- 5 -

ДОМОЙ И ИЗ ДОМА

 

1.

 

С чего все это началось — моя власовщина?

Не с того дня, когда я натянул мундир с немецким распластанным орлом на правой стороне груди и с русским трехцветником — на левом рукаве.

И даже не с весенней тоски над Ла-Маншем, пока мы ждали за наскоро сколоченными плитами Атлантического вала, больше ежась от сырого ветра из-за пролива, чем от предчувствий — что с нами теперь будет... Там не утешил и дядюшка Ришар из Одессы!

Пожалуй, так вышло еще за два с половиной года до этого — и на нашей родимой земле, и в нашей законной военной форме, да и с другой душой.

Если не считать сущего пустяка — что я был фактически мертвяком. Даже согласно сводке Совинформбюро.

Не забыть этой осенней тоски под Уманью!

Помню, тогда проснулся — и вроде нет на мне шинели. Сразу потянулся рукой, чтобы натянуть ее на плечо. Но едва лишь ощутился ворот гимнастерки.

Да, шинелки не было — уперли, значит. Но поразило другое — белизна вокруг. Снег — он вдруг выпал. Легкий такой, едва осыпавший нас — лежавших вповалку на земле. Зима, черт ее возьми! Уже наступила на нашу голову...

Но кто мог ее ругать, как водится? Снег — это и вода, а пить нам давно не давали. Даже не подпускали близко к малейшей луже, не говоря и о том, что неподалеку — знаменитый пруд Софиевского парка. Или что там еще рассказывали о местных красотах, пока нас гнали...

Когда же я потянулся ладошкой, чтобы зачерпнуть горстку снега, то от невольного движения сильно резануло в животе — знакомой безысходной болью. Желудок — ну, ясно... который уже день не ем ничего? Жрать нам и подавно не было, пока сами что-то не

 

- 6 -

наскребем вокруг. А кто еще недавно посмеивался насчет этого — подножного корма? Но где она — хотя бы травка, а?

Сразу захотелось и того — сходить, как это культурно говорится. То, что делалось теперь прямо на месте, не отходя куда-то вбок. Так как не хватало больше сил из-за частого желания — отлучаться... да и куда особенно идти при нашей скученности? Но теперь это вышло не просто...

Не успел я подняться, как вижу — почти рядом моя шинель горемычная. Накинута на соседа — и с головой... не покойник ли? Видно, дошел парень, который с вечера стонал, а потом его и пригрели — на прощание. И еще это хорошо — так позаботились, а то другие навзничь лежали, пока их не уносили. Чего доброго, сам я околею и без своей шинелки родной и верной. Ох, вон опять резануло и засосало... хоть стой, хоть падай! Конец мне!

Тогда и вышло самое неожиданное. Не успел я посидеть, как полагается, и уже хотел подниматься. По старой доброй привычке стал искать какую-нибудь бумажку, хотя стал обходиться и листьями, и тряпьем от белья. Но тут смотрю: не просто кусочек бумажки, а что-то вроде газеты. Спрашивается, от кого еще завалялась такая газета — наша военная или даже московская, хотя давненько ничего не читал? Помнится, сколько ни отходили с танковыми боями от Ровно — ничего не было по дороге, а политруки уже не пользовались этим своим орудием. Они лишь на словах еще что-то наворачивали про героизм и про скорую подмогу, умалчивая даже про Советскую Родину и великого товарища Сталина. Ну, так что же теперь рядом валяется? Может, какие-то сведения о ходе боев, которые прошли... а?

Не застегивая штаны, я потянулся к бумажке. Так и есть — что-то про бои, про героизм и победу. "Еще немного остается... и боевые действия победоносно завершатся... а тогда большевизм потерпит окончательное..." Ну, что это? Немецкая говорильня, не иначе! Листовка от фашистов, черт бы ее побрал! Мало ли уже наслушались по радио, пока шли сюда...

Рядом со мной кто-то хмыкнул — возможно, из-за моих штанов, осевших к коленям. Или нет — это бросился в глаза крупный шрифт по краю бумажки. "КЛИЧ"... какой-то заголовок, что ли? Все же одернув брюки, я стал разглядывать внимательно. Кажется, целая

 

- 7 -

газета с таким названием. Похоже, не встречалась раньше... и кто это выпускает? Вон наша дивизионка — та была совсем другая. Значит, фашистская пропаганда... и специально для нас — военнопленных? Ну и куда же она нас буквально кличет?

Только позже я узнал, что выходила такая газета не где-нибудь, а в самом Берлине. И что делал ее не кто-нибудь — аж сам бывший политработник... да, бригадный комиссар! Ну и как он мог теперь такое написать — про крах большевизма, про победу немцев? Хотя, если глянуть вокруг, разве мы не потерпели крах — целая армия? О разгроме ее же — 12-й танковой отдельно сообщалось даже в сводке Совинформбюро, как я тоже потом узнал. И вон наш победитель — один из сменившихся часовых в длинной, до пят шинели и в валенках, подбитых деревянной дюймовой подошвой, ходит вокруг с автоматом, поигрывая себе изредка на губной гармошке... Небось, уже завтракал!

Так в меня веско загнали тогда эту новость — печатный факт про тех, кто победил и кто проиграл. Новость, которая сразу свалила меня — и без дизентерии с вечным поносом. Так что осталось только набросить свою шинель. И лежать, накрытый с головой, как тоже доходяга. По-немецки — "тотэ", или как там...

2.

 

Но думалось ли, что это и спасет меня? Как и вообще нечто немецкое в моей породе?

Видно, я совсем окоченел от выпавшего снега и ударившего тут же морозца. Потому что не двигался и в момент, когда конвойные помощники — вчерашние пленные, хлопцы из окрестных мест — понесли меня с другими мертвецами, пнув для верности башмаком: "Кажись, вже готовый., да?" Нет, я еще не разбирал сразу их ломаную мову, а только стало легче, что она не немецкая. К тому же не с песенкой на гармошке — "Лилли-Марлен", что ли.

Очнулся я уже за пределами той знаменитой ямы на кирпичном заводике, где нас держали. О ней потом писал один поэт — Долматовский, тоже попавшийся с танкистами и тоже как-то вырвавшийся. Я недавно видел его книгу — "Зеленую браму", но только посмеялся: как ловко у него выходило... Хотя, если честно, разве самому не повезло — и с засыпанной кучей, куда всех

 

- 8 -

бросали, и с подтаявшим потом снежком, когда не были заметны следы, и даже с той бабой, которая заметила рядом мой свежий понос и что-то сунула мне? О, эта тетка Горпына, которую я напрасно искал недавно, едва поехав на экскурсию в Умань! Я нашел там все — от выбеленных кирпичиков на месте страшного завода с нашей ямой до музея Котовского, где жил и пьянствовал с друзьями этот красный командир. Не говоря уже про домик для свиданий в глубине Софиевского пруда, которому слегка позавидовал. Да, видел многое, кроме Горпыны... дай Бог же покоя ее душе на том свете...

Я думал о ней — одинокой и нищей, с ее погребом, где я отлеживался больше недели и где подлечился какими-то народными настоями. И думал о барахле ее покойного мужика, которое я напялил, чтобы топать дальше, несмотря на усиленный мороз. "Всю дорогу", как говорили потом лагерники, я слышал в ушах ее говорок — быстрый и шепелявый, хотя не мог слышать вокруг немецких окриков — на развилках, где проверяли документы. Слава Богу, у меня не было никаких документов — иначе полевые жандармы с бляхами на груди враз загребли бы меня. Зато как я отсыпался в заброшенных скирдах, если находил их с рассветом, когда с трудом топал опухшими от ночной ходьбы ногами по обочине! Да, дорог я вообще избегал и раз даже сделал немалый крюк где-то на Кировоградщине, пока не вышел к тому городку, за которым начиналась румынская власть. Как это — Транснистрия, что ли.

Бар... Что я раньше знал про него? Он был не просто в Винницкой области, а одно из еврейских поселений. Там теперь создали гетто — огороженную местность для бывших лавочников и портных, бухгалтеров и ювелиров. Такими я представлял себе вообще евреев раньше, живя в Одессе не среди них, а на рабочей окраине — Слободке, бывшей Романовке.

Но здесь — при виде согнувшихся стариков и нищенски одетых подростков невольно вспомнились и наши доходяги в Умани, как потом было у зэков под Салехардом. И стоило мне устроиться на ночлег в одной семье — коренных украинцев, сперва подумавших, что я тоже еврей (наверно, стал похожим на них — с отросшей щетиной и запавшими черными глазами?). Они, к моему удивле-

 

- 9 -

нию, и не спрашивали мои документы (и даже не побрезговали и дорожной торбой с остатками сухарей, которую я подстелил под голову)... Мне и довелось узнать про такие ужасы с евреями, что это превзошло Умань.

Поясню: тут я приведу пример из книги, в которой описывается расправа над еврейским населением из Барского гетто. Эту книгу написал в Одессе такой деятель — Леонид Сушон из местной Ассоциации евреев. Про дела вообще в этой хваленой румынской Транснистрии. Вот что я прочитал там:

"Первую партию несчастных силой согнали в лес за пределы города, — приводятся воспоминания М. Д. Яновской по рассказу ее матери Ц. Нухимович. — Всех заставили раздеться догола и подвели к краю рва. Перед обезумевшей толпой вышел раввин и обратился к толпе на идише, умоляя людей молиться вместе с ним и принять смерть покорно и достойно. Он убеждал их в том, что они умирают не по вине немцев, а по воле своего Бога, и толпа замерла. Один из фашистов, поняв смысл обращения раввина к своим единоверцам, подозвал его, похвалил за мудрость и милостиво даровал жизнь. "Я не приму ее от тебя, — сказал раввин, — я пойду вместе со всеми. Позволь мне только завернуться в талес — я не могу сойти в яму голым". Получив разрешение, он набросил на себя талес и, помолившись, первым спустился в ров. Когда за ним пошла толпа, фашисты начали стрелять... Местные жители рассказали, что еще несколько дней слышны были крики и стоны, а земля вздымалась и дышала".

Сплошные "тотэ" — так, наверно, было и на идише...

Это описано в книге под названием "Транснистрия: евреи в аду", но я тогда еще не знал, что так называется румынская территория. Идти в глубь нее к самому центру — Одессе мне явно не улыбалось даже по рассказам, которые я слышал и без будущей книги. К тому же однажды в хату, где я остановился, зашел тип в шинели с белой повязкой на рукаве — вместо серебряной жандармской бляхи (это вообще не из немцев, а свой — украинец вроде тоже наших пленных в Уманской яме). Он потребовал от меня, явно принимая за еврея, сразу подлежащего расстрелу: мол, покажи свой документ... не "обрезанный" ли? Такое не всегда требовали от нас даже немецкие конвоиры, пока гнали до Умани, и я воспротивился ему. Да, не красоваться же голым перед уважаемыми хозяевами — как и тот

 

- 10 -

раввин перед расстрелом! Но и разве можно подводить их — за якобы укрывательство? И я стянул штаны, как при поносе, с криком: "Любуйся... ты!"

Мой форменный клич — вроде названия рваной газеты сразу подействовал на этого полицая. Но знать бы мне тогда о таком курьезе: редактором этого самого "Клича" потом стал настоящий еврей, тоже попавший в плен! Там он находился благополучно — и еще до Власова, а потом являлся при нем — Главнокомандующем РОА — главным идеологом, выпуская и другие газеты — для тех, кто из плена ушли с оружием в руках против Советов. Не раз я читал их — "Добровольца", а особенно "Зарю", пока сшивался в Одессе... Как позже и сам стал таким же — вроде бы власовцем.

Да, вон что писал об этом еврейском редакторе — М. Зыкове один из власовских переводчиков Сергей Фрелих, на которого потом ссылались московские "Известия". И не это ли в Одессе толкнуло меня на другой шаг? Или то немецкое нутро, которое было от мамы?

3

 

Вообще меня настораживало еще при угоне до Умани — как немцы делили нас в политическом и национальном смысле. Чтобы после всего расправляться, чтобы рассорить между собой!

"Коммунистен, политкомиссарен унд юден..." — обычно заливисто обращался к нам на привале командир колонны. И приказывал названным категориям пленных выйти на два шага — для расстрела, а потом отдельно украинцам — к отправке по домам. Да, евреев расстреливали вповалку с коммунистами и политруками, как бы ставя их наиболее высоко в ненависти против Германии, а одновременно — в преданности советской власти. Хотя, правда, сумел же как-то уцелеть тогда Евгений Аронович Долматовский — и не только вырвался из-под Уманской ямы, а и написал в советском тылу "Песню о Днепре"! Меня же не отпустили даже как украинца — с моими "варениками" на петлицах — знаками отличия младшего комсостава... Мол, поработай в пользу "фатерланда" — вместе с русскими, раз не подходишь для какого-нибудь национального добровольческого легиона — татарского, грузинского или латышского.

 

- 11 -

Но с этим майором Мелетием Зыковым — как он себя назвал в плену — вышло что-то совсем непонятное, так что историки до сих пор ломают голову, а в газетах даже подают небылицы.

Как там написал про него в отдельной главке вышеназванный С. Фрелих:

"О своем прошлом Зыков рассказывал много и каждый раз по-другому. Будучи пьян, он "выдавал" свои геройские подвиги, которые с саблей в руках совершал против врагов в знаменитой Конной армии Буденного. В мирные годы являлся заместителем главного редактора "Правды" — Бухарина и был- арестован одновременно с ним, но потом сослан на три года в сибирскую ссылку. После возвращения оттуда его снова приняли в партию и отправили комиссаром на фронт, где он попал в немецкий плен в апреле 1942 года. До Власова был доставлен в Берлин при маленьком специальном лагере для отдавших себя против режима Советов. Не делал секрета, что он убежденный марксист, пусть умеренный — типа меньшевика. Свою немецкую форму носил, как мешок с картофелем. Для гестапо не было тайной, что он еврей. Это все знали, но молчали..."

А в "Известиях" еще писали, что сам он — выходец из-под Воронежа, что ли, был женат на дочери наркома просвещения Бубнова, которая из Одессы. И я видел его на фотоснимке рядом с эсэсовскими журналистами: черные густые кудри, оттопыренные, типично еврейские губы и небрежный животик под действительно мешковатым мундиром... Но совсем не стал "тотэ"!

Ну, так что же получается: будучи высокопоставленным политработником, этот тип стал бороться против советской власти задолго до власовщины. Хотя про таких, как Зыков, немцы сбрасывали прямо на ноги, под гусеницы запыленной "тридцатьчетверки" такие погромные листовки: "Бейте жида — политрука: морда просит кирпича!" Увидев ее первый раз, очень потешался при мне мой напарник — башенный стрелок, когда машину заклинило в атаке и мы сползли в кювет. Мол, самый страшный для немцев враг — это, оказывается, не русские или хохлы, а эти... евреи или как их там? Вон и недаром в злополучном Баре их толпами вели на расстрел во главе с раввином...

Значит, в конце концов Советы оказались такой бедой, против которой пошли даже самые знатные еврейские деятели, как этот

 

- 12 -

Мелетий Зыков! А германская пропаганда была настолько заинтересована в победе над Сталиным, что била его в морду даже таким, что называется, жидовским кирпичом!

Я думал об этом, шагая дальше — к Одессе и не предполагая, что там меня ждут они же — евреи, тоже ничего не знающие про хитроумного Зыкова или как там его по-настоящему... И что с ними сойдется и моя судьба!

О, знал бы обо всем и мой напарник — стрелок Васька, полегший там же, в кювете, пока мы чухались с левым траком! Хорошо, что я один поднял руки. Да, я встал, увидев автоматчиков. Они дали оценить мою горькую жизнь! Хотя тогда соображать было некогда.

Ведь заслонило одно перед смертью — гибельное озарение...

А что ждет меня там же — в этой забытой Одессе с ее новыми порядками? Воображаю: если немцы такое творили, то какие-то румыны... Страшно и что-то думать!

Чем ближе к 'дому, тем ноги все больше барахлили — тоже заклинивали, явно тормозили. Пусть и привыкли к переходам, как и желудок, немного восстановившийся. Но с каким трудом я скользил по большаку или доползал до паршивой деревеньки, хотя издали кричали по-румынски: "Стай аичь!" Что по-русски значило: стой здесь...

Вдруг в глазах возникало лицо покойного бати — скромного работяги, когда он возвращался тоже со свалки, где рылся в мусоре. Из последних сил он ковырялся там кочережкой и носил в мешке на базар, чтобы я мог еще учиться, как хотел, — на водителя. А братик... так и умер, бедняга — и мне не забыть, каким был в гробике с веками, накрытыми ореховыми листками.

Помню, я сам наложил их, потому что глаза никак не закрывались, хотя рядом и старались. А мне просто подсказал кто-то из мальчишек: мол, попробуй листочками... Но кто закрыл бы мне глаза, если бы я не поднял руки?

Нет, не очень хочется мне туда — в Одессу... И увижу ли маму, у которой дальнее немецкое родство? Хоть и не могу слышать их язык!

4

 

Раньше мамы я увидел там тех же евреев, про каких думал от Бара.

Из-за них я вообще еле проник на свою родную окраину — Сло-

 

- 13 -

бодку, которая была опоясана колючей проволокой, а у проходов торчали румыны.

Да, едва я пробрался к ней со стороны Кривой Балки — знакомого пригородного села, где раньше тащил с огородов овощи для дома, как вдруг вижу — на перекрестке у бывшего хлебозавода — кучка солдат с повязками.

Это стояли жандармы, охранявшие выход из-за проволоки — чтобы со Слободки не вышел ни один еврей. Ведь, оказывается, они находились там — в таком же гетто, как и Барское, — и только не шли толпами на расстрел во главе с раввином или без, а партиями угонялись на Пересыпь — к поезду.

Обо всем я узнал толком, когда все же проскользнул через проход в проволоке, догадавшись, что часовые не задерживают входящих внутрь. Хотя они и косились подозрительно на меня в обшарпанной сельской робе, а один даже хотел остановить — знакомым окриком "Стай аичь!" Но я тут же выкрикнул что-то по-немецки — к явному испугу этих союзников Германии...

Короче говоря, не без труда и риска мне удалось попасть на родную окраину. На ту самую, о какой раньше и думать боялся, чтобы не растравлять себя.

Да, Слободка не раз в душе вызывала сладкую боль, как ни плохо здесь нам жилось. И, шагая по грязным, странно узнаваемым улицам, я был в дурмане: неужели и в самом деле добрался сюда? Но и боялся встретить какого-то знакомого с дурацкими расспросами... Хоть и пялился вокруг, как дикарь!

Ну, подумать только — вот она, Городская улица — главная, только больше с еврейскими лицами, чем с привычными жлобоватыми слободскими. А вон и маленький базарчик с какими-то вывесками над бывшей парикмахерской (ресторан "Гамбург", что ли?). И еще забитое досками почтовое отделение (кажется, номер 6). Но совсем не разобрать: где тут делала разворот трамвайная колея? Вдруг над головой грянула музыка — видно, из репродуктора над хлебной лавкой (потом узнал — частной!). А там и какая-то девица в платке, вывязанном над лбом, прыснула при виде меня. Нет, раньше я никого из них не зйал... И все же припустил вперед, хотя ноги еле гнулись.

Уже не вспомнить, как я спустился с горки, где, бывало, катался

 

- 14 -

на санках с дружками. Дальше была поляна, по которой мы обычно гоняли футбольный мяч — "меряли землю", как это называлось. Или даже затевали настоящую войну (с пальбой из самопалов!) против соседей — шпаны из Гофманского переулка. И не успел я еще содрогнуться от мыслей про настоящую войну, из которой вроде бы выкарабкался, но которая продолжалась и в которую снова влезу, как тут меня окликнули: "Карапет... ты?"

Знакомое прозвище, которое всегда меня коробило! Так здешние хлопцы звали меня за ловкость, с которой я почти по-азиатски изощрялся на турнике, делая знаменитое "солнце". Или за то, что мог плавать стилем "баттерфляй" — с выбрасыванием обеих рук. Но, Боже, как давно это было... и было ли вообще?

Я даже не оглянулся — кто там узнал меня в деревенской чуйке и в шапке со спущенными до подбородка ушами. А потом ошалело свернул за угол — на улицу, которая почему-то называлась спуском, к тому же так необычно — Наличным (хотя шла ровненько домами по обеим сторонам, без открытого вида).

Только там я остановился, давясь тугими легкими. О, этот наш "куток", где обычно собирались по вечерам, — под фонарем. Отсюда тянулся узкий проулочек с моим любимым турником поперек него, и там была дорога вниз — на Пересыпь, стоило лишь спуститься по округлой мощеной дорожке. Там наша братва всегда ходила к морю — на Нефтяную гавань, чтобы хвастать — кто доплывет дальше, вплоть до наливных судов, или кто загорит крепче — до третьей или даже пятой облезлой кожи на плечах...

Не давая себя запутать нелепыми воспоминаниями, я все же двинулся к дому наискосок. И не увидел там, у обшарпанных ворот, как обычно, восседавших соседок во главе с теткой Феней или дворового дурака — Жорку Козла. А когда переступил порог, вдруг поскользнувшись на замерзшей грязной луже, то сразу глянул прямо через двор: есть ли занавеска в дверях?

От ее знакомого выцветшего ситца с рябинками у меня поплыло в глазах. Значит, мама есть, раз висит эта вечная занавесочка! И что маме тут сказать, а не просто сунуть кусочек деревенского сала, который я припас?

Но вот меня обняли за плечо — и так, что не передохнуть. И тяжело дыхнул сопевший голос Козла: "Иван, мать твою...

 

- 15 -

живой?" А вон и она! Я сперва услышал ее вопль, прежде чем увидел.

Маму сразу же стали брызгать водой, приводя в себя. И не узнать ее... На кого стала похожа!

А я долго гладил незнакомую кошку у ног.

5

 

Пока я пробирался сюда, домой, и пока здесь осваивался, все чаще беспокоило: ну, а что делается там — на фронте, от которого я отброшен? Да, где он теперь проходит, далеко ли зашли немцы, казавшиеся неудержимыми? А главное — цела ли еще Москва? Ведь о ней все больше было разговоров! С кем ни остановишься!

Эти разговоры почти не велись под Уманью, где знали лишь полуживую тягомотину. Но кое-что довелось услышать от тетки Горпыны, как она ни остерегалась: мол, враги стали злыми — видно, что-то у них "гирше", чем раньше. А там, где меня настигал полицай-украинец с белой повязкой, старенький хозяин на прощанье даже бодро подтолкнул в спину: еще "выдужаешь" — успеешь дальше погнать немчуру! Как ни тянуло допытываться — куда это "дальше"... неужели их все-таки сумели и остановить, и даже погнать?

Так мне ясно стало, что Москва выдержала! А вскоре до меня дошло, что именно там германскую армию и потеснили — и почти на сотню с лишним километров. Не то, что в начале осени было под незнакомой Ельней, о которой нам прожужжали уши политруки, попавшие позже в плен, хотя дел было с грош!

Но если уж под самой Одессой я прослышал про такого спасителя Москвы — генерала Жукова, и буквально — из репродуктора, висевшего на столбе в поселке... То откуда мне было знать про другого из тогдашних полководцев, который гнал немцев до Гжатска во главе целой армии?

Именно э этом была заслуга того, кто стал потом у всех на языке. И кто перевернул судьбу другой армии, сколоченной им же. Судьбу хваленой РОА.

Вот что тогда совершил он, генерал Власов:

"Во время обороны Москвы Власов командовал 20-й армией. Эта армия была частью Северной группы, оборонявшей Москву. Во время советской контратаки в начале декабря войска Власова и 16-я армия

 

- 16 -

Рокоссовского прорвались к Истре, а затем к Солнечногорску и Волоколамску. 13 декабря 1941 года Совинформбюро опубликовало коммюнике об отражении немцев от Москвы с фотографиями тех командиров, которые отличились при обороне города. Среди них был и Власов. 24 января 1942 года он был награжден орденом Красного Знамени и произведен в генерал-лейтенанты".

(Из книги Е.Андреевой "Генерал Власов и Русское Освободительное движение").

Историк-эмигрантка Екатерина Андреева приводит там и слова близких ей иностранных корреспондентов, бравших тогда интервью у Власова. До взятия Волоколамска с ним беседовал американец Ларри Лесюер, который отметил "популярность Власова среди бойцов" и "его оптимизм", а французская журналистка Эв Кюри после взятия Волоколамска писала о нем "как об одном из молодых командиров, чья слава быстро растет".

Немного позже там, в Волоколамске, этого успешного командира повидал и популярный советский военный писатель Илья Эренбург. Тот писал о нем:

"Он меня изумил прежде всего ростом — метр девяносто, потом манерой разговаривать с бойцами — говорил он образно, порой нарочито грубо и вместе с тем сердечно. У меня было двойное чувство: я любовался, и меня в то же время коробило — было что-то актерское в оборотах речи, интонациях, жестах..."

Писатель еще замечает, что в беседе Власов много говорил о Суворове — "как о человеке, с которым прожил годы". А во время поездки на передовую "несколько раз в разговоре он возвращался к Сталину", который ему "доверил армию". Даже хвалил немецкие армейские порядки: "У них есть чему поучиться. Видали в блиндаже кровати? Из города вытащили. Культура!"

"Еще он говорил, что главное — верность; он об этом думал в окружении. "Выстоим — верность поддержит". Часто он вставлял в рассуждения поговорки, прибаутки, были такие, каких я раньше не знал: "У всякого Федорки свои отговорки"..."

Эту прибаутку Эренбург потом вспомнит в упрек тому, кто якобы нарушил "верность". Но и подчеркнет, как Власов заволновался и загордился, когда однажды явился после разговора по ВЧ: "Това-

 

- 17 -

рищ Сталин оказал мне большое доверие!" Это было при назначении его на Волховский фронт в марте 1942 года.

Ух, этот тяжкий Волховский фронт, где новоиспеченному генерал-лейтенанту пришлось испить всю чашу трудностей и лишений! Там он не просто менял отношение к Сталину и к "верности", но и в конце концов сдался врагу!

Это было уже после того, как я обосновался в Одессе и даже принимал свое роковое решение — уехать из родного города, чтобы попасть на чужбину.

Попасть именно туда, где заварил кашу позднее он — Власов с его армией.

Хотя тогда я уже успел наслышать от бывших пленных, как этот генерал еще до Москвы сумел крепко держаться под Киевом, не попав в окружение, где застрелился сам командующий. И как раньше, в первые дни войны, командуя Львовским укрепрайоном, даже смог отбить у немцев на неделю Перемышль!

Так вот кто определил в дальнейшем судьбу и мою, и многих других, не говоря уже о своей собственной. Вот кто породил это — власовщину...

Но думалось ли обо всем тогда — зимой на Слободке?

6

 

"Пещера Лейхтвейса" — так называлась единственная книга, сохранившаяся в моем доме. Помню, я не просто читал ее, что называется, до дыр, а и гордился тем, что больше ни у кого нет такой редкости. Даже у большого любителя чтения на Наличном спуске — у моего тезки, только с более странной кличкой — "Комиссарчик", не бывало ничего подобного, как он ни бахвалился чужим "Монте-Кристо" или даже тайным Мопассаном...

Эта "Пещера" и теперь сохранилась — единственное мое добро. Потому что не осталось больше ничего из вещей или бытовой мелочевки — ни пиджака, в котором я ходил на занятия в техникуме, ни даже бритвенного прибора, когда начал бриться. Все было продано: так мама спасалась от нужды, когда выяснилось, что и от старшего сына теперь никакой подмоги и просто никаких вестей. Бывший краснофлотец с бескозыркой "Береговая оборона", служивший раньше в Очакове, потом там и остался, женившись на мест-

 

- 18 -

ной рыбачке, а теперь вообще его следы затерялись. И мама, получается, этак по-немецки методично распродала все добро на слободском базарчике, как это делал раньше батя со своими находками на свалке... Ну и что я мог сказать ей, кроме сочувствия из-за такой нищеты?

Вообще в нашем доме были не самые богатые жильцы даже на довольно бедном Наличном спуске. Одна только тетка Феня сохраняла какой-то старый запас вещей и мебели от мужа — бывшего мастерового с Молдаванки. А жившая рядом семья Простовых перебивалась стирками для соседей или поденщиной на Суконной фабрике. Занимавшие же большую угловую квартиру три семьи — стариков, детей и внуков, в том числе злополучного Жорки Козла, промышляли — кто работой на "Дзержинке" — соседнем заводике, кто базарной перекупкой или даже спекуляцией начистоту, а самые молодые — вроде ловкого Гриньки по кличке "Фриц" могли и подворовывать. Все это дворовое общество достойно дополнял экзотичный "Шиста", или Шестопал — действительно, с шестью пальцами на левой руке парняга, ходивший вроде в бандитах. Как и его сосед по крайней квартире — Шурка Жлоб, вообще не вернувшийся после лагерной отсидки. Вот мое окружение с детства, которое вряд ли интересовалось "Пещерой Лейхтвейса" или Мопассаном!

Находилось лишь более приличное общество за пределами нашего дома № 10 — вроде того же "Комиссарчика", хоть и жившего дальше всех — за поляной, в одном из Наличных переулков, или ближайшего — в доме напротив нашего. Это был Кока по кличке "Пинчик" — после модного кинофильма "Искатели счастья", где главным героем являлся смешливый еврей Пиня. Внешне забавный и ловкий (например, крутивший, как и я же, "солнце" на турнике), этот сосед теперь пригорюнился, вернувшись с отмороженной ногой из плена, случившегося где-то у Перекопа. Но, узнав, что был мобилизован и его отец — бывший церковный портной, которого вскоре осудили за "пораженчество", совсем скис. Они вынесли и голодуху 33-го года, когда повесился хозяин дома — бывший моряк заграничного плавания, не стерпев лишений. А с началом оккупации из-за нужды приютили нескольких городских евреев, попавших сюда в гетто. И можно себе представить, насколько же с горемыкой Пинчиком было теперь важно поговорить — вплоть до "Кли-

 

- 19 -

ча" от немцев... Но нет, этот дружок не собирался отомстить тем, кто сгубил его семью. Он даже просто не мог идти куда-то работать из-за своих ног, как это сделал "Комиссарчик", ставший чертежником в порту и получавший одну марку в день.

Оставался еще один сосед — рядом с домом Пинчика, но, пожалуй, самый далекий из всех дружков нашей улицы. Он был из обеспеченной семьи автомеханика дяди Миши Гридина, который перед войной ездил по командировке в Западную Украину и привез оттуда немало добра — в том числе красивое кремовое пальто для его сына и занятную новинку — авторучку с золотым пером, которое Вовка всякий раз обтирал тряпочкой, чтобы не засыхали там чернила. Его самого мы прозвали "Интеллигентом" — как водится у нас, не обошлось без клички, и это, похоже, злило парнишку — самого молодого из всех. Но иногда с ним бывало любопытно поговорить, к тому же он стал заниматься музыкой и даже сыграл мне одним пальцем на стареньком пианино "Лилли-Марлен", как ни противно было это слушать после Умани...

Так вот кто теперь окружал меня, когда я зажил дома, еще не решив — чем же самому заняться. Плохо также, что мне приходилось оставаться без каких-то документов: сунувшись в отделение полиции, которое располагалось в самом оригинальном слободском месте — в психиатрической больнице (после угона и даже уничтожения всех больных), я ничего не встретил там, кроме окриков по-румынски и угрозы порядочно поработать — по рубке дров или очистке снега. Да, выглянувший из кабинете тучный мордатый комиссар в штатском лишь подозрительно оглядел меня, хоть я был одет довольно опрятно (пальто, заимствованное от поселившихся у нас евреев, и почти новенькие ботинки), а другой комиссар — в мундире с аксельбантами по фамилии Манжеску, похожий на немца розовым лощеным лицом, сразу потребовал дать документы (не те же самые ли, что требовал у меня в селе полицай?). И я поспешил уйти, опасаясь, чтобы и здесь Карапета не приняли за еврея...

Единственно, с кем я мог теперь толком отвести душу — с одним из квартирантов-евреев. Не скрывая перед бывшим бухгалтером какой-то артели — кто я такой и как очутился дома, я долго выслушивал его предостережения в нынешней обстановке — начиная с того, что не могу искать работу, выйдя за пределы Слободки

 

- 20 -

(ведь не выпустят за колючую проволоку без тех же документов!), а тем более — раз не прошел перерегистрацию всех мужчин, которую проводили румыны в начале оккупации, как и не побывал на трудповинности... "И что же делать?" — не раз спрашивал я у этого Давида Моисеевича, пока спустя неделю он не исчез — попал вместе со всей семьей в очередной этап со всего Наличного спуска. Я только проводил его, шагая вдоль колонны к Суконной фабрике, где был постоянный жандармский пост. Оттуда и гнали на убой вдоль железнодорожной насыпи по занесенной снегом колее трамвая № 31 к пересыпскому мосту, а там — на станцию Сортировочную, чтобы отвозить в товарняках к колонистам под Березовкой. И думалось ли мне теперь, что вскоре и я узнаю это — что такое товарняк и как стать "тотэ"?

То было в начале апреля, когда приближалась Пасха, из-за которой мама постаралась с какими-то угощениями, выменяв остатки еврейского добра на муку и яйца. И знать бы, что тогда же было хлопотно у такого еврея, как майор Зыков — с его пленением! Но вот как он сумел повернуть свою судьбу — не в пример Давиду Моисеевичу, ушедшему на верную смерть... Так неужели и я как-то не найду выхода из положения? Не в пример брату Федьке из Очакова.

Прошла Пасха — и сразу сняли колючую проволоку с жандармами. Так что я смог отправиться в центр города — на поиски счастья, как еврей Пиня.

7

 

Правда, меня успели найти здесь другие искатели счастья — и посолиднев, чем соседский Кока, сын портного и внук моряка, или Вовка Гридин.

Оказалось, что пришел из плена еще один местный житель, но не с нашей улицы, а с крайней слободской — Балашевой, что за переулком с той рельсой, на которой мы крутили "солнце". Житель, какого я уважал — из немногих. Мой однолетка и даже круглый сирота.

"Петька, это ты?" — вскричал я однажды, заметив быстро шедшего туда худощавого, щуплого парнягу — тоже любителя острого чтива, вроде "Пещеры Лейхтвейса", который раз дал мне всего на два дня "Графа Монте-Кристо" (и я успел прочитать за полтора!). Да, это был он — Затулин. Здорово... вот не ожидал!

 

- 21 -

Мы обнялись — как ни с кем у меня не бывало, а потом заходили туда и сюда по нашим улицам, пользуясь промежуточной, затишной от ветра щелью — переулком. Мы ходили, пока не выглянул подозрительный хозяин одного из прилегавших домов — седоватый молодой грек Ленька, отца которого — почтенного инженера с судоремонтного завода по фамилии Сарло посадили в 37-м году. Хорошо еще, что нас не спугнул и другой сосед — с не менее экзотической фамилией Челомбиев (тоже потом как болгарин — посаженный!), и мы успели за каких-то полчаса пробежаться по военной биографии каждого...

Да, Петька Затулин — не просто пришелец из-под Киева (и даже поругивал Власова!). И не только успел здесь жениться ("разве не видел — такая чернявая, как Люська?"). Он и великолепно устроился — певцом... да, поет теперь под гитару. И где — в нашем слободском кинотеатре. А... в кино "Старостина", где раньше был клуб? Нет, уже по-новому — "Дачиа" (это какой-то румынский символ). Перед каждым сеансом — выступления с эстрады: три или четыре песни... из репертуара — нет, не Утесова, этого жида, и даже не педераста Козина... А самого Петра Лещенко — тезки и земляка... вот!

Было немного не по себе от его явной развязности. А особенно меня смутило, когда он стал допытываться: как у меня "с бабами"? Сказать — никак, но этот уверенный бабник, вообще умница и модник, хоть и рос впроголодь у своей тетки, — ни за что не поверит. И я бестолково замямлил: вообще нравилась такая — Тамарка, соседка из 8-го номера, но она крутила носом, как и ее двоюродная сестра из того же двора — Люська... "Не только носом, аи... — вскричал с ненавистью Петька, — задницей!" Да, мол, разве я еще не знаю... Тамарка же вышла замуж — даже до войны... и за кого — за... за смотрителя, за надзирателя городской тюрьмы... ну, представляешь?" Я тоже встал на дыбы — от ревности и возмущения, а Петька только подлил масла в огонь, добавив, что этот форменный "мусор" не удрал "с Советами", а скрылся... да, просто смылся при эвакуации... и теперь здесь сшивается... вот как!" "А не партизан ли? — насторожился я. — Специально оставленный!" Это как-то помогло мне — избавило от упрека за неуспех с Тамаркой — действительно, нравившейся раньше — бедовой и насмешливой блондинкой. И так мы постепенно ушли от "бабской темы", перейдя к партизанам, ко-

 

- 22 -

торые однажды устроили Петьке скандал в "Дачии": мол, почему развлекает этих оккупантов — "румын и немцев"? Словно назло им, сосед тут же пригласил меня туда — в кинотеатр: "Специально спою... что захочешь!" Так мы еще потрепались — до сумерек, пока невдалеке не показался румынский патруль. Из-за него мы только ругнулись: "Карамба!" — как говорили герои в книгах.

Конечно, я возвратился домой с растрепанными чувствами, хотя на душе все время была одна забота: как жить дальше — с работой и вообще в семье? Не выразить той обиды, которая грызла меня без конца, — из-за несложившейся жизни в беде и нищете вокруг. Ведь отец — в прошлом учитель не просто так стал нищим — искателем счастья на свалке после лишения прав в 20-е годы, но "лишенцами" по сути оставались все: и рано умерший братик с листочками на глазах, и едва державшаяся мать — при своем гоноре, попрошайка у богатой соседки Фени. Впрочем, разве и вокруг живут лучше — и не только из-за прихода врагов, которые отняли работу и достаток? Вон я прошел пешком по земле Украины — и какие, спрашивается, там дела?

Не сказать, что таким образом я становился врагом советской власти, которая еще упорно трепыхалась там — на востоке страны. Но разве мне чуждыми покажутся лозунги, которые я потом встречу во власовских газетах? По крайней мере, я теперь сдержанно отнесся к очередному поражению Красной армии, которое случилось в мае, — ив Крыму, и под Ростовом. Как об этом я прочитал потом в одной военной книге:

"Приступая к выполнению летнего плана 1942 года, гитлеровское командование стремилось прежде всего овладеть Крымом. Против наших войск, находившихся на Керченском полуострове, был направлен удар врага... удалось прорвать нашу оборону на узком участке фронта и создать угрозу обхода советских войск. Вследствие нераспорядительности и ряда грубых ошибок, а также из-за вмешательства в дела управления войсками фронта представителя ГКО Мехлиса..."

Ну, это знакомое дело — и нераспорядительность, и ошибки! Что и завершилось "решением отвести войска в район Керчи... и осуществить эвакуацию на Таманский полуостров". Сколько там полегло — на Керченской переправе, в том числе он — мой брат Федька, которого занесло туда с его "Береговой обороной" из Очакова. Бедня-

 

- 23 -

га — потом кто-то видел его смертельно раненным в госпитале... А что касается Мехлиса — этого бывшего редактора "Правды" после ареста Зыкова, то не показательно ли даже то, что они оба очутились по разные стороны войны? Несмотря на то, что оба — евреи...

Тогда же я услышал по радиоточке, которая заработала у тетки Фени, что большое окружение немцы устроили под Харьковом, где попали в плен целых три советские армии. "Воюешь, как слесарь!" — так будто бы упрекнул Сталин командующего маршала Тимошенко, намекая на своего бездарного любимчика Ворошилова — бывшего слесаря в Луганске до революции. И я сразу вспомнил, как настрадались от этого новоявленного наркома Тимошенко мы в армии накануне войны: желая закалять личный состав после финских морозов, тот приказывал по утрам делать гимнастику без гимнастерок... И как наши танкисты поносили его, намерзаясь и без того на дневных учениях в своих задраенных машинах!

Так, спрашивается, что ждет дальше Красную армию, которая почти за целый год так и не научилась воевать? И какое будущее у страны, жители которой не рвутся воевать за голодную жизнь и сплошные аресты? Похоже, я сам доходил своим умом до будущего власов-ского лозунга — против большевизма, угнетающего наш народ.

Но что делать лично мне? Думай, Карапет!

8

 

Чтобы отвлечься, я вскоре отправился по Петькиному приглашению. Все же занятно — что у него там...

Да, пошел в кино, хоть и не было денег — новоявленных марок, обмененных на советские рубли. Авось, попаду туда с легкой руки дружка!

Идти надо было через всю Слободку — минуя базарчик и новый ресторан "Гамбург", где крутили из репродуктора песенки Лещенко — как и в репертуаре Затулина. Вот, казалось бы, процветала жизнь — под "Чубчик" или еще "Марфушу", которая "замуж хочет"!

Но теперь на улицах было довольно безлюдно — после вывезенных евреев, а больше слонялись бездельники школьного возраста или одинокие румыны — явно базарные попрошайки. И я быстро свернул на пустынную длинную Рождественскую — лишь бы не попасться знакомым комиссарам из полиции!

 

- 24 -

Это была привычная дорога. Так я ходил перед призывом в армию, когда устроился на первую попавшуюся работу. Тогда мы похоронили батю, не выдержавшего ни своего унижения — с копанием на свалке, ни страха перед повальными арестами, в том числе его бывших коллег — старых учителей. И куда я попал — в автомастерскую, где работал сосед — дядя Миша Гридин.

Этот старательный работяга еще не успел съездить с бригадой кинопередвижек в Западную Украину — по обслуживанию тамошнего населения "Чапаевым" и "Веселыми ребятами" и даже не научил меня — вчерашнего школяра, едва окончившего семь классов 16-й школы и знавшего только турник и море. Думалось ли мне, что автодело, к которому я кое-как приобщился, станет причиной, чтобы меня потом призвали в танковую часть, а это и привело в плен? Невинная цепь событий, обернувшаяся бедой!

Как ни особенно странно, я и теперь напоролся на него — этого опытного мастера, и там же — в нашей мастерской. Она, на удивление, уцелела — с распахнутыми широкими воротами и корпусами загнанных внутрь машин и, похоже, даже с теми же работягами — в промасленных робах и кепках на затылке. Да, вон вроде вертится и сам дядя Миша — щуплый и сутулый, а рядом — знакомый старый немец из местных — по фамилии Эффа. Вот, наверное, кто здесь теперь чувствует себя полным хозяином — не то, что мама! Или нет — вон там и армейские немцы... суетятся и что-то резко командуют? Это снова вывернуло меня наизнанку, как при дизентерии.

Не перенося по привычке немецкой речи, я хотел было проскользнуть дальше незамеченным. Но меня окликнули, заулыбались и забросали вопросами — только этого не хватало, чтобы говорить о своем положении. И подошедший первым мой здешний учитель деловито спросил: что... хочу работать? Да, если даже его сын — Вовка, этот "Интеллигент", здесь тоже работал... И пояснил, немного понизив голос: ну, в начале войны... Тоже научился!

Это очень удивило — что даже наш "Интеллигент", ставший музыкантом, ковырялся здесь в моторах и вымазывался в масле. Но еще больше удивило: вдруг к дяде Мише подскочил один из армейских немцев и что-то заорал, а засуетившийся старик Эффа услужливо перевел: мол, нельзя отвлекаться! У, как это знакомо — такие немецкие порядочки... "Арбайт, нур арбайт!" — как это

 

- 25 -

солдаты и на нас кричали, пока мы еще там, под Уманью, что-то могли. То, что я не мог простить им, даже надев форму вермахта.

Было не по себе видеть, как серьезный, уважаемый человек с виноватой ухмылкой озирается на этих немцев, а потом смущенно кивает мне и отходит, вытирая паклей руки. Ну и что же... мне работать здесь, чтобы тоже получать такое? Хватит с меня — уже натерпелся вволю таких порядков! И еще неизвестно, как они здесь платят... Не одну ли марку, как моему дружку? Всю дорогу — нужда!

Я тогда еще немного повертелся там, возле мастерской. А когда заметил, что сбоку, у распахнутой створки ворот, стоит и часовой — в каске и с карабином за плечом, то невольно попятился. Уйти от подобного греха — и поскорее! Береженого Бог бережет, как говорит и несуеверная мама... Карамба, если снова вспомнить книги!

Но, признаться, тогда же мне что-то расхотелось и в кино. Идти туда, явно унижаться без билета, потом слушать Петькины кривляния и бахвальства? Удовольствие, как это считается, ниже среднего! Да и вообще нелепо в такое время.

Хотя как я позже жалел — и не только потому, что вскоре "Дачия", или наш бывший "Старостин", закрылся. И что там устроили — сигуранцу, румынскую охранку...

Но ведь я так и не повидал больше Петьку Затулина — этого "Монте-Кристо"!

Потому что его тоже спустя пару лет загонят подальше...

Да, он получил свою десятку — за дезертирство!

Правда, сколько раз я позже вспоминал его — и больше как певца, которого не смог послушать! Ведь там, где я бывал, тоже часто принимались петь — и тоже из репертуара того же неотразимого Петьки — не Затулина, а самого Лещенко! Вон как было после Атлантического вала — на одной стоянке под Гамбургом: все ребята вдруг затянули на привале "Татьяну", у которой "косы душистые, густые". А в Тайшете разве не звучали даже "Черные глаза", пока мы грелись у костра на лесоповале? Не говоря уже про мордовский Явас, где был талантливый матрос Вася Чернов с гитарой... Часто его слушал! А попавший туда же Вовка и писал ему ноты!

О, лучше не вспоминать! Займись-ка другим — поиском работы, Карапет! Нечего сидеть дома, пока не загребут...

Тогда я и решил наконец выбраться за пределы Слободки.

 

- 26 -

9

 

Из моей толстой тетради:

"Здравствуй, Одесса! Пишу так — как давно не видевший ее. Да, сколько лет прошло после призыва в армию? Вон, подумать, как давно нас угнали в тот призыв — на Пересыпи, где Ленинский райвоенкомат! Но мне хорошо помнится, как еще раньше я уходил учиться в свой техникум. И теперь в первую очередь пошел туда.

Но возле техникума — никого из учеников, только несколько работяг в маленьких окнах вдоль стенки. Кажется, узнал там знакомого — механика Киселева, с которым меня знакомил дядя Миша. Ничего — работает, как ни в чем не бывало, и так захотелось окликнуть, чтобы напроситься тоже на какую-нибудь работу... А не испугается ли этот тихий механик меня — такого, как есть? Теперь, оказывается, здесь мастерская "Рекорд" с хозяином-немцем".

Дальше в этой тетрадке было про хождение по центральным улицам. И там тоже много досадных замечаний — и про свой жалкий вид, и про оживление вокруг. Похоже, что я тогда больше всего был озабочен именно этим — такой внешней стороной жизни... Или просто боялся заглянуть внутрь себя — чуть ли не в желудок, где еще не все улеглось после дизентерии?

Да, до сих пор приходилось вспоминать одного сержанта, который валялся рядом там, в Умани. Он что бы ни поел — сразу это уходило наружу... вываливалось изнутри подчистую, никак не задерживаясь!

И долго ли так будет даже в душе, хотя я вроде бы очухался? Не лишь от сала, которое принес с собой!

Эти грубые житейские мысли одолевали меня, хотя вокруг было много удивительного. Пусть не случалось больше таких встреч, как с соседом Петькой Затулиным — незадачливым певцом, но все же...

Возле цирка я увидел афиши: "Клоуны Якобино и Мишель". Ну, спрашивается, какие теперь могут быть клоуны, — разве время такое, чтобы смешить? Но и захотелось заглянуть туда... Кстати, не нужны ли им силовые артисты? Да, вспомнить, как я мог раньше — не только на турнике, а такое, например: ходить на руках — и по всей улице, от начала до конца Наличного спуска, пугая этим прохожих! То, что мне еще пригодится в жизни! И даже перед смертью!

Но что вон удивительней цирка: дальше за Соборкой мне в гла-

 

- 27 -

за бросился "Гамбринус" — так называлось пивное заведение в подвальчике старинного двухэтажного дома. У входа туда даже стоял швейцар в расшитой золотом ливрее, а над лестничкой красовался дурацкий Бахус — в колпаке и на бочке, с пивной кружкой в высоко поднятой руке. Многие приостанавливались и прислушивались к музыке, доносившейся изнутри (что-то немецкое — вроде вальса "Тринк, тринк!"), а кое-кто и робко заглядывал внутрь, блудливо усмехаясь.

Нет, меня это не прельстило — и не потому, что я такой уж трезвенник (как говорила мама: удался в отца, никогда не пившего!). А привлекло нечто особое — объявление, висевшее на другом углу улицы.

То было здание с вычурно отделанными окнами, с массивными, местами облупившимися карнизами. Раньше в нем помещалась сберкасса — и вон еще виднелись остатки рекламных объявлений: "Храните деньги в сберегательной..." Но здесь же, шагах в пяти от него, толпилась кучка любопытных, читая нечто новенькое — в чистых и ярких красках на стене.

Невольно я шагнул поближе и увидел по-русски начертанное слово "Внимание!". А под ним текст, который сразу же заинтересовал меня. О, текст, который изменил всю мою жизнь!

Вот он, этот исторический текст объявления на углу Садовой:

"ПРИГЛАШАЮТСЯ на работу в шахтах (район Бельгии). Для мужчин в возрасте от 20 до 30 лет. При себе иметь метрику, питание в дорогу. Запись ежедневно..."

И указывался адрес: Преображенская, 23 (в скобках — улица Короля Михая Первого). То есть в этом же здании — угловом и красивом, с карнизами.

Позже я прочитаю об этих карнизах у писателя Ивана Бунина:

"Помнишь пятиэтажный угловой дом... на углу Преображенской и Соборной площади, знаменитый тем, что весной, в солнечные дни, он почему-то всегда бывал унизан по карнизам скворцами и их щебетом? Мило и весело было это чрезвычайно!"

Так было написано осенью 1940 года. А спустя меньше двух лет — там же, рядом с еще упомянутой кофейней Либмана, и будет такое заманчивое объявление про шахты за границей...

Но и чем еще вскоре станет знаменито это угловое здание, —

 

- 28 -

уже после моего отъезда туда же — в Бельгию, о которой я не думал никогда в жизни и не читал в книгах? И лишь знал язык — французский, после школы... то, что и повернет мою жизнь!

Похоже, я не сразу так решил — ехать туда, чтобы работать. Раз не имею никаких документов, а только одну метрику, хранившуюся дома, и вдобавок — какое-то там питание... Но рядом кое-кто уже кивал — сомнительно или согласно, а некоторые и тихо спорили — насколько это выгодно и не обман ли. "Не обдурят ли, как Советы?" И многие хихикали, нервно закуривая.

Чтобы самому разобраться, я тут же сунулся в помещение — бывшую сберкассу. Здесь было неуютно — со сдвинутой мебелью, с какими-то плакатами по стенам, а посетителей видно мало — больше сидевших за столиками. Но вроде бы ни одного военного.

Приободренный тем, что вокруг не слышно осточертевшей немецкой речи, я сунулся к одному из столиков и напрямик спросил насчет документов.

Да, оказывается, не нужно никаких. "Можно и без метрики!" — буркнули мне.

Я отошел с шумящей головой, даже не спросив про жалованье.

Ну и было ли мне до представления — что именно здесь будет? Целая история, о которой узнаю подробно впоследствии.

Как мне потом рассказывали: пройдет год — и сюда потянутся люди... и не в бельгийские шахты, а посерьезней — в Югославию, где война! Правда, Югославии уже не было, а остались две отдельные страны — независимая Хорватия, примкнувшая к Германии и Италии, и оккупированная Сербия, объятая партизанским движением. Партизан было две категории — королевские и коммунистические, и если с первыми — под командованием монархиста Драже Михайловича еще как-то мирились, то против вторых — во главе с коммунистом, с загадочным, с цирковой кличкой Тито обходились решительно. Немцы, даже эсэсовцы плохо справлялись там, в горах, куда забрели титовцы, хотя и монархисты прятались в глуши, обрастая там бородами ("бриться — только в Белграде после победы!"), и тогда был выброшен клич добровольцам. Снова появился клич — как и в газете майора Зыкова — к русским, чтобы вступали в специально созданный там же "Русский корпус в Сербии".

А где именно этот набор происходил — здесь же, на углу Садо-

 

- 29 -

вой и Преображенской, в знаменитом здании с карнизами, описанными Буниным. Писатель и не подозревал за пару лет до этого — что там будет... "Записался ли ты добровольцем?" — так по рассказам одесских лагерников было написано на плакате, выставленном в окне бывшей сберкассы с нарисованным громилой в немецком мундире. Правда, эти добровольцы были без погон — их числили по рангу знаменитых "добровольных помощников", или по-немецки называли "Hilfswillige", а сокращенно — "гиви". Во главе же такого пункта стоял одессит, бывший советский лейтенант, сын одного оперного певца, вернувшийся из плена — вроде нашего Петьки Затулина. И сколько других одесситов прошло через него, этот пункт, растерявшись в общей неразберихе или просто желая побывать за границей! "Покупка", как сказала Тамаркина сестра Люся.

Целый очерк про них я потом видел в немецком иллюстрированном журнале "Сигнал": там они красовались на снимке с гитарой в руках. Но их, бедняг, вскоре вовлекли в движение вокруг организации белогвардейцев во главе с генералом Красновым, а после боев в Австрии и Венгрии они очутились по лагерям, где многие тоже полегли. Не забыть, как их офицеры крепко держались на зонах, отказываясь работать и даже общаться с другими, в том числе с начальством: "С хамами не разговариваем!". А когда в середине 50-х работали комиссии по амнистированию, то на вопросы — будут ли они заниматься своей монархической деятельностью, многие отвечали: да, если убедятся, что это реально в советских условиях... Ну и убежденные враги Советов!

Вот что за дела происходили здесь — в центре Одессы после моего отъезда из города и именно в помещении, где я оформлял свой отъезд в Бельгию на заманчивые шахты.

В конце концов я решился на это — и не столько после разговора с мамой, сколько с дружками, которых однажды собрал, как водилось раньше, — под фонарем...

Как бы на прощальную встречу, ибо потом больше не увидел многих из них! Да и вообще жизнь менялась...

Навсегда сгинула наша "Пещера Лейхтвейса"!

 

- 30 -

10

 

Нет, такая встреча вышла не у меня — на улице или даже дома. Это произошло, как ни странно, у моего друга — "Комиссара", в его доме...

Так написал обо всем спустя много лет наш "Интеллигент", хотя сам он — Вовка там не находился. И где описал это — в своем сочинении, на которое решился, став профессиональным литератором. Написал якобы со слов отца Ваньки — бывшего трамвайного работника, "ватмана" — так раньше называли водителей.

То был вообще чудаковатый, с подначкой старик, и ему трудно было доверять. Но вот то, что он сообщил однажды встреченному на улице Вовке Гридину... И после какого случая — облавы, в которую попал его сынок, хотя обычно был ловким, а тут собирал камыш для отопления в доме и даже спасения какого-то еврея, бежавшего из гетто.

Когда "Комиссар" все же вырвался от жандармов и пришел домой, то на радостях и созвал самых близких уличных дружков, в том числе будто бы и меня. А там я встретил, значит, особу, которая толкнула меня на отъезд в Бельгию... Вот какая замысловатая история описана в повести!

Короче говоря, дело было так — по литературной версии "Интеллигента", как я узнал при встрече с ним.

В доме у "Комиссара", как и в других слободских домах, с начала гетто проживала одна моложавая особа — еврейка. Эта разведенная дамочка, по специальности спортсменка, смело держалась: не давалась румынам в руки, отбиваясь от этапов на Пересыпь тем, что совала им взятки или просто живо кокетничала. Так она избежала и последнего этапа, когда угнали и нашего жильца — бухгалтера Давида Моисеевича, которого мама взяла к нам, несмотря на свое немецкое происхождение. Но теперь у этой еврейки уже не оставалось барахла для откупа, и когда парни собрались, чтобы отметить возвращение Ваньки после облавы, то она, приглашенная к столу на бутылку самогонки, и стала открыто жаловаться на свое положение. Мол, как теперь выкрутиться — при дальнейших этапах... и что еще можно придумать для спасения?

Вот тогда, если верить Вовкиному описанию, я и решился. Будто не просто рассказал, что хотел бы уехать отсюда подальше — аж в Бельгию, но и предложил этой особе — Ирине, что называется, рва-

 

- 31 -

нуть вместе. Это вызвало бурный интерес парней — ясно, что и с подначками: мол, ну и Карапет... сразу делает двойное "сальто-мортале"! Недаром хотел и в цирк поступить — акробатом! Особенно удивился тезка: у "Комиссара" явно был глаз на эту молодуху — Ирину, хоть она и не обращала на него внимания.

Ну, а когда еще подвыпили, то я, значит, и сделал ей предложение: пока что перейти ко мне домой — авось, у меня теперь особое положение! И тогда Вовка еще придумал в своем сочинении такое: якобы я — как завербованный — увезу Ирину с собой..', и по своим документам, хотя их нет! И главное — спасаю эту еврейку от этапа, вообще от расправы, от гибели! Делаю благородное дело — настоящий Праведник, как это потом стали называть еврейские органы!

Вот как это выглядело в повести, когда Вовка Гридин дал мне читать свою рукопись, отпечатанную на машинке:

"...окончательно все стало ясно, когда из ворот вышел сам Карапет. Он был в странной форме — с повязкой охранника на рукаве и казался важным и крепким, как никогда. Так и жди, что пойдет на руках по улице, как это любил делать раньше такой ловкач!

Но едва он приостановился и глянул на собравшихся возле машины, то у него было заплаканное лицо — красное и мокрое, даже небритое... Совсем не похоже, что собрался в дорогу, что предстоит свадебное путешествие!

А тут произошло еще одно удивительное событие. Этот уезжавший стал целоваться с каждым из собравшихся у легковой, так что многие тоже становились красными и мокрыми, особенно те соседи, которые жили в одном дворе. И когда подошла дочка соседки Баварской — Тамарка, то закричала ему: "Не уезжай, дорогой!"

Ну и что вышло там дальше:

"Вокруг закричали и другие, в том числе Ванькин отец, который похлопал по плечу Карапета: мол, ни пуха, ни пера тебе, дорогой... пиши оттуда, куда заедешь... не забывай нас... и возвращайся! Он даже удивленно выспрашивал — почему это случилось... "Не пожалеешь ли, Ваня?"

Тогда я будто бы стал здесь же, прямо возле машины, пояснять бывшему ватману, что мне нечего больше жалеть, раз ничего не видел, кроме бедности... А там, мол, я и оденусь, и вообще буду человеком вольным... Не пропаду!

 

- 32 -

"Он еще что-то говорил, залезая в дверцу, из которой выглядывала она — его избранница, с которой Карапет уезжал из Одессы. И стало даже не по себе, что никто не обращался к ней, будто осуждая поступок соседа.

Но когда "эмка" поехала, обдав дымком из-под колес, захотелось побежать вслед ей. Как и завидно было тем, кто покидает страшную Одессу...

Увидимся ли еще с тобой, дорогой Карапет?"

Это были вроде бы мысли юного героя повести "Мальчик с Красной слободки". И меня тронуло это, когда я прочитал про свой выдуманный отъезд. Особенно про переживания соседки Тамарки, хотя она в действительности... Даже не хочется лишний раз говорить! Вот, оказывается, что можно делать в литературе — изображать жизнь по своему желанию, а не по реальным делам, как было тогда! Так что я теперь и не упрекнул автора — В. Гридина за его выдумку...

Что же было точно в этот прощальный июньский вечер? Нет, мы не говорили о том, как дальше разворачивается война — например, про Севастополь. Там немцы якобы запустили свою страшную пушку "Берту", обстреливая, как сообщали по румынской радиоточке, советский форт "Чека" или "Максим Горький" (но не уверен, что были такие!). И лишь спустя полгода я наткнулся на пленных из-под Херсонеса, которых, оказывается, гнали поездом через Одессу и даже держали здесь, у нашей слободской насыпи, почти целый день, пока жители обносили их хлебом и водой... Вот жаль, что и меня тогда не было! И мы больше не загадывали про наше будущее...

Когда взвыл паровозный гудок с насыпи, то вздрогнули — таким знакомым и дорогим показался этот звук нашего детства, которое уже кончалось. Так что и Жорка Козел досадно засопел, а ловкий Гринька-"Фриц" сразу определил: румыны погнали нефть на фронт. Да, ведь тогда готовилось новое наступление — и вот генерала Власова добивали под Волховом после распутицы, пусть это было и далеко...

Прощай, Слободка! — невольно хотелось сказать мне. И я лишь закурил, как это начал недавно, хотя воздерживался даже в армии. А на вопрос Вовки — действительно ли я собираюсь работать на шахтах, пусть даже в "этой экзотической" Бельгии, с досадой

 

- 33 -

признался: да, потому что хочу носить хороший костюм, а не чужие обноски! И едва не добавил — еврейские, но все же сдержался: авось, и так поймет он — носитель кремового пальто из Львова. Хотя недавно появился в костюме и один из сыновей в семье бедных Простовых — техник на Суконной фабрике, где прятались те же евреи. Смотри, приоделся... не за чужой ли счет?

Как ни скучновато мы посидели тогда в бывшем "кутке" под разбитым фонарем, я потом не раз вспоминал об этом. Особенно на Явасе, когда там однажды тоже проходили такие прощания старых друзей. Это было раз летним вечером до этапа у разных сроков: "легких" соединяли с "болтунами", а "тяжелых" — карателей и полицаев с бывшими власовцами, бандеровцами или же "лесными братьями". И помню: под одним бараком в сумерках сбились прибалты, пришепетывая по-своему: так эстонцы вдруг запели на своем языке "Лилли-Марлен" (ту самую, которую я не мог слышать!). Как ни странно, они распевали ее на эстонском — с его 14 падежами, хотя в немецком их только четыре...

А я, оставаясь в той же зоне — 11-й, где находился еще один власовец с Атлантического вала — буфетчик Гриша, торговавший невинно молоком, едва не прослезился от человеческой непосредственности там, среди "тяжелых". И когда попал в свой барак, то невольно забормотал эту "Лилли" по-украински:

Бiля казарми,

Бiля тих ворш...

Ну, а что еще оставалось запеть Карапету, расставаясь с родным домом? Пожалуй, тоже украинское: "Iхав козак на вiйноньку". А не с выдуманной женой!

Ибо действительно я ехал на войну — вторично, сверх ожидания. Да еще на какую — власовскую! Карамба!

11

 

Нет, это сперва не походило на этап, даже военный. С почетом!

Правда, показалось, будто наш поезд хуже, чем тот — с нефтью... Кто мог такого ожидать? Но раздумывать было некогда.

Что-то насторожило меня сразу на Одессе-Товарной — с постовыми по углам, с суетой штатских на захламленном перроне и даже

 

- 34 -

с нервными гудками вдали. Не слишком ли много предосторожности? Так что я был доволен, что меня никто не провожает.

Правда, тот штатский, который принимал меня с заявлением в угловом доме на Преображенской, 23, был достаточно любезен и даже поинтересовался: взял ли я в дорогу продукты, как это требовалось? Такая вечная проблема — забота о человеке, будто при Сталине... Еще бы!

Я уверенно похлопал по крышке моего фанерного чемодана, когда состав уже громыхал на переездах. В него нанесли не только соседки во главе с теткой Феней, а и Пинчик (первые помидорки с их огорода!) и даже скуповатый Вовка (вплоть до своей авторучки с золотым пером — "чтоб писал"). Ну и спасибо всем, люди добрые! Расщедрилась Слободка — при своей нищете...

Конечно, что-то писать — и тем более письма — я не собирался оттуда, из глубины бельгийских шахт. Но что касается закусок, то сразу приспособился — благо, и у соседа напротив нашлось что-то подходящее — вроде курочки. Он вообще оказался широкой натурой — вплоть до рассказов про последние события в Одессе — концерты приехавшего знаменитого Лещенко... Ну, это интересно!

Похоже, мне в последнее время везло на разных исполнителей, и я, что называется, "всю дорогу" — до Раздельной слушал, как с трудом брались на лещенковские концерты билеты в Русском драмтеатре (вот тоже у людей заботы!) и как этот певец изощрялся в разных костюмах на сцене (и тут же одаривал улыбкой одну хорошенькую девицу в первой ложе!). Стараясь не думать о недосягаемой блондинке из 8-го номера, я потом даже вздремнул... чем плохо? Отдыхай, Карапет, пока есть такая возможность!

Но перед другой крупной станцией наш состав медленно приостановился, а вскоре в вагон вошли двое с карабинами и в мундирах с белыми повязками. "Гутен таг, панове-товарищи..." — забалагурили они, зыркая по вещам, и не один я невольно сжался. Хотя для виду мы продолжали свои разговоры: что и как будет там, в Бельгии, когда уже приедем. Мой сосед — тоже явно из бежавших пленных или даже уголовник — ловко припрятал свои вещи с остатками колбасы, а я' просто сделал вид, что задремал, хотя было не до сна. Чтобы успокоиться, невольно думал про оставленную маму.

Слава Богу, полицаи ничего не забрали, но только оказалось, что

 

- 35 -

они же остались с карабинами в дверях, никого не впуская в тамбур. "Кажись, дело пахнет нафталином... — мрачновато подмигнул сосед. — Шухер!" А когда в сумерках мы увидели за окном сплошь немецкие надписи, хотя вокруг еще мелькали галицийские горные ландшафты, то стало совсем неуютно. И что вышло среди ночи — в первый же сон прямо на моем фанерном чемоданчике, где раскинулся я, спрятав голову: грохот отцепляемых буферов, крики простуженными голосами и даже собачье повизгиванье. "Флигералярм!" — буркнул сосед. То, от чего я давно отвык!

Да, это было похоже на воздушную тревогу — вплоть до того, что спешно стали выталкивать из вагона (в самом деле, налет Советов!). Впотьмах и под дулами в спину мы побрели через дорогу — к мазутной стене товарняка, а там действительно собаки уже лаяли на всех, натягивая мощные поводки. "Шнеллер, шнеллер!" — знакомые отвратительные выкрики, и вот мы сидим за перекладиной в дверях вагончика, тотчас захлопнутых. А под ногами скрипучая солома шатнулась и поплыла, так что и я ругнулся: "Поехали... карамба!" Но еще не хотелось сознаться, что я крупно оплошал.

Тук-тук... все чаще поезд набирал скорость, а мы курили, опустив плечи, "не находя слов для выражения". Так любил подкреплять свои буйные приключенческие рассказы "Комиссарчик", но, интересно, — что сказал бы теперь Иван, этот будущий железнодорожник, в таком рискованном положении? Вот тебе и Лещенко с его чубчиком кучерявым, вот и бельгийские костюмы! Ох, как глупо влип ты снова, Иван Федорович... Или это не я обратился к себе солидно — по имени-отчеству? Сама жизнь, казалось, меня теперь вразумила! И без всяких описаний в Вовкиной повести!

Ясно, что до утра мы не уснули — вместе с другими будущими шахтерами, которых тоже напихали в этот товарный вагон. При коротких остановках — опять овчарки и только немецкая речь, а потом и пение — такое знакомое и невыносимое: "Фор ден казернен, фор ден гроссен тор..." Или это напоминало мне про судьбу Тамарки, которая тоже выстояла своего муженька — под воротами одесской тюряги...

 

- 36 -

Похоже, меня стали преследовать эти записи нот, виденные у Вовки, — даже в здешнем смраде нашего вагона. Так что и не захотелось что-то есть, когда нам просунули в открывшуюся дверь нечто явно вонючее. И я лишь задремал на чьем-то плече, пока меня сильно не толкнули в бок: мол, вылезай. Да, станция Березаика, как это пелось в детстве... Или что там еще по-немецки?

Нас столкнули на щебенку у полотна, а там слышно ржанье коней. А точнее — то были мохнатые битюги, впряженные в высокие фуры. Что-то деревенское, какое я видел только в детстве, наезжая к люстдорфским родичам. К тем, которые жили среди немцев, а потому и боялись вечно арестов... Вот тебе и Лилли-Марлен — как и та, кто могла ехать со мной! О, еврейка Ирина от "Комиссара" из повести... Пришлось ругаться — в страхе и досаде.

Не сразу я сообразил, что же там происходило. Кто-то взмахивал кнутом, а кого-то вталкивали в эти фуры с битюгами. А... простые крестьяне, или как будет точнее — бауэры выбирают, кто им нравится. Рабочая сила — явно будет бесплатная, а не за костюмы, как мечталось. Тайная распродажа людей — под видом вербовки! Не об этом ли предупреждала меня Люська — перед моим отъездом?

Напрягшись, я пробовал ругнуться по-немецки. Как это нас огревал своей ненавистью один конвоир по дороге к Умани? Мол, такие-сякие, "ферфлюхте... руссише унтерменшен!" Или во мне проснулось мое немецкое нутро? Ну и дела... все путалось!

Дошла очередь до меня — и я попал под кнут широченного дядьки со щетиной, взявшего чемодан. Он резко скалился и бормотал: "Ду бист... ду!" Так что сразу и не понять, что он хочет...

Видно, я подошел ему. Тогда меня снова сильно толкнули — прямо в фуру. Мол, лезь туда... как скот! Вот и дожился!

Привет тебе, экзотическая Бельгия, как сказал Вовка Гридин!

12

 

Село называлось Фрайтаг... или "тайль" — что-то в этом роде.

Оно красиво располагалось в долине, по бокам которой нежно зеленели луга, чуть ли не альпийские. Или я еще продолжал фантазировать — с дороги? А то и просто успокаивал себя. Ну и влип!

Лишь на другой день, когда нас вывели на эти луга — всего лишь косить сено, я как-то очухался. Прежде всего, широко зады-

 

- 37 -

шал грудью — видно, то и впрямь было что-то горское и привольное. И как далеко отсюда Одесса! Не говоря уже про море...

В каком романе я потом прочитал о таком же запахе травы?.. Или там было описание берега на Ла-Манше — у того же Атлантического вала, куда меня аж через год с лишним занесет судьба! Вот где приключенческая история, о которой я мечтал с детства...

"Трава — густая, мягкая, сочная трава, Если растянуться на ней во весь рост, она смыкается над тобой, и тебя не видно. Она колышется на ветру, дующем с Ла-Манша, с береговых укреплений, где еще видны следы десанта..."

Нет, так было не у меня, а у Бинга — героя романа "Крестоносцы" Стефана Гейма. Кстати, этот крестоносец Бинг — немецкий еврей, пришедший с американской армией. Вот — и у них, оказывается, все смешалось, как и здесь. Великое столпотворение!

А что делал в эту пору генерал в Волховских болотах, оставшись без армии и без всех близких, кроме одной поварихи — Марии Вороновой?.. Хотя перед этим он отправил домой свою армейскую жену Агнессу Подмазенко. Она поехала рожать от него, но потом... О, что ей было! Срок, как водится! И не Вовка ли однажды попадет в тот же мордовский ОЛП? А я потом и сам буду недалеко...

"Вжик-вжик!" — за этими классическими звуками косы и под пронзительный дух скошенного сена я старался забыться — вплоть до сна, когда нам выдалась такая возможность...

Но было не по-детски обидно: как допустил ты, Иван Федорович, что тебя настолько одурачили с этой вербовкой и поездкой туда, откуда по сути сам удирал? Но даже закурить скрутку нельзя было под взглядом хозяина. Вроде часового в валенках под Уманью.

Да, этот бауэр неусыпно ходил взад-вперед, пока мы работали — до мокрой рубашки. Я только изредка косился на его широченную спину и на заросший затылок. Сам он — битюг, недаром и державший таких лошадей! И что еще этот Михель, как его звали, придумает для нас — батраков? Хоть и напоминал маминых родичей в Люстдорфе. Теперь было не жаль, что их расстреливали.

Пока же он придумал нечто коварное при кормежке. Когда мы усаживались в полуденную жару за длинный деревянный стол перед крепким амбаром с тремя замками, Михель вдруг стал разме-

 

- 38 -

щать нас: одних — по правую сторону от раздатчицы мисок, других — по левую. Оказалось, для распределения разной кормежки, потому что выдавали, как писал Ленин, "по труду".

Только потом, ближе познакомившись с раздатчицей — полькой Зосей, я узнал, что Михель раньше умудрялся кормить по-разному и сидевших рядом работников, так что они не раз ревниво косились в соседскую тарелку. По привычке нас обслуживать она, похоже, этак раздельно относилась и к нам, свежим мужикам. Если поначалу при мне лишь поправляла на лбу узелок косынки, то другого новичка — Степана лихо потянула вечером за амбар.

Правда, подозрительный Михель не давал нам времени на ревности. Сразу после косьбы сена он построил всех мужчин на небольшом плацу перед тем сараем, где мы спали, и стал щупать нас повыше локтя, пробуя наши мускулы. Когда-то именно так мы бахвалились перед тем, как вспрыгнуть на турник в переулке, и я ли был виноват, что у меня были мышцы вдвое больше надутые, чем, допустим, у того же "Интеллигента"? Но теперь я пожалел об этом, пусть они и малость стухли после Умани...

"Зер гут!" — и Михель даже похлопал меня, как проверяемую лошадь, по спине. А когда своей щетиной заулыбался и другим выбранным силачам, то стало ясно: мы отобраны для самых тяжелых работ. А именно — долбить камень у дороги.

Наверно, это было потяжелее, чем долбить бельгийские недра! Так что мне хотелось вечером сразу воспользоваться Вовкиной авторучкой... Не описать ли в письме, какого я свалял дурака? Каррамба! Но оказалось, что отсюда никакие письма не уходят. Хотя почта имеется — в соседнем селе, куда хозяин ездит на своей фуре раз в неделю. Но разве он прихватит что-то для отправки? И тут выручила кокетка в косыночке.

"Тылько я... я зможу!" — так уверила меня Зося, когда я ей пожаловался. Обхватив меня вокруг шеи, пока мы лежали на сене за амбаром, она пообещала, что может передать письмо через своего земляка. Того, что ездит к Михелю за продуктами для местной фабрички. И мне оставалось благодарить ее.

Не сказать, что она стала первой женщиной в моей жизни. Какие-то грехи я позволял себе еще на танковой службе, захаживая в сельский клуб на Волыни и провожая одну за другой забавных

 

- 39 -

хохлушек в их цветастых юбках. Не сразу они узнали,^ что я тоже украинец, а потому и стали крепче прижиматься ко мне при расставании, пока одна не поддалась совсем — за ближайшим тыном. Но, признаться, разве я не каялся тогда в мыслях о Тамарке?

Но, видно, теперь я не устраивал такую опытную бабу, как Зося. Потому что я слишком изматывался за день здесь, на дороге, где долбил и долбил камень, проклятый камень, как потом мне доведется долбить и мерзлоту у Салехарда. Хотя там, на строительстве дороги к Игарке — этой знаменитой "Мертвой дороги", оставшейся брошенной в тундре вместе с полегшими там под шпалами западными хлопцами из дивизии "Галичина", меня еще что-то поддерживало. Вон однажды в многотиражке, выпускавшейся чекистами для нас, даже был лозунг через всю третью страницу: "Выполнять норму, как производственник Иван Тарасенко!"

Ну, а на что меня мог соблазнить этот заросший матерый биндюжник Михель, купивший украинцев, как скот? И все же охмурил, когда в нем обнаружилось нечто человеческое.

Хорошо еще, что я сумел одурачить его — при всей немецкой дотошности. Явно довольный нашей работой поначалу, а то и из-за чисто формальной необходимости, он выписал на каждого из "ка-меняров" (как у Ивана Франко!) справку — с именем и фамилией и указанием, на каких работах и у кого мы заняты. Потом оказалось, что так нужно было на случай проезда по нашей дороге военных жандармов с бляхами. И вот тогда я, воспользовавшись тем, что у меня не было никаких документов, вдруг назвал себя иначе — не Тарасенко, как потом в лагере, а произвольно — Козловым, как Жорка Козел. И думалось ли потом, что это скажется на моих делах и вообще судьбе — при гонении на власовцев? Счастье, что нет заботы про жену Ирину, которую придумал Вовка в своей рукописи...

Кстати, если снова вспоминать и о судьбе генерала, то как раз в ту пору он тоже переносил критические обстоятельства. Дело было не просто в тяготах по глухим лесам и болотам у пресловутого Мясного Бора. Вот как это описывали разные авторы:

"Никакой транспорт не действовал — ни гужевой, ни автомобильный: все зимние дороги оказались под водой. Люди на себе носили боеприпасы за тридцать километров, а места тут непроходимые. Патронов в обрез, в день по сто граммов сухарей и по двести граммов

 

- 40 -

конины. Гибли в неравных боях командиры и солдаты, брошенные Власовым..."

(Арк. Васильев. — "В час дня, ваше превосходительство").

 

"Когда почти все части его армии были уничтожены, Власов с небольшой боевой группой отошел в дебри заболоченных лесов. Но вскоре погибла и эта группа, за исключением нескольких человек. Еще несколько недель Власов, без знаков различия на форменной одежде, скрывался в приволховских лесах, заходя по ночам в деревни и получая от крестьян немного хлеба..."

(В. Штрик-Штрикфелъдт. — "Против Сталина и Гитлера").

В конце концов 13-го июля 1942 года о нем сообщило германское радио:

"Во время очистки недавнего волховского кольца в своем убежище обнаружен и взят в плен командующий Второй ударной армией генерал-лейтенант Власов".

А вообще дело было так: в простой красноармейской шинели он вышел на порог избушки, в которой находился, и сказал немцам: "Не стреляйте... Я — генерал Власов". И направили их туда, на опушку леса в Туховичах, местные жители. Попал как бы в родной плен!

Ну, куда уж было мне знать обо всем, находясь почти по другую сторону Европы в своем селе Фрайтайль? И как еще не занес меня туда трепач Вовка? Тем более — с моим превращением из-за перемены имени-фамилии... Ведь когда я назвал ее хозяину, он встрепенулся: "О... Георг Козлофф!"

Его заинтересовало это имя — Георг, вроде бы и немецкое. Михель стал объяснять, что у него — в роду коренных землепашцев этой части Австрии — тоже есть какой-то Георг. Тогда и мне пришлось вспомнить свою бабушку...

О, старая Роза, жившая в Люстдорфе! Мы с мамой нанесли ей — еще до смерти папы всего пару визитов. Было приятно отправляться туда, в немецкое пригородное село на 29-м трамвае, отходившем с Греческой площади. И тогда — еще подростком я приобщился к морю, пораженный видом сплошного песчаного берега за селом, и необъятным, на десятки километров, тугим разливом воды с редкими дымками судов у загадочного горизонта...

 

- 41 -

Ну и как нужно было исковеркать такую жизнь, чтобы мы больше не ездили туда, забыв вообще о родичах-немцах после их арестов, а теперь я и не мог слышать их языка — почти родного!

Когда я с трудом пояснил обрадованному Михелю про свою "альт-муттер", он вдруг так проникся ко мне, что это снова перевернуло мою судьбу. По крайней мере, я выбрался из этой альпийской красоты, как и Власов из болот.

Пусть и жаль было покидать Зосю, даже если делил ее со Степаном и раздражала косынка с узлом на лбу — по-модному тюрбан.

13

 

Началось с того, что однажды Михель позвал меня в свой дом.

Вообще было загадкой — что там происходит, начиная с его жены, которая не показывалась на людях, или с обилия пустых комнат на двоих. Да, как вообще живут здесь люди?

Но оказалось, что комнаты раньше были заселены молодыми — сыновьями этих бауэров, один из которых даже успел жениться и обзавестись ребенком. Пока не пришло сообщение с Восточного фронта о его гибели. Тоже "тотэ"!

Именно поэтому хозяин и снизошел ко мне. "Аух — Георг... майне зон!" — так почти торжественно объявил он, едва я с явным трепетом ступил на чистые ковры его дома с затхлой, заигравшей от солнца мебелью и чириканьем каких-то птичек в клетках, растыканных по углам. О, немецкий тошный уют, какой был и у тетки Фени! Не говоря уже про бабушку, где снимали обувь...

Не приглашая сесть к столу, этот почти городской житель стал тыкать пальцем в изображение сына на маленькой фотографии с кокетливо обрезанными краями. Оттуда в упор смотрел такой же, как отец, широколицый и рыжеватый (даже на черно-белом снимке!) унтер-офицер на фоне казарменной постройки. Этот Георг погиб еще в прошлом году где-то под Винницей — в наших краях. И мне стало не по себе: не были ли мы повинны в его смерти?

Не сразу я расслышал покашливанье: то из другой комнаты, из-за занавесок с пестрыми вышивками передалось волнение хозяйки дома — явно прикованной к постели (не после гибели ли Георга и ухода его семьи?). Вдруг я посмотрел иначе на того, кто приобрел меня явно в награду, раз потерял молодого кормильца в боях за

 

- 42 -

интересы фатерланда... И не потому ли даже потянулся ко мне — и не только ради сходного имени? Осталось лишь еще напомнить, что в моей крови есть немного немецкой. На что я решился, но не сразу, а спустя несколько дней, и тогда Михель неожиданно сделал мне поблажку по работе. Что называется — блат, как и у вас это водилось! Ничто людское не чуждо и таким битюгам...

Так вышло, когда отсюда в очередной раз уезжала фура, нагруженная разной продукцией для ближайшей фабрички, где тоже работали фактически батраки — "остарбайтеры". Ее угонял земляк Зоей — шустрый, с хитроватым прищуром Ян, и я поостерегся — не передал ему, как она предлагала, на почту свое письмо. Пока мы грузили на фуру ящики с овощами, этот Ян льстиво заговаривал с хозяином, а тот кивнул на меня: мол, вот Георг — "арбайтен гут!" или как там. И я тут повторил, вспомнив про свою немецкую бабушку, что сам "фиртельдойче", то есть немец на четверть, что ли... И получается — стал немного своим человеком... не смешно ли? Вот знала бы мама, а особенно папа с его принципами!

Хотя было неприятно, когда над тобой, Карапет, посмеялись другие работяги, едва фура вместе с Михелем отъехала, а мы устроили перекур. Правда, здесь долго не залежишься, глядя в прозрачное горное небо с редкими тучками: вон сразу появился грузовик со щебенкой, и нам пришлось разгружать его. Но все же в обед Зося подсунула мне порцию побольше обычной: похоже, что полька решила тоже побаловать... А я, сцепив зубы, вспомнил про Тамаркиного мужа, которого та, наверное, ублажает. Вот вернусь, даст Бог, домой — и рассчитаюсь с этим тюремщиком... И даже за мнимую Ирину! И знала бы Люська, что была права с предостережениями!

Потом Михель решил сделать мне приятное, когда зазвал домой в свой кабинетик, где находился его радиоприемник. То был довольно старый аппарат, работавший только на две волны — длинную и среднюю (чтоб не ловить передачи врагов!). "Olympia" — прочитал я на заднике приемника, пока там гудели лампы, нагреваясь. И хозяин вдруг ткнул пальцем в шкалу: "Хьоре!" Мол, слушай... и что именно — Москву! Да, из шорохов вынырнул привычный русский голос, который спокойно вещал про самое безобидное: как идет жатва, какие успехи в таком-то колхозе и кто из женщин заменил на полях мужа. Так что в груди что-то мягко заныло, и стало

 

- 43 -

не по себе из-за ненависти, которую я испытывал. Все же что ни говори — там свои. Как и в плену! А тут приходится зажимать душу... Как и потом надолго — по лагерным зонам!

Делая вид, что меня не очень волнует московское радио, я сам крутанул эбонитовую ручку "Олимпии", и рядом возникла подвывающая музыка. Видно, это была Анкара, которую раньше не любил Вовка, если я заходил к нему — за какой-нибудь книгой. У них был СИ-234 — как премия дяде Мише за ударную работу в облкинофототресте, и чаще всего они слушали веселую скрипичную музыку из Бухареста... ну и думалось ли, чем кончится такое веселье?

Похоже, и Михелю не нравилось турецкое завывание. Но при переключении я услышал то, что меня совсем бросило из жара в холод: "...оберкоммандо дер вермахт гибт бекант". Так звучала сводка, напоминавшая команду в строю, когда пленным повторяли очередной приказ — "бефель". Это "гибт бекант" въелось в меня, как дизентерия, и я даже не поблагодарил своего рыжего благодетеля, когда он с усмешкой сунул мне пачку табака — кстати, с надписью "Turkish Tutun". Ну, спрашивается, почему он так обхаживает меня, даже если узнал про немецких предков? Не собирается ли сделать какую-то пакость, о чем не раз предупреждала Зося? "То ест немец коварный и злый!" А главное — мстительный за своего сына...

Это подтвердилось, когда готовилась очередная поездка нагруженной фуры в поселок. Забросав ее, как обычно, ящиками с брюквой, Михель вдруг подмигнул мне и кивнул на козлы: мол, займи там место... "нэме дорт плац!" Не сразу поверив в такую возможность уехать, я стал озираться, а стоявший рядом Степан даже одернул меня: мол, не верь ему! Но Ян на козлах уже отодвигался, заранее уступая место, и тут я вспомнил про неотправленное письмо. Черт с ним — рискну, чтобы самому отправить его! И почему все же хозяин пускал меня в путь вместо себя? А когда отъехали, то даже рассмеялся. "Рпта!" — так одобрил он сам себя.

Только по дороге лукавый поляк стал пояснять, что таким образом этот бауэр проверяет работников, на которых есть донос в полицию. Если я попробую по дороге сбежать, то полиция только и ждет этого, а сам он получит премию от властей... розумеш? И поляк сощурился от удовольствия, что так раскрыл замысел этого немца-австрияка. Но, спрашивается, можно ли даже ему доверять, раз и Зося

 

- 44 -

по-своему коварная? Господи, среди каких типов я очутился... что за мир вокруг! Хуже, чем в плену, где было не до обмана!

Не замечая, как мы едем, я закурил тот турецкий табак, сделав скрутку из письма, подготовленного к отправке. Ведь теперь вряд ли мне удастся отправить его, как я и обещал маме. И на что, Карапет, решиться тебе? Я еще судорожно соображал, теряясь.

Когда же за поворотом показались дымки небольших фабричных строений, то придержал Яна за вожжи: мол, надо того... пописать!

И спрыгнул, чтобы юркнуть в ближайшие кусты.

14

 

О том, как можно бежать от зловредных бауэров, потом ходило много рассказов и даже трепа. Их описывали обязательно эксплуататорами наших людей, страшно жадными или вообще подлецами. Но меньше всего было о том, какие они рачительные хозяева и как умели, казалось бы, из ничего добывать плоды на земле. Еще в детстве мать рассказывала об одном колонисте под Люстдорфом, который похвалялся, что у него зерно растет "и на камне", тогда как у колхозников оно жухнет и на хорошо вспаханной почве... Мол, всему причина — хозяйское отношение к своей собственности. То, на что посягнула советская власть, разогнав единоличников!

Ну и думалось ли мне, что теперь я увижу наиболее убедительно — что такое настоящий хозяин на земле, пусть он сам не трогает ее руками? Да, немцы работали чужими руками — с помощью наших людей, пригнанных с их родины. Но, как говорится, руководить — это тоже надо уметь с головой! Вон сколько я видел еще до армии вздорных деятелей — председателей колхозов или директоров совхозов, которые больше кричали и ругались, буквально — руками водили, а не поступали по-деловому!

Бывало, под Кривой Балкой, утаскивая в голодную пору с огородов здоровенные кабаки (литературно — тыквы) — для "кабаковой каши" или просто помидоры (для засолки!), я там не раз слышал таких неразумных начальников, которые поносили работавших на грядках женщин — и вполне матерно, не стесняясь в выражениях (и почему-то по-русски, а не на родной мове!). И особенно они просто издевались на виноградных участках в тамошнем совхозе, чуть ли не поступая так, как это делали румыны под другим пригород-

 

- 45 -

ным поселком — Шабо. Там, говорят, специально заставляли надевать сетки на лицо, чтобы не поедать виноград, или даже надо было... петь, занимая рот этим делом!

Не известно, дошел ли Михель до такой техники эксплуатации своих работников, пригнанных с Украины. Но знаю только, что у него были очень просторные погреба, где он хранил в консервированном виде всякие сорта овощей (а не брюквы, которую отправлял на соседнюю фабричку). И Зося, которая даже раз утащила для меня несколько банок с огурцами, только качала уважительно головой: "Бардзо... бардзо смачнего!" А особенно поразило меня то, что довелось потом увидеть в хозяйстве одного типа в Саксонии.

Я попал туда спустя полгода в составе одной хозяйственной автоколонны. Это было с полдюжины обычных пятитонных "бенцов", но все же с армейскими буквами на номерах: "WH", что означало, видимо, хозяйство вермахта — "Handel". На мне, как и на других водителях — тоже из пленных или "остарбайтеров", была пехотная роба (только, разумеется, без погон!), и поначалу мы на стоянке в заурядном селе стали возиться с моторами, закинув капоты к запотевшим стеклам кабины. Да, я тогда уже стал настоящим "гиви", хотя и думал, что это лишь временно — до первой же очередной возможности куда-то смыться... И даже не ломал голову — куда именно: авось, что-то само собой подвернется в том круговороте, какой возник у меня.

Так вот — не успел я захлопнуть свой капот и лишний раз протереть чистенькой паклей по радиатору (по-немецки — порядок и чистота!), как слышу — кто-то подзывает меня и других ребят сбоку. Оказалось — некто сухощавый, со слезящимися красными веками и немного дрожащими кистями тип. "Скупердяга!" — подумал я сперва об этом местном бауэре, от которого предстояло забирать ящики с продуктами. Он звал настойчиво куда-то в конец двора, и мы потянулись туда неохотно, стараясь не говорить. Ведь так нас не раз принимали за настоящих немцев — со всеми преимуществами от этого, если не с ненавистью со стороны населения из поляков... А мы обычно не спешили признаться — кто такие!

Нет, этот сухощавый, с трясущимися руками оказался вовсе не скупердягой — по крайней мере, для нас — "гиви", таких "добровольных помощников", вроде истинных солдат вермахта. Когда мы спус-

 

- 46 -

тились за ним по аккуратным цементным ступенькам в подвал, то даже задохнулись — и не от спертого воздуха, а при виде полок с рядами консервированного добра. Чего там только не было — и не только овощей, а и мясного и рыбного изобилия, которое заманчиво сверкало и чуть ли не вкусно пахло через баночные стекла!

А едва мы только глянули друг на друга — и ошалелые от такого богатства, и с досады, что не можем сами его попробовать, как этот хозяин и стал протягивать нам по банке одного, другого и третьего... Боже мой, как, выходит, здесь роскошно живут немцы — казалось бы, бедняки у Гитлера!

Ну, ведь нам толковали раньше политруки: фашизм, мол, довел до обнищания немецкий народ — всех поголовно рабочих и крестьян! И теперь они, одетые в военную форму, сразу повернут оружие против своих поработителей, а тогда мы общими усилиями свергнем ненавистную коричневую клику... да! Хотя тут жратва такая, какой не кормят и нас — вроде бы военных, а только гороховыми супами и пшенной или кукурузной кашей, не считая маргарина.

И нужно ли говорить, с какими чувствами мы — жалкие "гивишники", выбрались из подвала, поспешно шагая к своим машинам? Пусть даже вдогонку сухощавый скупердяга что-то ворчал, догадавшись уже, что оплошал, когда его одернул настоящий немец — командир нашего автомобильного взвода.

Поэтому я позже не очень косился на других бауэров, когда доводилось ездить по разным селам немецких провинций. Мне даже, признаться было не особенно жалко тех наших людей, которых пригоняли новыми партиями сюда на работы, в первую очередь сельскохозяйственные. Хотя, как потом выяснилось, они всегда горевали больше из принципа — так было, например, в одном хозяйстве, куда перед нами завезли... землю. Да, настоящую пахотную землю — и прямо с той же горемычной Украины, чтобы здесь обогатить урожаи, хоть и пропаганда продолжала твердить про несчастных немецких крестьян, которые... Вон как, например, мне удалось поймать по радиоприемнику у одного бауэра — по той же "Олимпии" производства "Saksenwerke", когда мы раз остановились у него на ночлег. Станция была явно прифронтовая, потому что вещала довольно внятно, а украинский отрывистый, типично политруковс-кий голос жаловался: "Нiмщ грабують наш рiдний край... усе ве-

 

- 47 -

зуть до зголоднiлоi Нiмеччини!" Эта "зголодiла Нiмеччина" особенно потрясла меня — и не только после погреба сухощавого бау-эра, а и от воспоминания, как еще в Одессе при мне расположившиеся на Соборной площади молоденькие розовощекие фронтовики получали охапками из подкатившей машины с открытым бортом и белый хлеб в целлофановой обертке, и португальские сардины, и даже апельсины с мармеладом, а запивали это цветастым вермутом из своих фляжек. Так "гивиков" никогда не кормили!

Правда, можно понять боль украинских хлеборобов, когда они увидели свою родную, обхоженную их ногами и ухоженную их руками землю, как бы навсегда отторгнутую теми, кто теперь завоевал ее... И не потому ли дело дошло однажды до того случая, который описал один поэт, живший после моего возвращения в Одессе?

Я прочитал его стихотворение в одной местной газете, и вот отрывок из него — "Балади про чернозем":

Коли грунт привезли iз нашего рiдного краю,

Вже там було на станцii того плачу!

Ми вiдразу його впiзнали... Чим ще горе зараешь?

А вiн аж потеплiшав — землячок своиiх почив.

Зсували його обережно. Дiвчата собi гадали:

Грунт, ноже, саме звiдси, де кожна iз нас росла.

I бачились заднтровскi, яснi задеснянскi далi,

Тiлъки шляхи чорнiли до маминого села.

Стерегли чернозем вiвчарки. Був, як i ми, в полонi.

За номером значивсь, наругу повинен терпiть.

Возили його, й возили, пекли щоночi долонi,

Але дiдька iм повивозить нашi усi степи!

Автор — Микола Палиенко еще рассказывает, как девчата "спали на нiм" — на черноземе, и им "зовсiм було нетвердо", а потом бауэр ругался, что из-за непогоды "мало земля вродила" и даже "казав, що це ми наврочили". И после каждая из украинок этот чернозем "вгортала в хусточку", более того — "носили з собою вузлики, наче своiх дiтей". Когда же довелось ехать домой, то одна из них не могла "розлучитись"...

Вкутала, нiби й справдi з полону везу дитя!

Вот так — действительно, как родное детище героиня этого стихотворения вернула землю на ее исконное место — в родном селе!

 

- 48 -

Ну, а что мог привезти домой я, возвращаясь тоже "з полону" — из лагеря? Если не мерзлое летнее тундровое добро, то хотя бы, пожалуй, таежную непроходимую древесину? Или такую вкусность — березовый сок со стволов? А то и сладковатую мерзлую картошку!

Но я не смог взять с собой и самое насущное — супесчаную почву, на которой стоит Мордовия. Там копнешь лопатой на полтора-два штыка — и начинается песок... да, настоящий — сыпучий и почти нежный, как в Люстдорфе! О, как жадно я хватал его — остатки древнего моря угро-финских племен!

Так примерно я перебирал и нормандский песок, пока мы находились под Ла-Маншем. Хотя его, как и тамошнюю траву, было мне не донести... И тут уж совсем из других соображений!

Ведь сколько километров впереди было еще у бедного скитальца Карапета! И не только по чужой земле, а и по своей...

Как и теперь — пару метров, когда я прыгнул в кусты, сбегая от Яна.

15

 

Такой простой выход из положения — после всех предупреждений... Что называется — сломя голову!

Да, на что я рассчитывал? Не по примеру ли того лихача, который был в нашей колонне на Украине? На глазах у всех, в первую очередь конвоиров с закатанными рукавами, он рванул с места и кинулся за встречной машиной.

Тогда по дороге попадались не только мотоциклы со связными или белоснежные кареты санслужбы. Назад возвращались многие жители и даже такие же кареты — бывшей "скорой помощи" с бежавшими врачами, и там могли попасться сочувствующие. В конце концов — лучше рискнуть, чем погибель! И уже не один так же лихо пытался сбежать, пока мешкали автоматчики...

Ну и что теперь мне оставалось? Благо, при мне был весь нехитрый скарб — в небольшой торбе, с которой я обычно не расставался, пряча там, кроме письмеца, и бритвенный приборчик, и свои новые документы, и деньжата. О, как мне поможет все это — вплоть до лагерной зоны, после всей фильтрации и даже пересылок! Лучший друг бродячего страдальца — это "сидор". Вместо чемодана...

Итак, я махнул в кусты, слыша за собой окрик Яна. Действи-

 

- 49 -

тельно, делая там то, что я и пообещал — так сказать, освобождаясь для легкости, я сразу прикинул: как быть дальше? Кажется, вбок вела узкая дорога — и не на фабричку, и не назад, в Фрайтайль, так вот, если бы... Тут раздался автомобильный сигнал — видимо, Яну с его фурой, загромоздившей путь. И стало заметно движение небольшого грузовика с прицепом. Догнать — сразу вздумалось мне!

Я бросился наперерез ему, едва успев застегнуть штаны. После десятка отчаянных шагов вдогонку сразу ухватился руками за бортик прицепа. Как на турнике, легко подтянулся — и порядок! Уже сижу на каких-то тюках, подпрыгивая и отдышиваясь. Смутно — истошные крики из кабинки, но я держусь... Из последних сил!

Лишь у разворота этой боковой дороги машина остановилась, и пришлось изощряться — что-то объяснять вылезшему злому водителю. Это был моложавый дядька в расстегнутом поношенном мундире летчика — с отворотами на груди и птичками на петлицах. Ну и как сговориться с ним — явно бывшим воякой?

Нет, я не стал бежать от него, а даже протянул руку. Не пожимая ее, он диковато оглядывал мою фигуру — в пиджаке с оторвавшимся лацканом, в истоптанных туфлях. Это было то, что оставалось от Федьки после его призыва на флот. Ну, знал бы бедный брат, как пригодилось его барахло! И на что дальше я мог надеяться?

Тут этот бывший фронтовик понимающе усмехнулся: "Ппдапеп... ]а?" Не сразу я сообразил, что он принял меня за бежавшего из Венгрии — по соседству. Кстати, разве мое угловатое лицо с чернявыми волосами и особенно запавшими мрачными глазами не смахивало на венгерское? И только позже я узнал, что оттуда, из союзной страны, удирало немало тех, кто рвался на заработки в более благополучную Австрию, в эту ее провинцию — Каринтию. "Wohin?" — еще допытывался у меня летчик. Мол, куда ехать хочу?

Так мы коряво объяснялись, уже сидя вместе в кабинке. Я лихорадочно припоминал — какие знаю венгерские слова, которые слышал от одной девицы в Прикарпатье, когда служил там. Кажется, "собод" — свобода или "мукач" — работа... и в самом деле, не интересовало ли это больше всего меня в нынешнем положении?

Мой водитель одобрительно закивал: "Ja, Ja… arbeit" — и стал показывать на появившиеся домики — аккуратненькие строения с окнами, обведенными узкими черными карнизами, и с цветничками

 

- 50 -

под окнами. Он даже назвал хутор длинным словом с окончанием на "гейт" или "кайт", и я откровенно пожал плечами. Но разве потом не путался и в коротких названиях — например, в сходных "Линц" и "Лиенц", хотя они были в разных концах всей небольшой Австрии? О, этот Лиенц — с теми событиями, которые произошли в нем летом 45-го, когда уже разваливалось власовское дело...

Так я ехал в свою неизвестную жизнь, окончившуюся лагерем, пусть и только рабочим — для "остарбайтеров". Хотя в это же время сам Власов тоже на автомашине следовал в свое место задержания — на Сиверской между Лугой и Мгой и был важно принят самим командующим немецкой 18-й армией, осаждавшей Ленинград. Но, думается, в беседах с генерал-полковником Линдеманном ему было намного уютней, если не очень спокойно, чем теперь мне — с этим летчиком Эрвином. Сбитый недавно там же, под Волховом и теперь промышлявший на собственной машине для той же фабрички, что и бауэр Михель, он меня беспокоил... И я лишь круто закурил его турецкий табак, сделав из остатков письма скрутку дрожавшими пальцами. И чуть не сказал себе: "Дело — табак!"

Но хорошо еще, что по дороге не было каких-то жандармских постов или даже эсэсовцев, как встречалось на дороге к Умани. В том районе однажды происходило событие, о котором я позже прочитаю у Курта Малапарте в "Капуте": как на радостях летом 41-го там съехались Гитлер и его друг Муссолини, как перед ними проходил блестящий строй итальянских берсальеров в сопровождении героев СС и как вокруг население было сплошь изгнано.

Но не сравнить же! Хотя, правда, здесь то и дело проносились небольшие колонны... нет, не пехотинцев, а небольших открытых грузовичков с сидевшими вдоль бортов лицом друг к другу солдат в касках и с прижатыми к груди автоматами. "Nach Ostfront… arme leute!" — раз кивнул на них Эрвин, посочувствовав этим действительно бедным людям — фронтовикам. Да, пусть ехали удобно и даже эффектно на передовую, которая, как я потом узнал, стремительно откатывалась к Дону — сразу с падением Севастополя. И что, интересно, уже передает "оберкомандо дер вермахт" по радио?

Пока же мы попали на небольшую площадь, где вдруг показался шустренький яркий трамвайчик, и мой водитель даже запел. Но это была не какая-нибудь осточертевшая военщина вроде "Лилли-

 

- 51 -

Марлен" или "Тринк-тринк", а про тот же трамвай, а вернее — его кондукторшу... как это — "Шафнерин". Ох, эта милая песенка, сочиненная недавно после проводившегося в Берлине конкурса на самое вежливое обслуживание! Да, оказывается, из желания замять у народа впечатление от поражения зимой под Москвой — по крайней мере, от приостановки продвижения на Восточном фронте, власти в январе объявили такой дурацкий конкурс. И победителем в нем вышла некая столичная кондукторша трамвая, в честь которой сразу и сочинили красивый шуточный вальс.

Обо всем этом я узнал много лет спустя от моего бывшего дружка с Наличного спуска, хотя Вовка уже не был музыкантом. Но он даже записал по памяти мелодию такого "кондукторного" вальса, которую я здесь и воспроизвел на нотах. И странно ли, что даже тогда — в кабине грузовичка с прицепом я, хоть и не терпел язык, слушал про вежливую кондукторшу в Берлине. Как это — прима!

Но если бы, увы, все удовольствие не кончилось неожиданно и самым неприятным образом! Да, вдруг Эрвин круто свернул в переулок, а там затормозил перед невысокими железными воротами с колючей проволокой над ними. Это называется — приехали!

"Aufstehen — предложил он знакомой конвойной фразой. — "Schnell!" Мол, вылезай... и побыстрее! Вот как!

16

 

Потом я не раз буду думать — как это снова попал впросак... Карамба!

Да, Карапет, несмотря на свой недетский возраст, ты промахнулся и с таким бывшим летчиком из-под Волхова, как и раньше с работой у того Михеля. Так что не сразу и осознал положение.

Из-за письма, которое Зося обещала мне пристроить и которое я уже раскурил, я также запутался в петлю, из которой мне немыслимо, как надо вылезать... Что значит — доверчивая натура, без какой-то смекалки, как и у бати!

Хотя вон другие... Как характеризовали сдавшегося в плен Вла-

 

- 52 -

сова! Согласно данным на него, приведенным в книге Ю. Квицинского "Путь предательства":

"У него русско-народнический характер, он умен, с легким душком крестьянской хитрости. Он грубый и резкий, но в состоянии владеть собой. Оскорблений не забывает. Очень эгоистичен, самолюбив, легко обижается. В момент личной опасности несколько труслив и боязлив..."

Ну, так обо мне, пожалуй, не скажешь. Потому что я все же не испугался, очутившись за воротами с колючей проволокой, когда сошел с машины Эрвина. Как он ни ворчал мне вдогонку...

Там была обычная заводская обстановка. Мощеная дорожка к конторке справа, а слева — длинный ряд цехов с перестуком машин. Редкие фигурки у нескольких дверей, среди них и военные. Два или три грузовика поодаль. Несколько деревцев, жавшихся к конторке, там и цветы. И даже чей-то смех.

Вот как, оказывается, выглядит предприятие — "Betrieb" по-немецки, если все же пользоваться таким языком. Что-то здесь было от той мастерской, которая имелась в автотехникуме — в "Рекорде", где теперь работал механик Киселев. Но не похоже на ремонт автомобилей, как я и не узнаю позже — что именно производили на таком заводике. Военная тайна, как и "у Советов"...

Поймав себя на этом выражении, я поежился. Пожалуй, теперь и пожалеешь, что очутился не в тех условиях — у своих, что бы там ни думать о большевиках. Вон разве потом я не прочитаю в докладе Малышкина на Антибольшевистском конгрессе в Смоленске (или в действительности в Берлине) чуть ли не горделивое признание, что в рядах Русского Освободительного движения — в основном советские люди, а не из старой эмиграции. Да, разве были против "народной революции 1917 года", как она теперь называется, те ребята, которые стояли вместе со мной у вышки Атлантического вала после того, как окончили пропагандистские курсы в Дабендорфе под их Берлином? Они бойко шпарили и про Сталина, загубившего миллионы, и про Новую Россию "без большевиков и капиталистов", но как-то замолкали, едва спросишь у них — были ли раньше комсомольцами. Правда, тогда уже комсомольцев и даже членов партии перед строем не расстреливали, как это делалось при мне (якобы благодаря хлопотам одного из власовских приближенных

 

- 53 -

из немцев), а уничтожали только политработников. Но все равно эти ребята в немецкой форме и с нашивками РОА не душили последнее, что оставалось у них в душе. Так же, помнится, у меня мягко отозвалась грудь, когда я досиживал в мордовской зоне и там свирепствовали молодые ученые из Москвы и Питера (мол, надо "сковырнуть этого лысого — Никиту!"). Помню, знакомый банщик раз задумчиво признался: "Поставили сюда — как бывшего, из советских..." И я понимающе кивнул ему и пожал мокрую руку. Все же трогательно!

Но теперь, конечно, я не стал пожимать — сочувственно и тем более с благодарностью — руку бывшему летчику Эрвину, доставившему меня прямо в руки немецких заводских хозяев. Хотя разве и сам не говорил ему о желании работать, разве не набился на такую медвежью услугу? Он лихо развернулся перед воротами и укатил в свою австрийскую неизвестность, а меня сразу завели в конторку с цветами под окнами, где тихо стрекотали машинки и названивал телефон. "Ostarbeiter!" — подтолкнул меня один из привратников, и я похолодел от одного этого слова, хотя еще мало слышал о нем. Вот, дорогой, ты и попался с твоими планами! Всю дорогу!

Дальше все делалось быстро и четко. По моей справке, выданной Михелем, запись в перфорационную карточку всех данных (и хорошо еще, что Эрвин не указал на мою липу — про Венгрию!). Потом взяли у меня другие подробности — кончая группой крови и наличием-отсутствием венерических заболеваний (не от Зоей ли, случайно?). А после короткого обыска — с взглядыванием не только в родимый "сидор", но и под штаны (как при полицае в селе!), я очутился в длинном бараке — из таких, какие потом узнал по лагерям. Даже примечательно — первый барак в моей жизни!

"Дорт!" — указал мое место в конце барака сердитый тип, косясь на "сидор". И это короткое слово часто будет коробить меня при звуках одной популярной вещицы из кинофильма "Звезда Рио" — на сеансе великолепной чернявой гибкой танцовщицы Ла-Янны. "Dort in Kopakabana-а..." — тягуче пела она танго, какое потом танцевали наши девицы в ненавистных тюрбанах — как и у Зоей. Такие танцульки после киносеансов устраивались здесь, в заводском общежитии, иногда по воскресеньям, когда наезжали концертные бригады. Вроде бы совсем по советским образцам, если не ду-

 

- 54 -

мать о том, что здесь вообще происходило — с работой согнанных из всей Украины жителей! И им ли поначалу было до танцев?

Я был задействован там буквально в тот же день, едва получил рабочую робу, какая всем полагалась: с порядковым номером и буквами "OST" на груди. Как раз кто-то заболел — из мужской обслуги, и тот же сердитый — местный "капо" просто кивком головы позвал меня на вторую смену. Что мне нужно делать и что вообще производится на этом "бетрибе", никто не говорил — похоже, такую тайну и не старались узнать. И я, прошагав смиренно через двор, попал ровно к 16.00 по среднеевропейскому времени ("миттельевропеише зоммерцайт") в тот цех, где работали мужчины, и уселся за длинный стол, над которым ползла конвейерная лента.

С этой ленты капала краска от нависавших деталей, которые надо было тут же подгонять к другим, лежавшим на столе — без окраски, действуя просто отверткой. Что ни говорить, работа пустяковая, чуть ли не детская... и тебе ли, Карапет, роптать? Но вот лишь знать бы, что это такое — копаться в деталях с отверткой ровно до 24.00, а потом еще долго и безуспешно отмывать краску с ладоней!

И передать ли, какие мысли одолевали меня, когда довелось проглотить всего шмат хлеба с маргарином, запив его чайной бурдой под мармелад? А потом улечься впотьмах на своей койке, пропахшей дезинфекцией и псиной!

Наутро я кое-как разговорился с соседями, торопившимися на свою смену. Оказалось, что все были забраны по спискам на бирже труда или даже в облавах там — в "Райхскомиссариате Украина" (и дались им эти "комиссары", как и большевикам!). Так что из Одессы попал сюда я один — ну и явно по-дурацки... Когда же упомянул про шахты в Бельгии, то меня засмеяли: мол, там ведь одни поляки, которые украинцев и на пушечный выстрел не пустят — из-за выгодной зарплаты! А ведь из Транснистрии, где правят румыны, вообще никого не гонят на работы... надо было сидеть в Одессе, хлопец! Ну и учудил, мол, одессит... даже дико!

Не объясняя никому свое положение, я потом отвлекся, заметив на столе газету, похожую на "Клич", черт ее побери... пропаганду! Сперва даже подумалось, что это та самая газета, которая выходила в Москве... да, не в нее ли раньше дядя Миша заворачивал свой завтрак из дому? "ТРУД" — стояло на ней крупными буквами, по-

 

- 55 -

чти такими же, как и в московском издании. Но мне уже было ясно, откуда она взялась. И все же я стал просматривать первый лист — от передовицы, как водится, до сводки с фронта ("Бомбардировка окраин Сталинграда"). Тогда меня выставили вдруг на улицу — из-за нарушения порядка, а там я снова увидел девиц в тюрбанах. Они сидели на скамьях вдоль стен: кто с шитьем, кто с карандашами над письмами. И сердце у меня дрогнуло, хотя я уже не собирался что-то писать и отсылать.

Так увлекла меня новая неожиданная жизнь — с перебивкой смен, с нудным копанием в мокрых деталях, с окриками надсмотрщиков из "капо". И я больше всего отводил душу в осторожных разговорах с соседями по койке, особенно с одним парнем из Херсона. Он с улыбкой рассказывал про тамошнюю главную улицу с театром (кажется, Потемкинская), про другую — самую длинную, от порта до вокзала и тюрьмы — Говардовскую (в честь английского благодетеля), а при упоминании о немцах лишь замыкался и старался уснуть.

Но позже я у этого Толика увидел другую газету — "Новое слово", тоже выходившую в Берлине и тоже с таким же шрифтом, как и советские. И что там нашел этот херсонец... конечно же, "Розыски" — или как еще, отдел со списками и адресами тех, кого ищут или кто сам разыскивает близких. Но его семью раньше успели посадить "Советы", когда обороняли Херсон... и кто знает, где они потом очутились?

Это снова вернуло меня к старым мыслям о жизни в нашей стране и о том, что вскоре будет, если я выживу. Немцы дошли до Волги — значит, они с успехом добивают Красную армию... и что дальше со страной? Знать бы мне, что после Волхова и встреч там с немецкими генералами бывший герой Перемышля, Киева и Москвы попал в Винницу — в специальный лагерь для почетных пленных, а там и созрел у него план — спасти остатки страны... Да, не помогли ли там Власову такие, как лукавый журналист Зыков и другие умники? Обо всем я узнал потом от лагерников и из книг.

Но в том же "Новом слове" я только прочитал очерк какого-то Василия Струйского о старом маршале Шапошникове — бывшем царском чине, который стал покорным прислужником Сталина (мол, "чего изволите" — с блокнотиком). И меня не тянуло даже

 

- 56 -

к репродуктору, из которого раз в день по-русски давали передачу станции "Висла-Варшава". Оттуда говорилось о занятии крупнейших сталинградских заводов, а потом хор с издевкой пел из фильма "Если завтра война" марш с перековерканными словами: "...и позорно бежал Ворошилов". Ну и топорная пропаганда здесь!

Уж лучше отвлекаться очередным концертом приехавшей бригады из "Винеты" — специальной артистической организации в Берлине! Хотя с ней привезли фильм о старых белогвардейцах в Севастополе — "Красные бестии". А также привлекла пластинка, выбранная невпопад — с немецким текстом на русскую тему:

Spiel' mir auf den Balalaika

Einen russischen Tango...

Пожалуй, даже Вовка-"Интеллигент" не знал о таком уникальном танго!

И тут невольно перестанешь "владеть собой", как Власов... увы! А не дадут ли также на меня характеристику? Карамба! Только бы не здешний майор — комендант цеха...

17

 

Когда пошли осенние дни, прибыло подкрепление — и без всяких характеристик. Было уже не до таких формальностей!

Видимо, начальству понадобилось ускорить цеховой выпуск продукции — явно для фронта, где дела затягивались, как ни горел весь Сталинград. И похоже, что и в Северной Африке стало хуже!

Так что однажды на заводском дворе появилась целая колонна новичков — ив первую очередь девиц в косыночках (нет, еще не с узлом на лбу!), а также парней в полувоенной, почти немецкой робе (уже примерились!). Вот — подкрепление для выпуска продукции! Гонят и гонят рабочую силу с Украины!

Конечно, к ним сбежались те, кто не был занят на дневной смене. А после короткой и уже менее тщательной регистрации пошли расспросы — что и как там, на родной земле. Я пристроился к парням из Кривого Рога, которых забрали прямо с рудников (до чего приспичило немцам!), и они сокрушались: мол, что будет дальше?

Да, легко было понять их — еще из родительского дома, к тому же после летней поры, когда многие даже пользовались купанием

 

- 57 -

(не только в узкой речке Ингульце, а и в одном затопленном руднике, где не достать дна!). И мне уже приходилось помалкивать — со своими бельгийскими шахтами и даже с привилегиями в хозяйстве Михеля. Ведь, оказывается, немцы творят с людьми произвол!

Всюду по "райхскомиссариату" — не просто жизнь ухудшилась с разгоном базаров и еврейскими угонами на расстрелы. Там стали пачками сажать и коренных жителей — украинцев из интеллигентов, которые поверили в "незалежность", ранее объявленную националистами во главе с правительством из Львова. Пострадали многие служащие из местных управ и печатных органов, а в Киеве якобы даже хватали писателей, приехавших из Праги.

Или еще: в том же Кривом Роге успели присвоить одной из улиц имя Симона Петлюры, но немецкие власти это решительно отменили. А передачи киевского радио, которое сперва велось на немецком и украинском языках — параллельными текстами, остались только немецкими, и из газет выходила одна — на русском языке. И рассказавший о таких подробностях славный хлопец — Коля чуть не заплакал, повторяя: "Вот как нас обманули эти... не лучше Советов!" Выходит, что опять настроение людей вернулось назад... Чуть ли не снова потянулись к старому — странно!

О, наш бедный народ, обижаемый всеми на свете! Потом не раз доводилось думать, томясь по ночам на казарменной койке или лагерных нарах: насколько сиротлива эта страна, замотанная бездарными и подлыми правителями! Так неужели не найдется никого из честных людей, кто решится поднять его... в самом деле — на новое ополчение, как вышло в прошлом? Лишь бы победить врага!

Тогда было такое положение, о котором говорил сам Сталин, едва была достигнута победа над Германией. Выступая перед высшим командованием в конце мая 45-го, он не только поднял благодарный тост "за терпение великого русского народа" (так впервые было сказано!), а и по сути оправдал... власовщину. Ибо как иначе расценить его слова про "другое правительство", которое, мол, могло бы заключить "почетный мир с Германией", раз нынешнее руководство допустило потерю большой части страны?

Но и случайно ли, что еще до появления Власова с его призывом против большевизма и целой программой построения "Новой России", оказывается, уже существовали попытки бороться силами рус-

 

- 58 -

ских с помощью немцев? Об одном из таких антисталинских лидеров — полковнике Боярском сообщает С. Фрелих в своей книге: тот возглавил РННА — целую армию из 8 тысяч бывших военнопленных! Эта "Русская национальная народная армия" якобы уже существовала к началу сентября 1942 года. А вышеупоминавшаяся историк Екатерина Андреева пишет, что этот Владимир Боярский, содержавшийся раньше, как и Власов, в "особом лагере" под Винницей, даже написал с ним "письмо немецким властям". Так что сразу брали быка за рога, желая свергнуть жестокий режим!

"В письме они предложили немцам использовать антисталинские настроения среди населения вообще и военнопленных, в частности".

Впрочем, нечто похожее на такие попытки бороться дошли и до нас. Даже в глухой и далекой от фронта Австрии оказалось это...

Как-то в конце смены я увидел нашего майора с несколькими другими военными — только в форме странного цвета, этакого голубовато-серого. Что за делегация прибыла на завод?

Они шли вместе по цеху, вглядываясь не в продукцию, ползущую с легким подергиваньем над столами, а в склонившихся внизу людей. И то и дело о чем-то спрашивали коменданта, изредка черкая в своих блокнотиках. А потом и долго совещались, стоя у дверей. Так что я поневоле съежился от недобрых предчувствий.

Все прояснилось перед ужином, когда стали вызывать хлопцев из нашего барака прямо к майору — вообще не слишком придирчивому технарю. Но, говорят, задавал вопросы не он, а эти приезжие в серо-голубоватых мундирах, но вот странно — по-украински. И Коля насторожился: вербуют! Хоть и не пояснил — куда именно... Чего доброго — не на тот же Восточный фронт?

Да, это была явная вербовка, но в национальные соединения. Потому что ко мне прямо обратился один из этих военных украинцев: "Козлов, гм... Невже росиянин?" И недовольно повернулся к другим серо-голубым, а те зашушукались с комендантом, пока тот не стал объяснять — откуда и как я появился. Мол, не из райхскомиссариата... Транснистрия, "аус Одесса!" Понятно... "Ы Ыаг?"

"Одессит?" — так вдруг вскричал один из гостей и даже привстал, сразу заулыбавшись. Когда же я вышел по кивку старшего украинца, тот пошел за мной и крепко взял меня под локоть. "Зна-

 

- 59 -

чит, земляк? — явно обрадовался он, кривя рот — видимо, из-за выпяченной губы. — Откуда точно?" И говорил уже по-русски, что как-то расположило к нему. А потом и назвал свой одесский адрес: Херсонская, дом 44. Большой дом с флигелем... вот!

Лишь потом, спустя несколько десятилетий, я побывал там — по-новому на улице Пастера. И действительно увидел посреди огромного дома с широкими, застроенным беседками и сараями двором трехэтажный особняк с деревянной стеной. Как я тогда же вычитал, именно здесь, в этом доме и даже флигеле, жил раньше не кто-нибудь, а... трт самый Бунин — писатель, живо описавший карниз на доме с пунктом, где меня завербовали в Бельгию! И не один жил там, а даже с семьей — молодой женой и родившимся сыном...

Помнится, я растроганно постоял прямо посреди двора, прислушиваясь к чужим шагам по камням, словно это ходил и сам классик-одессит, тоже беглец. Думалось ли раньше о таком совпадении? Судьба тянула меня к культуре, как и в черную дыру!

Но тогда же мне стало не по себе, едва я вспомнил про этого типа — из наехавших украинских военных. Да, он явно раздражал меня — и своей заячьей ухмылкой, и тем, что продолжал держать цепко за локоть, и даже укорами: почему я не знаю этого знаменитого дома? Кстати, дом не был разрушен, как, например, сгорел напротив — где был Клуб металлистов или рядом — 46-й номер, где дотла истлела вся правая часть во дворе. Хотя, к счастью, там уцелел — в левой части, за сквериком, его дружок — музыкант Толик, с которым недавно виделся. Какие люди связаны с Одессой!

Тут этот тип совсем оживился: ведь довелось съездить туда — в отпуск и даже посидеть с Толиком в бодеге — так теперь называются уже по-румынски закусочные. Правда, за столиком его пробовали дергать: подошли два штатских лба и стали требовать документы — видно, их сбила с катушек необычная форма — серо-голубого цвета... Но — подумаешь, не испугался этих мамалыжников! Стоило показать свои документы — и те сразу отчалили, даже по-русски извинились. Ну, знай наших — или как ты думал, земляк? И этот неприятный гость заулыбался, как заяц. Ну и противный!

Не сразу я смог узнать у него — по имени Жорик, что там за документы, вообще — кто он такой и зачем сюда приехал. Оказывается, они вербуют прямо отсюда для своей охранной части, тут же

 

- 60 -

выдавая деньги и форму... вот такую, ясно? Не говоря уже про звание там или отпуск... с этим порядок! Поэтому спеши, земляк дорогой... я передам нашему начальнику... яволь? И этот Жорик хлопнул меня по плечу, так что я съежился. У-у, карамба!

Видя, что я колеблюсь, Жорик полез в боковой карман кителя и вынул сложенную вчетверо маленькую газету — как ни странно, на украинском языке. "Нова доба" — значилось на ее титуле, а внизу было стихотворение какого-то Андрея Чумака — "Гей, ну-мо, до бою!" — призыв прямо хоть сейчас идти на врага. Но внутри газеты я увидел унылый снимок: немецкий регулировщик на пустынном перекрестке в Николаеве, и у меня сжалось сердце, хоть я в этом городе по соседству никогда на был. А совсем удручила третья страница, целиком посвященная Гоголю и другому писателю — Короленко, но с таким подзаголовком: "Трагедiя нащонального вiдступництва". Вот что теперь печатают в Берлине — против русских, хотя в том же месте — на Викториаштрассе, дом 10, как я потом узнал, выходила и власовская "Заря"...

Тут меня как раз окликнул Коля — идти на ужин. И я стал пятиться от Жорика, как он ни совал в меня стихотворным призывом — "До бою!" Ну, нет — хватит с меня таких боев... И я замахал руками, не глядя на его рот.

Вот если бы потом снова удалось отделаться от всех опасных соблазнов!

18

 

Но знать бы мне тогда, что великий соблазн был уже давно придуман!

Не какой-то случайный тип Жорик — вероятно, обычный каратель из украинской "Эйнзацкомманды-СС", каких было немало, а это создавал сам Гелен.

Да, будущий великий "серый кардинал" — глава военной разведки не только нацистской Германии, а и будущей ФРГ, умерший совсем недавно — в 1980 году и работавший до старости — по 68-й год... успел раньше сделать это — возможность бороться.

Именно он еще с начала февраля, когда я пробирался из Умани, был назначен начальником отдела "Иностранные армии Востока" — специальной организации, созданной для координации действий всех

 

- 61 -

добровольческих соединений из бывших советских военнопленных, а по сути — ядра РОА. Так что некоторые польстились на это.

Помню, как еще туда — на кирпичный заводик, где я доходил от дизентерии, являлись молодцы с откормленными мордами. Они зазывали многих "к себе", и один одессит, валявшийся там рядом со мной и уже знавший мое детское прозвище — Карапет, даже с трудом рассмеялся: "Иди — как Карапетян!"

Дело в том, что среди нас было и несколько армян — бедняг, с трудом доказавших, что они не являются евреями, а потому и не расстрелянных с ходу. И они сразу кинулись к тем мордатым за подмогой: мол, согласны пойти, куда угодно, лишь бы... ибо дело доходило до самого последнего. Как я тогда сочувствовал им!

Их муки описаны у вышеупомянутого автора Ю. Квицинского. Тот приводит высказывание генерала Кестринга, который потом возглавил таких добровольцев!— как "Иностранные армии Востока":

"Кестринг вспомнил рассказ одного из знакомых офицеров, приехавшего этой зимой в отпуск с Восточного фронта. Под Витебском он ехал в метель и пургу на санях по дороге, ведущей через заснеженное поле. На нем тут и там виднелись немецкие часовые. Лошадке на бегу вздумалось справить естественную нужду. В тот момент заснеженное поле вдруг зашевелилось. К саням кинулись скрюченные дрожащие жалкие фигуры, которые начали драться за конский навоз и с жадностью заглатывать его. Он был теплый..."

Спрашивается, не страшнее ли они тех, чем были в Умани мы — "тотэ"?!

Этой потрясающей деталью — насчет "теплой" еды встреченных доходяг в снегу генерал-лейтенант Эрнст-Август Кестринг весьма красноречиво закончил свой рассказ — как сам бывший кавалерист старого вермахта. Так что это убеждало наповал!

Ну и пусть какие-то чистоплюи из "Смерша" или тем более — из Советского информбюро или "Красной звезды", где подвизался Илья Эренбург, еще вздумают кого-то упрекать! И не нам обвинять тех бедных армян, которые смогли подшучивать над "Карапетяном". Ведь уходя добровольцами в свой будущий "Армянский легион", действовавший потом во Франции, они тоже ели навоз...

В книге "Путь предательства" ее автор еще писал о "так называемых полевых лагерях для советских военнопленных, "не оборудо-

 

- 62 -

ванных укрытиями, где люди прятались в снежных пещерах, которые выкапывали своими руками", так что "к концу зимы в таких лагерях не оставалось ни одного живого пленного". Слава Богу, мне не довелось испытать такую участь даже там, в Умани, об ужасах которой известный поэт сочинил целую книгу...

Но, спрашивается, там ли не возникал неудержимый соблазн — пойти на что угодно, лишь бы не остаться в числе тех трех с половиной миллионов советских пленных, которые с августа 41-го года до февраля 42-го — по официальной статистике — полегли на полях Украины, России и Белоруссии? Их общее количество — целых пять миллионов, и о них у Квицинского есть добавка к рассказу того же Кестринга: "Мы их не звали сдаваться! Их столько, что девать некуда и кормить нечем"...

Впрочем, насчет того, что "их не звали", — позорная ложь! Потому что мне лично встречалось столько немецких листовок с призывами "переходить" — и буквально с первых дней войны! Вон, помню, там еще был нарисован этакий румяный дурачок Иван (к сожалению, тезка!) — за сытым столом и с гармошкой в руках (от счастья, что больше не воюет!). И я раз даже схватил выговор от нашего политрука, хотя успел буквально подтереться такой листовкой... Ну и думалось ли, в каком состоянии потом буду подтираться, очутившись под злополучной Уманью?

Что же касается немецких соблазнов в этом году — 42-м... Ведь сам Власов занялся этим делом, едва сочинил с Боярским то письмо, о котором говорилось выше. Хотя до того, оказывается, он даже испытал некоторые неприятности, связанные с пленом. Вот что пишет об этом Е. Андреева — ученая из Оксфорда:

"...когда Власов попал в плен, его заставили маршировать во главе колонны военнопленных с определенным намерением унизить его. Позднее Власов жаловался, что младшие офицеры недостаточно почтительно держали себя по отношению к советскому офицеру высшего ранга: один майор приказал ему встать, чему Власов отказался подчиниться. В другой раз Власов отказался участвовать в общей поверке военнопленных, требуя, чтобы старший офицерский состав строился отдельно!"

Но, спрашивается, что сказал бы он, попади в условия, о которых еще вон рассказывает собеседник Кестринга — генерал-квар-

 

- 63 -

тирмейстер Вегнер, хотя речь не идет о пожиравших навоз в снежном поле, а только о находившихся в одном из лагерей на Донбассе:

"Он там в здании бывшей школы размещался. Теснота, скученность, болезни. На спортплощадке братские могилы отрыты, куда мертвых сбрасывают. Надзиратели из украинских националистов палками налево и направо лупят. Люди стоят, потому что ни кроватей, ни стульев там не предусмотрено. Если кто лежит, так потому, что уже стоять не может. Если уж чего им и пожелать из сострадания, так чтоб поскорее все передохли... Ведь фюрер еще за три месяца до начала боевых действий на Восточном фронте предупреждал высший генералитет, что войну с Россией нельзя вести по-рыцарски!"

Да, я воображаю, как и наш майор — комендант цеха, хоть и при своем мягком, даже штатском облике, с его певучим австрийским выговором — тоже мог бы прикрикнуть на Власова, появись тот среди нас...

Но, оказывается, в эту пору — в середине сентября знатного пленного уже доставили в Берлин. А перед этим он успел подписать не только письмо, а и свою первую листовку — обращение к командирам Красной армии. Вот что теперь заявил бывший полководец:

"Я, нижеподписавшийся, генерал-лейтенант А. А. Власов, бывший командующий 2-й Ударной армией и заместитель главкома Волховского фронта, являюсь на сегодняшний день военнопленным № 1691 Германии.

Перед лицом безмерных страданий нашего народа в этой войне и болезненно переживая наши военные неудачи, нельзя не задаться естественным вопросом: кто же в этом виноват?"

Дальше в этой листовке называется виновник — "клика Сталина", которая "разорила страну коллективизацией... уничтожила миллионы честных людей... ликвидировала лучшие кадры нашей армии... ввергла своей авантюристической политикой в бесполезную и бессмысленную войну за чужие интересы".

И там был призыв — поистине клич, как и раньше в газете:

"Тот, кто еще любит свое Отечество, кто хочет счастья своему народу, должен обратить все силы и средства на свержение ненавистного сталинского режима, стремиться к созданию нового антисталинского правительства..."

 

- 64 -

А в конце и те самые слова — насчет "почетного мира с Германией", которые использовал сам Сталин в своем выступлении 25 мая 1945 года!

В книге Ю. Квицинского, из которой я взял часть текста власовской листовки, было сказано, что полностью этот текст — "две страницы" — еще в августе 42-го доложил его настоящий автор — коллега Власова вышеупоминавшийся полковник Боярский перед капитаном Штрик-Штрикфельдтом — будущим уполномоченным абвера по работе с ними, а формально — переводчиком. Кстати, именно этот капитан-переводчик и способствовал тому, что теперь комсомольцев и коммунистов больше не расстреливали перед строем... Но, между прочим, много ли толку оттого, что я, попавший тоже в плен, не был раньше ни членом партии, ни даже комсомола? Да, куда уж было мне туда идти — при отце-"лишенце", к тому же профессиональном нищем учителе?

Итак, если еще говорить о тогдашних соблазнах, то я сравнительно легко устоял не только перед листовками или напоминаниями Жорика про "звание и форму", не говоря уже про "Армянский легион". Ведь, оказывается, кроме созданной до РОА такой армии — РННА под командой того же сочинителя Боярского (кстати, с пикантным именем-отчеством — Владимир Ильич!), тогда же появилась еще одна скороспелая — "Русская освободительная народная армия". О ней упоминается в очерке нашего земляка — Богдана Сушинского, печатавшемся и в газете, и отдельной брошюрой:

"Одной из предшественниц РОА была и РОНА, которую в некоторых документах еще называли "бригадой Каминского"... и по существу стала армией "Локотской республики". Эта небольшая армия, численностью, по некоторым данным, в 11-12 тысяч человек, защищала рубежи некоего государственного образования — чего не удалось удостоиться ни РОА, ни УПА, ни другим воинским антикоммунистическим формированиям, возникавшим на оккупированной территории Советского Союза".

Этот литератор еще пишет, что "организована была такая республика и разместившаяся там армия" двумя технократами. Поначалу ее возглавлял инженер Воскобойников, а затем, после его гибели, инженер Бронислав Каминский.

 

- 65 -

Б. Сушинский же цитирует Е. Андрееву, так описывавшую деятельность этих людей:

„"Он (Воскобойников) с переменным успехом "господствовал" в районе Брянск-Локоть как своего рода воевода, снабжался немцами и держался, по крайней мере, теоретически, примерно националистической ориентации. По большей части он занимался двурушнической партизанской деятельностью. В 1944 году, после того, как Каминский был расстрелян эсэсовцами, бригада была расформирована и частично использована при подавлении Варшавского восстания".

Дополняя Андрееву, одесский автор поясняет, что Каминский был расстрелян немцами "за то, что слишком уж уверовал в автономность своей республики" (якобы вплоть до судов над немецкими солдатами за изнасилование!).

А что касается судьбы бригады после подавления Варшавского восстания:

"...немцы просто передали ее Власову для пополнения частей. Судя по показаниям на суде генерала С. Буняченко, остатки этой бригады достались ему в качестве солдат Первой дивизии РОА. И морально-боевым духом их восхищаться власовцам не приходилось..."

Да, именно из-за них — таких разложившихся без командира и уставших после всех передряг воинов — и падала тень на других — вроде меня...

Это обнаружилось, едва я попал к советским следователям. Карамба!