Анисимович. С запозданием провели раз-

 

- 87 -

вод. В отношении бесконвойных было принято компромиссное решение: пропусков нам не вернули, но на вахте в шкафчик с отделениями, где они лежали, положили бумажки с нашими фамилиями и вынимали их оттуда, когда мы находились за зоной. Нас, зеков, боялись, но обойтись без нас не могли. Все работы начались снова. И я стал основным источником информации для всего Сельгручья. Мои вольняшки-десятники оказались храбрыми девчонками - несмотря на строгий запрет, они довольно толково и подробно передавали мне все новости, которые им удавалось узнать, и даже привозили иногда газеты со сводками Совинформбюро. На душе у меня было тревожно - уже промелькнуло сообщение о "попытках" воздушных налетов и наступлении немцев в направлении Ленинграда. Нервозность чувствовалась в поведении начальства, вохровцев и немногочисленных вольнонаемных. Финляндия вступила в войну. А ведь мы находились не так далеко от этой страны, хотя граница и была отодвинута после финской кампании. Слухов ходило много. Кто-то из стрелков рассказал, что уже были случаи нападения с воздуха и бомбежек вохровских казарм на некоторых лагпунктах. Другой шепнул о том, что скоро нас всех начнут эвакуировать, потому что началось наступление финских войск... Так продолжалось до 4 июля, когда всех нас снова заперли в зоне. Теперь уже стало ясно; готовится этап.

Официально было приказано всем бригадам готовить лагпункт к консервации. Возчики начали вывозить лагерное имущество, обмундирование, продовольствие. Объявили небольшой список временно остающихся. Наконец, 6 июля мы тронулись в путь. Этот этап оказался лучшим из всех, какие мне пришлось пережить за весь десятилетний срок моего заключения. Был самый разгар жаркого лета. Отправившись с Сельгручья рано утром, мы скоро добрались до так называемого верхнего склада. Теперь он находился довольно близко от лагпункта. Я знал, что, если бы не война, рельсы узкоколейки через пару месяцев миновали бы Сельгручей, а трасса ушла бы далеко вглубь тайги к самому Сельгозеру. Кстати, накануне к нам в зоне присоединились плотничьи бригады, строившие этот новый лагпункт... На бирже нас уже поджидал длинный состав порожних платформ и пыхтел сверкающий свежей зеленой краской паровоз с красно-белыми колесами. Как только была закончена посадка зеков с конвоирами, дали отправление. Без особого сожаления покидали мы свой "дом". Ничто не связывало нас с этим местом, которого больше не доведется увидеть. Паровик бойко мчал состав по живописным карельским лесам. Лишь когда проезжали места, в которых прошлым летом так счастливо прошли памятные короткие часы свидания с женой, мне стало грустно. Когда теперь доведется нам встретиться? Где произойдет эта встреча? Что с ней сейчас?

 

- 88 -

Такие мысли бродили в моей голове под стук колес на стыках по дороге к Колтозеру и дальше - к Головному.

Здесь уже все было готово к отправке. На этот раз не было сопутствовавших каждому этапу ритуальных действ: генерального шмона, бани с прожаркой, выдачи сухого пайка. Нас даже не заводили в зону. Видимо, страх попасть к финнам здорово подгонял начальство. Надо отдать должное руководству: организация отправки была безукоризненно четкой. А ведь эвакуировались тысячи заключенных. Тут было сосредоточено все "население" нашего Коловского ОЛПа. Без суеты и спешки нас разбили на партии по 500 человек, кормили поочередно тут же, на территории нижнего склада древесины, и, через строго определенные промежутки времени, в сопровождении подвод, на которых находились все наши немудреные пожитки, отправляли в путь по Каргопольскому тракту. Нашей партии, куда попали волею судеб вместе со мной Толя Штейн, Сережа-слон и Володя Башмаков, выпал жребий следовать в ночное время. Это было очень удачно, потому что идти днем по жаре значительно тяжелее.

Ночи в Карелии в это время года светлые, по-ленинградски - белые. Вместе с нами шел лекпом с походной аптечкой. Давно прошли времена, когда мы были обуты в чуни из корда или в "шанхаи" - ботинки из брезента на деревянных подошвах. У всех были добротные ботинки, которые проверил лекпом со старшим партии, назначенным из "придурков", во избежание потертостей в пути. Было известно, что ежесуточно мы будем проходить по 35-40 километров, и что на всем пути организованы стоянки с пунктами питания. Мы не очень-то верили в этот порядок, но, оказалось, все было именно так. По-военному были организованы 15-минутные привалы после каждого часа пути и один - на целый час - посередине суточного перехода.

В легких гимнастерках и брюках (бушлаты ехали на подводах), без вещей шаталось по холодку отлично. Конвоиры были свои, знающие всех нас. О них я уже говорил выше. Словом, это был не этап, а настоящий марш-бросок, К нашему приходу на очередную дневку, разбитую, как правило, где-нибудь у озера или речки, неподалеку от какой-либо деревушки, с места снималась и уходила дальше предыдущая партия. Дымились походные кухни, были подготовлены пайки. Нам разрешали купаться, а затем довольно сытно кормили, и до вечера мы спали, отдыхали и загорали. На Головном всем были выданы некоторые суммы денег с личных счетов, и мы могли послать в деревню под присмотром стрелка подводу за молоком, творогом или еще какими-нибудь продуктами. Занимались этим обычно я и Толя Штейн. Что касается курева, то всем была выдана махорка. Погода на всем пути нам благоприятствовала. За все десять суток не было ни од-

 

- 89 -

ного дождя. Так прошли мы 3 80 километров до старинного городка Каргополь. Не было ни заболевших, ни отставших...

К сожалению, Каргополя я почти не видел. Нас подвели к небольшой пристани на берегу озера Лача, сразу же погрузили в большую баржу, и маленький пароходишко потянул ее через большое живописное озеро. Невольно вспомнились первые этапы на баржах. Здесь было все иначе: конвой не загонял нас в трюм, не угрожал все время применением оружия. Мы спокойно плыли по тихой воде под ярким июльским солнцем. На покатых покрытиях баржи вольготно располагались загорать. Правда, было тесновато, и особых удобств не было, но мы все были сыты, не страдали от холода, качки, от нестерпимой вони бочек-параш (нормально пользовались дощатой будочкой гальюна на корме). Одним словом, мы чувствовали себя хоть и подневольными, но людьми. Проплывали мимо мирные живописные берега, отходившие все дальше и дальше. Серебрилась под солнцем вода... Затем пароходик втянул нашу баржу в реку Свидь, которая соединяет озеро Лача с озером Воже, примерно такое же по величине. Свидь не длинная, но судоходная на всем протяжении. Берега ее очень красивы, с многочисленными небольшими деревушками, спускающимися к самой воде. Вскоре мы вошли в озеро Воже, пересекли его вдоль по всей длине и попали во владения другого лагеря - Каргоплага.

Выгрузились на какой-то небольшой пристани, и нас принял местный конвой. Подводы с нами уже не шли. Под постылую "молитву" вохровцев: "Шаг вправо, шаг влево считаю за побег, применяю оружие без предупреждения!.." - мы взвалили на плечи свои манатки и на ночь глядя, через густой лес отправились в неизвестность... Идти было трудно. Дорога разбитая, даже и дорогой-то ее нельзя было назвать - сплошные корни, рытвины и ямы. С обеих сторон то вплотную подступал темный еловый лес, то открывались унылые вырубки. Какие-то ручьи, овраги, горушки. А под конец пошли сплошные заросли мелколесья, через которые надо было продираться. Всю ночь мы шли, подгоняемые конвоирами. Измотались страшно. Уже под утро выбрались на какую-то вырубку, заваленную штабелями древесины. Перед нами был железнодорожный путь широкой колеи, уходящий куда-то вглубь леса.

Стрелки разрешили развести костры. Однако большинство людей без сил повалилось на болотистую почву лесобиржи. Нам объявили, что за нами придет железнодорожный состав. Ночь была довольно свежей, и вскоре костры запылали здесь и там. Поезда пришлось ждать довольно долго, уже стало совсем светло, когда из леса подал голос паровоз. С трудом взобрались мы на непривычно высокие, после нашей узкоколейки, платформы.

 

- 90 -

В пути продрогли окончательно, хотя ехать оказалось не так далеко. Вскоре состав остановился, и мы потащились к зоне пешком.

Все было как обычно. Раскрылись ворота, с вахты вышли надзиратели, нарядчик и еще кто-то из лагерного начальства. После шмона и пересчета мы направились в предназначенный для нас барак. Там нам выдали по 600 граммов хлеба, накормили ячневой сечкой, и мы завалились спать. Это оказался 3-й лагпункт Ерцевского отделения Каргоплага.

 

Каргоплаг

 

Я пробыл в Каргоплаге до февраля 1944 года, почти всю войну, перешагнув за половину щедро отпущенного Трибуналом срока - десяти лет ИТЛ!.. Это было тяжелое время не только для меня, но и для миллионов заключенных во всех лагерях Гулаговской державы. Из месяца в месяц урезало государство более чем скромные нормы питания для изгоев советского общества. Пытаясь сохранить жалкую видимость заботы о людях, нас агитировали помочь фронту дружной работой, манипулируя высокими словами о патриотизме и гражданском долге. Нам внушали, что наша работа - это тоже помощь фронту. Призывали подавать заявления с просьбой замены срока отправкой на передовую. Это вызвало поток заявлений от "контриков". Мы читали газеты со сводками Совинформбюро, знали о тяжелом положении на фронтах и рвались туда. Но я не знаю ни одного случая, чтобы кто-нибудь из "контриков" был отправлен на фронт. Даже ответа на заявление никто никогда не получал. Я сам трижды писал, и все безрезультатно. Изредка заменяли срок фронтом только уркам.

Между тем положение заключенных в лагерях становилось все хуже и хуже. Тяжелая работа на лесоповале выматывала людей, а зима 1941-42 годов принесла такое уменьшение норм питания, что к весне смертность на нашем лагпункте приняла ужасающие размеры. Большинство зеков стало постепенно "доходить". В лагере свирепствовали цинга, дистрофия и пеллагра. Смерть косила людей беспощадно. Пришлось создать специальную бригаду, которая называлась бригадой "особого груза". Она состояла из возчиков, вывозивших из зоны по ночам трупы, и могильщиков, хоронивших их без гробов, в одном белье, в общих ямах. Лекпомы не успевали писать акты с литерой "М" - о смерти.

Летом смертность еще увеличилась - люди ели траву и умирали от поносов. Кубатура лесоповала неудержимо падала. Работать становилось некому, наш лагпункт превратился в огромный лазарет. Выход на работу сокращался неудержимо, ослабевшие, изголодавшиеся люди лежали в ба-

 

- 91 -

раках. Даже больничная норма питания была столь мизерной, что не помогала восстанавливать силы крайне истощенных зеков. Только "придурки" еще как-то держались и походили на людей.

Мне повезло: вскоре после прибытия на лагпункт я стал бригадиром-десятником одной из дорожных бригад. Должность эта давала некоторые преимущества. Во-первых, я был более сытым, чем другие. Во-вторых, физически я не работал. Моей обязанностью было кормить целую бригаду, то есть составлять рабочие сведения ежедневно так, чтобы все работавшие получали максимум возможного питания. То, что это не были "кубики" лесоповальной бригады, безусловно облегчало мою задачу. Однако с каждым днем изворачиваться и "туфтить" становилось все труднее. А тут еще мою бригаду перевели на шпалорезку.

Дело в том, что тогда срочно строилась железная дорога Сорока- Обозерская, задача которой была - связать перерезанную фронтами Мурманскую дорогу с Северной, на которой находилась станция Ерцево. И мы должны были обеспечивать строительство шпалами. Все шпалорезки на лагпунктах работали в две смены по десять часов. Железнодорожные "усы" нормальной колеи подходили прямо к складам шпал. Темпы были сумасшедшие, и моим доходягам приходилось тяжко. Как только готовых шпал набиралось на определенное количество вагонов, подавался состав, и погрузотряд (это были здоровяки-блатари с железнодорожного лагпункта) забирал всю нашу продукцию, какая бы она ни была. Кстати, это отчасти выручало, так как при погрузке они тоже "туфтили". Однако, если грузчик один поднимал и нес в вагон самую тяжелую шпалу первого типа, то мои работнички вдвоем еле-еле волокли на штабеля самую легкую - пятого типа!.. Много тут не "натуфтишь". Ко всему прочему, на нашем лагпункте старшим прорабом был заключенный по фамилии Плохотнюк - сволочь первостатейная. Он жил в отдельной кабинке вместе со старшим нарядчиком и главным бухгалтером в полном достатке. Свое благополучие Плохотнюк строил на выжимании последних сил из работяг, до жизни которых ему не было никакого дела. Принцип "Давай, давай!" был у него главным. Почему-то он невзлюбил меня, хотя и был тоже ленинградцем.

Все бригады ежедневно носили ему рабочие сведения на подпись. Без этого бухгалтерии было приказано не начислять пайки. Сведения моей бригады Плохотнюк проверял особенно придирчиво и, частенько с виртуозным лагерным матом перечеркивая их, заставлял переделывать, лишая бригаду несчастных 500-граммовых паек. Я долго терпел, упрашивал его, убеждал. Ничего не помогало. Зная, что он взяточник и бригадиры носят ему "в лапу", я однажды не выдержал и высказал все, что о нем думал. В отместку он заявил мне:

 

- 92 -

- Придешь еще раз с туфтовыми сведениями – полетишь на общие работы...

Угроза была страшной, но что мне оставалось делать? Покорно принести сведения - по 300 граммов хлеба на каждого члена бригады, заведомо обрекая своих доходяг на смерть? Этого я сделать не мог и принес ему обычные липовые сведения. Свирепо изматерив меня, он тут же приказал нарядчику назначить нового бригадира, а меня отправить на лесоповал...

К счастью, многие относились ко мне хорошо. Тот же нарядчик пожалел меня и перевел не в лесоповальную бригаду, а в дорожную. И даже оставил жить в техническом бараке. Но через несколько дней Плохотнюк, обходя бригады, увидел меня среди доходяг-дорожников. Он тут же вызвал мастера лесоповального участка и приказал отправить меня в лесоповальную бригаду. А когда через пару дней застал меня за точкой топоров, а не на пасеке с лучком, - разнес мастера и заставил поставить меня на повал леса. Нарядчику же сказал, чтобы тот выдворил меня из технического барака.

Пришлось снова "вкалывать" на лесоповале. Работал я в одиночку и постепенно стал "доходить". Суровая зима, глубокий снег в делянках, ставший кандалами на ногах. Непослушный, отливающий синевой узкого полотна лучек и падающие не туда, куда тебе нужно, ели, страшные густой косматостью сучьев, которые нужно чисто, "заподлицо" со стволом, обрубать. Чадящие, не желающие разгораться костры. Я ползал к концу дня чуть ли не на четвереньках от слабости среди этого хаоса. А в итоге - до смешного ничтожный результат приемки, после которой мои жалкие "кубики" превращались в трехсотграммовую "горбушку", поставленную против моей фамилии в сведениях. Я еще не сдавался. Категорически отказывался работать в звене, чтобы не подвергаться унижениям за свою неумелость. Да и подводить лишний раз мастера не хотел, зная, что Плохотнюк держит меня за строптивость под наблюдением. Но уже наплывало безразличие ко всему. В довершение на меня напала спутница ослабевших людей - куриная слепота. В зоне ощупью, не видя почти ничего, я добирался вечером до кухни, чтобы получить свою порцию баланды. Без второго блюда, без хлеба (трехсотку съедал утром). Потом залезал на нары, чтоб до подъема забыться тяжелым голодным сном. Еще немного - и я пополнил бы категорию "отказчиков", а потом, подобно многим, покатился неудержимо вниз... Однажды, когда я, скорчившись, сидел у тлеющего костра и тупо смотрел в огонь, на вырубленное пространство вышел Плохотнюк. Пышущий здоровьем, в хорошем полушубке, новеньких валенках. Ушанка лихо заломлена набекрень. Я молча продолжал сидеть у костра. Он оглядел пасеку и спросил:

 

- 93 -

- Почему работаешь один?

- Одному спокойнее.

Он присел на бревно напротив меня и, вынув кисет с махоркой, закурил. Помолчал, потом протянул кисет:

-Закуривай...

Махорки у меня давно уже не было. Я свернул цигарку и с удовольствием затянулся. Голова кружилась. Молча мы оба некоторое время курили. Потом он встал и спросил:

- Ну как, тяжело на лесоповале?

- Не легко, - ответил я.

- Ну вот что, - уходя бросил он, - после работы зайдешь ко мне в кабинку.

Я не знал, что и думать об этом посещении. Неужели ему мало того, во что он превратил меня? Или ждал, что пойду на поклон?

В конце работы ко мне подошли мастер с приемщиком и сказали, что Плохотнюк спрашивал о моей "горбушке" и велел послать к нему в кабинку.

- Сходи, - сказал мастер, - чем черт не шутит, может быть, даст работу полегче. А то ведь ты совсем дошел...

Съев свою баланду, я отправился к "начальству". Плохотнюк, нарядчик и бухгалтер ужинали. В кабинке было жарко. Хохол сидел в белоснежной рубашке и пил чай. На столе грудой лежал колотый сахар, ломтями нарезанный хлеб, масло на тарелочке, а в сторонке - нетронутая большая миска с кашей. У меня засосало под ложечкой. Горячей волной захлестнула поднявшаяся злость. Я уже собирался повернуться и уйти, но тут Плохотнюк протянул, усмехаясь:

- А, это ты?

И, обратившись к нарядчику, сказал:

- Познакомь его с бригадой и переведи в их барак.

Затем, обернувшись ко мне:

- С завтрашнего дня принимай бригаду, нарядчик скажет какую. И вот еще что: если опять начнешь туфтить, пеняй на себя - сдохнешь на лесоповале! Ясно?..

Я кивнул головой, а взгляд неудержимо притягивала миска с кашей, залитой сверху постным маслом... Это было унизительно, но я ничего не мог поделать с собой. Плохотнюк перехватил мой голодный взгляд и - то ли решил сыграть в великодушие, то ли совесть заговорила - уже без ухмылки кивнул в сторону миски:

- Забери себе, а миску отдашь дневальному. Можешь идти...

Стыдно сказать, но отказаться я не смог! Пробормотав:

- Спасибо, - я вышел.

 

- 94 -

Еще до отбоя за мной пришел нарядчик и повел в другой барак знакомить с бригадой, состоявшей из 36 доходяг.

Да! Удружил мне Плохотнюк с бригадирством. Что смогут делать эти жалкие подобия людей? Как обеспечить их "горбушкой"? Так думал я, шагая на следующий день с бригадой по железнодорожному полотну к соседнему лагпункту. Инструмент у всех работяг был легкий - большие деревянные лопаты для уборки снега. Приближалась весна, и нашей бригаде надо было расчистить от полутора-двухметрового слоя слежавшегося снега кюветы в выемках вдоль всего железнодорожного пути. Конечно, эта работа была значительно легче лесоповала. Однако и здесь выполнить норму для обессиленных людей было невозможно. Правда, к этому времени лагерное руководство поняло, что нужно как-то поддерживать силы голодных и ослабевших зеков, а то работать будет некому. Медицинские комиссии из вольнонаемных врачей произвели поголовную перекомиссовку нашего брата, установив процент трудоспособности, в соответствии с которым снижались и нормы выработки для каждого зека. Если у человека была, например, установлена трудоспособность 25%, то он, выполняя 25% нормы, получал пайку хлеба 550 граммов, три раза в день - черпак баланды и один раз - маленькую порцию жиденькой кашицы. За перевыполнение полных норм полагалось уже до одного килограмма хлеба, значительно больше каши да еще кусочек рыбы и так называемое "премблюдо" в виде большого куска крупяной запеканки. К сожалению, для моей бригады, состоявшей в основном из поляков, такие полновесные проценты были недосягаемы.

У нас на лагпункте было много поляков, попавших в лагеря после занятия нашими войсками Западных областей Польши. Они никак не могли приспособиться к лагерной жизни и мерли, как мухи. А уж доходягами были все поголовно. Из моей новой бригады мне особенно запомнились двое: пан Михельсон и пан Кокошко. Пан Михельсон, польский еврей, владелец крупного ресторана во Львове, был пожилым человеком маленького роста. Он никогда в жизни не работал физически, и тут, конечно, ему приходилось очень и очень трудно. Его русский язык с польско-еврейским акцентом был неподражаем!.. Пан Кокошко, длинный, худющий. усатый поляк, тоже немолодой уже, был раньше управляющим у какого-то именитого шляхтича на Львовщине. В его руках было крупное поместье, и жил он сам, как помещик, даже имел свой выезд - несколько лошадей. В отличие от Михельсона, он был прохиндей, ловкач, однако в лагере тоже "дошел". Как-то само собой получилось, что пан Кокошко стал раздатчиком в бригаде, иными словами, моим помощником по всем хозяйственным вопросам: по питанию, обмундированию (сушка, починка, получение нового). Затем он, так же автоматически, оказался моим напарником по кормежке. Как ни

 

- 95 -

парадоксально, вскоре я убедился, что этот оборотистый, смекалистый, однако честный и вполне порядочный человек действительно совершенно незаменим для меня как помощник. Вся бригада его уважала (особенно поляки) за то, что он не позволял себе никаких махинаций с пайками. Даже в распределении особенно вожделенных "горбушек" у нас в бригаде никогда не было споров и ссор.

Я особенно был рад тому, что мы не зависели от Плохотнюка. На месте работы нас встречал вольнонаемный железнодорожник-десятник и показывал "фронт работ". Вечером он же производил приемку выполненного объема и писал справку на всю бригаду, которая являлась основным документом при составлении сведений. Как-то (прошло не более трех дней после того, как мы начали работать), когда уже. усердием пана Кокошко, были разведены и обеспечены топливом костры стрелкам и мне с десятником, мы уселись втроем перекурить и погреться. Слово за слово, и, после осторожного прощупывания собеседников, наш "вольняшка" стал жаловаться на скудную, голодную жизнь. Он позавидовал нам, прозрачно намекнув на то, что мы могли бы зарабатывать по килограмму хлеба. Ушлый Кокошко сразу же догадался о том, какие выгоды этот разговор может сулить всей бригаде. И когда мы с ним шли проверять, как идет работа, изложил свой план действий. Заключался он в следующем: нужно договориться с десятником, чтобы тог выписывал справку на такой объем выполненной работы, при котором полновесных процентов хватило бы бригаде на килограмм хлеба и приварок с "премблюдом" для каждого из нас. А работу задавал бы по объему, соответствующему проценту трудоспособности каждого члена бригады. За это мы будем снабжать его хлебом. Все дипломатические переговоры Кокошко брал на себя. Зная его ловкость, я, конечно, согласился, и он блестяще справился с деликатной задачей. Мы обязались каждое утро приносить десятнику 400 граммов хлеба, получая взамен желанную справку.

Вечером я объявил бригаде, что, если мы хотим получать все возможные блага из каптерки и кухни, то отныне утром одно из звеньев (а их было девять, по четыре человека в каждом) станет получать четыре не четырех-согки, а трехсотки, строго соблюдая очередность. Одна пайка будет идти десятнику для нашего общего блага. Никаких возражений, конечно, не было, и с того дня наша бригада вышла в передовые по выполнению норм. Десятник утром получал от меня хлеб, а вечером я приносил в нормировочную отличнейшую справку. К Плохотнюку на подпись я не ходил. Но однажды понял, что он в курсе "успехов" моей бригады. Как-то на разводе, после того как инспектор КВЧ зачитал в числе передовых бригадиров мою фамилию, шеф подозвал меня и, когда я подошел, прищурившись, спросил:

 

- 96 -

- Что, по новой туфтишь?

И, не дав мне ответить, добавил:

- Валяй, продолжай в том же духе, твоя кубатура меня не касается. Только если засыплешься - сам отвечать будешь...

До этого разговора я опасался репрессий с его стороны, после него - понял, что бояться мне нечего. Почти три месяца, на зависть другим бригадам таких же доходяг, моя - день ото дня набирала силу.

Приближалась весна, и я стал беспокоиться, что наша "сладкая жизнь" скоро кончится. Растает снег, и перебросят нас на какие-нибудь работы в зоне оцепления... Однако бригадирство мое кончилось еще до того, как разгулялась весна. Дело в том, что я потерял слишком много сил на лесоповале, и даже та пища, которую последнее время удавалось получать, не смогла остановить процесс развития цинги. К моей "куриной слепоте" добавились незаживающие, страшно мучившие меня язвы на ногах. Словом, я попал в стационар и на какое-то время потерял своих поляков из вида до тех пор, пока осенью не началась массовая отправка их из лагерей в формировавшуюся где-то в тылу Польскую армию, которая потом вошла в историю как Армия генерала Андерса. Почти вся моя бывшая бригада, которую после меня возглавил пан Кокошко, попала тогда в список на этап. Справедливости ради хочу отметить, что, когда я находился в стационаре, мой преемник частенько меня навещал. Он притаскивал подношения из посылок, махорку и от имени всей бригады справлялся о здоровье и желал скорейшего выздоровления.

Зная о "наборе" в Польскую армию, все поляки нашего лагпункта были очень взволнованы прибытием в один из осенних дней из Ерцева "высокого начальства" из Третьего отдела. Приехавшие заседали в одной из комнат клуба. Нарядчик и его подручные из УРЧ носились из барака в барак, созывая поляков в клуб, куда уже были доставлены все их формуляры. Людей поочередно выкликали из зрительного зала, где они были собраны, и подолгу держали в комнате. На учет брали всех поляков до определенного возраста, расспрашивали, служили ли они в армии и в качестве кого, заполняли со слов и из формуляров какие-то анкеты и после этого отпускали. Разговоров пошло, конечно, по лагпункту много. Кто-то из УРЧ проболтался, что готовится этап. Это было похоже на правду. Наконец, перебрав все формуляры и опросив вызванных, начальство укатило, а я отправился в барак к пану Кокошко. Поляки мои были полны нетерпеливого ожидания перемен в своей судьбе. Пан Кокошко, который имел какой-то унтер-офицерский чин в польской армии, подробно рассказал мне, о чем его спрашивали, а в заключение откровенно высказался:

 

- 97 -

- Думают, что после всего пережитого нами мы будем воевать на вашей стороне против фрицев! Пся крев! Как бы не так! Стоит попасть за границу - только они нас и видели!.. Если бы не сажали в лагеря - другое дело. А теперь - неизвестно, где хуже: под немцами или под вами, - и добавил, что так думает большинство его соотечественников.

В дальнейшем я убедился, насколько он был прав. А пока события стремительно разворачивались. Через несколько дней, утром, нарядчик прошел по баракам со списками тех, кому не нужно было выходить на развод. Сразу же после развода была дана команда всем оставленным в зоне полякам собираться у вахты "с вещами". За раскрытыми воротами было поставлено несколько столиков и расхаживало в ожидании наше лагерное и вохровское начальство, а также какие-то хорошо одетые штатские. Нарадчик вышел туда со стопкой формуляров и стал вызывать по фамилиям. Предупредил, что отвечать статью и срок, как обычно, - не надо. Стрелков за вахтой не было. Все мы, находившиеся в зоне, с любопытством смотрели на эту церемонию. Вызванный проходил за ворота, расписывался у столика, получал какую-то бумажку и отходил в сторону - к штатским. И тут я стал очевидцем весьма интересного и поучительного инцидента.

Был у нас на лагпункте один поляк, которого все (в том числе и охрана) звали Юзеком. Щуплый, с редкими торчавшими дыбом во все стороны волосиками, жалкий, оборванный, он слыл за дурачка. Хотя Юзек почти не работал, его даже не сажали как отказчика в изолятор - что взять с полоумного? Он вечно торчал возле кухни у раздачи с небольшой консервной банкой в руке. Выбрав подходящую минуту, он совал эту банку в окно и жалобным голосом тянул всегда одно и то же:

- Пане татусь, дайте трохи зупу!..

Стрелки, да и свой брат - зеки, подшучивали над ним. Например, выйдет он на биржу с бригадой и не работает - потешает всех. Скажут ему: "Юзек, спой-ка нам что-нибудь" - тут же затягивает со смешным акцентом "Маруся отравилась" или "Катюшу". А то стрелок со штабеля крикнет: "Юзек, пойди поцелуй кобылу под хвост" - он послушно семенит к возчикам и вызывает всеобщий хохот... И вот этого юродивого вызывают за вахту. Один из надзирателей решил позабавиться, как обычно, и крикнул ему:

- Юзек, спой на прощание!..

И все мы стали свидетелями чуда! Юзека нашего словно подменили. Во-первых, он успел переодеться в полувоенный вполне приличный костюм и хромовые сапоги. К вахте шел совсем другой человек. Он приостановился, с гневным презрением глянул на надзирателя и отчетливо, громко, так, что услышали все, сказал:

 

- 98 -

- Пся крев! Я тебе не Юзек. С таким, как ты, я рядом срать не сяду! - и с достоинством, с гордо поднятой головой пошел к столику...

Вот тебе и юродивый! Надзиратель так и остался стоять с открытым ртом, да и мы все тоже... Наш Юзек оказался капитаном Войска Польского!

Разве станет такой, замордованный в лагере, вынесший столько издевательств, насмешек и унижения, воевать вместе с нашими солдатами и офицерами против гитлеровцев? Скорее всего, он станет нашим яростным и непримиримым врагом. Да и все они - поляки, хлебнувшие горя в лагерях, познавшие грязную, отвратительную изнанку нашей действительности, видевшие своими глазами голодную смерть многих своих соотечественников, - разве будут они подставлять свои головы под пули ради нашей победы над немцами? Роковая это была ошибка нашего "мудрейшего папаши". Вскоре вся хорошо оснащенная, прекрасно обмундированная многочисленная 1-я армия Войска Польского под командованием генерала Андерса ушла через Иран к англичанам, отказавшись воевать на стороне наших Вооруженных Сил!..

Этого нельзя было скрыть, и наши газеты, конечно, в соответствующем освещении написали о бесславном конце затеи, в свое время громко рекламировавшейся в печати. Дошло все это до нас не так скоро, но, когда я прочел о "предательстве" генерала Андерса и о его появлении в Лондоне, где было сформировано эмигрантское правительство Польши, то вспомнил наш разговор с паном Кокошко. Вспомнил и "полоумного" Юзека и. сопоставив события, свидетелем которых был, и сообщения "Правды", понял, как глубоко был прав мой ушлый раздатчик, а затем и бригадир. Иного ожидать от наших поляков было нельзя...

 

Стационар

 

Примерно в тот же период, когда проводилась отправка поляков в армию, у нас на лагпункте был создан поощряемый лагерным начальством драматический кружок. Руководил им щуплый, маленького роста, очень подвижный, влюбленный в театр человек. В Ленинграде до ареста он работал режиссером в Театре рабочей молодежи (ТРАМ) на Литейном. Фамилия его была Маркони. Пьесу для постановки нам привез из Управления инспектор КВЧ. Это была "Падь Серебряная" Погодина в трех актах. Беда заключалась в том, что некому было играть женские роли. У нас были на лагпункте только две женщины: врач, пожилая многопудовая татарка Фатима Яковлевна Мавлютова, и медсестра, еврейка Сарочка, очень миловидная, черненькая, худенькая и страшно застенчивая. Маркони угово-

 

- 99 -

рил Сарочку, а Мавлютову - даже не пробовал. Просто сам переделал те места пьесы, где фигурировали женщины, оставив одну женскую роль, и репетиции начались. Премьера была назначена на Первомайский праздник, который начальство впервые решило отметить. До этого ни одного советского праздника для зеков не полагалось. Старался Маркони изо всех сил и дрессировал нас самозабвенно. Очевидно, он был неплохим режиссером, так как от репетиции к репетиции спектакль приобретал все более стройный вид. Шел он, конечно, "в сукнах", без декораций. Костюмы затруднений не вызывали - пьеса была из жизни пограничников. Винтовок тоже хватало - их нам выделила охрана. Не берусь судить о своей игре, но Маркони она вполне удовлетворяла.

Настал день премьеры. Клуб был заполнен до отказа. Все мы, конечно, очень волновались, но успех был полный. Зрители, стосковавшиеся по зрелищам, хлопали щедро. Ведь кино нам показывали очень редко. А тут - спектакль!.. Инспектор КВЧ остался очень доволен и доложил начальству, что на следующий день мы дадим спектакль для вольнонаемных. Приглашено было даже высокое начальство из Ерцева - из Управления нашим отделением. И все чуть было не сорвалось - из-за меня. Еще накануне сразу после спектакля я почувствовал себя скверно: поднялась температура, меня сильно знобило. Утром, с трудом поднявшись с нар, я поплелся в санчасть. Там орудовал старый, опытный фельдшер. Долговязый, худой, с огромнейшим носом, он получил весьма меткое прозвище - Гусь. Все уважали старика за принципиальность, доброжелательное отношение к людям и желание помочь. Доходяг он освобождал от работы очень часто. Однако терпеть не мог, когда кто-нибудь, особенно из здоровяков-блатных, пытался "закосить" освобождение. Никаких взяток Гусь не признавал, а в случае явного обмана бывал непреклонен. Выслушав и внимательно выстукав симулянта, он коротко бросал ему:

- Одевайся, - а потом высоко поднимал костлявый указательный палец, лукаво прищуривался поверх очков и, обращаясь к своему постоянному помощнику - маленькому лысому старичку, шведу по национальности, многозначительно изрекал:

- Отто Карлович, дайте ему, пожалуйста, Infusium piny и... пусть поработает...

Швед наливал в стаканчик из огромной бутыли зеленую жидкость и подносил пациенту. Это было простейшее противоцинготное средство -хвойная настойка, которую широко использовали тогда в лагерях. Все, кто пытался "закосить", знали прекрасно, что это означает. Говорили: раз Гусь "фузи пини" дал, значит освобождения не будет...

 

- 100 -

Осмотрев меня и измерив мне температуру (оказалось - 38, 4), Гусь приказал мне немедленно, в сопровождении Отто Карловича, отправляться в стационар. И я оказался в цепких заботливых руках нашего доктора Фатимы Яковлевны.

Замечательным человеком была эта женщина! На лагпункте ее иначе как "наша мамаша" не называли. В то страшное, голодное время она упорно и самоотверженно боролась за жизнь каждого заключенного. Многих из нас она спасла. С ней считалось лагерное начальство. Слово ее было законом. Это она настояла, чтобы почти весь наш лагпункт превратился в лазарет. Для ослабленных цингой и пеллагрой дистрофиков было отведено несколько секций в бараках, и они стали отделениями стационара. Она добилась неограниченного количества пайков больничного питания, которое было гораздо лучше, а главное - больше обычных норм. Кухня на лагпункте была под ее неусыпным бдительным контролем, и повара не смели открыто воровать, отнимая еду у зеков. Страстно боролась она с заядлыми курильщиками, "доходившими" из-за того, что меняли 200 граммов хлеба на две-три цигарки. В стационаре был наложен запрет на курево - нарушителей "наша мамаша" безжалостно выписывала. Энергичная, деятельная и подвижная, несмотря на свои невероятные габариты, она старалась каждому внушить желание самому бороться за свою жизнь, помогая тем самым ее усилиям. До ареста она была врачом в Кремлевской больнице. В лагерь попала как член семьи врага народа, когда ее муж - полковник Генштаба - был расстрелян в 1937 году. Дома у нее остался сын-школьник, о судьбе которого она с тех пор ничего не знала. Врач Фатима Яковлевна была идеальный. Как начальник - требовательна и справедлива. Медсестра Сарочка прямо-таки боготворила ее и боялась страшно. Разносы своим подчиненным за нерадивое отношение или за ошибки она учиняла такие. что после этих экзекуций они опасались показываться ей на глаза. И вместе с тем, "наша мамаша" была душевным человеком. Она много читала, любила поэзию и обладала отличным чувством юмора.

Фатима Яковлевна, внимательно обследовав, простукав и прослушав, отправила меня, в сопровождении Сарочки, в палату. И я оказался в одном нижнем белье на койке стационара как раз в день ответственного выступления нашего драмкружка перед начальством! Мариони был в отчаянии. Что делать? Я должен был играть, чтобы выручить товарищей. В глубокой тайне от Фатимы Яковлевны, замирая о страха, Сарочка, раздобыв мои брюки и гимнастерку, выпустила меня перед самым выступлением из стационара. Я был очень слаб, и за кулисами для меня поставили топчан. чтобы между выходами я отлеживался. Сарочка была в отчаянии, ожидая взбучки, — в числе зрителей оказалась Фатима Яковлевна!..

 

- 101 -

Спектакль прошел отлично. Когда по окончании его меня на топчане несли в лазарет (идти у меня уже не было сил), подбежал Маркони и торжественно объявил мне, что играл я здорово! Много лучше, чем на премьере. Очевидно, нервный подъем и... высокая температура помогли мне провести свою роль почти профессионально.

Утром, оглядевшись в палате, я понял, что попал к самым тяжелым больным - умирающим, и испугался. Когда Фатима Яковлевна с Сарочкой пришли с обходом, я взмолился, чтобы меня перевели отсюда. Женщины переглянулись, и Фатима Яковлевна, чуть пожав плечами, велела медсестре удовлетворить мою просьбу.

Довольно долго мое состояние было тяжелым. Открывались все новые и новые язвы, а старые не заживали, держалась высокая температура. Но, все же, молодость взяла свое. К тому же питание мне назначили усиленное, что и стало главным лекарством. Мне все время хотелось есть, и я, без зазрения совести, доедал все, что оставляли некоторые больные. Однажды за этим занятием меня застала Фатима Яковлевна. Она вызвала санитаров, которые разносили пищу, и распорядилась, чтобы мне и моему соседу по палате (им оказался молодой возчик, Лешка) давали еды столько, сколько попросим. Касалось это, конечно, супов и, особенно, каш. Мы оба стали быстро восстанавливать силы и набирать вес. Бывало, лежим после огромной глиняной миски супа и говорим друг другу: "Ну как, повторим?" И повторяли не единожды... Гоготнем. отдуваясь, а затем и кашу "повторяем". Удивительно, куда вся эта уйма пищи влезала?! Вскоре я стал "ходячим", и медички приспособили меня помогать им: ставить термометры, писать на фанерках назначения врача.

Фатима Яковлевна не только лечила меня, но и всегда живо интересовалась, чем я занимаюсь. Частенько вызывала меня в свой кабинет и расспрашивала о прошлом. Узнав, что я писал стихи, попросила восстановить в памяти старые и побуждала к пробам писать новые. И я начал снова писать. Она любила поэзию и помнила наизусть очень много разных стихов. Как-то, когда я уже поправился (во всяком случае не был уже "ходячими мощами" весом 45 килограммов), после осмотра она сказала мне, улыбаясь:

- Вы помните день после спектакля, когда Вас положили в палату тяжело больных, и то, как Вы реагировали на это? Так вот. Вы были тогда в таком состоянии, что я сомневалась в благополучном исходе. А теперь Вы молодцом выглядите...

Я знал, чего ей стоила борьба за жизнь каждого, попавшего в стационар. На моих глазах происходило превращение высохших, изглоданных голодом и работой полутрупов сначала в еле двигавшихся доходяг, а затем.

 

- 102 -

после очередной комиссовки - в почти нормальных людей. Два с половиной месяца я находился в стационаре.

Как-то вечером принесли на носилках чуть живого старика-дистрофика. Безучастно лежал он на койке, смотря в потолок. Помню, я записал его температуру на фанерке: 35, 3. Была уже ночь, когда кто-то сказал, что новый старик, кажется, "врезал дубаря". Я подошел к его койке. Передо мной лежал покойник с заострившимся носом и мертвенным цветом лица. Дыхания не было. Однако, присмотревшись, я заметил, что у него слабо подрагивают веки, и побежал в кабинку, где дежурила Сара. Она сразу же пришла с санитаром и тут же велела ему позвать доктора. Фатима Яковлевна появилась моментально. И сразу начался переполох. Не буду перечислять всех ее энергичных действий, но тут были и инъекции глюкозы, и грелки, и массаж, и даже... чашка горячего бульона из каких-то собственных запасов "нашей мамаши". В результате мертвец на глазах у всех нас ожил! Ложку за ложкой вливала Фатима Яковлевна бульон сквозь крепко сжатые зубы в рот старику, пока он не стал самостоятельно глотать, а затем допил чашку до дна. Глаза его сделались осмысленными, и, в конце концов, он заснул. А утром, когда я пришел мерить температуру, старик сел на койке и слабым голосом спросил:

- Где моя пайка?..

Это было почти чудом! И таких чудес было много. Смертность на нашем лагпункте по сравнению с другими была намного ниже.

Как-то в разговоре с Фатимой Яковлевной я упомянул о том, что потерял связь с женой. И давно уже не знаю, где она и что с ней. Все письма мои в осажденный город оставались без ответа. Фатима Яковлевна сказала, что время военное, почта работает плохо, и, дав открытку, посоветовала написать еще раз. Как я был благодарен ей за этот совет! Не успел я еще выписаться из стационара, как принесли долгожданное письмо! Жена писала, что здорова, находится в армии, работает медсестрой в батальоне выздоравливающих. Будучи в командировке в Ленинграде, она зашла в квартиру и обнаружила эту, единственную из всего, что я писал, открытку. Фатима Яковлевна радовалась вместе со мной, а у нас с женой началась регулярная переписка, не прерывавшаяся уже до самого моего освобождения.

В разгар лета, когда я уже окреп, прибавил в весе и меня перестали мучить цинготные язвы, но я еще очень сильно хромал, под окно стационара явился Сергей Бобылев. Он был моим соседом по нарам в техническом бараке и работал заведующим шпалорезкой. Сергей чуть было не отправился на общие работы за то, что хотел помочь мне, когда меня преследовал Плохотнюк. Но за то время, пока я лежал в стационаре, на лагпункте

 

- 103 -

произошли серьезные события. Кто-то из обиженных Плохотнюком, знавший многие его делишки в компании с главбухом, "стукнул" в Третий отдел "куму" (так называли оперуполномоченных). Была произведена большая внезапная ревизия. Она вскрыла крупные махинации и хищения. В результате Плохотнюк, главбух, старший нарядчик и еще кое-кто из "придурков" оказались под следствием. Они потянули за собой и нескольких "вольняшек", а время-то было военное... Поэтому, без опасения "погореть" из-за меня, Сергей, которому было поручено организовать работу второй шпалорезки, решил взять меня десятником. Он советовал срочно выписываться из стационара - потом он не сможет помочь, и я попаду на работу неизвестно куда. На мои возражения, что я хром и не смогу ходить, он ответил, что на шпалорезке есть лошадь, и я смогу ездить верхом (это было километра за три от лагпункта).

Предложение было заманчивым, и я решил посоветоваться с Фатимой Яковлевной. Она прекрасно понимала, что бесконечно держать меня в стационаре не сможет, и сразу оценила всю выгодность предложения Сергея. Наш разговор закончился тем, что эта добрая душа "благословила" меня на должность десятника, сказав, что это будет даже полезно для моей ноги. А для закрепления окончательной поправки выписала мне на два месяца больничный паек питания.

Так началась моя работа на шпалорезке. Каждое утро на разводе я получал от конюха старую пузатую кобылу, забирался ей на спину и во главе бригады ехал на работу. На шпалорезке трудились уже не те доходяги, которые были у меня прошлой осенью. Выработка была очень высокой, и "туфтить" не было нужды. Изо дня в день получалась "большая горбушка", премблюдо и как премия - по пачке махорки на брата. Целый долгий рабочий день (по десять часов) ковылял я сначала с палочкой, а затем и без нее, точкуя шпалы, руководя их штабелевкой по типам и погрузкой в вагоны. Сережа был доволен: ему не нужно было разрываться на части, за мою шпалорезку он мог быть спокоен. Мы снова спали рядом и питались вместе. Он тоже стал получать письма от жены. С нами сдружился и наш новый главбух, Иван Петрович Крюков, бывший кавалерист, прошедший всю гражданскую войну. Желчный и прямолинейно принципиальный, он не желал жить в отдельной кабинке и не признавал для себя никаких привилегий. Крюков без конца (и безответно) писал заявления с просьбой отправить его на фронт. Клял, не стесняясь, Сталина и его идиотскую политику в отношении честных и преданных советской власти людей, которых морили в лагерях в то время, когда они могли бы помочь стране в такое тяжелое время...

Была уже поздняя осень, когда на одном из медосмотров, которым меня время от времени подвергала Фатима Яковлевна, она решила, что я

 

- 104 -

недостаточно быстро поправляюсь. Действительно, бурые цинготные пятна на теле все не пропадали, хромота оставалась, и нога продолжала болеть. - Вам необходимо попасть в Осиновку, - заявила она категорически. Осиновскнй ЦОПП, представлявший собой своеобразный лагерный "санаторий" для доходяг-дистрофиков. Сокращение расшифровывалось так:

Центральный оздоровительно-профилактический пункт. Туда-то в конце сентября я и был направлен на поправку с этапом доходяг. На этом лагпункте были, как и везде, зона, вышки, вахта, надзиратели. Не было только ни лесоповала, ни шпалорезок, ни строительства. Здесь не "давали план"... Правда, были разводы по утрам после обычных ударов в рельс, поверки и отбой. Однако после развода вся работа ограничивалась благоустройством территории или выполнением хозяйственных обязанностей на кухне и в каптерке. Да и на эти работы назначались только наиболее окрепшие люди, которые в ближайшее время должны были после комиссовки отправляться на лагпункты. Основная же масса - несколько сотен доходяг - отлеживалась в бараках, с нетерпением ожидая ударов по рельсу, отмечавших время завтрака, обеда и ужина. Кормили здесь довольно сытно: хлеба давали по 600 граммов, баланда всегда была густой, каши полагалось много. Словом, действовали нормы больничного питания. И, конечно, за месяц, полагавшийся на пребывание в ЦОППе, люди оживали настолько, что их можно было вновь использовать на лесоповале. Комиссовки производились раз в месяц. Так лагерное начальство вынуждено было восстанавливать работоспособность "доплывающих" зеков, так как в связи с войной приток рабочей силы с воли прекратился.

Через две недели после моего прибытия в Осиновку я встретился неожиданно с Юркой Батием. Он был очень худ и слаб и страшно обрадовался, увидев меня. Да и я тоже. Ведь здесь не было никого из знакомых, с кем можно было повспоминать о воле, о Ленинграде, о судьбе родных. Мы провели вместе в Осиновке две недели, занимаясь подготовкой к зиме клумб и придорожных цветников в зоне. Никаких других сколько-нибуць значительных для меня событий в Осиновке не было, и, прожив здесь ровно месяц, после комиссовки я был этапом отправлен на один из лесоповальных лагпунктов, носивший название Онуфриевка.

 

Онуфриевка

 

По сравнению с 3-м лагпунктом этот был значительно больше. К нему была подведена лесом железнодорожная ветка, работали во всю шпалорезки, и властвовал безраздельно принцип "Давай, давай!"... Мне сразу же здесь повезло. Я встретил одного из коловских знакомых, некоего Ар-

 

- 105 -

хангельского, который работал там на Головном под руководством рыжего Штейна и часто принимал по телефону мои сводки и заявки с Сельгручья. Он тоже был из Ленинграда, мы вместе встречали на Головном Новый год. В Онуфриевке Архангельский работал в бухгалтерии. Он замолвил за меня словечко перед главбухом, и, пробыв всего два дня на общих работах, я попал в бухгалтерию на должность счетовода по лесоучету, словом, стал лагерным "придурком"...

Зима 1942-43 годов прошла для меня относительно благополучно. Я работал и жил в тепле, питался, правда, не очень сытно, но вполне сносно. А иногда перепадало кое-что и сверх скудного "придурочного" пайка. Дело в том, что работники бухгалтерии ежемесячно участвовали в снятии остатков хлеборезки, пекарни, продовольственной каптерки и дежурили по кухне. Поэтому все "придурки", работавшие в этих "хлебных" местах, чувствовали себя зависимыми от нас и старались задобрить возможных контролеров. Я всегда имел возможность получить лишний черпак каши, ломоть еще теплого хлеба, толику свекольного повидла, хлопкового масла и прочих благ.

Вскоре после меня сюда прибыл этапом и Юрка Батий, почти не поправившийся в Осиновке, все такой же бестолковый, неприспособленный к лагерной жизни и абсолютно не умевший работать. С помощью Архангельского мне удалось пристроить его сначала дневальным, а затем - в помощники к агроному. В Онуфриевке было небольшое подсобное хозяйство, обслуживавшее вольнонаемных и военизированную охрану (ВОХР). Там на раскорчеванных участках сажали овощи и картофель. Кроме того, в хозяйстве был еще свинарник. До того. как Юрка попал в это, по лагерным меркам, злачное местечко, я довольно часто подкармливал его чем мог - в дневальных он не удержался из-за своей нерадивости, был отправлен на общие работы в дорожную бригаду и постепенно снова стал "доходить".

К весне люди снова начали слабеть, и число доходяг-дистрофиков увеличилось. Как только с большого пустыря в зоне сошел снег и трава зазеленела, голодные зеки стали собирать ее и варить в котелках на барачных соловчанках. От "подножного корма" стали свирепствовать поносы и участились смертельные исходы, а количество доходяг катастрофически увеличилось. Ведь тут не было Фатимы Яковлевны, и никто не боролся за жизнь зеков, как это было на 3-м лагпункте. Страшно и больно было смотреть на ходячих призраков, блуждавших по зоне... Голод сделал их почти безумными. В то время кашу на кухне варили из овсянки, которая больше походила на овес. Так вот, находились люди, которые лезли в уборные, копались в экскрементах, выбирали из них непереваренные зерна овса, промывали, раздавливали и варили себе кашу. Некоторые специализиро-

 

- 106 -

вались на ловле крыс, которых в зоне было довольно много. Лагерное начальство поощряло эту "охоту": за каждый десяток крысиных шкурок выдавалась премия - пачка махорки. Шкурки крысоловы сдавали, а тушки варили и съедали.

В лагерный котел, на кухню овощи, кроме небольшого количества верхних зеленых листьев капусты, почти не попадали. Сама капуста шла начальству и вохровцам. А "отходы" от нее заквашивали в бочках в подсобном хозяйстве. Для кормежки зеков "витаминами" весной была организована бригада из дистрофиков, которую с косами и мешками посылали в лес на вырубки. Они накашивали всякой травы, в основном, кипрея, приносили в мешках на кухню, и здесь другие доходяги сечками рубили траву в сколоченных из досок корытах, а затем она закладывалась в котлы. Получался "суп" густо-фиолетового цвета, настолько терпкий на вкус, что от него сводило скулы, а язык делался шершавым...

"Вольняшкам" тоже было не очень сытно в это время. По карточкам они получали мало и старались урвать, что возможно, за счет заключенных. Хочется привести один комический эпизод, характеризующий нашего заместителя начальника лагпункта по хозчасти. Это был глупейший солдафон и хапуга страшный. Он очень любил участвовать в комиссиях по снятию остатков. Как-то раз главбух направил меня в продкаптерку, которая находилась за зоной, снимать остатки. В комиссии, конечно, был и замначальника по хозчасти. Мы уже много продуктов пересчитали и взвесили, даже пообедали весьма плотно в его отсутствие (он отлучался, чтобы утащить домой что-то ловко подсунутое ему каптером). Появился этот солдафон в своей щеголеватой вохровской форме и даже в перчатках, как раз когда мы затаскивали на большие сотенные весы вскрытую уже, но почти полную бочку жидкого мыла. Оно как две капли воды было похоже на выдававшееся вместо сахара свекольное повидло. И цвет, и консистенция были одинаковые. Наш "начальничек" быстрехонько подскочил к весам, сунул нос в бочку и со словами: "А, повидло!" - сдернул с руки перчатку, запустил пятерню внутрь и незамедлительно сунул в рот добрую порцию... Все это было проделано столь стремительно, что мы оцепенели!.. Нужно было видеть его физиономию, когда он ощутил во рту вкус этого "повидла"!.. Молниеносно повернувшись, как по команде "Кругом!", он бросился к выходу и скрылся за углом. Мы все разразились гомерическим хохотом!

Однажды теплым весенним днем ворота нашей зоны открылись, и через них впустили небольшой этап - всего двадцать четыре человека. Все они были невероятно худые, заросшие густыми бородами, загорелые до черноты, в лохмотьях и совершенно без вещей. Странным было и то, что сдавали этап нашим вохровцам у вахты трое стрелков, столь же обросших

 

- 107 -

бородами и оборванных, как и их подопечные. Вдобавок кое-кто успел заметить, что стрелки и этапники тепло, совсем по-дружески прощались, пока не закрылись ворота. Естественно, все это возбудило наше любопытство. В этот день никого к вновь прибывшим не допустили. Поселили их отдельно, в одну из секций пустовавшего с осени барака, и сразу же отправили в баню на санобработку. Нарядчики и мы, бухгалтерия, первыми узнали удивительные вещи. Оказалось, что к нам прибыла бригада лесорубов из Бел-балтлага, которую не успели эвакуировать перед наступлением финнов, и они вместе со стрелками остались в лесу, в окружении, за линией фронта.

Лагпункт их сгорел, все начальство и вохровцы сбежали. Забытой оказалась только эта бригада "контриков" с бригадиром из блатных и с ними два стрелка. Затем к ним присоединился третий стрелок, сообщивший о налете авиации фашистов на лагпункт. В бригаде был один пожилой военный, партизанивший в годы гражданской войны в этих местах. Он взял руководство в свои руки, как-то сразу оказавшись всеми признанным командиром.

Переночевав в полусгоревшем лагпункте и снабдившись всем, что было найдено, вплоть до нескольких винтовок и медикаментов (среди зеков оказался и бывший врач), бригада решила пробиваться к своим. Было это в конце 1941 года, и только теперь, весной 1943 года, они выбрались из окружения. Командир их оказался настолько опытным и волевым человеком, что ему удалось создать своеобразный маленький партизанский отряд. Он превосходно знал Карельскую тайгу и маневрировал столь искусно, что они ни разу не наткнулись на крупные силы финнов.

Вторую зиму они пересидели на каком-то уцелевшем пустом лагпункте, а весной снова пошли на восток. Их блатной, бывший бригадир, к этому времени из отряда сбежал. Это был теперь настоящий отряд, в котором была воинская дисциплина. Питание добывали в деревнях, охотились по пути, а боеприпасы отбивали у финнов. Все три вохровца целиком доверяли командиру, и он в конце концов вывел всех к линии фронта. Скрытно, темной ночью они проскочили без потерь через позиции врага и вышли в расположение наших войск.

Они думали, что своим поведением заслужили свободу. Радовались, что наконец попали к своим. Так же считали и те командиры части, куца они вышли. Беспрекословно сложили зеки свое трофейное оружие и сами просили сообщить о них лагерному начальству. Винтовки остались только у трех стрелков, которым и было приказано сопровождать их в Картоплаг. И вот они оказались на нашем лагпункте, все еще ожидая, что их освободят. Горькое и печальное заблуждение!..

 

- 108 -

Первое, что сделал приехавший вскоре "кум" из Третьего отдела, -велел завести на всех прибывших новые (со слов) формуляры. Он вызвал и допросил каждого из 24-х, а затем уехал, забрав с собой их командира. Только в нашей благословенной стране может такое случиться! Люди, сидевшие в лагере, волей случая оказались на свободе, вели себя, как настоящие патриоты, и сами, добровольно, вернулись в тюрьму. И за это их оставили досиживать свои ни за что ни про что полученные сроки!..

Для завершения описания моего пребывания в Онуфриевке хочется рассказать еще об одном эпизоде.

Главбухом нашего лагпункта был Николай Николаевич Никольский – бывший гвардейский ротмистр, пожилой человек кристальной честности. Он не признавал никакого блата, полагавшегося ему, так сказать, по должности. Первый раз я видел главбуха, не имевшего личного холуя - дневального. Николай Николаевич сам ходил с котелком на кухню, и повара знали, что он не возьмет ничего лишнего, разве что добавочный черпак каши. Строжайше взыскивал наш главбух с тех из его сотрудников, кто злоупотреблял своим положением "придурка", пытаясь жить за счет желудков товарищей-зеков. Каптеры, хлеборезы, пекари и повара боялись красть (хотя, конечно, втихую крали), зная беспощадную принципиальность шефа. Работник он был отличный. Учет на лагпункте был поставлен идеально. Начальство было очень довольно Никольским, хотя он и для вольняшек не делал исключения и никаких поблажек не давал. Кстати, Николай Николаевич был бесконвойным. И вот это-то обстоятельство привело к совершенно неожиданным последствиям.

Подходило к концу довольно дождливое лето, необычайно богатое грибами и ягодами. И наш главбух широко пользовался своим пропуском -ходил в лес "на подножный корм". Он был очень высоким, и, конечно же. при его росте лагерного питания ему не хватало. Поэтому Николай Николаевич притаскивал в зону огромное количество грибов, варил их с помощью дезинфектора в вошебойке и тут же поедал все без остатка... К осени на вырубках появилось множество опят. И Николай Николаевич стал приносить их столько, что сразу съесть уже не мог. Решил заготавливать впрок. В той же вошебойке он насушил этих грибов целую наволочку. Вот тут-то и подкараулила его беда. Он попробовал как-то съесть сушеных опят. Вкус оказался приятным, и вечно голодный главбух уплел их довольно много. Лакомство обошлось ему дорого. Поначалу мы ничего не замечали, только показалось несколько странным частое исчезновение его из конторы. Беднягу пробрал страшнейший понос. Он стеснялся обратиться к лекпому и в результате так ослабел, что не мог ходить. Исхудал, бедняга, как щепка. Хорошо еще, что наш медик сам заметил неладное и принял меры. Но

 

- 109 -

чтобы поставить такого верзилу на ноги, пришлось приложить немало усилий, в частности, Николаю Николаевичу был выписан усиленный больничный паек. Это была единственная привилегия, которой ему все же пришлось воспользоваться.

Снова подошла морозная зима. Я радовался, что работаю в тепле и работа не физическая, а легкая. Старательно вел учет всей заготовляемой и отправляемой по железной дороге древесины. Главбух был мной доволен, и бояться попасть на общие работы причин не было. Но жизнь в лагерях полна неожиданностей. Каждый день может преподнести сюрприз. Последует вдруг сакраментальная фраза нарядчика: "Приготовиться с вещами на выход к вахте!.." - и ты стоишь с заплечным "сидором" или с фанерным чемоданом перед воротами в ожидании своей судьбы... Правда, изменится лишь твое место в этой огромной тюряге под открытым небом, раскинувшей сеть колючей проволоки по всей нашей Родине... Разница будет лишь в продолжительности этапа. А так - везде вышки по углам зоны, вахта с дюжиной вохровцев, бараки, каптерки, вошебойки, кухни. Подъемы, разводы, отбои и "молитва" стрелков. Карцеры и одуряющая, под винтовками, работа на лесоповале, на стройках, рудниках, шахтах... И повсюду нас считают, считают, считают, как скот. А в результате - у многих один конец: место в земле где-нибудь за зоной, без могил, без крестов, с фанерной биркой, привязанной к ноге, - если ты не сумел приспособиться и выжить до конца мучительно долгого срока. Недаром в старой блатной песне поется: "и никто не узнает, где могилка моя..." И горше всего то, что подавляющее большинство зеков не имеет никакой вины перед обществом...

Я приспособился, но однажды, в начале февраля, старший нарядчик зашел к нам в бухгалтерию и, передавая на оформление в продовольственный и вещевой стол список этапируемых, сказал, что я тоже в этом списке. Это было неожиданно даже для нашего главбуха, и он не успел отстоять меня. К тому же нарядчик заявил, что это "спецэтап" железнодорожников, что список поступил из Управления и менять что-либо в нем местное начальство не может. Очевидно, сработала вновь та же ошибка, которая привела меня когда-то в Колово. Как бы то ни было, уже к обеденному перерыву все оформление было закончено. Но на этот раз я знал совершенно точно, куда собирают этап, - нарядчик шепнул по секрету, что готовилась большая отправка специалистов на строительство Печорской железной дороги.

Случилось так, что Юрка Батий был в тот день освобожден от работы и находился в зоне. Узнав, что я уезжаю, он расстроился и стал, как всегда, взволнованно-нелепо размахивать своими нескладными вывернутыми руками. Понимал, конечно, что нелегко ему будет без моей поддержки. Я

 

- 110 -

попросил Архангельского поддерживать этого непутевого доходягу. Как-никак рвалась последняя ниточка, связывавшая меня с прошлым, с Ленинградом. Мы обнялись, и глаза у Юрки стали подозрительно влажными Сотрудники бухгалтерии тепло проводили меня, снабдив, насколько было возможно, питанием на первое время... Вскоре после обеденного перерыва лагерная "вертушка" повезла наш небольшой этап в Ерцево. Мы расположились на свободном конце сцепа из двух платформ, загруженных длинномером. На станцию Ерцево прибыли под вечер, когда уже стемнело...

Я знал, что здесь, на "комендантском" ОЛПе, работает экономистом мой старый знакомый по Колтозеру - Яша Притыкин. Встретил он меня очень хорошо. Накормил и тут же подтвердил, что собран большой этап на Печору. Все уже оформлено, ожидали только отобранных на Онуфриевке. Очевидно, наш эшелон будут отправлять на следующий день. До самого отбоя разговаривали мы с Яшей, который потерял из вида почти всех ленинградцев. В Ерцеве, кроме него, задержался только Николай Иванович Богомяков. По слухам, где-то неподалеку работали "рыжий" Штейн и Яков Алексеевич Горбовский, но встретиться с ними Яше ни разу не довелось. Распрощались мы перед отбоем, так как он утром, с разводом, уходил работать за зону, и я отправился спать в пересыльный барак.

Утренний подъем оказался для меня не очень приятным. Проснувшись, я обнаружил под головой вместо заплечного мешка свою перевернутую вверх дном, небольшую деревянную мисочку. Мой рюкзак бесследно исчез... Спал я, как всегда, крепчайшим сном. К тому же нахлобучил на голову шапку со спущенными ушами, потому что в бараке было холодно. Сам виноват: ведь еще с вечера я наметанным глазом заметил в одном из уютных "кутков" резавшуюся в "очко" компанию. Ясно было, что это их рук дело. Протестовать и возмущаться бесполезно. Это ни к чему бы не привело. Вернее - схлопотал бы еще по шее, чтобы не шумел. Из вещей у меня в рюкзаке была только одна пара чистого белья. Основное место занимали продукты, которыми меня снабдили на Онуфриевке друзья. Всего этого мне не было жалко. Жаль было другого. Оба наружные кармана рюкзака были набиты письмами жены и черновиками моих стихов, написанных во время пребывания на 3-м лагпункте.

Приглядевшись, я обнаружил возле своего изголовья, рядом с миской, ложку и аккуратно положенную тут же логарифмическую линейку в футляре. Ее мне прислала, еще в Колово, жена. Там я все время нуждался в помощи этого нехитрого счетного агрегата. Помогала она мне и на 3-м лагпункте, и на Онуфриевке. Очевидно, урка, сперший рюкзак, резонно решил, что линейка ему ни к чему, и, из каких-то благородных побуждений, оставил ее и ложку. Я все же решил попытаться вызволить из лап этих

 

- 111 -

бандюг письма и стихи. Подойдя к их "кутку", я обратился к "пахану", которого всегда можно отличить по льстивому низкопоклонству окружающих его "шестерок", и попросил его вернуть только письма... Смерив меня презрительным взглядом с головы до ног, "пахан" процедил сквозь зубы:

- Погляди вон там, за печкой, валяются какие-то бумажки, может быть, твои.

Действительно, я обнаружил там несколько листочков со знакомым, таким дорогим мне почерком. Видимо, бумага, на которой были написаны эти письма, оказалась негодной на курево. Больше ничего найти не удалось. Все черновики стихов пропали...

Этап был похож на все этапы в "телячьих" вагонах. Стрелки с пулеметами и автоматами на тормозных площадках. На остановках - лай овчарок, торопливо-гулкое остукивание стенок вагонов деревянными колотушками, грохот сапог вохровцев, пробегающих по крышам. Бесконечные поверки, когда лязгает запор, отъезжает тяжелая дверь и следует команда:

- Всем перейти в одну сторону! - и начинается торопливый, с окриками и с густым матом, двукратный, а то и трехкратный пересчет.

Длительные стоянки где-то в закоулках больших станций. Скудные кормежки и адский холод в вагоне. Грязища, вонь от испражняющихся в небольшую дыру, проделанную в полу. Невозможность умыться на протяжении всего многодневного пути и постоянная полутьма. Словом, весь полагавшийся этапу дорожный набор, действовавший на психику людей угнетающе, доводящий до полного отупения и безразличия ко всему. Пожалуй, нигде так не чувствуешь свое рабское, скотское положение заключенного, как во время этапирования. Находясь в зоне или на работе под охраной, все же ты до некоторой степени - человек. А здесь - просто скот, который куда-то гонят, везут, пересчитывают без конца, облаивают матом, кладут в грязь, а бывает, и поколачивают прикладами или пинают сапогами куда попало. А могут и пристрелить, и такое случалось. Особенно подлый и тупо-жестокий конвой бывал, как правило, в "столыпинских" вагонах. Ездить в этих железных клетках было особенно тяжело, и главным образом - из-за полнейшего произвола, творимого конвоирами. На счастье, мне мало пришлось путешествовать в этом идеальном изобретении царского режима, принятом на вооружение и усовершенствованном нашим социалистическим государством.

В Котлас мы прибыли в февральский морозный день с ветром и поземкой. Здесь, в Котласской пересылке, формировались этапы в Печорлаг, Воркутлаг, в Заполярные угольные шахты и на строительство Печорской железной дороги. Лагеря эти поглощали огромное количество заключенных. Некрасовская "Железная дорога" - сущий пустяк по сравнению с Пе-

 

- 112 -

чорской. Тут косточки зековские не сочтешь... Впрочем это в равной степени относится ко всем лагерям Крайнего Севера: в Коми АССР, в Норильске, на Колыме и на Чукотке. Они перемололи в те страшные годы миллионы человеческих жизней.

 

Котласлаг

 

Котласский пересыльный лагпункт раскинулся на северной окраине города у линии железной дороги. Все в нем было подчинено одной задаче - отсеивать негодный людской материал, поставляемый из других лагерей. Все, кто явно не годился для работы в Заполярье, оставались в подразделениях Котласлага, который являлся подсобным предприятием Главного управления лагерей железных дорог Севера (ГУЛЖДС).

В него входили несколько совхозов, расположенных на стыке границ Архангельской и Вологодской областей, например, Красноборский и Черевковский на Северной Двине, снабжавшие лагеря Заполярья овощами, молочными продуктами, мясом и фуражом (сеном, овсом, силосом). А также - лесоповальный лагпункт на разъезде Березовом, который давал необходимые лесоматериалы и дрова. Кроме того, в самом Котласе (на южной окраине) были крупные мастерские, ремонтировавшие всю лагерную технику (ЦРММ). И наконец — центральная молочная и свиноферма с парниками, теплицами и огородами, обслуживавшая исключительно управленческий аппарат и командование военизированной охраны (BQXP) Когласлага...

При пересылке имелись огромные, построенные рядами полуподземные хранилища-овощники. Я описываю так подробно хозяйства, подвластные этому лагерю, потому что отбывал в них оставшиеся четыре года заключения, причем я побыл в каждом из них, где больше, где меньше. Частое сито пересылки задержало меня как покалеченного цингой. Я узнал потом, что мой формуляр по диагонали перечеркивала красная жирная черта, и было написано врачами: "Не годен для работы на Крайнем Севере".

Котласская пересылка была самым многолюдным муравейником из всех лагпунктов, на которых мне пришлось побывать за свой срок. Состав ее все время менялся и был весьма пестрым. Здесь процветали наихудшие "законы" лагерников. После переклички по формулярам, шмона, бани с прожаркой и комиссовки врачами нас, вновь прибывших, загнали в огромный, высоченный сарай, совершенно не похожий на привычные лагерные бараки. Это было холодное, без окон, квадратное помещение с земляным полом и без потолка. Вверху, подвешенные прямо к стропилам, тускло горели круглые сутки несколько лампочек. По стенам шли сплошные, в три

 

- 113 -

этажа, нары. Посередине стояла чугунная большая печь соловчанка, а возле нее - два большущих стола, где происходила раздача "горбушек". На нарах кое-где горели коптилки. Люди располагались здесь по бригадам.

До самого отбоя в сарае стоял невероятный шум. В одном углу зеки сидели, скрестив ноги по-китайски, вокруг большой засаленной подушки и дулись в "очко". В другом углу бренчала гитара и слышались унылые блатные песни. Кто-то "бацал" в кружке зрителей на свободном месте. Сновали туда-сюда "шестерки", всегда имевшиеся у каждого мало-мальски уважающего себя урки. Они беспрекословно выполняли любые поручения своих повелителей. В таком содоме мне еще не приходилось бывать до тех пор. Поужинав в холодной, грязнущей столовой, наш этап, уже разбитый на бригады по 25 человек, расположился, наконец, на ночлег на голых нарах. На утро, с разводом, нас вывели на работу в овощники - перебирать гниющий турнепс. Так началась моя жизнь на пересылке в Котласе. Было холодно, голодно (кормили здесь отвратительно) и очень скверно на душе. Не прошло и недели, как я простудился, затемпературил и был освобожден от работы. Оставшись после поверки в зоне, я решил при дневном свете осмотреть ее как следует.

Она оказалась весьма обширной. А все строения резко отличались от обычных лагерных и были рассчитаны на пропуск и "обработку" большого количества заключенных. Тут имелись особые зоны, разделенные колючей проволокой: карантинная, БУР, лазаретная. И - просторная, но весьма запущенная столовая с огромной кухней, вместительная баня с прачечной и вошебойкой, помещение КВЧ с большим залом, каптерка, вещсклад, пекарня. Между всеми этими крупными сооружениями размещались служебные помещения: кабинет начальника лагпункта Кочкина, УРЧ, бухгалтерия, нормировочная и домики ХЛО и АТП (лагерных "придурков"). Словом, это был целый городок - "столица" всевластного Кочкина, окруженная внушительной высокой оградой-частоколом с массивными вышками по углам, опутанная колючей проволокой, освещаемая по ночам мощными прожекторами и частым рядом электроламп на кронштейнах, похожих на виселицы. К этому нужно добавить еще длинные ряды овощников, о которых я уже упоминал, конюшни и столярные мастерские, которые все примыкали к зоне, находясь вне ее.

На время, пока я был освобожден от работы, бригадир поручил мне к приходу бригады из овощников переписать с рабочих сведений, кому какую пайку и какое питание нужно выдавать. Вооружившись фанеркой, я отправился в помещение нормировочной и стал проставлять против каждого члена бригады его "заработок". Производя эту манипуляцию, я заметил, что молодой парень, сидевший за деревянным барьером, отделявшим

 

- 114 -

посетителей от нормировщика, обрабатывая рабочие сведения бригад, пользовался какой-то необычной счетной линейкой. Я спросил его, что это за штука, и он ответил, что это артиллерийская счетная линейка, и добавил, что считать на ней очень неудобно. Парень был примерно моего возраста, и мы разговорились. Он очень обрадовался, когда я предложил ему временно пользоваться моей линейкой. Так я познакомился с Жорой Чергейко, что в скором времени привело к значительным изменениям в моей судьбе. Он расспросил меня, кто я, откуда прибыл, кем работал в лагере, и в благодарность за мою линейку стал снабжать то лишней порцией каши, то пайкой хлеба. В последующие дни я изредка забегал к нему, заходил за барьер на правах знакомого, и мы сближались все больше и больше. Я уже знал, что Жора перед войной служил в армии и был лейтенантом роты связи. Он встретил начало войны у границы, попал в окружение, был в плену, а затем получил "страшную" статью 58-16 (измена Родине) и оказался в лагерях.

Прошло несколько недель. Однажды вечером Жора вызвал меня в нормировочную и сразу же повел в заднюю комнатку, где находился старший экономист пересылки. Это был грузный, черноволосый, высокого роста человек, москвич по фамилии Челищев. Расспросив, кто я и что, он сказал, что у них имеется вакантное место нормировщика и он порекомендует меня Кочкину. Мы надеялись, что тут поможет мое ленинградское происхождение, так как начальник, бывший ленинградский милиционер, весьма благосклонно относится к землякам.

На следующее утро, перед разводом, у нас в бараке появился нарядчик и, зачитав освобожденных от работы на этот день, выкрикнул и мою фамилию. Когда я подошел к нему, он велел мне на развод не выходить, а ожидать в бараке окончания утренней поверки, после которой за мной придут, чтобы идти к начальнику пересылки. Как только отзвенели удары по рельсу, означавшие конец поверки, к нам в барак заскочил огненно-рыжий веснушчатый пацан лет 12-13 и звонко выкрикнул мою фамилию (конечно, с ударением на первом слоге). Он был в новенькой, очевидно, специально сшитой по его размеру телогрейке, в кубанке с красным верхом и в хромовых сапожках. Как я вскоре узнал, это был любимый курьер всесильного Кочкина из "малолеток" - несовершеннолетних преступников. Среди ворья он был своим. Ужасно нахальный и вредный, этот пацаненок умело пользовался своим привилегированным положением. Ему разрешалось все. Лагерные "придурки" дружно ненавидели рыжего паршивца, но боялись и льстиво заискивали перед ним. Он же - как сыр в масле катался.

Пацан привел меня к небольшому домику, стоявшему в центре зоны. Это был личный кабинет Кочкина. Из крытого тамбура дверь вела в довольно большую комнату. Часть ее, вдоль стены, была отгорожена барье-

 

- 115 -

ром, доходившим до уровня груди. Туда через дверку загоняли вызванных к начальнику зеков. У двери, ведущей во вторую комнату, стоял стол с телефоном и настольной лампой. За ним сидел надзиратель. Рыжий подошел к нему и назвал мою фамилию. Я стоял за барьером и довольно долго ждал - Кочкин был с кем-то занят. Наконец, надзиратель скрылся за дверью кабинета, а затем пригласил меня пройти к начальнику. Кочкин сидел за огромным письменным столом. Это был невысокого роста, жилистый, уже немолодой человек с неприятно-резкими чертами лица, маленькими колючими глазами и короткими с проседью волосами. Полувоенная форма на нем была без знаков различия. Он внимательно смотрел на меня и, когда я поздоровался, стоя у двери, скрипучим голосом стал задавать вопросы из формуляра: фамилия, имя, отчество, статья, срок. Затем, после небольшой паузы, последовал вопрос:

- Кем был на воле?

Я ответил, что был студентом Автодорожного института. На это последовал быстрый вопрос:

- Где находится институт?

- На Московском шоссе.

- Какой номер дома? - снова выпалил Кочкин.

- Номер 74, - ответил я без запинки.

Он удовлетворенно откинулся на спинку кресла и даже ухмыльнулся:

- Правильно.

Потом спросил, чем я занимался в лагере, и проскрипел:

- Можешь идти. Явись в нормировочную и скажи Челищеву, что я разрешил тебе приступить к работе.

Я поблагодарил и вышел.

Как я потом выяснил, Кочкин был начальником отделения милиции где-то возле завода "Электросила"... Так я стал вторым нормировщиком Котласской пересылки. И начались мои ночные "бдения" в нормировочной на пару с Жорой. Для начала он позаботился о том, чтобы устроить меня жить в более приличной обстановке. С санкции Челищева, он поговорил со старшим нарядчиком, и я перешел в небольшой домик, который занимали "придурки", на свободное место на верхних "юрцах" по соседству с Жорой. Получил комплект постельных принадлежностей и совершенно перестал общаться с обитателями "караван-сарая", где до этого помещался.

Жить стало значительно легче. Было приятно сознавать, что ты не зависишь от ненавистных сигналов подъема и отбоя. Заканчивалась наша работа под утро, незадолго до подъема. Мы шли к себе, завтракали (естественно, питаться стали сообща) и заваливались спать. Утренняя поверка нас также не касалась. Выспавшись, мы обедали, а затем шли в нормиро-

 

- 116 -

вочную, где с приходом бригад с работы принимались за поступавшие от бригадиров и десятников рабочие сведения.

Сдавая нам на проверку рабочие сведения, каждый из них старался чем-то задобрить нас, ведь от нормировщиков зависело - быть или не быть бригаде с полновесной "горбушкой" за проработанный день. Поэтому мы всегда были обеспечены куревом. В самое кризисное в отношении табачка время в чуть приоткрытый ящик письменного стола ложилась, в худшем случае, скрученная цигарка от каждого "клиента". Ну, а в хорошие дни там могла оказаться и целая пачка махорки!.. Перепадало нам и от всего, чем могла поживиться на работе бригада. Приносили: мороженую и соленую рыбу, картошку, овес. Как только звучали удары отбоя и пересылка погружалась в сон, мы начинали готовить себе жратву. Для этого в нормировочной было все припасено: котелок, миски, ложки, железный противень, чтобы пережаривать овес для каши, специальная скалка для его растирания и, конечно, соль. Соловчанка топилась всю ночь, и на ней всегда что-нибудь варилось или жарилось. Насытившись, мы принимались за работу. Вдвоем мы успевали обработать все рабочие сведения для передачи в бухгалтерию, где начислялись пайки, да еще подготовить оперативные сведения о работе лагпункта за истекший день для Челищева, который вместе с бухгалтерией и нарядчиком должен был ежедневно утром класть на стол Кочкину сводку.

Работали мы с Жорой и жили очень дружно. Как-то он познакомил меня со своим товарищем по несчастью и однополчанином - Мишей Скорым, худым, чахоточного вида пареньком с огромными, очень грустными глазами. Миша был дневальным в зоне БУРа и подрабатывал тем, что рисовал портреты урок. Эти подонки очень любили позировать, а он был прекрасным рисовальщиком, поэтому от заказчиков отбоя не было. Платили ему пайками хлеба, едой из уворованных посылок, табаком. Проблемой была бумага, которую доставал ему, где возможно, Жора. За нею Миша и приходил в нормировочную. Когда он ушел после нашего первого знакомства, Жора с грустью сказал, что Миша долго, наверное, не протянет - у него прострелены легкие и начался туберкулезный процесс... Я, конечно, поинтересовался, как это произошло, и Жора рассказал, когда мы сидели в пустом домике "придурков" после ночной работы в нормировочной, вот что...

 

Рассказ Жоры

 

Рота связи, в которой они, два молодых лейтенанта, друзья из одного училища, были командирами взводов, перед войной стояла неподалеку от границы в Белоруссии. Стремительное наступление немцев было столь

 

- 117 -

неожиданным, что после короткого боя почти вся их часть (они были отдельной ротой связи) была уничтожена. Два друга и еще несколько человек уцелели и, сойдясь в лесу, решили пробираться на восток, к своим. Всего за несколько дней войны они оказались далеко в тылу немецких частей. Днем маленький отряд прятался в чаще, а ночами по компасу продвигался на восток. Несколько раз они чуть не попались в лапы фашистам, но в общем - везло. Однажды набрели на брошенную полу сожженную деревню, нашли в ней кое-что поесть и решили там день отсидеться, благо немецких частей поблизости не было. Облюбовали на краю деревни сарай с сеновалом, забрались наверх, под крышу, и заснули.

Проснулись от треска моторов и сквозь щели сарая увидели немецких солдат-мотоциклистов, шнырявших возле домов. Может быть, все обошлось бы благополучно, но одному из немцев вздумалось заглянуть в их сарай. Любопытного фрица застрелили из пистолета, но этот выстрел привлек других... Силы были слишком неравными. Вскоре весь их маленький отряд был перебит, а Жора с Мишей, раненные, без сознания, схвачены. Тогда-то Мише и прострелили легкие. Очнулись оба уже в машине. Их привезли на лесную поляну, куда было согнано уже большое количество пленных. Друзья по возможности держались рядом. Они перевязали друг друга и старались не падать, чтобы не быть пристреленными. Большой колонной их всех погнали к железнодорожной станции и куда-то повезли в товарных вагонах. Очень многие умерли в дороге, но друзья выжили и оказались в концлагере, расположенном на территории Польши. Лагерь был временного типа, и, когда Жора с Мишей немного оправились от ранений, то сговорились и сбежали в лес. Их поймали и, искусанных собаками, избитых водворили в другой, постоянный лагерь. Из него они тоже бежали и тоже неудачно. В этом лагере отделили командиров от красноармейцев и стали агитировать работать на немцев. Занимались этим люди, хорошо говорившие по-русски. Друзьям пришла в голову мысль согласиться для вида и при первом удобном случае перейти к своим.

Командиры-связисты были для немцев находкой. Их сразу же отобрали в отдельную группу, обмундировали в немецкую форму и отправили куда-то отдельным вагоном в сопровождении охраны и нескольких пожилых русских (тоже в форме). В пути хорошо кормили, но бежать было невозможно - стерегли отменно. Наконец, путешествие окончилось. Они оказались в Австрии, на окраине Вены, в каком-то обширном поместье, приспособленном под размещение разведывательной школы. По соседству находился учебный полигон и аэродром. Устроили вновь прибывших весьма комфортабельно и сразу же принялись за их обучение шпионскому и диверсионному делу. Скверно было у друзей на душе. Всем курсантам тут

 

- 118 -

же присвоили клички, прикрепили инструкторов и погнали "учебу" полным ходом. "Учителями" были эмигранты-русские, относившиеся к своим подопечным с нескрываемым презрением. Однако дело свое они знали в совершенстве. Это было искусство тайнописи, пользование различными шифрами и кодами, работа на рациях новейшей конструкции, стрельба из пистолета, умение хорошо маскироваться в любых условиях и прыжки с парашютом. Из курсантов готовили диверсионные группы для заброски в глубокие тыловые районы нашей страны. Кормили отлично и даже иногда отпускали развлечься в Вену, снабжая небольшим количеством денег. Рассказывая об этом, Жора грустно усмехнулся, вспоминая, как они отводили душу в этих экскурсиях.

Напившись с тоски в каком-нибудь ресторане, ребята затевали загульный русский дебош с дракой, битьем посуды и зеркал. Являлась полиция, арестовывала ребят, а когда они предъявляли свои удостоверения, вызывались представители из школы. После недолгих переговоров их отпускали и увозили на виллу. Там даже не очень строго журили, наказывали неувольнением в город, а затем, через некоторое время, все повторялось... В этой безнаказанности ребята почувствовали, как они нужны фрицам... Успешно обучаясь преподаваемым им "наукам" и время от времени дебоширя, друзья не теряли времени даром. Твердо решив для себя, что нужно падать с неба к своим не с пустыми руками, они деятельно готовились к этому. Ухитрились сделать в каблуках сапог (а сапоги были добротные, наши, комсоставские) искусно выдолбленные тайники и заполнили их ценными сведениями на папиросной бумаге: чертежами секретных раций, шифрами, планами виллы-школы, полигона и аэродрома. Шесть месяцев длилось обучение. Затем друзей, в сопровождении офицера, перевезли на территорию Польши. Там обмундировали в форму советских командиров, снабдили рацией - в одном чемоданчике и дали 300 тысяч рублей наших денег - в другом. После непродолжительного отдыха ночью повезли на аэродром и, скрупулезно проинструктировав, посадили в самолет. Выбросить с парашютами их должны были (им дана бьиа подробная карта), в лесах за станцией Рузаевка. Документы были выданы подлинные, а к ним еще и справки о лечении в госпиталях и аттестаты. Задание было - собирать сведения военного характера в тылу и в определенное время выходить на связь по рации.

Глубокой ночью, благополучно перелетев линию фронта, друзья приземлились в глухом лесу. Довольно быстро найдя друг друга с помощью карманных фонариков, они радостно обнялись. Дело было летом. До утра никуда не пошли, попытались поспать. А когда рассвело, закопали в лесу свое снаряжение, сориентировались по гудку паровоза и. отметив тайник

 

- 119 -

на карте, вышли на железную дорогу. Все шло по плану. Впереди, километрах в двух, был маленький разъезд, отмеченный на их карге. Туда они бодро и направились по шпалам. Настроение было приподнятое, радостное!..

Дежурным на полустанке оказался глубокий старик, который, увидев появившихся невесть откуда двух лейтенантов, очень удивился. Он стал расспрашивать их, куда они направляются и как очутились в этой глуши.

Жора сказал ему:

- Дедушка, нас сбросили с самолета немцы прошлой ночью. Сообщи, пожалуйста, об этом в Рузаевку и спроси у начальника, что нам делать.

Старик не поверил.

- Да вы что, сынки, разве может быть такое? А вы меня не разыгрываете?..

Долго пришлось друзьям уверять старика в том, что говорят они чистую правду. Убедило его лишь то, что ночью он слышал гул моторов самолета, непохожий на гудение изредка пролетавших здесь наших. Когда он, наконец, связался с транспортным отделением НКВД станции Рузаевка и рассказал о необычной просьбе, ему приказали остановить первый же товарный состав и отправить на нем лейтенантов в Рузаевку. Видимо, там знали о ночном госте, прилетевшем с запада, но он сумел улизнуть.

Когда товарняк, на одной из тормозных площадок которого ехали друзья, остановился на станции Рузаевка, их уже ожидали работники транспортного отделения НКВД. Они сразу же доставили лейтенантов к своему начальнику. Друзья заявили о скрытом в лесу тайнике. Случай был из ряда вон выходящий, и начальник транспортного отделения решил связаться непосредственно с Москвой, чтобы просить указаний, как поступить. Из центра распорядились немедленно, на автодрезине ехать самому, вместе с прилетевшими, на разъезд, привезти из леса их снаряжение и парашюты в Рузаевку и ждать следователя из Москвы. Прихватив с собой двух подчиненных, начальник с Жорой и Мишей помчался на автодрезине к месту выброски парашютистов. Тайник нашли сразу же, а вскоре неподалеку были обнаружены и оба парашюта. Увидев деньги, которыми немцы снабдили друзей, энкаведешник решил, что к нему попали "важные птицы", и стал обходиться с ними даже с некоторым почтением. Так что ожидание начальства из Москвы было для Жоры и Миши не очень тягостным. В Рузаевке их устроили хотя и в подвале под замком, но относились весьма уважительно. Дали отоспаться на чистых постелях и неплохо кормили. Через пару дней прибыл следователь по особо важным делам и тут же начал вести следствие. Рассказ друзей, видимо, произвел на него сильное впечатление, особенно, когда он узнал об имевшихся у них важных сведениях. Потому что на следующий же после этого день он лично, в сопровождении

 

- 120 -

еще одного местного работника, повез друзей в отдельном куле пассажирского поезда в Москву.

Прямо с вокзала их отправили в Лефортово. Тут впервые вкусили они все прелести тюремного ритуала и, очутившись в одиночках, начали понимать, что хорошего ожидать не приходится... На этом месте своего рассказа Жора горько усмехнулся:

- Наивные дураки! Мы думали, что получим ордена или, по меньшей мере, медали! Как же!.. Ты видишь, чем все кончилось. Знать бы, что так будет, так хоть пожили бы на широкую ногу, имея такую кучу денег, а уж потом явились с повинной...

Их не били, не заставляли подписывать липовые протоколы. Благодарили за переданные важные сведения, были предельно вежливы. Но финалом оказался Военный Трибунал, вынесший "мягкий", по тем временам, приговор при такой грозной статье - "только" по десять лет ИТЛ плюс пять лет поражения в правах...

Слушая Жору, я невольно вспоминал о бригаде лесорубов, партизанивших в лесах Карелии, а затем досиживавших свои незаслуженные сроки в лагерях. Впоследствии я узнал множество фактов, когда люди, перенесшие ужасы немецких концлагерей, "без пересадки" попадали в наши лагеря, не имея никакой вины, кроме пребывания в плену. Сталинские заплечных дел мастера учиняли им "проверку" и "отфильтровывали" лишь очень небольшое количество людей на фронт, в штрафбаты. В основном они пополняли лагеря новыми партиями зеков... Вскоре к нам на пересылку стали прибывать целые эшелоны власовцев и всевозможных немецких пособников. Их отправляли на Север, в шахты. У нас они останавливались только для обработки в бане и кормежки. Общаться с ними не разрешалось никому, кроме тех "придурков", которые по роду работы должны были обслуживать этапы. Как правило, все они были хорошо обмундированы для работы в Заполярье. Сроки имели поистине астрономические. К этому времени нашему правительству показалось, что десять лет - срок недостаточный, и было введено в обиход понятие "каторжные работы". К нам как раз и прибывали следовавшие транзитом на Север каторжане со сроком заключения 25 лет каторжных работ. Трагедия заключалась в том, что смешивались в кучу действительные враги и масса людей, не повинных ни в чем, кроме нахождения в плену, или просто живших и работавших на оккупированных территориях. Всем без разбора "лепили" каторжные работы, исповедуя порочный по своей сути принцип: если среди десяти невиновных попадется один виновный - цель достигнута. Под колесо репрессий попали и коренные жители прибалтийских республик, западных областей Белоруссии, Украины, Бессарабии и многих приграничных районов

 

- 121 -

нашей страны. Еще не окончилась война, но уже победно гремели салюты победы за границами СССР. И вместе с радостью приближающегося конца битвы с фашизмом нарастала волна террора и нового разгула почуявшей силу сталинской опричнины.

Я к этому времени уже был закаленным лагерником. Обнаженно жестокая жизнь заключенного научила выкручиваться из любых трудных ситуаций и заставила по-новому взглянуть на людей. Я сталкивался с настоящими подонками, преступниками, опустившимися интеллигентами, стукачами, провокаторами из бывших членов партии - и с людьми цельными, мужественными, прекрасными товарищами, всегда готовыми придти на выручку попавшему в беду. Даже среди вольняшек-начальников и вохров-цев изредка находились настоящие люди. И я старался равняться на них. Работая нормировщиком, я не лебезил перед лагерным начальством, не был "шакалом", иными словами, не рвал на себя что и где возможно, не подличал, не "стучал" ни на кого и быстро приобретал друзей (с людьми я схожусь легко). Конечно, не в высоком смысле этого слова - в лагере очень много значило не нажить врагов. А таковых у меня не было. Настоящая же дружба сложилась у меня только с Жорой Чергейко.

Однажды, работая ночью в нормировочной, мы с ним оказались свидетелями жуткого происшествия, которое запомнилось мне на всю жизнь.

Пересылка спала глубоким сном, когда царившая в зоне тишина неожиданно нарушилась. Из "караван-сарая" (он находился недалеко от нормировочной) неслись крики, ругань, стоны. Мы с Жорой выскочили из домика. Зона ночью освещалась довольно хорошо, и первые, кого мы увидели, были надзиратели, которые бежали от вахты к бараку. Затем из барака показался размахивавший топором какой-то тип в шинели нараспашку, без шапки. Следом за ним оттуда выбежали вохровцы. Тот, с топором, крикнул:

- Не подходите - убью!..

И побежал мимо нас по направлению к вахте. Напуганные надзиратели - за ним, на почтительном отдалении, крича:

-Брось топор!..

Добежав до вахты, он бросил топор на крыльцо и пошел навстречу преследователям. Двое схватили его и поволокли в "кандей". А суматоха разрасталась. От вахты бежало лагерное начальство, кто-то из заключенных бежал за лекпомом. Мы с Жорой направились в барак.

Он кипел, как потревоженный муравейник. Никто уже не спал. В тусклом свете высоко подвешенных ламп мы увидели, что с верхних нар снимают чьи-то окровавленные тела и под руководством вохровцев укладывают внизу. В полумраке лежали шесть человек с разрубленными топором головами. Появился лекпом, санитары с носилками, но беднягам уже нич-

 

- 122 -

то не могло помочь... Изуродованы они были ужасно. Сначала ликго не мог ничего понять...

Оказалось, обитатели верхних нар были разбужены громкими стонами и какими-то глухими уцарами. Неожиданно на лежавших внизу потекло что-то горячее, липкое. Послышались вопли перепуганных со сна людей, предсмертные стоны. Наверху поднялась непонятная возня. Затем вниз спрыгнула фигура, размахивавшая топором. От нее шарахались вскочившие с нижних нар, обезумевшие от страха люда. Преступник бросился к дверям барака и выскочил наружу...

Подлец, совершивший зверское убийство шестерых спящих безоружных людей, оказался двукратным дезертиром с фронта. Дегенеративного вида подонок, в прошлом мелкий рецидивист, он направлялся на Север для отбытия какого-то большого срока. Неожиданно в его тупом мозгу родилась гнусная затея "искупить" свое дезертирство и получить скидку срока, разделавшись с прибывшими вместе с ним на пересылку несколькими немцами Поволжья. Это были самые обычные колхозники, и посадили их ни за что ни про что. Как земляки, они держались группой, дружно обороняясь от блатных, и спали, конечно, рядом. Убийство их этот негодяй рассчитывал выдать за "патриотический" поступок...

Его бригада ходила работать на Двину, выкалывать изо льда круглый лес. Раздобыв какими-то путями лишний топор, он сумел пронести его в зону и спрягал до ночи под нарами. А когда все уснули, влез наверх к немцам и хладнокровно, одного за другим, успел зарубить шестерых, пока не поднялся шум.

Преступление было столь явным, что следствие закончилось очень быстро. Судили этого гада Военным Трибуналом, но с участием прокурора. Зал клуба-столовой был набит до отказа. Разрешено было присутствовать всем желающим, и свободные от работы зеки заполнили все коридоры и выходы. Даже снаружи вокруг клуба стояла толпа, ловя каждое слово, долетавшее из зала. Заседание Трибунала продолжалось больше трех часов. Прокурор выступал ярко и умно, обнажив всю неприглядность дикого преступления, и в конце речи потребовал высшей меры. Под глухой одобрительный рокот зала Трибунал вынес приговор - расстрел.

Вскоре после суда меня по рекомендации Челищева и Жоры перевели на Центральную сельскохозяйственную ферму. Это весьма своеобразное хозяйство тоже находилось в Котласе. В него свозили со всех совхозов Котласлага беременных женщин. Там, в зоне, они рожали, кормили своих детишек и, конечно, работали на полях и огородах, в парниках и теплицах, на скотном дворе и в свинарнике, в яслях, на кухне. Только в конюшне, инструменталке, на столярных и плотницких работах были зеки-мужчи-

 

- 123 -

ны. Чтобы обезопасить их от женских чар. внутри зоны было выгорожено колючей проволокой, с вахтой и воротами, два барака, куда на ночь после отбоя запирались под замок и строгий присмотр надзирателя все мужчины.

Ферма снабжала управленческое начальство и командование вохровцев всеми благами сельского хозяйства: свининой, молоком, зеленым луком, редиской и даже огурцами из теплиц, а с полей и огородов - картофелем, капустой, кабачками. Агроном тут был знающий, толковый (тоже наш брат - "контрик"). Чего только он не завел на ферме! Например, тут я впервые в жизни попробовал настоящую спаржу. Даже земляника была у нас в теплицах, правда, в небольшом количестве.

Мне, конечно, крупно повезло. Кормежка на ферме была отличная, "придурков" мало, а работы не слишком много. К этому времени я был уже расконвоирован и ходил свободно по городу в Управление, на ферму. Обмундирование имел вполне приличное. И народ здесь подобрался хороший...

Кроме яслей, на ферме был еще детский корпус, нечто вроде лагерного детского сада. Воспитательницы, няни, врачи - все были женщинами в годах, в подавляющем большинстве - 58-я статья. Правда, я не успел хорошо познакомиться с ними, потому что пробыл здесь недолго.

К концу моего пребывания на ферме среди мамок, вперемешку с ни в чем не повинными девками, схваченными только за то, что были в оккупации, стали попадаться настоящие "немецкие подстилки" или, как их еще называли, "немецкие овчарки". Много видел я и интеллигентных женщин, успевших за время заключения опуститься до уровня самых настоящих проституток, "наблатыкавшихся", как говорили в лагере. Если вид деградировавших и частенько опустившихся до состояния настоящих подонков мужчин был отвратителен, то женщин - в сто крат! На свете нет ничего ужаснее распущенных, наглых, отвратительных лагерных баб - "шалашовок", как их презрительно называли сами лагерники.

Но маленькие лагерники, рожденные в неволе, были самыми обыкновенными детьми. Жилось им на ферме неплохо. Их хорошо кормили, одевали, о них заботились настоящие воспитательницы и няни. Однако судьба этих будущих граждан нашей страны всегда вызывала во мне какое-то щемящее чувство жалости. Ведь в подавляющем большинстве своем эти дети не будут знать своих родителей. По достижении трех-четырех лет их отправляли в детские дома, не считаясь с желанием матерей. А мамок, когда кончался срок кормления ребенка грудью, этапировали обычно в совхозы на Север. И в каждом этапе среди безразличных к своим отпрыскам женщин находились одна-две, которые тяжело переживали расставание с

 

- 124 -

ребенком. Разлуку, которая происходила навсегда, без надежды когда-либй встретиться. Мне не раз приходилось видеть душераздирающие сцены.

Это до ужаса напоминало картины из жизни негров в Америке времен дяди Тома или из помещичьего быта во времена крепостного права в России. Женщины рвались из рук охранников, рыдали, бились в истерике. А их грубо тащили за вахту, толкали в строй их товарок - размалеванных, хохотавших и грязно ругавшихся.

 

Разъезд Березовый

 

Подходило к концу короткое северное лето. В Управлении мне сказали, что на лагпункте разъезда Березового, расположенного на железной дороге к Кирову, к началу лесозаготовительного сезона срочно необходим нормировщик, и начальство решило направить туда меня.

Когда наш этап выгрузили на разъезде из "пульмана" и после короткого пути по выложенной подтоварником дороге подвели к зоне, то первое впечатление было не из приятных. На поляне за небольшим ручьем среди пней возвышался почерневший частокол зоны с обязательными вышками, воротами и вахтой. Неподалеку от вахты стоял небольшой рубленый дом, за ним виднелась длинная казарма охраны. Напротив дома (в нем, как оказалось, жил начальник лагпункта), несколько в стороне, располагалась инструменталка. Поодаль за ручьем стояли две конюшни. Позади темнел лес.

Из домика к нам вышел невысокий, плотного телосложения и явно восточной внешности человек на костылях. Одна штанина у него была завернута и зашпилена выше колена. Оглядев нас веселыми глазами, он сказал:

- А, прибыли! - затем повернулся и громко крикнул в сторону вахты с явным кавказским акцентом: - Эй! Валэнтин, принимай людей! Отведи в барак и распорядись насчет ужина. А потом я приду, и будем знакомиться. И тут же ушел в дом. Чем-то он сразу расположил меня к себе...

Бараков в зоне было немного. А все службы располагались в одном отдельно стоящем здании в таком порядке: кабинет начальника, затем нормировочная, в закутке которой поместили меня; затем - УРЧ, где жили двое: нарядчик, уже упомянутый Валька Бондарев - щеголеватый, высокого роста, красивый парень из бытовиков, и его помощник - вечно сонный, неповоротливый и ленивый обжора, Виктор Попов (тоже бытовик). Дальше шла бухгалтерия, в кабинке которой помещались: главный бухгалтер Борис Иванович (фамилию его я забыл), глуховатый, добродуш-

 

- 125 -

ный. здоровенной комплекции человек, и старичок-счетовод, необычайно маленького роста и тишайшего нрава - Донат Владимирович Тушин

Кроме этого строения, была еще каптерка, где жил каптер - латыш Федя Лус. белобрысый и долговязый парень, говоривший с прибалтийским акцентом. Была у нас и небольшая пекарня, и примитивная баня с прожаркой Медпункт помещался в кабинке между секциями одного из бараков Там же жил врач (на воле он был военным врачом), по фамилии. кажется. Дубровский. Это был веселый, несколько циничный, но умный и интересный человек. А главное - порядочный и доброжелательный. Где-то на задворках зоны был и "кандей". который, к великому моему удивлению. почти всегда пустовал. Хозяином изолятора числился Виктор, так как у него был каллиграфический почерк.

Все бригады лесорубов состояли исключительно из женщин. Мужчины работали возчиками и в погрузотряде (две бригады), во главе которого стоял молодой черномазый блатарь. армянин Иван Чичиян. Кухней заведовала очень красивая, языкастая воровка-рецидивистка Верка - пассия Ивана Чичияна. Двое из охранников были обычными вохровцами. в меру вредными и привязчивыми, а третий, со смешной фамилией Перебийнос. был добродушным и веселым. Наш доктор называл его не иначе как Переломайворота. Что же касается начальника лагпункта, то другого такого я не встречал на своем лагерном пути. Вот как произошло наше знакомство.

Едва успел я расположиться в своей кабинке при нормировочной, поужинал и. получив в каптерке полный комплект новых постельных принадлежностей. попутно познакомился со всеми перечисленными уже мной "придурками", как ко мне зашел Валентин, также упомянутый ранее нарядчик. и сказал, что меня вызывает начальник. Я вышел наружу, постучал в соседнюю дверь и со словами: "Разрешите, гражданин начальник?" - переступил порог кабинета.

Начальник сидел, откинувшись на спинку кресла, за большим столом Рядом, прислоненная к стене, стояла пара костылей. Ярко горела, помаргивая в такт выхлопам движка, настольная лампа. По стенам стояло несколько стульев.

- Проходи, садись. Давай знакомиться, - сказал он, указывая на стоящий у стола стул. Затем, внимательно глядя на меня, совершенно неожиданно добавил:

- Я для тебя не гражданин начальник, а Ашот Осипович Мелкумов. Можно и просто Ашот... Понял?

Я озадаченно кивнул.

- Ну вот, а теперь рассказывай о себе.

 

- 126 -

Я сразу почувствовал себя очень свободно и легко. Не было обычных вопросов о статье, сроке, как, например, у Кочкина. Это была просто беседа двух людей, которых судьба свела для совместной работы.

О многом рассказал я этому славному дядьке, так не похожему на "типовых" начальников лагпунктов. Он так сочувственно качал кудлатой головой, прищелкивал языком, когда узнал, как меня замели с дипломного курса института, что я рассказал и про женитьбу свою, и про свидание в Карелии, и про наладившуюся переписку. Одним словом, разоткровенничался...

Во время нашего разговора пришли Валентин с Виктором со списками этапа. Ашот Осипович велел мне остаться, и Виктор стал поочередно вызывать в кабинет прибывшее пополнение. Нужно было видеть, как сердился Ашот, знакомясь с присланными лесорубами! Девки большей частью были совсем молоденькие, хилые, малорослые, и он поминутно взрывался. Я прекрасно понимал, что этому добряку по натуре жаль несчастных, попавших в беду девчонок. Почти все они оказались в лагере за должностные преступления: хищение продуктов и дефицитных товаров, недостачи, манипуляции с карточками, воровство в колхозах. Только несколько из них были настоящими блатнячками. А главное - все не годились для работы в Заполярье из-за слабого здоровья. Немного подкормив на ферме, их отправили сюда, на лесоповал. Ох, и ругал же Ашот виртуозным лагерным матом начальство, наградившее его такими работягами! Не стесняясь нас, костерил всех вплоть до начальника Котласлага.

Закончив знакомство с прибывшим пополнением, он приказал позвать доктора и распорядился провести новоприбывшим строгую комиссовку с определением процента трудоспособности. Затем начались разговоры, которые давали ему возможность излить душу перед понимающими людьми. И я увидел, что он подобрал себе аппарат из людей, которым доверял полностью. Обратившись вдруг ко мне, Ашот полушутя спросил, хитро прищурив свои восточные глаза:

- А ты стучать не станешь? Я тэрпеть нэ могу стукачей!

Я горячо заверил, что никогда не был лагерным стукачом.

- Это хорошо! - удовлетворенно заявил Ашог.

Позже я узнал о том, как он поступил однажды с доносчиком. Когда тот пришел к нему и начал стучать на кого-то из своих товарищей, Ашот внимательно слушал, заинтересованно задавал вопросы, затем сказал:

- Пойди позови во мне Виктора и приходи вместе с ним.

Стукач помчался выполнять приказание. Привел. Ашот, показывая на него пальцем, сказал:

 

- 127 -

- Виктор, посади этого поганого стукача на пять суток "без вывода", да сними с него телогрейку и штаны, будет знать, как стучать!..

Начальник нашего лагпункта нравился мне все больше и больше. Оказалось, перед войной он, отсидев несколько лет по какой-то бытовой статье, остался работать вольнонаемным в лагере. Здесь и застала его война. Однажды, глубокой осенью, Ашот вышел на берег Северной Двины посмотреть, как проходит работа по вытаскиванию на сушу плотов круглого леса для лагпункта, где он был начальником. И увидел, что вольнонаемный прораб с вохровцами загонял в ледяную воду бригаду заключенных, не давая продрогшим людям разводить костры. Скатившись с высокого берега, разъяренный Ашот с кулаками набросился на прораба, столкнул его в реку и, подозвав бригадира, приказал немедленно, бегом, вести бригаду в зону. Прораб подал на Ашота в суд. Свидетелями "купания" были стрелки, конвоировавшие бригаду. В результате темпераментный кавказец получил пять лет заключения с заменой их фронтом. Как штрафник, он попал на передовую, в ад кромешный, и в одном из первых же боев во время атаки под шквальным минометным огнем ему раздробило ногу. После госпиталя Ашот вернулся в Когласлаг. Как инвалида Отечественной войны, его восстановили на работе, но дали лагпункт, на который никто не хотел ехать. Так Ашот оказался полновластным хозяином на разъезде Березовом. Помня прежние грехи, начальство его не жаловало.

Несмотря на тяготы лагерного режима, плохое питание, недостаточное снабжение обмундированием, а главное - тяжелый труд лесорубов, которым были вынуждены заниматься женщины, общая атмосфера на разъезде Березовом выгодно отличалась от жизни на других лагпунктах. Все это нужно целиком отнести на счет человеческого отношения Ашота Осиповича к заключенным. Он дотошно входил во все мелочи жизни лагпункта. "Придурков" себе подобрал честных, работящих, старающихся помочь слабым и обессиленным людям.

Все мы, начиная от нарядчика, нормировщика, врача, бухгалтеров и кончая пекарями, каптером, поваром, добросовестно старались дать работягам максимум возможных благ. Врач снижал до предела процент трудоспособности, мастерски манипулируя освобождениями от работы, назначением усиленных больничных пайков и зачислением в стационар особо слабосильных девчонок. Валька-нарядчик часто менял бригады с лесоповала на дороги и обратно. А сам Ашот то и дело мотался в Управление и настырно выколачивал там теплое обмундирование, продукты, инвентарь для КВЧ, книги и кинопередвижки. Он регулярно давал работягам выходные и зимой безбоязненно актировал целиком сильно морозные дни. Всегда лично присутствовал при утренних разводах и, как правило, кратко

 

- 128 -

информировал работяг о положении на фронтах. В общем. тут по-настоящему заботились о людях, и. как следствие этого, у нас не было отказчиков. Даже Иван Чичиян со своими блатарями-грузчиками работал в полную силу...

Ашот часто объезжал работавшие в лесу бригады. У него была замечательная кобыла Ласточка. Эта стройная, серая в яблоках лошадь, быстроногая и послушная, обычно запрягалась в двухместную кошовку. и мы с Ашотом вихрем летели по лесным дорогам.

Первое время картины лесоповала силами несчастных девчонок производили на меня гнетущее впечатление. Больно было смотреть на укутанных в платки, сидевших на снегу у комля здоровенной елки или березы двух девок, беспомощно таскавших туда-сюда лучок, которым впору орудовать здоровому мужику. Я видел, как корежит Ашота их вид. Он зло матерился при виде таких "лесорубов"...

Но постепенно меры. которые предпринимались для поддержания сил работавших в лесу девчат, стали приносить успех. Наши лесорубы набирались силенок, лучковые пилы (их оставили только на раскряжевку) были заменены поперечными, с которыми девчата стали управляться более умело. Да и нормы-то для них были занижены более чем основательно. В бараках по вечерам стали раздаваться все чаще песни. Некоторые девчонки начали поглядывать на парней, кое-кто уже "крутил любовь" с грузчиками, возчиками и конюхами. Добродушный Перебийнос смотрел на нарушения лагерного режима сквозь пальцы. Самый вредный надзиратель перевелся с нашего лагпункта в другое место, не выдержав бурных конфликтов с Ащотом:

- Ты сам с бабой живешь? - кричал начальник, когда тот требовал посадить пойманную пару в изолятор, - Живешь! Ну и они тоже жить хотят!..

Однажды зимой нагрянула из Котласа какая-то высокая комиссия. Несколько человек в полушубках, с погонами на гимнастерках. Сначала они ходили в сопровождении начальника по лагпункту, осматривали все помещения, а затем засели в его кабинете. Оказалось, это были начальники, ведавшие режимом заключенных. А присланы они были для проверки выполнения Гулаговского приказа об обязательном разделении мужчин и женщин. В то время, где только было возможно, создавались "однополые" лагпункты, а где это не получалось, делили зону на две части колючей проволокой - мужскую и женскую. Все это комиссия и требовала от Ашота. Через стену мне их разговоры были хорошо слышны. Сначала Ашот пытался доказать, что в наших условиях и то и другое невыполнимо. Но приехавшие продолжали настаивать, тогда он взорвался и выдал, не выбирая выражений, все. что он думал по этому поводу!

 

- 129 -

- До тех пор, пока я здесь начальник, - громко кричал он, - не будет у меня обезьянника! Порядок на лагпункте есть! Вы в этом убедились сами, "кубики" я даю исправно и людей воспитываю хорошим отношением к ним! Не позволю посадить своих работяг еще под один замок!

Комиссия уехала. Ашота вызывали потом в Управление, но вернулся он оттуда с видом победителя. И на нашем лагпункте все осталось как было.

Помню, как-то ночью, когда я сидел и обрабатывал сведения, Перебийнос привел на огонек здоровенную деваху из блатных. На ее длинную нижнюю рубашку была надета телогрейка, на голову накинут платок.

- Поймав у мужском бараци, - сказал он мне и, вынув блокнот, стал записывать. - Хвамылия, статья, срок?

Потом своим хохляцким говорком принялся отчитывать нарушительницу режима. Хитрая девка делала вид, что страшно напугана, хныкала и каялась, прося отпустить. Встав перед ней с грозным видом, надзиратель рявкнул:

- А ну геть видсиля! Щоб духу твоего не было!

Девку как ветром сдуло. А довольный собою Перебийнос, подмигнув мне, произнес:

- От здорово вона злякалась, халява! - и с сознанием выполненного долга, покурив со мной, важно удалился, чтоб проспать на вахте до утра.

Словом, жизнь на Березовом была и похожа и не похожа на обычное тягостное лагерное существование. Похожа общим режимом, вышками, конвоем, тяжелой работой в лесу. Не похожа - человечностью обращения с зеками, дружной, спаянной, без воровства, подсиживания и подличанья работой всех "придурков", товарищеским отношением и доверием к нам Ашота и его старанием облегчить существование своих подопечных. Часто он схватывался с командиром взвода ВОХР, при этом любимым его изречением было: "За зоной ты хозяин над заключенными, а в зону не лезь, там - я хозяин".

Однажды был такой случай. Ашот распорядился, чтобы два инструментальщика переставили на новое место уборную, и указал им куда. Командир взвода, проходя мимо долбивших ломами землю мужиков и узнав, что они делают, запретил ставить на этом месте будку. Мужики позвали Ашота, тот велел продолжать работу. Увидев с вахты, что его приказание не выполняется, вохровец подскочил к зекам и, выхватив пистолет, скомандовал:

- Ложись!

Подоспевший Ашот (тоже с пистолетом) поднял зеков со снега, приказывая работу продолжать. Ругань между вохровцем и Ащотом поднялась несусветная. В азарте оба начали даже стрелять в воздух. Но потом, поняв,

 

- 130 -

что зашли слишком далеко, они спрятали пистолеты и мирно договорились сдвинуть злосчастный нужник на метр.

Мы все любили Ашота. Бывало, я сижу в нормировочной днем и слышу, как за стенкой, у себя в кабинете, наш начальник громко распевает, всегда одно и то же:

- Аллаверды, Господь с тобой. Снимай штаны - ложись со мной! - И так без конца. Наконец, ему надоедало, он стучал ко мне в стенку:

- Эй, Люба, постучи Вальке, пусть стукнет Борису Ивановичу, и приходите все ко мне - дело есть!

Я стучал соседу:

- Валя, стукни Борису - нас всех Ашот Осипович зовет. Входили. Рассаживались, прекрасно зная, что никакого дела нет. Просто охота потрепаться... Тут и разные случаи из жизни, и рассказы о победах над женщинами, обязательно молодыми и красивыми, и анекдоты разные в кавказском стиле, и лагерные воспоминания... К вечеру Ашот преображался в строгого начальника. Проводил планерку на следующий день, выслушивал рапорты десятников, отдавал распоряжения по лагпункту и принимал работяг, приходивших с разнообразными просьбами. Если привозили из Котласа передвижку, то он обязательно шел смотреть кино -фильмы крутили в столовой. Жил он обычно в своем домике один. Приезжала раз какая-то женщина из местных, невзрачная и не первой молодости, но пожила она недолго. Ашот получил откуда-то письмо и срочным порядком отправил свою даму в Котлас. А через несколько дней нагрянула другая. Тоже совсем не красавица. Приехала, видимо, издалека - с чемоданами, с тюками. Ашот наш, судя по всему, ее побаивался, даже в зоне стал бывать реже. А главное - начал держать в своем кабинете водочку. Очевидно, дома был установлен "сухой закон". Эта "жена" прожила довольно долго, но, видимо, не выдержала здешней глухомани. Проводил ее Ашот на дальний поезд в сторону Кирова со всеми вещами, и пошло у нас все по-старому. По стуку в стенку собирались мы у него в кабинете, и веселый кавказец развлекал нас своими байками. Правда, слушать других он тоже любил и умел. Так что наши дневные собеседования проходили очень оживленно.

Как-то зимой, в самом ее начале, пришел еще один небольшой этап девчат - пополнение на валку леса. А через месяц явился ко мне доктор:

- Знаешь, - говорит, - надо помочь выкарабкаться одной молоденькой девчонке. Она самая слабая из всего этапа. Я держал ее на освобождении довольно долго, а когда стала поправляться, перевел по договоренности с Валентином в дневальные. Так стали подкатываться урки чичияновские. Она их боится, плачет. На беду свою, девка - смазливая. Может, ты поможешь? Ведь тебе положен дневальный...

 

- 131 -

Я согласился. И он привел свою подопечную. Худенькая, большеглазая, робкая, она стояла в дверях нормировочной в старом, не по росту бушлате и стоптанных валенках...

Обязанности дневальной у меня были не сложные: убирать и мыть полы в нормировочной, топить печку, приносить из кухни еду да еще вызывать, если понадобится, бригадиров и десятников. Первое время девица дичилась меня, побаивалась, но потом привыкла. Она оказалась проворной, работящей. Все делала быстро, и ничего не надо было ей напоминать. И платки носовые постирает, и рубахи мои. Достала в каптерке какие-то занавесочки, салфетки. Я, бывало, поздно сижу, работаю, а она на скамейке у стенки спит. Сначала я отсылал ее в барак, но понял, что она боится урок, и махнул рукой.

Судьба этой девчонки похожа на тысячи других. После семилетки приехала из деревни в Котлас. Поступила ученицей в магазин, потом ее перевели в продавцы. Вроде, повезло девке. Но время военное, строгое, а жулья среди торгашей много. Они воровали, а когда нагрянула ревизия, всю недостачу талонов с хлебных карточек - 31 килограмм - на нее свалили. Оправдаться на суде девчонка не сумела, и дали, по молодости лет и по неопытности, ей три года. А в деревне у матери, кроме нее, еще несколько ребятишек, отец на фронте, и писем нет...

Всем "придуркам" дневальная моя пришлась по душе своей услужливостью. Она охотно помогала и в бухгалтерии, и у нарядчика, и в каптерке. Стала веселой, даже напевала что-то. Хорошая оказалась девчонка, не испорченная еще лагерем. Мы все к ней очень привыкли. Но своим "начальником" она считала меня, да еще доктора, к которому питала особую привязанность за то, что он ее спас от посягательств шпаны. Весной, когда из Управления приехала врачебная комиссия отбирать наиболее крепких девчат для отправки в совхозы, мы не сумели ее спрятать, и она попала в число этапируемых. Напрасно мы уговаривали девку, что в совхозе ей будет лучше, она ничего не хотела слушать и ревела.

В заключение мне хочется рассказать о взволновавшем всех случае, произошедшем в мое дежурство по пищеблоку. По распоряжению Ашота, во избежание хищений продуктов из скудного пайка работяг, вся обслуга по очереди несла круглосуточное дежурство на точках питания. Вместе с надзирателем мы должны были присутствовать при закладке продуктов в котлы, при раздачах пищи, дежурить в пекарне, каптерке, хлеборезке. Я дежурил с Перебийносом. Ночь уже подходила к концу, и завтрак на кухне был готов. Огромные котлы с баландой кипели. Тогда как раз был перебой в снабжении зеленой квашеной капустой и турнепсом, и вместо них использовалась сушеная крапива.

 

- 132 -

Уже приходил снимать пробу доктор Дубровский. Прозвонили подъем. Из кипящего котла начерпали и установили под раздаточное окно бак с баландой. Верка в тонкой батистовой кофточке (она любила пофорсить) встала на раздачу. Я находился поодаль, у огромной плиты. Окно в столовую открыли, и я с удивлением увидел за ним черноволосую голову Чичияна. Обычно он никогда в столовой не появлялся, кормили бригады раздатчики. Выражение его физиономии было мрачным. Верка заметно взволновалась. Иван буркнул ей число порций, и она стала подавать ему в окно миски с почти кипящей черной баландой. Получив последнюю миску, Чичиян неожиданно выкрикнул:

- Получай, проститутка! - и выплеснул всю баланду в лицо Верки. Издав какой-то звериный вопль, она отпрянула от окна, упала и, визжа, стала рвать на себе кофточку. Счастье еще, что бедняга инстинктивно успела закрыть руками лицо - содержимое миски попало на руки и залило грудь. На какую-то секунду я остолбенел, а затем бросился к ней и стал помогать срывать кофточку. Верка продолжала орать. Да и было от чего.

Обнаженная грудь ее и руки, на которых налипла черная крапива, были багрового цвета.

На крик из столовой прибежал Перебийнос и ринулся обратно, когда на его вопрос я ответил:

-Чичиян!

С помощью двух поварих я отнес уже только громко стонавшую Верку в небольшую кладовку, где стояла постель, распорядился послать за доктором и вышел.

В столовую прибыли новые бригады, и их нужно было кормить. Дубровский, намазав чем-то обваренные руки и грудь Верки, забрал ее в санчасть. Чичияна увел в кабинет Ашога Перебийнос.

Ашот страшно разозлился, узнав, что Иван приревновал Верку к кому-то из возчиков. И он использовал "на полную катушку" свое право - десять суток изолятора без вывода на работу, приказав Виктору строго следить, чтобы ничего, кроме 300 граммов хлеба и воды, провинившемуся не попадало. Нашего начальника, да и нас всех, возмутила изуверская месть женщине. Если бы он побил ее, было бы скверно, но... допустимо, а так... И все же привлекать Ивана к суду не стали.

Удивительнее всего, что эта пара довольно скоро помирилась. Даже еще до того, как Верка вышла из санчасти. А болела она и ходила забинтованная очень долго.

Работая на Березовом, я ежемесячно ездил в Котлас с отчетами в Управление. Поездки эти всегда доставляли мне большое удовольствие. Садясь в поезд, шедший из Кирова в Котлас, я переставал быть арестантом.

 

- 133 -

Одетый не по-лагерному, в новенький белый комсоставовский полушубок и щегольские черные валенки, а ближе к весне - в хромовые сапоги, на голове меховая кубанка с синим верхом, перекрещенным красными полосками, а через плечо кирзовая полевая сумка с документами. Никому из пассажиров и в голову не приходило, что рядом с ними сидит зек, да еще "контрик"!

Останавливался я на ночь на сельхозферме или на пересылке, где встречался с Жорой Чергейко, пока его не этапировали куда-то далеко в Заполярье. Отчитываться в Управлении обычно приходилось три-четыре дня. На питание мне выписывали на Березовом аттестат, но во время обеденного перерыва в Управлении я в зону на ферму не ходил. Утром брал с собой пайку хлеба, а в обед забегал к жившей неподалеку от Управления старушке, которая держала двух коз и продавала молоко. Однажды, когда я пришел к ней выпить молока, из комнаты неожиданно послышался знакомый голос с кавказским акцентом:

- А ну-ка, бабушка, кто это к тебе ходит? - и на кухне появился Ашот. - А, вот это кто! - закричал он. - Ну, это парень хороший, свой. Пусть ходит.

И, поздоровавшись, добавил для меня:

- Она говорила, что ходит к ней кто-то, так я подумал, не жулик ли какой-нибудь...

Он был сильно навеселе и тут же нашел мне "работу" - попросил помочь отнести в винный магазин целый рюкзак пустых бутылок. Водку тогда давали только в обмен на посуду. Вообще-то в магазин я ходить избегал, опасаясь нарваться на надзирателей, которые шныряли в городе, вылавливая бесконвойных. Нам не разрешалось ходить по улицам, а тем более в магазины. Отметая мои опасения о возможности налететь на неприятности, Ашот заявил, что он начальник и никто привязаться к нему не посмеет. Поход наш окончился благополучно, но пить я с ним отказался.

Бывая в Котласе, я всегда выполнял поручение Доната Владимировича Тушина: доставлял письма его жене Александре Густавовне, жившей с дочкой, хорошенькой и капризной пятилетней Леночкой, на окраине города. Леночке отец посылал всегда немного сахара, сэкономленного из пайка. Нужно было видеть, как радовался этот славный, немолодой уже человек, получая через меня весточки из дома. Леночку он боготворил...

Приближалась весна 1945 года. Все чаще и чаще в Москве гремели салюты в честь побед на фронтах. Война заканчивалась. А наш Березовый постепенно готовился к ликвидации.

Приезжавший в конце зимы специалист по лесопользованию при Управлении сказал, что весной лагпункт придется закрывать из-за явной не-

 

- 134 -

рентабельности. Ашот все чаще заговаривал о том, что ему осточертело в Гулаговском государстве. Мечтал о времени, когда сможет уехать в свой Азербайджан. То и дело мы видели его теперь в сильном подпитии.

Как-то раз, выйдя с вахты, я направился зачем-то в сторону конюшни и вдруг увидел на проложенном через ручей жердевом настиле картину, заставившую меня бегом броситься на помощь Ашоту! На шатком мостике топталась и кружилась оседланная Ласточка, а около нее прыгал на своей единственной ноге Ашот, держа в одной руке повод, а другой ухватившись за седло. Лошадь пугалась, спотыкаясь на жердях, пыталась вырваться, и в любой момент он мог угодить под ее копыта. Я подоспел вовремя. Крепко перехватив повод, подставил плечо злополучному нашему начальнику, и мы все вместе добрались до ближайшего высокого пня. С труцом подсадив пьяного "кавалериста" в седло, я довел лошадь до дома, ссадил своего начальника на землю и подал костыли, стоявшие на крыльце. Когда сошел снег, Ашот стал ездить верхом, но всегда в сопровождении конюха и с костылями у седла...

Первого мая мы отпраздновали очень дружно, всем лагпунктом. Был отдан приказ о выходном, и никто не работал. Ведь уже гремело сражение за Берлин. Ашот распорядился выписать на кухню лучшие продукты из тех, что были в каптерке. Накормил всех работяг досыта, не считаясь ни с какими нормами. Верка старалась, чтобы все было красиво и вкусно. Нас, всех своих "приближенных", и бесконвойных, и конвойных, начальник увел к себе в домик, и мы "гужевались" вместе с ним. Даже выпили все понемногу.

Мы слушали радио (тогда уже были возвращены владельцам приемники), когда пришел командир взвода. Он покосился на почти пустой стол, но ничего не сказал. И тут подвыпивший Ашот завел разговор о том, кто как стреляет, и стал подначивать вохровца показать свое умение...

В домике было две комнаты одна за другой, а перед ними - кухня. Двери между комнатами и кухней были на одной линии, а выходная - из кухни наружу, несколько в стороне. Ашот схватил висевшую над кроватью "тозовку", затем у дальней стены поставил против дверей, спинкой вперед, стул. Передавая Феде Лусу двадцатикопеечную монету, велел прилепить ее хлебом на дальней стене кухни (рядом с входной дверью) так, чтобы было видно со стула.

- На, командир, покажи, как ты стреляешь! - сказал он вохровцу, подавая "тозовку" и горсть патронов.

Раззадоренный комвзвода сел верхом на стул и, оперев малопульку на спинку, начал стрелять. Запахло порохом, стенка вокруг монетки покрылась оспинами пулек. Ашот был страшно доволен, а вохровец злился и мазал. Мы все посмеивались. Когда горсточка патронов была расстреляна,

 

- 135 -

наш джигит выхватил у мазилы "тозовку", сел на стул сам и первой же пулькой сбил монетку.

Мы бегали несколько раз, вновь прилепляли к стене, и каждый раз Ашот точно поражал цель. Монетка была уже вся изогнута от попаданий в самую середину. Раздосадованный командир попробовал еще несколько раз стрелять, но так и не смог попасть. Злющий, под насмешки Ашота, он ушел, а мы долго еще веселились, слушали радио. Доктор играл на гитаре, мы пели, а Валька даже "сбацал" под гитару. В зону вернулись вечером.

9 мая рано утром начальник собрал весь лагпункт у вахты и торжественно объявил о безоговорочной капитуляции Германии. И снова был выходной день, снова никто не работал. Даже у нас, арестантов, было радостное настроение. Все мы ждали, что Победа принесет нам свободу...

Ждали... А пока с нашего лагпункта постепенно уходили этапы в совхозы. Ашот съездил в Управление, оформил увольнение из Котласлага и привез заместителя, который должен был полностью ликвидировать лагпункт. Это был тоже бывший заключенный, так называемый "директивник". Новое понятие родилось во время войны. Директива правительства состояла в том, что "контриков", которые заканчивали тогда свой срок, оставляли работать при лагерях. Они не имели права уезжать куда-либо. Это было вроде ссылки на поселение, с той лишь разницей, что отбывших сроки не нужно было куда-то отправлять. Приехавший на смену нашему Ашоту Кацнельсон был человеком культурным, вежливым, но той душевности широты характера и настоящей человечности - качества, за которые все мы любили Ашота, - в нем не было.

Уезжая в Котлас, Ашот сказал, что мы попрощаемся с ним окончательно, когда он будет проезжать в направлении Кирова через наш разъезд. День, на который у него был взят билет, мы знали. Конечно, все, кто был бесконвойным, решили проводить этого славного человека как следует. Мы заранее собрали деньги, раздобыли у местных лесников здоровенного глухаря и солидный мешочек крепкого, отличного самосада. Верка великолепно зажарила птицу, и к приходу поезда на низкой дощатой платформе Березового разъезда собрались: Валентин Бондарев, Федя Лус, доктор Дубровский и я.

Ашот знал, что мы будем его встречать. Он стоял в тамбуре вагона и, увидев нас, стал махать рукой. Мы заскочили в тамбур, передали ему все, что приготовили, и тут же стали прощаться - поезд стоял только пять минут. Ашот даже прослезился и крепко обнял каждого из нас, пожелав скорого освобождения. Прогудел паровоз, мы соскочили на платформу. Он махал нам. И мы тоже - шапками, вслед уходящему поезду. Грустно было расставаться с этим добрым жизнерадостным человеком, так не похожим

 

- 136 -

на начальника лагпункта. Возвращались мы в зону, задумавшись о дальнейшей своей судьбе. Куда-то забросит нас воля котласского начальства... Как сложится дальше жизнь...

 

Красноборск

 

Вскоре после прощания с Ашотом отправился в этап и я. Путь мой лежал через ту же Котласскую пересылку, а затем баржей по Северной Двине в большой овощеводческий и животноводческий совхоз Красноборск. Отправляли меня туда тоже в качестве нормировщика.

На берегу Северной Двины живописно раскинулось старинное село Красноборск с высокой каменной церковью. Мы пристали километрах в пяти от этого места, там, где находилась пристань, принадлежавшая совхозу Котласлага. Две его фермы располагались по обе стороны села, в пяти километрах вверх и вниз по реке. Нас высадили и повели в зону. Стоял июнь, солнечный, жаркий. Этап был большой, смешанный - мужчины и женщины, причем последних большинство. Приближалась пора сенокоса, и совхозу были нужны люди, ведь машин здесь почти не было, а угодья у совхоза были значительные. Огромные поля под картофелем, капустой и турнепсом требовали много рабочей силы.

После обычного "шмона" нас завели в зону и построили в центре большой, свободной от строений площади. Нарядчики вынесли небольшой стол, на который стопкой были положены наши формуляры. Выстраивая нас, "придурки" из УРЧ наскоро проводили инструктаж, как надо хором отвечать на приветствие директора совхоза. Вскоре с вахты, в сопровождении начальника лагпункта - невзрачного, мешковатого "Ваньки" - и двух надзирателей, вышел высокого роста, худощавый человек с каким-то надменно-презрительным выражением лица. На нем была полувоенная форма: гимнастерка без погон, галифе, хромовые сапоги, фуражка с синим околышем внутренних войск и небольшой пистолет на комсоставовском широком ремне. Стоя в картинной позе перед нами, он оловянными глазами оглядел строй и коротко громко бросил:

- Здрассте!

Нестройным хором мы ответили, как обучал нарядчик:

- Здравствуйте, гражданин директор совхоза!

Перед тем, как начать разбивку по бригадам, директор произнес речь, которая состояла, главным образом, из запретов и угроз карательными мерами, буде кто осмелится нарушить его запреты, не выполнить его приказания. Закончил он ее так:

 

- 137 -

- Знайте и хорошо запомните, что вы - арестанты, а я ваш начальник тюрьмы, а уж потом - директор совхоза!..

Как затем выяснилось, появление директора Красноборского совхоза Ионова в зоне, на полях, на скотных дворах или на молокозаводе ознаменовывалось, как правило, приказом о посадке в изолятор нескольких человек, за разные провинности, на десять суток с выводом на работу. Он всегда давал максимальный положенный ему по должности срок, не меньше десяти суток. "Придурки" боялись его, как огня. Никто не был застрахован от возможности попасть в изолятор за самую незначительную, а то и не существовавшую вину.

Начало лета не было богато для меня событиями. Я приступил к исполнению хорошо знакомых обязанностей нормировщика. Но специфика работы - сельское хозяйство, которого я почти не знал ранее, - требовала пополнения знаний и обязательного ознакрмления с обширными угодьями совхоза. Хорошо еще, что мне удалось поработать на Котласской сельхозферме, во многом мне помог и старший нормировщик-экономист Леня Белинский. Мы с ним очень быстро нашли общий язык и отлично сработались. Смуглый, сухощавый, южного типа, он был признанным острословом и понравился мне сразу. Его "хохмочки" обычно подхватывались всеми, а прозвища, которые он давал лагерному начальству, прочно входили в обиход. Например, туповатого, серого начальника лагпункта с легкой Ленькиной руки все звали "Ванька с глыбин" или, для краткости, "Б/У". Второе прозвище требует расшифровки. Мастерски объяснял его сам автор, передавая диалог между зеком и начальником.

Оборванный доходяга стоит в кабинете начальника и жалобно тянет:

- Гражданин начальник, штаны у меня совсем прохудились, а бригадир не дает новых, прикажите каптеру дать мне штаны...

Важно восседая за столом, "Ванька с глыбин" отрывисто изрекает:

- Только бэу.

Проситель таращит глаза и, не понимая, что это значит, нерешительно говорит:

- Не-е, мне бы штаны нужны, вон дыра какая, - и поворачивается, показывая начальнику задницу...

Тот, не меняя тона и неподвижной позы, повторяет:

-Только бэу!...

Этот диалог, повторяясь в различных вариантах, всегда вызывал смех. А начальника лагпункта иначе как "Б/У" никто не называл. Кстати, вскоре выяснилось, что он добродушный и даже отзывчивый человек.

Вскоре я познакомился и с другими "придурками". С прорабом по строительству Левой Ашкинази, рослым, приятной наружности человеком, боль-

 

- 138 -

шим любителем чтения, моим соседом по комнате. С медсестрой, старой коммунисткой Цилей Абрамовной Бандиной, занимавшейся разведением возле стационара великолепных цветников. А также с лагерной подругой Лени Белинского, агрономом по растениеводству, хорошенькой и очень скромной Тамарой Пастуховой и с маленьким, толстым, улыбчивым каптером Табачником. В число моих близких знакомых вошел и бесконвойный возчик - китаец Чим-Пу-Юан, которого все почему-то звали Сережей. Это был жизнерадостный, неопределенного возраста парень, отчаянно коверкавший русский язык. Он был очень услужливый, причем совершенно бескорыстно, чем многие широко пользовались. Мы любили его за легкий, веселый нрав.

В свободное время вся компания собиралась у Бандиной и азартно играла в домино. Особенно азартной была Циля Абрамовна. Она страшно сердилась и ругала партнера, когда проигрывала...

Жизнь в совхозе по сравнению с лесоповальными лагерями была значительно легче и сытнее. Здесь не было заморенных доходяг, не держались блатные и "шакалы". Да и облик самого лагпункта не походил на обычные лагерные зоны. Тут были добротные бревенчатые одноэтажные и двухэтажные дома, а не бараки. И быт здесь был какой-то более прочный, постоянный. Все время что-то строилось: скотные дворы, свинарники, маслозавод, склады. Только вышки по углам да частокол зоны и вахта с воротами напоминали о том, что это - лагерь. Может быть, поэтому и считал нужным "начальник тюрьмы" Ионов своими наездами внушать нам, что мы - заключенные, и нагонять страх на своих рабов. Я довольно быстро обжился на новом месте, привык к людям, освоился с работой и был на хорошем счету у начальства. В то лето в конце июня было затмение солнца. Мы наготовили себе закопченных стекол и просмотрели с высокого крыльца нашей конторы все его фазы с начала до конца. Зрелище было очень интересное. Что особенно запомнилось - это громкое мычание коров, оставшихся по какой-то причине на скотных дворах. Оно отчетливо доносилось к нам в зону, хотя дворы были довольно далеко, и в тоне его слышалась совершенно явственно тревога. Так незаметно проходило для меня лето... Однажды ранним погожим утром, закончив ночную работу над оформлением рабочих сведений бригад, я собирался идти к себе в комнату спать, когда в нормировочную быстро вошел наш "Б/У". Только что закончился утренний развод. Я привычно поднялся из-за стола, здороваясь с начальством. Наставив на меня указательный палец, он неожиданно выпалил:

- К тебе жена с сыном приехала. У меня дома ночевали...

 

- 139 -

Я плюхнулся на стул, чувствуя, как сердце куда-то ухнуло... А начальник, тыча в воздух пальцем, продолжал:

- Не вздумай сейчас выходить из зоны и встречаться. У нее есть разрешение Управления на свидание. Нужно ожидать директора. Он скоро приедет. Когда все будет оформлено, я тебе сообщу сам.

И, быстро повернувшись, он вышел из нормировочной.

Я не успел задать ему ни одного вопроса. Когда опомнился и выскочил следом, он уже скрылся за дверью вахты. Я совершенно не ждал приезда жены. От сознания, что она находится где-то совсем близко, в одном из домиков поселка, раскинувшегося рядом с зоной, где жил начальник и все вольняшки, у меня дух захватывало и путались мысли. Ни о каком сне, конечно, не могло быть и речи. Боже мой, как тянулись часы неизвестности! На сколько свидание? Где оно будет? Неужели - на вахте? Я бродил по зоне, как неприкаянный...

Первое известие после сообщения "Б/У" принес Сережа-китаец. Он рано пришел в зону на обед и сразу же примчался ко мне. Рассказал, что встретил мою жену, когда она шла к вахте, держа за руку Славку - сына, которого я еще ни разу не видел. Они познакомились, и он говорил с ней. Она - в военной гимнастерке, с медалями. Свидание ей в Котласе разрешили на трое суток, если не будет возражений директора. Сережа восхищался моим сынишкой (ему шел уже пятый год). Он даже пронес его на руках часть пути...

Многие уже знали, что ко мне приехала жена. Друзья забегали в нашу комнату, расспрашивали, сочувствовали, понимая мое состояние. Наконец с вахты за мной пришел надзиратель. По дороге он сказал, что на время свидания (трое суток!) мне разрешено находиться за зоной, помещаясь в избе местной жительницы, где он квартировал. Кстати, это был один из симпатичных вохровцев, но я совершенно не помню ни его фамилии, ни как он выглядел...

На вахте не было уже ни Ионова, ни нашего "Б/У", и меня быстро выпустили за пределы зоны...

Так мы встретились через пять лет после памятного свидания в Карельских лесах!.. Жена почти не изменилась за эти годы. Только рядом стоял, тараща на меня круглые темно-карие глаза, маленький курносый карапуз в матросском костюмчике - наш сын Славка. Он очень внимательно разглядывал меня. Нам не хотелось находиться первые минуты встречи под взглядами вохровцев проходной. Я взял Славку на руки, и мы быстро пошли по направлению к поселку, где жил надзиратель, которому был поручен надзор за мной эти дни. По дороге жена рассказала, почему так долго пришлось ждать. Оказалось, виной всему -Ионов. На счастье, накануне

 

- 140 -

поздно вечером, когда пришел пароход, на котором они приехали из Котласа, судьба привела ее прямо к домику нашего "Б/У". Она постучалась в первую попавшуюся дверь и попросилась переночевать. Впустив незнакомую женщину в военной гимнастерке с медалями, волочившую усталого, засыпавшего на ходу малыша, наш начальник спросил, к кому она приехала. Жена очень обрадовалась, что попала к самому главному, как она считала, от кого зависит свидание со мной. Будучи неплохим, в сущности, человеком, "Б/У" уложил гостей спать и пообещал утром все уладить с директором совхоза. Придя на вахту, он предупредил меня, а затем вернулся встречать там Ионова. А этот негодяй, явившись вскоре после развода и увидев разрешение на мое свидание с женой, подписанное самим начальником Управления, начал выламываться, показывая свою власть.

- Мало ли что Вам разрешили в Котласе, я не могу дать Вам свидания, - заявил он высокомерно.

Почему же, что, мой муж в чем-то провинился? - спросила жена.

- Нет, просто у меня нет помещения для свиданий, - изрек он и добавил: - Могу предоставить два часа на вахте!..

Жена не растерялась и, обращаясь не к нему, а к сыну, сказала:

- Ну что ж, Славик, поедем обратно в Котлас и выясним там, почему здесь не выполняют распоряжения командования...

Очевидно, то, что она была в гимнастерке, с медалями, полученными на фронте, держала себя в руках, не разревелась по-бабьи и не стала упрашивать, подействовало - Ионов начал расспрашивать ее, где она остановилась. Тут в разговор вступил наш начальник и сказал, что у него. Уже более благосклонно директор поинтересовался, кто она такая, откуда приехала и как получила разрешение. Она отвечала спокойно и между прочим ввернула, что начальник Котласлага знает меня и очень хорошо отозвался о моей работе и... поведении. Кстати, это было правдой - я часто бывал в Управлении, когда работал на Березовом, и несколько раз с поручениями Ашота заходил к самому начальнику.

Ионов умышленно тянул разговор, вероятно, опасаясь, что ему может влететь за невыполнение распоряжения. Он решал дела с начальником лагпункта, с кем-то, вызванным на вахту, а бедная моя жена терпеливо ожидала, когда он снова соблаговолит заняться с ней...

- Может быть, ты что-нибудь предложишь? - обратился он к нашему начальнику.

Тот ответил, что я хорошо работаю, добросовестно и заслуживаю поощрения.

- Товарищ директор, - вмешался надзиратель, о котором я писал выше, - можно дать свидание в моей избе. Помещение большое, я живу один у бабки...

 

- 141 -

Наш "Б/У" поддержал его весьма активно, и, покуражившись еще для вида, Ионов в конце концов "милостиво" согласился. После чего изволил удалиться вместе с нашим начальником, поручив надзирателю вызвать меня на вахту.

Когда мы пришли к бабке, у которой квартировал надзиратель, она уже знала о временных жильцах. Только одно неудобство ожидало нас здесь: огромная изба с русской печью в углу не имела никаких перегородок. Но старуха оказалась весьма понятливой и сразу же предложила нам располагаться на сеновале. На севере в деревнях обычно жилая половина избы и хлев находятся под одной крышей, а крыльцо расположено таким образом, что с него можно попасть через так называемый "мост" и в жилье, и в хлев. А над хлевом располагается сеновал, куда ведет лестница с того же "моста". Так было и здесь. Легко догадаться, как мы обрадовались бабкиной догадливости и такту. Ведь так о многом надо было поговорить, побыть наедине...

На сеновале было довольно много сена, а старуха дала нам еще домотканые пестрые дорожки. Погода стояла сухая и жаркая, так что замерзнуть ночью мы не боялись. Славка был оставлен внизу, на вольном воздухе - гулять. И мы, наконец, остались вдвоем... И тут первое наше свидание было прервано отчаянным Славкиным ревом. Мы буквально скатились с сеновала и увидели, что наш сын свалился с высокого крыльца в густую крапиву, лежит в ней и орет. Штанишки у него были короткие, а северная крапива жжется сильно...

Происшествие это напомнило нам о насущных делах. Надо было накормить ребенка, а припасов у моих гостей было немного. Решено было кое-что купить у бабки, а я взял Славку и отправился в зону, где мне обещали выписать полагавшееся питание сухим пайком. Появление в зоне ребенка вызвало настоящую сенсацию. Здесь давно уже никто не видел детей, а тут вдруг - забавный, смышленый и очень развитой для своих лет мальчишка! Не успел я и глазом моргнуть, как потерял его из вида. Оказывается, пока мне выписывали продукты, он успел побывать в гостях у всех моих друзей. Его расспрашивали, тормошили, угощали всем, что у кого было. Славка абсолютно не смущался, а его "взрослые" ответы вызывали бурю восторгов.

Придя в продкапгерку, я увидел такую картину: на прилавке, разделявшем помещение на две части, восседал наш сын. В руках у него была вскрытая банка сгущенки и ложка. Рожица вся была вымазана этим лакомством, которое он уплетал за обе щеки. А рядом сидел наш Табачник и с умилением смотрел на пиршество... Тут же лежал огромный букет цветов.

 

- 142 -

- Это подарок твоей маме, - сказала Циля Абрамовна, которая обычно тряслась над каждым цветочком и никому не давала сорвать ни одного.

Вернулись мы из зоны нагруженные внушительным количеством припасов - сухой паек мне выписали по особому блату на целых десять дней, причем самыми ценными продуктами. Всем хотелось сделать хоть что-то приятное жене товарища, приехавшей на свидание...

Грустно и тяжко было снова расставаться надолго. До конца срока оставалось еще долгих два с половиной года! Но три четверти тяжелого, мучительного пути испытания нашего чувства были пройдены и не сделали нас чужими друг другу...

Пароход на Котлас уходил ночью. Проводить жену с сыном мне не разрешили, и перед отбоем, после трех суток радости и счастья, я попрощался с ними и вернулся в зону к своим обязанностям лагерного "придурка".

Незаметно подошла осень - время этапов из совхоза на Север. Зимой здесь людей оставалось намного меньше. Видимо, начальство считало нецелесообразным кормить заключенных, которые, по сути дела, бездельничали бы в совхозе всю долгую северную зиму. Естественно, сокращалось и количество "придурков". Была упразднена и моя должность - второго нормировщика. Однако на этап меня не отправили. Я был бесконвойным, мог пригодиться и зимой.

В Красноборске было две подкомандировки. Одна из них была полностью укомплектована бесконвойными. Вот туда-то и направили меня и Сережу-китайца в качестве возчиков. Это была специальность, которой я в своих скитаньях по лагпунктам еще не овладел. Поэтому запрягать кобылу Пчелку, которую мне дали, меня обучал Сережа. Наука эта далась мне не сразу. И первое время я проклинал свою судьбу и низкорослую спокойную Пчелку, попадая частенько в трудные, а иногда и смешные положения. Хорошо, что рядом находился опытный возчик и прекрасный товарищ - Чим-Пу-Юан...

Мы с ним снабжали скотные дворы силосом, заложенным в ямы довольно далеко в лесу, так как изготовлен он был из мелко нарубленных силосорезкой березовых веток. Это была не такая уж легкая работа. Ведь для того, чтобы достать силос и загрузить его в поставленную на сани своеобразную фуру в виде большого корыта, необходимо было вскрыть солидный слой мерзлого фунта. На вскрытие силосных ям мы с Сережей ездили всегда вдвоем. Сначала дорога шла по широкому наезженному тракту мимо большой деревни. Потом - по узкому проселку, ведущему к маленькой глухой деревушке, а за ней - в лес. Туда, кроме нас, почти никто не ездил. Лесом, через мелкие березняки, по холмам и небольшим полянам до ям было около пяти километров. Обычно, когда мы вскрывали новую

 

- 143 -

яму, то, выезжая часов в шесть утра, успевали к концу дня сделать только одну ездку. А если яма бывала вскрыта, делали по две ездки.

Вольготно жили мы с Сережей на бесконвойной ферме. Так здорово было чувствовать себя почти вольным человеком! Кроме одного надзирателя, который обычно все время просиживал в крохотном помещении вахты, никаких соглядатаев за нами не было. Питались мы с Сережей вместе. А он был человеком запасливым, предприимчивым и умел хорошо готовить. Попав сюда осенью, когда заканчивалась уборка урожая, мы сумели запастись овощами и картошкой, сохранявшимися в тайнике под полом барака у наших вагонок. Мы всегда были сыты. Перепадало и молоко от доярок, которых мы снабжали (помимо силоса для коров) всем, что удавалось достать в деревнях по их просьбам. Табака-самосада хорошего качества у нас тоже было всегда вдоволь.

Мы доставали его в захолустной деревеньке, стоящей на нашем пути к силосным ямам. Там у нас завелся знакомый дед, кстати, очень интересный человек, который валял на продажу валенки. Обычно, выезжая утром, мы набивали в свои объемистые фуры как можно больше сена возле скотных дворов. А проезжая мимо деда, сбрасывали его. Возвращаясь, заходили к старику погреться и получали от него по полному кисету отличного самосада. Правда, одеты мы были тепло - в ватные брюки и телогрейки, а поверх еще и в тулупы, так что никакие морозы нам не были страшны.

Все было бы ладно, если бы не такая глухомань. Здесь не было ни электричества, ни радио, ни книг. Газеты и те приходили редко. А по ночам в морозы при лунном свете возле самой зоны раздавался заунывно-зловещий вой волков. Они не боялись ничего.

Был случай, когда доярки собрались идти завтракать в зону после дойки и ужасно перепугались. У ворот скотного двора на куче выброшенной подстилки и навоза лежал огромный волчище. Увидев их, он медленно встал, лениво потянулся и спокойно направился к лесу...

Как-то мы с Сережей ехали к новой яме; уже светало, и на фоне неба отчетливо вырисовался стоявший неподалеку на холме матерый хищник.

При нашем приближении он неторопливо потрусил прочь.

Однажды я подъехал к наполовину опорожненной яме один. Привычно прикрутив вожжи к оглобле, чтобы Пчелка стояла, я спрыгнул вниз и начал выбрасывать наверх вилами силос. Неожиданно кобыла, всхрапнув, встревожено зафыркала. Я прислушался, и до меня донесся волчий вой. Это был второй рейс. Начало темнеть, и Пчелка нервничала. Я быстро выбрался из ямы и только успел побросать приготовленный силос в фуру, как кобыла рванула с места. Уже догоняя ее, я прыгнул в сани... Такого бешеного аллюра от своей клячи я не ожидал. Сани мчались через мелкий

 

- 144 -

березняк. Пчелка дико всхрапывала. Вот тут впервые увидел я, как горят во тьме глаза у волков, и на своей шкуре почувствовал, что значит выражение "мороз заходил под тулупом"... Было по-настоящему жутко. Отстали волки перед самой деревней. Подъезжая к дедовой избе, я слышал их протяжно-заунывный, постепенно удалявшийся вой. Пчелка была вся в мыле, мелко дрожала, и от нее валил пар. Не заходя к деду, я поспешил выбраться на тракт.

Один раз, проснувшись утром после обычных ударов по висевшему у вахты рельсу, мы обнаружили, что на кухне кромешная тьма. Не шел дым из большой ее трубы, не слышно было никакого движения. На дверях висел замок. Поварихой была у нас немолодая дирекгивница - тетя Груша, жившая в одном из домиков, стоявших в стороне от зоны. Обычно все, что было необходимо для варки завтрака, ей помогали приготовлять с вечера добровольцы, а она приходила рано утром, и к подъему все бывало готово. И вдруг... тети Груши не оказалось на месте. Надзиратель на вахте не знал, в чем дело. Срочно отправили гонцов за пропавшей поварихой. Оказалось, ее подвели зрение, темнота и... страх. Дело в том, что путь ее к зоне лежал через небольшую лощину. Спускаясь в нее, тетя Груша увидела у дороги что-то большое и черное. Решив, что это волк, она, не дожо думая, повернула обратно и пустилась наутек...

Когда она направилась к зоне с провожатыми, "волк" был на том же месте. Им оказалась торчком стоявшая фура с Сережкиных саней, которую он вечером сбросил у дороги по пути на конюшню... Все мы очень смеялись над этим происшествием, в результате которого развод на работу произошел часа на два позже. Пока растопили печи с котлами, сварили завтрак, получили хлеб и поели, прошло немало времени. Впрочем, мы особенно и не торопились. Зимнее время - не страда посевной или уборочной.

Так, неторопливо, без особых происшествий, прошла зима, наступила весна. Быстро промелькнуло лето, и опять подошла осень. Я работал все время возчиком. Иногда нас всех, бесконвойных, гоняли на пристань в Красноборск грузить в баржи ценные продукты. Овощи обычно грузили бригады с конвойного лагпункта, но доверить им погрузку масла в ящиках и сыров, упакованных в мешки, было опасно. Это ответственное мероприятие поручалось бесконвойным. На стареньких расхлябанных ЗИСах мы возили все это богатство на пристань и таскали в трюмы. Проверялыциков тут всегда было предостаточно. За нами следили и вольняшки, и вохровцы. Но почему-то всегда эти работы проводились поздно вечером или по ночам, а зеки есть зеки...

Я не помню случая, чтобы мы не обманывали бдительных стражей. Дело было поставлено так здорово, что иной раз добычей бывал целый

 

- 145 -

ящик масла. Что же касается сыра, то каждый из нас становился обладателем одной, а то и пары головок. А за старательный труд работники маслозавода угощали нас еще двумя-тремя бидонами обрата. Усталые, но довольные, мы возвращались к себе на ферму. Иногда это бывало уже утром.

Неожиданно, как всегда бывало в лагерях, жизнь моя круто изменилась. А случилось вот что: в конце уборки урожая картофеля вохровцы решили устроить у нас - бесконвойников - генеральную проверку. Дело в том, что почти каждый из обитателей фермы, пользуясь слабым контролем охраны, старался запастись на зиму картошкой. Поля были расположены вблизи леса, и, собирая урожай, мы не забывали свои интересы. Возле лесных опушек были вырыты и оборудованы ямы, куда мы закладывали картошку, хорошо маскируя эти тайные склады. Была такая похоронка и у нас с Сергеем. Очевидно, всех нас подвела некоторая беспечность. А может быть, навел на нас вохровцев и кто-то из местных вольняшек.

Поверка нагрянула совершенно нежданно. Вохровцы шарили на опушках, и, конечно, многие ямы были обнаружены. Началось "следствие". Хищение оказалось крупным. Взвешенная здесь же, на поле, картошка потянула на несколько тонн. Всех, кто работал на близлежащих полях, стали вызывать к "куму", в дирекцию совхоза. Была найдена и наша яма, причем к ней вел след колес - работая возчиком, я, конечно, подвез туда картошку на подводе.

Учитывая, что до фермы я работал нормировщиком, начальство надеялось, припугнув меня, узнать об остальных нарушителях. Директор Ионов решил допрашивать меня сам и, вызвав в свой кабинет, начал "объезжать на кривой", обещая полное прощение, если я назову виновных. Я прикинулся дурачком и отрицал все начисто. Обозлившись, он начал орать на меня и всячески оскорблять. В конце концов я не выдержал и, решив, что терять нечего, здорово обхамил грозного "начальника тюрьмы", применив отборный лагерный лексикон. Ионов на какой-то момент опешил. Потом, побагровев, трахнул кулаком по столу и, заорав:

- Вон! Десять суток без вывода на работу! - приказал стоявшему тут же надзирателю отвести меня на лагпункт, в карцер...

Но просидел я в "кандее" только сутки. Как раз в это время собирали этап в Котлас. До моих друзей дошла история о моей схватке с Ионовым. Они передали мне в изолятор табачку, хлеба и тут же постарались выпихнуть на этап, зная злопамятность директора и понимая, что жизни в Красноборске мне хорошей не будет. Повезло еще, что не состряпали уголовного дела. Очевидно, Ионов не хотел, чтобы Котласское начальство узнало о том, какие под носом у него происходят хищения.

 

 

- 146 -

Поздней осенью 1946 года я попал на лагпункт при Центральных ремонтно-механических мастерских Котласлага, который так и именовался официально ЦРММ. Пребывание мое в ЦРММ было довольно кратким, но в воспоминании оставило весьма неприятный след. Ведь после того, как я длительное время был бесконвойным, снова пришлось работать под винтовками вохровцев, подвергаться унизительному пересчитыванию, слушать постылую "молитву". Работа была тяжелой и нудной. Бригада, в которую я был зачислен, изо дня в день ходила на затон, где стояли вмерзшие в лед, покрытые глубоким снегом старые баржи. Вооруженные ломами, поперечными пилами, топорами и лопатами, мы должны были разбирать их, предварительно выкалывая изо льда. Сортировать и складывать полученные пиломатериалы, выбирать всевозможные тяжи, болты, скобы - все, что годилось для ремонта барж и буксиров.

Одет я был довольно сносно, но все же отчаянно мерз и страшно уставал. А главное - был совершенно одинок: здесь не было никого из знакомых. В довершение всего, кормили отвратительно, потому что нормы были высокие, и бригада, не выполняя их, постоянно сидела на пятистах граммах хлеба и пустой баланде из турнепса. Я начал падать духом и постепенно "доходил"... И снова мне повезло. Как-то, придя с работы в зону, я встретил одного из работников Управления, который в свое время посылал меня в Красноборск. Он удивился, что я нахожусь здесь, обещал вытащить и не обманул.

В начале декабря 1946 года я был этапирован на знакомую уже Котласскую сельхозферму, получив там снова должность нормировщика. Вместе с назначением пришло и расионвоирование. А самое приятное было то, что я оказался снова среди людей, хорошо знавших меня. Опять - знакомое помещение нормировочной, рядом с которой находилась наша комната-общежитие. Мы жили втроем: экономист - Борис (фамилию не помню) - довольно симпатичный москвич, одного со мной "призыва", однако почему-то не расконвоированный; затем, долговязый веселый художник Игорь Маслов из Ленинграда, находившийся в штате Управления лагеря, и я. Жили мы дружно. Срок у всех троих близился к концу, разница была только в месяцах. Здесь я встретился со знакомой по Красноборску, работавшей там ветеринаром, Аллой Соколовой. Я забыл упомянуть о ней, когда описывал нашу жизнь в Красноборске. Она дружила с Тамарой Пастуховой, и мы с ней часто беседовали. Алла много читала и любила стихи. В лагерь попала, когда стали сажать людей, работавших на Китайско-Восточной железной дороге (КВЖД). Ее родители тоже были арестованы, и Алла ничего не знала об их судьбе. Сроку нее кончался раньше, чем у всех нас, - в 1947 году.

 

- 147 -

Черевково

 

Подошла весна, а с ней начались этапы в совхозы. Я получил назначение нормировщиком в совхоз на Северной Двине. Это предприятие Котласлага многим походило на Красноборск. Разница была лишь в том, что здесь не было отдельной бесконвойной фермы. И, что не менее важно, директор совхоза Бисти, толстый, немолодой, добродушный, ничем не был похож на Ионова. Он не считал нас арестантами, называл "на вы", не применял походя наказаний десятью сутками изолятора и помогал работе драмкружка. Словом, зекам в Черевкове жилось вполне сносно.

Здесь я ближе, чем с другими "придурками", сошелся с художником КВЧ Мишей Рудаковым. Это был долговязый болезненный человек, несколько старше меня. До лагеря он успел побывать на фронте. Был тяжело ранен во время отступления наших войск и пролежал без сознания на ничейной полосе до прихода немцев. Придя в себя и увидев бродивших между убитыми гитлеровцев, которые добивали живых из автоматов, он опять потерял сознание. Ночью, опамятовшись, дополз до находившейся рядом деревушки. Какая-то пожилая женщина спрятала его у себя в подполье и выходила. Она переодела его в штатскую одежду, и, когда рана зажила, Миша стал рисовать, чтобы прокормиться. До войны он иллюстрировал книги, работая в одном из московских издательств.

Оккупация в тех местах продолжалась недолго, и, когда вернулись наши, Миша сам пошел и откровенно обо всем рассказал. После проверки он был отправлен в тыл и... получил пять лет лагерей. 58-я статья не давала ему права на работу в КВЧ, но так как Миша был замечательным рисовальщиком и к тому же инвалидом, ему дали "должность" дневального в КВЧ. Фактически же он работал, конечно, художником, талантливо оформляя стенды, плакаты, стенгазеты... Особенно здорово Миша работал пером. У него было много набросков с натуры тушью. Жанровые лагерные сценки получались удивительно живыми. А большой этюд маслом был просто потрясающим. Это была страшная вещь!..

Яркий солнечный день. Свет солнца падает откуда-то от зрителя на кирпичную стену, и на ней - четкая тень повешенного. Справа, глядя из картины и несколько вверх, женщина с искаженным от горя лицом, держащая впереди себя за плечи маленькую, лет пяти-шести, девочку, которая тоже смотрит вверх с выражением такого ужаса, что мурашки бегут по спине. А в левом углу - фигура немца с автоматом. Он стоит с расставленными ногами и, ухмыляясь, смотрит туда же, вперед, на повешенного, которого зритель видит лишь отпечатавшимся тенью на освещенной солнцем стене...

 

- 148 -

Второй, тоже большой этюд - Степан Разин - был выполнен Мишей не менее мастерски.

Казак стоит, опершись одной рукой о стол, покрытый красным тяжелым бархатом. Вторая сжимает рукоять сабли. Одежда на нем богатая, бородатое лицо самодовольно улыбается, глаза прищурены. Он явно доволен собой...

Мы с Мишей как-то очень быстро подружились и часто разговаривали о многом. Я читал ему свои стихи, которые продолжал писать. Сблизило нас и участие обоих в работе драмкружка. Драмкружком руководил здешний комендант - бывший офицер Владимир Михайлович Соболев. Это был высокий, худощавый, уже довольно пожилой человек, большой любитель Пушкина. Ему помогал Ременик - в прошлом литературовед и критик. Он был абсолютно неприспособленным к лагерной жизни, страшно рассеянным и вечно попадал в какие-то истории, не удерживаясь долго ни на каких "придурочных" должностях.

Вскоре после моего приезда появился переведенный из Красноборска строить скотные дворы, уже знакомый мне Лева Ашкинази. Из "придурков" я помню еще счетовода продовольственного стола Александра Яковлевича (фамилию забыл), толстого, подхалимистого - все мы его опасались, подозревая, что может "стукнуть". Хитрый, напрашивавшийся на дружбу, он сразу стал мне антипатичен. Были еще два дирекгивника, с которыми все мы часто соприкасались по работе и считали, не без основания, за своих. С местными вольняшками у них отношения были натянутыми, хотя они жили в поселке, получали зарплату и даже могли поехать куда-нибудь в отпуск. Впрочем, и в глазах лагерного начальства, вохровцев и даже местных жителей они продолжали оставаться почти что арестантами, недавними "врагами народа".

Один из них - Федя Буксман (за точность фамилии не ручаюсь) - был немцем с Поволжья. Он занимал пост главбуха нашего лагпункта. Очень хороший, отзывчивый и мягкий человек, он всегда был готов помочь зекам, чем только мог. По роду своей работы Буксман проводил очень много времени в зоне. Ведь бухгалтеры в лагере, как и на воле, частенько до позднего вечера засиживаются за письменным столом. Был он холостяком. отличался веселым нравом и остроумием. Никто из нас никогда не слышал от него ни одного грубого слова. За пунктуальность, добросовестность и потрясающую работоспособность он пользовался уважением и у лагерного начальства.

Второй директивник - начальник санчасти совхоза. Дьячков (я забыл его имя и отчество) - был пожилым, опытным и знающим врачом. Дело у него в амбулатории и в стационаре было поставлено прекрасно. Кроме зак-

- 149 -

люченных, он обслуживал и всех вольнонаемных работников совхоза и вохровцев. Человеком он был по натуре неплохим, но имел одну не очень привлекательную черту: был малость трусоват и трепетал перед начальством. А начальством он, очевидно по инерции, продолжал считать чуть ли не каждого вольняшку. Это очень вредило ему в наших глазах. Ведь из трусости он мог послать больного человека на работу, прокомиссовать зеков не по совести, а так, как пожелает начальство. Дьячков никогда не шел на конфликт с начальством из-за плохой кухни и недоброкачественной, скудной кормежки. Я знаю, что он сам себя презирал за трусость. Он говорил мне об этом, но... продолжал угождать тюремщикам, в ущерб людям, с которыми еще недавно делил нары барака.

Кстати, близко со всеми этими людьми я познакомился не сразу. Вскоре после приезда меня вызвал к себе начальник лагпункта и, детально побеседовав, сказал, что в ближайшее время готовится отправка двух плотницких бригад на строительство подкомандировки на лугах вдоль Северной Двины. Угодья расположены в нескольких километрах от Центральной усадьбы, и он отправляет меня туда. Подкомандировка из четырех бараков, кухни и каптерки должна быть готова к началу сенокоса.

К указанному сроку все было готово, и, когда наступил сенокос, я был назначен начальником этой подкомандировки. И оказался в результате еще и нарядчиком, и нормировщиком, и экономистом колонны из четырехсот с лишним человек. Правда, в помощь мне был дан вольнонаемный, который ведал расстановкой бригад, косилок, конных граблей и учетом количества скошенных гектаров.

Замечательно прошло для меня это последнее лето в лагере! Питание было хорошее, ведь косцов нельзя было кормить плохо. Да еще местные рыбаки частенько приносили свежую рыбу в обмен на хлеб (тогда были карточки). Особенно вкусны были небольшие двинские стерлядки... Вохровцы не слишком досаждали нам, надзиратель изредка показывался и, увидев, что все в порядке, уезжал. Погода весь сенокос стояла солнечная, сухая, и сено выдалось отличное. Я отправлял его подводами в совхоз и стоговал на высоких незатопляемых местах, на лугах. За все лето на подкомандировке не было больных, не произошло ни одного инцидента. Люди работали весело, как на воле в деревне в сенокосную пору. Они перестали на время чувствовать себя заключенными. Довольно большие нормы на всех операциях перевыполнялись, как правило, без всяких "Давай, давай!" Но все кончается...

Во второй половине августа я отправил на лагпункт большинство бригад. И к сентябрю месяцу, когда начались дожди, полностью эвакуировал подкомандировку и законсервировал все помещения до будущего лета. Когда

 

- 150 -

я появился в кабинете начальника лагпункта Мережкина с докладом о завершении операции, произошел такой разговор;

- Сенокос и всю подготовку к нему, включая строительство, ты провел очень хорошо, - сказал начальник и задумчиво добавил: - Что же мне с тобой делать? Ведь не посылать же за это на общие работы...

Я ответил, что нахожусь в его власти и жду распоряжений.

- Сколько у тебя осталось до конца срока? - спросил он.

- Пять месяцев.

- Позови-ка ко мне главбуха.

Через несколько минут явился Федя Буксман, и Мережкин спросил его, не найдется ли для меня места в бухгалтерии. Тог ответил, что летом должность счетоводов продовольственного и вещевого стола были объединены в одну и выполнял эту работу Александр Яковлевич. Он предложил начальнику, в связи с увеличением объема работ, передать мне обязанности счетовода вещевого стола.

Так благодаря Феде Буксману я стал работником бухгалтерии. Выписывать обмундирование и вести учет вещдовольствия - дело несложное, и я с успехом справлялся со своими новыми обязанностями. Но как же медленно тянулись последние месяцы в лагере!.. Меня все еще мучила экзема, начавшаяся перед сенокосом. Кисти у меня были в ужасном состоянии. Что только не пробовал применять для лечения Дьячков: менял разные мази, прописывал горячие ванны с марганцовкой - ничего не помогало. И вот однажды наш старший конюх, пожилой мужчина, живший в комнате рядом с той, в которой помещались работники бухгалтерии (а с ними и я), указывая на мои руки, спросил:

- Хотите быстро избавиться от этой гадости?

Я, конечно, ответил сразу же утвердительно. Он предупредил, что это средство жестокое и крайне болезненное. Но я был готов применять и пробовать любые методы, лишь бы избавиться от привязавшейся перед самым освобождением болезни...

На другой день он принес из мастерских небольшой пузырек со смесью азотной и серной кислот, применяемой при пайке. Этой адской жидкостью нужно было натереть руки, не обращая внимания на нестерпимую боль. Я натер и - света не взвидел... Выскочив из дома, махая руками, стал мотаться по зоне, как шальной. Страшная боль не утихала. Вернувшись в комнату, когда пробили отбой, я лег на койку и засунул руки под подушку. Постепенно боль несколько утихла, и я уснул... Проснувшись, почувствовал, что руки больше не болят. А приглядевшись, убедился, что мокнуть они перестали. Все пузырьки подсохли впервые после долгого времени, а новых нет. Пропал и зуд... Переждав сутки, я, как советовал мой новояв-

 

- 151 -

ленный лекарь, повторил процедуру. Она тоже была очень болезненна, но меньше, чем первая. Через несколько дней руки были уже совершенно чистыми - экзема прошла бесследно!

Дьячкова, пока я лечился адской смесью, в Черевкове не было, он проходил в Котласе какие-то курсы при Управлении. Забегая несколько вперед, скажу о встрече с ним, которая произошла уже после моего освобождения. в Котласе, летом. После обычных вопросов он вспомнил об экземе, и я вместо ответа продемонстрировал ему абсолютно здоровые руки. Когда он узнал, каким способом я вылечился, то удивился еще больше. О таком свирепом, но радикальном народном средстве лечения экземы ему слышать не доводилось...

Зима 1947-48 года была очень морозной, но мне она была не страшна. Я работал в тепле и деятельно готовился к выходу на волю. Жена прислала посылку, в которой была распоротая шинель, шерстяная, воинского образца гимнастерка, меховая шапка-ушанка и цигейковый воротник. В мастерской из шинели мне сшили отличную "москвичку"-полупальто. Брюки я себе подобрал в каптерке - синие диагоналевые офицерские галифе. На ноги - приличные кирзовые сапоги. Словом, внешне я приобрел вполне пристойный, отнюдь не лагерный вид. Оставалось с нетерпением зачеркивать последние из 3652 дней заключения... Кончалось десятилетие, прожитое мною изгоем в бесправной Гулаговской империи!..

Оглядываясь на всю эту тяжелую, безрадостную полосу жизни, я должен признать, что мне чертовски везло. Я все время встречал на своем пути настоящих людей, которые помогали мне, подставляя дружеское плечо, когда я слабел, падал духом. А особенно сильно поддерживало во мне жажду жизни сознание, что я не одинок и на воле меня ждет, верит в будущее, в наше счастье близкий любимый человек. Ведь столько семей было разрушено. Шла невероятно тяжелая война. И на воле-то сотни тысяч людей теряли друг друга, теряли детей, гибли сами. А мы еще оказались по разные стороны зоны, опутанной колючей проволокой. В одном из писем жена прислала мне переписанное стихотворение Константина Симонова "Жди меня". Как и по всей стране, оно ходило тогда в многочисленных списках и по лагерям. Многим зекам давало оно силы жить...

Новый, 1948 год ничем примечательным в памяти у меня не задержался. Я не помню, чтобы в Черевково его как-то отмечали. Помнится другое. .. Я уже писал о том, что директор совхоза Бисти был большим почитателем и знатоком Пушкина. Поэтому, когда руководивший драмкружком Владимир Михайлович Соболев предложил отметить день гибели поэта -10 февраля - большим вечером, он горячо поддержал его.

 

- 152 -

В основу вечера была положена инсценировка "Цыган". Во втором отделении предполагалось чтение стихов. К этому делу был привлечен наш литературовед Ременик. Он, кстати, должен был и начинать вечер небольшим словом о Пушкине. Бисти принимал самое горячее участие в подготовке спектакля. Он бывал на репетициях, советовал, улаживал конфликты с вохровцами, освобождал артистов от работы. Я тоже решил участвовать в вечере - читать вступление к поэме "Медный всадник". Хотя день моего освобождения был 8 февраля, все знали, что сразу никогда не удается получить паспорт и уехать... За хлопотами, спорами, репетициями время шло быстро. И я даже не заметил, как наступил долгожданный день 8 февраля. С вечера у нарядчика были заготовлены документы. Я сам для себя выписал все обмундирование. Сам ходил подписывать ведомость к Мережкину, который с чувством пожал мне руку и пожелал счастливого пути. А затем сказал, что Бисти распорядился на вахте, чтобы после оформления документов в сельсовете меня впустили в зону, где я буду ночевать до 11 февраля. Обоз, с которым я должен был отправиться до ближайшего аэродрома, уходил 12 февраля. Это был первый случай на памяти Мережкина, когда освобожденному разрешили ночевать в зоне...

Паспорт, который мне должны были выдать 11 февраля, не был полноценным документом. Он был действителен только по предъявлении справки об освобождении. Я не имел права жить ни в одном крупном городе Советского Союза, не говоря уж о Ленинграде. Это был пресловутый "минус" - одно из изобретений сталинского режима. Селиться с таким паспортом можно было только на 101-м километре практически от любого большого города. Однако тогда даже такой куцый документ радовал необыкновенно! Эта паршивая бумажонка, сроком всего на один год, символизировала для недавнего зека свободу. Сознание, что ты больше не будешь ходить всюду под дулом винтовки. Что тебя не будут пересчитывать в бессловесном стаде бесконечное количество раз. Что спать ты будешь не в зоне, опутанной колючей проволокой, под бдительной охраной с четырех вышек. Что тебе не нужно, обращаясь к тупому хамоватому вохровцу или любому подонку-вольняшке, говорить "гражданин начальник"...

Я чувствовал, как завидуют мне товарищи, которым предстоит еще много дней оставаться в зоне на положении бесправных рабов. Они не перестали хорошо относиться ко мне, но все их взгляды и расспросы выдавали тайную тоску по воле. И мне даже неловко было чувствовать себя счастливее их. Как-то в эти дни я разговорился в КВЧ с работавшим там воспитателем-бытовиком, фамилия его была Белозеров. Я и раньше его знал, так как часто бывал в клубе у Миши Рудакова или на репетициях драмкружка. Особой симпатии он у меня не вызывал, потому что лебезил

 

- 153 -

пред начальством и подхалимничал. Разговорившись со мной, он поведал, что был директором Котласской сплавионторы и хорошо знаком с управляющим трестом "Котласлес", которого частенько "выручал", помогая "выполнять" план лесозаготовок.

- Если ты надумаешь остаться в Котласе работать, пойди к управляющему, скажи, что ты от меня, - сказал Белозеров.

За эту услугу он просил только напомнить процветавшему руководящему товарищу о своем существовании. Я обещал, подумав о том, что, может быть, действительно придется обосноваться в Котласе. К тому времени я уже усвоил, что жить без "блата" в наше время невозможно. А начинать жизнь нужно было, не имея абсолютно никого знакомых, с замаранной заключением репутацией...

Шел последний день моего пребывания в зоне Черевковского лагпункта. Все участники вечера деятельно готовились к выступлению. Зал нашего небольшого клуба был полон. Первые ряды, как всегда, занимало лагерное начальство и вольняшки, которые в этой глуши не часто могли видеть театральные представления. В середине первого ряда сидел толстяк Бисти с женой. В тесной комнатушке за сценой гримировались участники инсценировки "Цыган". Миша Рудаков написал немудреный задник. На сцене из одеял был сооружен цыганский шатер. Посередине - костер с подвешенным над ним котлом. Дрова были подсвечены выкрашенными в красный цвет лампочками. Вечер открыл одетый в вельветовую толстовку Владимир Михайлович Соболев. Он представил зрителям лектора, и Ременик выразительно прочел перед занавесом "слово о Пушкине". После этого занавес раздвинулся, и Владимир Михайлович начал свою роль ведущего в постановке. Текст от автора он читал очень хорошо. Да и вообще вся инсценировка с цыганскими песнями и пляской прошла очень удачно. Хлопали много и охотно. Доволен был и Бисти, однако после того, как закрыли занавес, он немного раздвинул его из зала, сунул голову на сцену и, поманив пальцем Соболева, сказал ему:

- У Пушкина нельзя искажать ни одного слова! - и указал ему на какую-то небольшую неточность в тексте, добавив: - В общем - молодцы! Второе отделение начинал я. Одетый уже не по-лагерному, я вышел на сцену к рампе. Читал с большим подъемом и с каким-то особым, волновавшим меня самого радостным чувством:

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит...

 

- 154 -

Чеканные, могучие пушкинские строфы лились свободно. Мне хотелось передать сидевшим в зале товарищам переполнявшую меня в тот вечер радость. Я прощался со своими "однополчанами", с людьми, жившими бок о бок со мной долгие десять лет. Я, как бы уже с воли, говорил с ними языком величайшего поэта, и мне хотелось доставить им радость от сознания, что, несмотря на рабское состояние, они могут наслаждаться поэзией Пушкина... Многое из того, что я сейчас написал, не думалось тогда, но подсознательно я, бесспорно, это чувствовал. Мне бурно аплодировали и кричали из зала: "Счастливого пути на свободе!.."

А Бисти после того, как закончился вечер, пришел за сцену. Он поблагодарил всех участников, затем отозвал меня в сторону и, пожимая на прощанье руку, сказал:

- Вы отлично читали сегодня! Слушая Вас, я понял, почему это было так здорово, - мыслями Вы были в родном Ленинграде. Вы уже были свободным человеком, и это вдохновило Вас!

Последнюю ночь в зоне я почти не спал. Ведь доброжелательные слова Бисти о Ленинграде были лишены реальности. Путь в родной город был мне заказан, быть может, навсегда. Где жить, как?.. Хмурым февральским утром я, наконец, распрощался с лагерной зоной и отправился в сельсовет за паспортом. Получив его, пошел на конюшню совхоза узнать, когда отправляется обоз, с которым мне предстояло добираться до ближайшего аэродрома. Я был свободным человеком и мог распоряжаться собой, своим временем, своим трудом, своей судьбой... Деньги на дорогу мне были выданы, да еще заработанные были, так что первое время можно было о средствах существования не заботиться. Вот с ночлегом дело обстояло сложнее. Однако здесь мне пригодилось знакомство с женой нашего начальника санчасти - Дьячкова. Встретив меня в поселке и узнав, что я только что освободился, она пригласила меня к себе. Эта славная немолодая женщина сама недавно была женой такого же арестанта и рада была помочь.

Впервые после долгого времени я оказался в семейном доме. Сидел вечером за столом, на котором уютно шумел большой самовар, и пил чай, разговаривая с гостеприимной хозяйкой. Она участливо расспрашивала о моих планах, о семье и рассказывала о своих недавних мытарствах. Потом постелила мне постель, и я с удовольствием улегся на белоснежные домашние простыни. Уснул я на этот раз, после всех треволнений, быстро и крепко. Утром жена Дьячкова накормила меня завтраком, и я, поблагодарив ее за радушие и гостеприимство, отправился на конюшню. Стоял сильный мороз, и было еще совсем темно. Но подводы были уже готовы, и вскоре мы тронулись в путь.

 

- 155 -

По тракту до аэродрома было около 20-ти километров. Дорога нелегкая. Чтобы не промерзнуть в пути, я почти все время шел пешком. Ведь на мне были не ватные брюки и валенки, а галифе и кирзовые сапоги! Только то и спасало, что идти нужно было быстро и даже порой бежать. Через несколько часов я добрался с обозом до аэродрома, распрощался с возчиками и пошел к видневшемуся невдалеке бревенчатому домику на краю снежного поля. На крыше его была высокая антенна, рядом на высоком шесте трепалась надутая ветром полосатая "колбаса".

В домике, состоявшем всего из двух комнат, было жарко натоплено. Первая служила залом ожидания для пассажиров, а вторая - служебным помещением. Там находился начальник аэродрома, он же и диспетчер и кассир, а также радист со своей радиостанцией. Возле двери, ведущей во вторую комнату, было закрытое дверкой небольшое окошко, а над ним надпись: "Касса". В "зале" дремал на скамейке в углу какой-то мужчина. Я постучал в окошко и спросил о самолете на Котлас...

Пассажирских рейсов не ожидалось. "Может быть, - сообщил мне заспанный, заросший тип в свитере, - будет посадка по пути в Котлас открытого самолета, который пролетал здесь утром куда-то в глубинку. Если в нем будут места, то, возможно, удастся улететь". Оставалось сидеть и ждать. Хорошо, что у меня были с собой кое-какие припасы. Я уже изрядно устал за дорогу и проголодался. Мужчина, очевидно тоже ожидавший самолет. спал. Подкрепившись, разморенный теплом, стал дремать и я... Через некоторое время наружная дверь открылась, и в клубах морозного пара в помещение ввалился надзиратель из Черевкова. Этот краснорожий рыжий вохровец считался в совхозе самым вредным и придирчивым. К заключенным он относился, как к собакам, и заслужил всеобщую ненависть. Он узнал меня, полез с расспросами, куда еду, и сообщил, что тоже должен лететь в Котлас. Ткнулся в окошко кассы и получил тот же ответ, что и я. На все его дальнейшие попытки разговаривать я отвечал односложно, вскоре он отстал и тоже стал дремать.

Нудно тянулось время, прошло часа два... Наконец издалека, сначала еле слышно, а потом громче и громче послышался звук мотора самолета. Все встрепенулись и зашевелились. Из служебного помещения вышел в полушубке начальник и отправился принимать самолет. Громкий треск мотора умолк неподалеку от домика. В клубах морозного пара вошли начальник и летчик в высоких унтах и летном шлеме. Они быстро проследовали в служебное помещение, и оттуда донесся голос радиста, вызывавшего Котлас... Затем в открывшемся окошке показалась голова начальника.

- Кто здесь ожидает лететь в Котлас? - спросил он.

Надзиратель подскочил первым.

 

- 156 -

- Нет, тут двое товарищей раньше вас, - отстранил начальник вохровца. - Получайте билеты, - добавил он, обращаясь к нам.

- А как же я? - не отставал рыжий.

- Не знаю, - отбрил его начальник, - мест только два. Как приятно мне было услышать, что я имею равные права, а в данном случае даже преимущество по отношению к этому рыжему подонку! Здесь ничего не значил его "важный пост" в лагерной империи Гулага! Очередь на получение билета моя - и все! Я улетаю, а рыжий остается "припухать" на этом примитивном аэровокзале!.. Наверное, все эти чувства отразились на моей физиономии, потому что взгляд, который метнул на меня рыжий, был злобным и... растерянным. Недавний арестант, которого он мог ни за что упрятать в изолятор, получил билет и улетает, а он должен сидеть и ждать следующего самолета!..

Я вышел вслед за летчиком на крыльцо. Стоял крепкий мороз с ветерком. Критически оглядев меня и показывая на сапоги, пилот опасливо спросил:

- А Вы не замерзнете? Ведь самолет у меня открытый...

- Постараюсь, - как можно бодрее ответил я. Он с сомнением покачал головой и сказал:

- Ну ладно, пошли.

И мы отправились к стоявшему неподалеку маленькому самолетику-биплану. Сидения в нем расположены одно за другим. Ухватившись за растяжки, я влез на крыло и забрался на место позади пилота. Кстати, я первый раз в жизни поднимался в воздух. Знакомство мое с авиацией началось в глуши Архангельской области - с "ПО-2"!

Впереди маячила фигура начальника. Он крикнул:

- Контакт!

- Есть контакт! - ответил пилот.

Мотор заработал. Винт закрутил тучи снега, самолетик дрогнул, летчик махнул рукой, и... Я даже не успел заметить, как лыжи оторвались от снега и мы оказались в воздухе. На вираже под крылом промелькнул домик с полосатой "колбасой" на шесте и бредущая к нему маленькая фигурка.

Десять лет ИТЛ окончились! Я летел из бесправного Гулаговского царства на волю!..