- 160 -

ПО ЗОНАМ

1

 

Говорят, к этому никогда нельзя привыкнуть.

Освобождение — оно как молния и гром с неба, если даже их ожидать. Или как "ветер, летящий в открытые руки" — в стихах.

Да, как бы мне ни намекал следователь в нашу последнюю встречу, но все же у меня задрожали руки, когда я взял эту невероятную бумажку. И долго вглядывался в нее, с трудом веря.

То была справка на бланке Проверочно-фильтрационного пункта при воинской части такой-то. О том, что "направляется в расположение части РККА СССР... после прохождения официальной проверки... отсутствии вины". И так далее. Прима!

Там еще значилось про мою службу в качестве "вспомогательного персонала"... и слава Богу, не уточнялось — какого именно... вохровца! А в конце и добавлялось даже про денежное довольствие и сухой паек до прибытия в ближайшее расположение... Что меня совсем умилило, если честно! И как ты не заплакал, Иван?

Правда, это последнее дало повод напомнить про ту бутылку, которую когда-то следователь грозил получить с меня за положительный исход. Ну, не дождется этот молокосос и мозгокрут — после всех его вывертов, после того, что он себе позволял не только со мной! Я только произнес старое любимое выражение — "карамба!", повернувшись через левое плечо. И вышел — так сказать, подальше.

Конечно, мне тут же хотелось поставить бы что-то тем ребятам, с которыми я провалялся не одну неделю на соломе с блохами. Но меня уже подгоняли: возле ворот нетерпеливо топталась кучка таких же счастливцев — отпускавшихся отсюда после проверки. И я лишь сделал общий привет зоне. "Чао!" — так потом стало в моде.

А когда вышел за остатки земляного вала, снова напомнившего мне про Атлантический, то, признаться, в душе съежился. Словно от тягостного предчувствия: не ожидает ли в будущем еще какой-то новый вал? Или проще — выпутаюсь ли из всего, что сделал?

 

- 161 -

Это было похоже на ту боль, которая еще сидела в моей заднице после того, как мы с Прониным перелезали под колючей проволокой у Льежа. Интересно, а где теперь он — лихой "кент"?

Тогда полежать в местном госпитале — было бы благодатью!

Но сейчас я рвался поскорее отсюда — к тому же горизонту, который завистливо наблюдал раньше с вышки, будь она неладна. Даешь на волю, мать ее так... По коням, танкист!

Стояла хмурая мартовская погода, когда окрестности совсем не радовали. По бокам дороги виднелись заброшенные... нет, не хутора, а этакие фольварки — бывшие немецкие усадьбы, где негде приткнуться. Собственно, кому нужен здесь ты, одессит?

Ведь теперь это не злая Германия, а добрая Польша — с ее "новыми землями", о которых потом много говорили как о милости со стороны Советского Союза. Хотя по хмурым взглядам редких встречных ездоков трудно было ожидать теплого приюта там, где они поселились в этом Шленске — по-ихнему. Клятые друзья!

Да, бывшая Силезия... Не вспомнился ли мне и тот радиоприемник, который я слушал в добротном доме у Михеля с маркой "Зак-сенверке"? Или банки с вкусными овощами в погребе того бауэра, к которому я приезжал на "бенце", уже став "гивиком"? Тсс... об этом сейчас и думать было страшновато, раз я сумел обдурить следователей из ПФП! Пронесло бы и дальше! "Шнеллер", как говорилось...

Лишь к концу дня наша небольшая группка освобожденных добралась до небольшой станции, и я даже издали съежился от вывески с ее названием. Не та ли Пулава, где — по рассказам Ашота или Карапета — находился Армянский легион? Здесь нельзя себя выдать своей кличкой! "Welter, obergefreiter!" — как в песне.

Мы отъехали на пригородном поезде, с трудом поняв польские объяснения проводника в странной форме (с каскеткой, как в СС) — где поблизости "еднотка радзецка", то есть советская воинская часть. И снова ощущалась вражда к нам... Впрочем, не по заслугам ли?

К тому времени я уже знал, что Польша не только обогатилась новыми землями. А правительство в Люблине — из советских друзей! А занятие Варшавы! Ох, эта столица, смятая власовцами!

"Варшава весньона..." — такую песню я впервые услыхал там же, в поезде. И ее потом играл Вовка — получше "Копакабаны"!

 

- 162 -

Признаться, со смутными чувствами я топтался у входа в небольшую казарму вслед за другими попутчиками. А там невпопад отвечал на вопросы дежурного, косясь на небольшой портрет Сталина в глубине здешней конторы. Так что слегка оторопел.

О, Сталин в маршальском мундире! Сколько раз я слышал и читал проклятия по его адресу... И не казалось ли, что уже больше никогда не увижу его в нормальном виде, и что не будет во главе великой страны тот, кто наделал столько преступлений?

Но вот он — как ни в чем не бывало. Суровый взгляд куда-то в угол. Те же усы, над которыми измывались власовские художники. И тугой, обшитый золотом стоячий ворот мундира, какого раньше не доводилось видеть на нем. А ведь в палатках у следователя или начальника ПФП я и не замечал этого... До него ли было там?

Лишь когда нас — прибывшую троицу освобожденных — отправили в барак для получения б/у — военной формы, бывшей в употреблении, я как-то успокоился. Неуклюже влезая в то, что я раньше называл "красноармейской шкурой", вдруг почувствовал интерес: что за люди носили ее раньше... и не опозорю ли ее теперь — после всех других шкур? А когда появился в сморщенной и еще пахнущей прожаркой робе в общем расположении, то, признаться, словно попал в давно привычное место: общий шум, махорочный дым и плевки, чье-то пение под гармошку и звуки из репродуктора. Казарма! Что может быть противней и любопытней?

Разместившись на верхней койке, я долго смотрел в дырявый потолок, изъеденный кровавыми следами. "Падают на голову ночью..." — предупредил меня сосед — немолодой, с оспинками плохо выбритого лица татарин, что ли. Но, черт возьми, клопы ли могли испугать меня теперь — после всего перенесенного? Не вспомнить, кто это потом говорил мне в зоне, что готов "и расцеловать родного комара" — после чужих бараков и палаток?

Правда, ночью случилось другое, более ощутимое событие. Вдруг заорал голос, который я уже различал среди общей матерщины: "Второй вз-з-звод, к оружию!" Этот старшина тут же дергал за ноги

 

- 163 -

спавших, не коснувшись только меня, и скоро вся казарма пришла в движение, хотя вскакивала только часть находившихся здесь. А сосед-татарин хрипло пояснил: "Опять банда, значит..." И мне вспомнились хмурые лица вокруг — от телег на станции.

Потом я узнал, что это бывало здесь частенько — тревога для вылазки из-за нападения местных а к о в ц е в , как звали партизан в Польше. Здешние "макизары" нападали больше на "активистов" — присланных из Варшавы деятелей из партии "Людовой", или как там она называлась. Но всегда командование бросало на выручку "своим — коммунистам" личный состав роты, расквартированной в округе. Вот тебе и война — помимо той, о какой я слышал теперь регулярно по радиоточке: Кенигсберг... Одер... и прочее.

В одну из ночей, а вернее — под утро, мне раз тоже пришлось схватиться с койки вместе с татарином, как он ни ворчал против "этих пшеков". В сизой мгле нас повезли через поле, и я со странным чувством сжимал в озябших ладонях приклад винтовки, полученной впервые после сорок первого... Но и не успел из нее выстрелить: вон от кустов что-то затарахтело, а потом пулеметная очередь сбила с татарской головы ушанку, вдруг обжигая мне плечо. Так меня ранило, пока я смог осознать это. Вот и жертва Отечественной войны! Даже странно было такое осознать...

В медчасти меня наспех перевязали, а соседа Бахтиярова с травмой черепа увезли в госпиталь армейской группы. И стало пусто.

Заняв нижнюю койку, я несколько дней провалялся на ней, как ни косился на меня старшина, матерясь на "вы". За это время довелось услышать немало солдатских баек — и про командующего фронтом Жукова (о, герой Москвы 41-го — вместе с Власовым!), и о каком-то генерале Андерсе — поляке, тоже предавшем СССР в 42-м году, уйдя в Иран, и про нынешнего премьера Польши — Осубку-Моравского, что ли. Последняя фамилия обычно вызывала насмешки у некоторых: мол, так называют и польских девок, которые "не отказывают"... И я даже стал бояться, что и меня скоро завлекут к таким "осубкам", уходя порой в самоволку... Еще бы одна любовь!

Но тут довелось встретиться с другой "осубкой" — буквально из Особого отдела. В отдельной каморке сидел сухощавый майор, обычно не заходивший в нашу казарму, а лишь вечно дымивший из мундштука, проходя мимо. Вызвав меня через нашего многозначитель-

 

- 164 -

ного старшину, тот спросил в лоб: что я знаю про такого раненого — Бахтиярова?

Приготовившись к другим вопросам — насчет себя самого, я с облегчением сказал о бывшем соседе по койке то немногое, что успел увидеть и узнать. Пока майор, морщась от едкого дыма, не усмехнулся: "Не хочешь делиться со мной?" А потом покачал жестко остриженной головой: сам же в пушку — после фильтрации... и нечего волынить. Догадываясь, к чему это клонится, я сделал вид, что у меня заныло подбитое плечо, с которого еще не сняли бинт. Тогда майор явно раздосадованно отпустил меня. И удивительно ли, что вскоре я поплатился за несговорчивость?

На следующую же ночь старшина погнал меня с другими в очередную тревогу. На этот раз мы сами удачно обстреляли засевших в железнодорожной посадке "аковцев" — из Армии Крайовой, подчиненной тому же Андерсу из-за границы. Но я не стал злоупотреблять своим оружием: стрелял больше мимо цели — чахлого кустарника с бегавшими темными силуэтами. А когда на обратном пути многие стали хвастать — как ловко перебили этих "пшеков", то и мне пришлось что-то сказать в свое оправдание. Хотя не уверен, что про мое участие в такой операции кто-то не докладывал майору с мундштуком.

К тому же я здесь едва не попался на обыкновенной власовщине. Это вышло из-за одной листовки, которая очутилась в моих руках после всей операции. Казалось бы, улики сами лезли в мои руки — беда не оставляла меня!

По дороге обратно я задержался у неказистых кустов, чтобы сделать необходимое... не оправиться ли просто после пережитого легкого страха? Не отвечая на окрик ротного, я присел — вроде бы на минутку, но сам не заметил, как задерживаюсь, уткнувшись в бумажку под моим башмаком... опять листовка! Из-под него проглядывали отпечатанные по-русски слова, от которых у меня застучало в голове: "...нашего мертвого бойца ждет лишь пустая слава, тогда как высших чинов — блага победы!" И там было еще помельче — с разодранными словами, на отдельных кусочках, из чего я все же понял... О том, что учреждены новые советские ордена — "Славы" и "Победа", но с присуждением их разным категориям участников войны.

 

- 165 -

Быстро обернувшись на удалявшийся строй за кустами, я тут же привстал. Теперь штаны подтянулись как бы сами собой — не то, что там — под Уманью, где я, помню, с трудом справлялся с ними... И все же сумел заметить: такой текст листовки был отпечатан крутым жирным шрифтом — таким самым, как, например, помещались в "Заре" официальные призывы — вроде традиционного над заголовком первой полосы: "Трудящиеся всех стран, объединяйтесь..." Значит, эту листовку печатали там же — в Берлине, на этой... как ее — Викториаштрассе, 10? Вдруг сразу возник в сознании власовский адрес! Что значит — дурная привычка...

"...мать вашу так! — вдруг огрел меня знакомый голос. — Сколько можно срать?! — Ротный явно подслеживал за мной, что-то подозревая. — В строй! Живо!"

Едва ли не пинком он погнал меня от кустов, а я готов был рассмеяться.

Но, видно, мою задержку заметили и другие. Потому что по возвращении в казарму ко мне подступил у рукомойника один с украинским говорком и рассмеялся на ухо: что, мол... зачитался? А потом тихо запел — похоже, тоже слова из листовки — возможно, такой же власовской:

Союз нарушимый республик голодных

Сплотила навеки кровавая Русь...

Так это же, получается, слова из нового гимна СССР, только искаженные!

Таким образом, я понял, что не просто нахожусь под подозрением, а здесь и под постоянным наблюдением. Тогда решил как-то убраться из этой части. Перевестись бы в госпиталь — к тому же татарину, что ли... или поступить по совету одного новичка — с койки у нашего прохода в казарме?

Это был диковатый паренек — из местных "лемков". К стыду, я до сих пор не знал, что существует такая национальность — разновидность украинцев. Они живут на границе с Польшей, а в Варшаве даже стала выходить их газета — "Лемкiвське слово". Еще одно слово в моей путаной жизни, хотя берлинское "Новое слово" я уже давно не видел, естественно, если не считать одного недавнего случая. Как-то возвращаясь с очередной дневной вылазки рассыпан-

 

- 166 -

ным строем — с дурацким пением модного вальса "Пусть я с вами совсем незнаком", мне довелось нырнуть в попутный домик — за кружкой воды. А там из-за плеча дородной хозяйки — похоже, белоруски с ее цокавшей речью я и заметил примятую страничку с фотоснимком: "Вереницы беженцев следуют за германскими войсками" — вид нескольких телег на дороге среди мужиков, женщины с коровами и наблюдавшего за ними немецкого солдата. Чуть не пролив воду, я шарахнулся от такой явной провокации, а потом в казарме меня и отозвал диковатый паренек из лемков: что, мол, тоже попался на эту газету? Так возникло между нами доверие, которое вскоре обернулось осторожными жалобами Омелька на, жизнь после 39-го года.

Ну, так он мне робко и предложил: перебежим к тем самым полякам — из АК... ладно? Нет, Омелько не обожал поляков, которые обижали украинцев в прошлые годы, считая тех быдлом, но все же... "Советы — це зле". Мне стало жаль такого доверчивого лемка — его счастье, что напоролся не на стукачу от майора с мундштуком... И пока я тянул, не отказывая ему со смелым поступком, но и не соглашаясь на него, меня подвел другой случай.

Была уже середина апреля, и по радио вдруг сообщили о смерти Рузвельта. Я никак не отозвался на такую новость, хотя один пожилой ефрейтор при мне произнес с тревогой: "Вот что... Как бы не было важных перемен!" Не имел ли он в виду то же, что и власовская пропаганда — перемену отношений с Америкой? Невольно разговорившись с ним, я засиделся над куревом после отбоя. И тогда на меня снова напустился старшина: "Нарушаете... твою мать!"

Он выматерился, даже не на "вы"... Невольно я не удержался — отплатил за мать родную. Да, с размаху двинул этого типа в челюсть, а потом и в пах. Он взвыл, а меня потащили на "губу", швырнув в сарайчик без пояса с бляхой.

Весь следующий день я просидел только на куске хлеба с кружкой воды, и было даже завидно, когда под вечер целых два взвода умчались на очередную перестрелку со сторонниками Андерса. Там захватили одного раненого и сразу затолкали его ко мне. Вот с кем хотелось бы поговорить!

Когда я просто перевязал его куском нижней сорочки, этот белобрысый юнец в перерывах между стонами и промурлыкал ка-

 

- 167 -

кую-то песенку. Нет, не о "Весенней Варшаве" — явно коммунистическую, а что-то про красные маки. И вскоре на следствии в лагере я узнал, что это была любимая вещь тех, кто дрался вместе с союзниками на юге Европы — под Монте-Кассино в Италии...

Так я попал в штрафной лагерь — по соседству со штабом дивизии, когда против меня возбудил дело наш майор — начальник спецчасти. Якобы "за покушение на жизнь" того матерного старшины мне полагалось идти в штрафную роту. Тут же меня обвинили в "сговоре" с пойманным поляком, от которого я научился тоже петь "Червоны маки под Монте-Кассинем". Только спустя много лет я услышал ее в фильме "Пепел и алмаз": оказывается, это был едва ли не гимн антисоветски настроенных поляков... Вот меня угораздило и за это — верный штрафняк, чтобы смыть кровью!

Но я не успел попасть на фронт, который уже двинулся на Берлин. И не потому, что события как-то изменились из-за смерти президента США. А также не из-за другого исторического события: как раз в эти же дни Власов женился на вдове офицера СС. Все-таки хотел сойтись с этой организацией в окончательной схватке против большевиков. Еще до Гитлера с Евой Браун перед смертью!

Я просто влип в нелепую историю, которая помешала не только отправке на фронт, а и возвращению домой, когда война завершится. Попался на той выдумке, которая якобы должна была помочь мне раньше в Германии.

Попался на том, что я вовсе не Георгий Козлов, а Тарасенко.

На том, чему поверили даже в Проверочном пункте!

2

 

Дело было на этапе, когда я с другими штрафниками уезжал на передовую.

Нас выстроили, и дежурный устроил перекличку, чтобы после этого сажать всех под охраной в грузовик с брезентом, где уже сидели конвойные. Ну, берегись Иван Федорович... Амба, как брату!

Когда же я уныло отозвался: "Я!" — на зычный оклик, то сосед мой — лейтенант удивленно буркнул: "Что... еще один Козлов? И тоже из нее — из Одессы?" Он раздраженно сплюнул, выказывая, как не раз бывало, пренебрежение к нашему городу. Я замечал, что большинство иногородних обычно почему-то недолюбливают одес-

 

- 168 -

ситов — как якобы хитрых и пронырливых дельцов. И просто с любопытством стал выжидать — кого же покажут... Хотя предстояло то, как было в гестапо у печи!

До этого времени я старался не говорить, откуда я. Мало ли могло попасться земляков — и потом оправдывайся за свою другую фамилию! Я даже воздерживался писать домой, как ни хотелось обрадовать маму своим появлением. Ведь полагалось указывать обратный адрес вместе с фамилией отправителя на обычных треугольничках — сложенном листке вместо конверта. Шито-крыто!

Но здесь для интереса позвали того самого — еще одного Козлова из нашего города... нет, я не ожидал, что увижу Жорку Козла. Не может быть такого совпадения, чтобы он, тоже находившийся в армии, был именно здесь. Но как я мог забыть, что у него был младший брат — в наше время почти мальчишка? Правда, тоже изредка появлявшийся у нас там у фонаря, но почти не замечавшийся среди прочих! И как мы еще называли его: не просто Гринька, а... "Фриц" — да, из-за какой-то прихоти! Ну и вот...

— Гринька-Фриц! — неудержимо воскликнул я, тут же осекшись при появлении того, кто явился.

Действительно, в дверях казарменного штаба стоял он — высокий и довольно статный юноша в аккуратной пилотке (переход на летнюю форму!) и с той обычной усмешкой, за которую он и получил свое прозвище (от его любимой присказки "Немец-перец колбаса!"). Ну, что ты скажешь... Или не узнал во мне соседа?

Нет, он узнал меня и, не озираясь на начальство, крупно шагнул ко мне, даже взяв строевой шаг. А потом вскричал, изумляясь и явно не веря себе:

— Иван! Здорово... и ты здесь? — Бросок — и уже обнимает, теряя пилотку. Ну и ну... угораздило его!

Тогда соседний лейтенант сразу встряхнулся. Мол, что за Иван? Как же тебя там, в списке... Георгий, что ли? А дежурный молча уставился на список.

Чувствуя в душе, что я рухнул куда-то... какие слова я тогда забормотал? Состояние, будто на допросе в ПФП! И даже хуже!

А Гринька еще стал доказывать как бы самому себе: ну, Иван Тарасенко же?

Еще ощущая его на своем плече, я бешено зашептал в самое

 

- 169 -

ухо: нет, не так... надо теперь иначе — как твой брат... да! Я уже никакой не... я же...

Но тут нас быстро развели, толкая в спину и Гриньку, а не только меня. И ретиво засуетившийся лейтенант, вырвав от дежурного список, что-то орал. Так что конвойные, выпрыгнув из кузова, вскинули автоматы — чуть ли не палить.

Событие — на радость бы майору с мундштуком, окажись тот здесь!

Что было дальше — не передать и не вспомнить... Кар-рамба!

Не говоря уже о том, что я не попал тогда на этап — в штрафную роту. Машина с кандидатами смывать кровью вину ушла без меня.

Пусть шла война, пусть штурмовали Берлин, а в рейхсканцелярии Гитлер в последний раз отмечал день рождения, ни со мной была своя гнусная история. Болт, как говорится!

Так выразился мой напарник по задержанию — тоже попавшийся на каком-то преступлении, шагая рядом под конвоем. Нас отвели не на гауптвахту, как было после моей схватки со старшиной-матерником, а в дремучий подвал. Пошло ожидание беды... Ну и что тут сказать — так влипнуть!

Цементный пол. Клочья прелой соломы, пахнущие мочой. Оконце в паутине и колючей проволоке, а за ним нагромождение ящиков. Самое позорное, что может быть... вот как поплатился ты, старший ефрейтор, раньше ворчавший и на скрипучий звук аккордеонов, и на девок в тюрбанах... Ах, дурень!

Как будто впереди не было самого тягостного: ни суда за подлог с документами, ни новых дознаний насчет моего прошлого — вплоть до плена, ни даже наказания за измену Родине по лагерям и ссылке! Было то, что потом обернется мне целой жизнью, пока я не пристроился в пустом доме без мамы или на Кривой Балке у первой попавшейся девки, а кончил заводским сторожем...

Но кто знает, как повернется судьба, и с чем придешь к финишу? Жизнь — она такая, что опередит любые ожидания!

Тут, пожалуй, и Вовка Гридин — с его сочинительством дал бы маху, как ни выдумывал раньше про помощь молодой еврейке Ирине или про братика его дворовой соседки-пианистки.

Да, ведь вопреки той повести — "Мальчик с Красной слободки" — никакого еврэйчика, спасенного им, не было. А просто дело

 

- 170 -

оборачивалось так, что слободские жители по-человечески оказывали помощь другим в их беде... Без всяких ухищрений! От души!

А кто, интересно, поможет теперь в моем деле — здесь, в запущенном подвале на хоздворе штрафного лагеря? Вон и мой сосед — после попытки не отправиться на штрафняк — уже пал духом, сам попав в "болт". Он завязал, как будут выражаться те блатняги, к каким я попаду. С концами!

Похоже, что этот тип валялся на полу чисто по-стариковски, как там было ни мерзко. Даже не всегда вставая за миской в дверях, сосед явно конал под доходягу. Зато я еще суетился, чуть ли не разговаривая вслух. Вот уж до чего потерял голову!

Вскоре мне пришлось разговаривать и с другими — в кабинетах, куда меня вызывали по очереди то лейтенант, то майор и даже "батя". Мол, почему я так поступил — с подлогом... что меня заставило... за что укрылся? И не было ли тут политической "подкладки", как выразился один из умников?

Самое нелепое и обидное, что туда же таскали и Гриньку-"Фрица", хотя он уж никак не относился к этой маленькой афере. "Ну, отвечай прямо нам, курсант Козлов Григорий... что было с твоим братом у этого Козлова... или как его правильно... а?" Не враждовал ли я с тем дураком или, наоборот, не вступил ли в какой-то сговор перед своим отъездом из дома? Или тут вина жены Люськи?

Хорошо еще, что разборка вроде бы не принимала политического характера, а похожа была на уголовное обвинение. Или начальству просто не хотелось пятнать себе перед вышестоящими чинами теперь — в конце войны, в канун мира? И вообще — подумать только: шли бои на улицах Берлина, рушилась Германия — великая держава с ее могучей, крепко организованной армией, а тут — какая-то мышиная возня из-за подмены одной фамилией другой... Кончать бы — и все! Так я рассуждал, явно сатанея.

Но меня вызывали и вызывали, а потом вдруг забывали на целую неделю. И мне оставалось лишь вдыхать смрад запущенного подвала и тянуть скрутку. Не то раньше было — сигареты "Кент"! Воспоминание о Париже! Не верится...

Состояние, какое описано и у Нины Одолинской в ее книге. Как там:

 

- 171 -

"Тянулись дни. За окном ходили по улице люди, проносились машины —жизнь продолжалась. Но для нас она словно остановилась в томительном ожидании чего-то неведомого и недоброго..."

Тут остается лишь еще вспомнить совсем книжные стихи юного Маяковского:

В золото, в пурпур леса одевались.

Солнце играло на главах церквей...

Ждал я. Но в месяцах дни потерялись —

Сотни томительных дней!

И пусть он сидел в заключении — при царской власти, которой потом фактически отплачивал в своем творчестве, если тоже выражаться книжно... А ведь я не сидел тогда сотни дней!

Но разве испытал он то, чем потом расплачивались такие, как бесчисленные власовцы, не говоря уже обо мне? Получалось, что я сам придавал моему поступку политический смысл! То, за что в конце концов и пострадал...

Самое же досадное: в это время и кончилась война, в которой я оказался как бы посторонним. Да, однажды за окном затрещали выстрелы, послышалась радостная беготня с криками, и мой сосед лишь буркнул: что... уже победили, да? Сказано язвительно, и меня покоробило — при воспоминаниях, как я сам воевал в начале войны и как пострадал — вплоть до Умани... Неужели не учтут?

Тогда же меня встревожило: значит, надежды Власова на раскол рухнули? Неужели все останется, как и было, — со Сталиным и со всем советским строем? К чему же были эти усилия, эти отчаянные попытки — вплоть до унижений? И не только для меня одного, а и для множества людей, надевших немецкую робу...

Словно предчувствие, что именно тогда — в первые мирные дни завершалась крутая власовская эпопея, что кончились дела этого генерала и его окружения, что на расправу были брошены десятки тысяч их подчиненных...

Да, сразу же после Дня победы, когда добивали последних немцев из войск СС, попался в руки советских карателей и сам Власов, пытавшийся скрыться. О чем я узнал, находясь в лагерях.

"В час дня, ваше превосходительство..." — недаром есть такой роман. Так отмечалась точная пора его краха. До дня и часа!

 

- 172 -

Хотя самый роман — очень неточное о жизни этого генерала.

Он написан писателем из бывших работников спецорганов — Аркадием Васильевым, когда стали выходить одна за другой книги разных авторов. Это была попытка казенно восполнить историю.

Вон еще в начале 50-х годов, говорят, на Западе вышел роман "Генерал Власов" немецкого писателя Эгона Двингера, лично знавшего Власова. А спустя несколько лет — и книга самого генерала: "Я выбрал веревку". Само название как бы говорит за себя!

Правда, ее написал не он сам — сидевший сперва на Лубянке и потом казненный, а западные историки — по материалам его выступлений. Я узнал об этом в Мордовии, зайдя однажды в библиотеку КВЧ и листая свежий номер журнала "Новое время", на который мне указали знакомые ребята по бараку. И как был поражен!

Так вот — примерно в полдень 12 мая 1945 года — в соответствии с заимствованной у Леонида Андреева фразой о расправе над "его превосходительством" — был задержан группой разведчиков, раньше связавшихся с предателями из власовского штаба, главнокомандующий войсками КОНРа, который ехал в одной из легковых при танковой колонне по дороге западнее Праги. Об этом потом подробно писал в "Известиях" украинский профессор В. Василакий, отсидев срок в заключении.

Там же, в Праге, неделю до всего появились с марша части 1-й дивизии РОА под командованием известного генерал-майора Буняченко. Они откликнулись на радиоволны из чешской столицы, где поднялось восстание против немецких оккупантов. Последний бой среди порабощенных стран, тогда как Чехословакия первой пала до начала Второй мировой! Так власовцы ударили по немцам...

Вообще это целая история: и как дивизия Буняченко попала под Прагу, покинув плацдарм возле Одера, какой ей поручило германское командование, и как этих русских с ликованием встречали наивные чехи, сразу не разобравшись в обстановке, и как власовцы яростно дрались, потеряв около 300 бойцов, захороненных на Ольшанском кладбище, и как потом сами ушли — при подходе советских танкистов маршала Рыбалко. Мне об этом потом подробно — хоть и шепотом, таясь от стукачей, — рассказывали в зоне.

Тогда же Власов, расставшийся не только с женой после казенного медового месяца, а и с ближайшими соратниками, пытался свя-

 

- 173 -

заться через посланца к генералу Франко с лидерами западных стран и с Папой Римским. Он даже подготовил письмо к создававшейся тогда ООН с требованием защитить его движение от советских обвинений и угроз. "Последней попыткой Власова, — пишет А. Солженицын в "Архипелаге ГУЛАГ", — было заявление, что руководство РОА готово предстать перед международным судом", поскольку, мол, "выдача армии советским властям на верную смерть противоречит международному праву — как выдача оппозиционного движения"... И что еще там, было?

Увы, ему оставалось только бежать вместе с войсками — на сближение с армией США, части которой подступали к Праге с запада, и с которыми якобы уже была договоренность о сдаче в плен. Надеясь на это, он даже отказался от самолета, заготовленного для него, считая своим долгом остаться "со своими подчиненными". Как об этом еще писал автор "Архипелага":

"РОА не просто капитулировала перед американцами, но молила принять капитуляцию и только дать гарантию невыдачи Советам. И средние американские офицеры, кто не охватывал большой политики, иногда по простоте и обещали. Но всю 1-ю дивизию (11 мая, под Пильзеном) да почти и всю 2-ю американцы встретили вооруженной стеной: отказались брать в плен, отказались пустить в свою зону"...

Тогда Власов, попавший в штаб Конева, сам набросал приказ о сдаче в плен частям Советской армии. И в тот же день был отправлен самолетом в Москву, где сразу попал к начальнику "Смерша" — зловещему Абакумову. А потом получил отдельную камеру на Лубянке с дополнительным питанием — словно в насмешку...

Об этом я потом читал в "Военно-историческом журнале", а тогда... Не сработало ли у меня, так сказать, пресловутое шестое чувство? Да, не заныла ли душа в ту покойную пору, когда я торчал в подвале? Или беспокоила совесть за судьбу моих "кентов"?

Как и немного позже случилась трагедия в знакомой мне Австрии — под Лиенцем, где передавали в руки Советов казачьи войска с их семьями. Вот уж кто пострадал, кто вынес невыносимые муки!

То, о чем рассказала мне под Иркутском одна из спасшихся казачек. В пору, когда я мыкался в тамошней ссылке.

О, мой самый тяжелый — политический срок заключения!

Хотя скверно обернулся и нынешний — уголовный.

 

- 174 -

Поделом тебе, блатняга Иван Тарасенко!

Если называться по-настоящему...

3

 

Раз война кончилась, а с ней не стало и штрафников, то я попал в тюрягу. В первую за мою жизнь тюрьму — и вполне простую.

Да, самую обыкновенную — на краю лихого белорусского городка где-то на границе с украинскими землями. В камеру с разным мелким жульем и с порядками, почти как на "губе"...

Нас туда отправили уже не вояки с винтовками, а зачуханные надзиратели из районного НКВД, кое-как нацепившие кобуру на линялые гимнастерки. К тому времени набралось еще двое или трое провинившихся в части, и было шумно, чуть не весело. Прима!

Ну, то были лихие ребята — кто за кражу шинели, кто за долгую самоволку с дракой в дальнем селе. И мы сразу стали наводить порядок среди забитого жулья, к тому же исправно молившихся на ночь. Тогда я узнал, что здесь, в Белоруссии, как и среди лемков, много католиков. Вот экзотика, даже интересно!

Но еще больше удивило, когда один из местных, забившихся в угол, раз сел писать записку домой, — и как она была написана! Оказывается, у них сохранялся, как и у поляков, латинский шрифт... И не щеголять ли и мне своим иностранным происхождением? А когда все же проговорился про своих немецких родичей, то вдруг получил кличку Немец. Уже не Карапет... хорошо!

Нас продержали там с недели две, пока однажды я не услышал то, что будет сопровождать меня долгие годы: "С вещами — на выход!" К тому времени я поднакопил небольшой сидор — мешковатую торбу, в которой было самое ценное, в том числе даже авторучку. Ее мне удавалось сохранять и после предыдущих армейских посадок, научившись от того же тихого лемка: вот мастак был! Сколько я ни буду потом встречаться с "западенцами", но он — лучший!

Я даже не раз перед сном жалел: почему не послушался Омельку и не рванул с ним из нашей части? Кто знает, как тогда обернулась бы моя жизнь? Чего доброго, ушел бы благополучно и через границу — в Словакию, как это делали многие, а там — и за океан! Вон же выходила потом в Канаде газета, которая так и называлась — "Словак", продолжая такую же раньше в Братиславе.

 

- 175 -

Правда, потом в Мордовии — уже при Хрущеве — я встретил не одного из таких беженцев, которые признавались, что шли даже заведомо на 25-летний срок, лишь бы, что называется, глотнуть родного воздуха. И не сам ли вернулся такой власовец — Емельянов, поверив якобы указу 55-го года об амнистии, один из "друзей", став активистом на 11-й зоне... не позор ли?

Короче говоря, нас через две недели бросили на этап. С вещами — в полуторку, где по бокам кузова торчат с автоматами бритые морды. Тряска с полчаса по дорожной пылище, так что сразу захотелось полоскаться — хоть в придорожной луже! И вон уже отрывистые гудки паровозика среди нагромождения остроконечных станционных зданий. Так что и не сумел прочитать здешнего названия... Ну, Немец дорогой, сделай глубокое дыхание! Этап пошел!

Кто не ездил в тюремном товарняке, тот жизни не видел. Нет, тут совсем не то, что было по дороге в Австрию из румынской Одессы. Теперь и нары, встроенные по пояс во всю ширину вагона, и настоящая параша — вместо дырки в углу или ведерка. Ну и, конечно, проверочки утром и вечером, если не считать обычного делового шмона — по телу от плеч до пяток. "Ни колючего, ни режущего" — это становилось уже молитвой наших "мусоров", хотя они тем же тоном предлагали нам курево. О, моя новая горькая жизнь!

Под стук колес я тоже размышлял, как и в белорусской тюряге: что же будет дальше? Мне определили срок — "за подделку документов, за обман государственных органов, за мошенничество" — как будто небольшой: "На параше можно пересидеть", как говорится. Но эти 3 года, как бы взятые с потолка хилым чинушей за столом в белорусском НКВД, — предел ли? Вон сколько уже доводилось слышать: наматывают в зоне столько же и еще столько. Да, стоит только туда заныкаться — и застрял! Ну, а где гарантия, что я не сорвусь раз и другой, не нарвусь "на кол"?

Невольно ловя себя на том, что уже начинаю не просто говорить, а и размышлять необычно — с блатным налетом, я чуть ли не уговаривал себя спросонок в легкой качке под стенкой вагона, от которой пахло дегтем и прелью: держи голову на плечах, Иван! Достаточно, что ты уже раз терял ее! Кстати, не скажется ли и моя поездка в Бельгию? Хорошо, что была без документов!

Через пару дней нашей езды стало немного холодать. Я было

 

- 176 -

поеживался — и больше от страха: не загонят ли далеко на Север? Хотя потом, когда плыл на барже по Сухоне, будто и не дрожал от холода... Кстати, где теперь тот ее житель и воспеватель — Митя Сухоруков? Вдруг показалось завидным то, что стало с ним.

Нет, нас везли недолго — выгрузили где-то в Подмосковье. Послышались станционные названия, чуть ли не одесские — вроде Очаково. Когда погнали вереницей вдоль рощицы, из-за нее донесся неясный тревожный гул. Впечатление, что артподготовка... да!

Не сразу поверилось, что там была Москва — с ее Ленинскими горами. Та, о которой столько думалось и говорилось в разгар войны, даже при смерти! И которая соблазнила даже "Интеллигента"...

Хотя общее впечатление от нашего загона вышло унылое. Это тебе не Париж с "Мулен-Ружем"...

Вот бы дать как-то знать о себе суматошной Ирине!

Дело даже не в том бараке, в котором нас поселили, — наспех сколоченном и полузастроенном. И даже не в тесноте среди всей той шоблы. Не говоря уже о захламленной территории.

Было неуютно и вокруг нашего лагеря: та же жидкая березовая рощица, возле нее бродят захудалые личности в бушлатах, несмотря на летнюю пору, а над головой низко плывут дождевые облака, вот-вот грозясь рухнуть. Словно судьба, всегда давившая меня.

Да, часто шел дождь — плотный и тягучий, но если и прояснялось небо, то оно казалось низким, тяжелым и мрачным. То ли дело у нас — на юге, где даже грозовые тучи выглядят, словно капризная девица — моя Тамарка! Или просто я уже слишком соскучился по родному краю и его жителям? Ох, Одесса... где ты там?

Пожалуй, и Вовка мне такое рассказывал: о том, каким ему показался этот край, когда он сам здесь поселился — под Москвой, у станции Переделкино Киевской железной дороги. Там было общежитие, и наш "Интеллигент" жил даже в дачных домиках старых писателей, тогда уже умерших. Но все же было якобы безрадостно — от этого дождливого неба или деревянных изб. Серая Россия!

Знать бы тогда, что будет на месте и нашей ежедневной возни! Сперва творилась вроде бы беспорядочно: и разгрузка огромных железнодорожных платформ с цементом, и заготовка леса в тех же березовых и дубовых чащах, и рытье котлована громадными экскаваторами. Что ни говори — совсем не прима! Одна карамба!

 

- 177 -

Конечно же, все происходило на огромном пространстве — размером чуть не со всю Слободку. А сколько наезжало разного начальства! А бестолковой суеты! А трескотни!

Ведь нас не просто охмуряли из репродукторов и дурили плакаты с лозунгами. Отовсюду на людей смотрели портреты Сталина — и еще в каком виде! Вместо благости после победы — мрак.

Тогда он уже стал Генералиссимусом — в странной форме, как и у Власова. И на кого похож, спрашивается? Называется — великий!

Хотя в кино кажется — стал меньше... не на 7 ли сантиметров?

А потом мы узнали, что же здесь происходит: строительство Московского университета. Сверх того, что раньше было построено — еще при Ломоносове... Знал бы Пушкин, славивший их!

Ну и в передовую жизнь попал я — Иван Тарасенко, сверх всякого ожидания! И как тут не увлечься, хотя вокруг были не только приличные люди, а и действительно то, что у блатняков называется "шоблой", если не хуже... Вся жизнь встала "каркалыгой"!

Не стану описывать — кто попался вокруг меня на нарах и в целом по бараку. Тут было много всяких — и инженеров, и шоферюг, и бухгалтеров, и студентов, — и все вкалывали, что называется, а не просто за пайку — в ту пору всеобщей карточной системы. Но сколько вокруг шныряло всякого подонства: то "воров в законе" (раньше про них и не слыхать!), то просто "бытовиков" (виновных за житейский проступок), а то и "сук" (продавших даже мать родную...). А сперва попробуй разобраться в каждом из них!

Вон в первые же дни, пока я мылся утром под краном — сосулькой у желоба — у меня вдруг исчез кусочек мыла, оставшийся еще со штрафняка. А когда раз вернулся со смены (второй — с четырех до полуночи), вдруг не нахожу и своих "прахарей" — армейских кирзовых сапог, полученных перед несостоявшейся отправкой на фронт. Но посмотришь вокруг — ни одного виноватого лица, даже какого-то смущения в глазах. И куда все это прятать, если в каш терке — месте для хранения — сидит заведомо блатная рожа? Хотя и не хочется молчать — как бы совсем не сели на голову урки клятые... Поневоле сам становился волком — зло ощерясь.

Было скверно и на работе. Как-то шла разгрузка полувагона с лесом — дело серьезное. Сперва находишь наверху бревно и толкаешь его к краю своим крюком, чтобы сбрасывать вниз со стенки.

 

- 178 -

Но чем больше уходит таких бревен — тем глубже они лежат внизу, ожидая своей очереди. И уже пыхтишь, орудуя крюком — с первой матерщинкой, пока ствол не начинает бить краем — толстым комлем по ногам. И вот тут сбоку какая-нибудь гадина и подворачивает под тебя и свой комель — вроде бы нечаянно... А сам, так его мать, только и ждет, чтобы благодаря этому легче сбросить его вниз! Что называется, образцовый дурной колхоз!

Ну и что мне оставалось делать? Работай, Немец, не огрызаясь, но и не поддаваясь! Потому что иначе получишь новым бревном по горбу, если не только "по костылям"... Вон же вышло у других, что скинули самого вниз! Везде уже было не до фокусов — как у гестаповской печки, стоя на руках! Хотя потом придется выручать таким же способом если не себя, то друзей... И хорошо еще, что скоро ударили холода — вроде первого морозца после дождя. Больше не упаривались в своих телогрейках, как раньше! А вроде здорово — своеобразная закалка...

Становилось легче на душе лишь в конце ночной смены, когда в тишине, прямо над освещенным сильными лагерными прожекторами простором, вдруг снова едва прослушивалось вроде ощутимое дыхание огромного города на севере. Знать бы, что тогда в Москве не просто сидел в камере № 31 на Лубянке бывший Главнокомандующий РОА, но и что его вынуждают говорить неправду на своих товарищей и на себя, чтобы сделать будущий процесс показательным... И кто во всю старается — знакомые генералы, подсаженные в камеру! Ух, эти "кенты", тянувшие душу из Власова!

А я даже не знал ничего про маму, хоть и посылал ей изредка "треугольнички", как это нам теперь разрешалось. Лишь потом узнал, что Гринька-"Фриц", ездивший в Одессу на побывку, кое-что рассказал ей обо мне. Пусть там и вышла небольшая склока с Люськой и ее мужем Жоркой Козлом. Ну, простите мне еще раз, близкие и дорогие люди! Ведь я расплачиваюсь за это... несу провину!

Но знать бы, что потом придется расплачиваться и за все остальное, чуть ли не за Ирину в Париже, если не за польку Зосю у Михеля. Да, кто мне потом говорил, что жизнь — это самый непредсказуемый сюжет? А ведь и иные писатели, не говоря уже про Вовку, не справляются с ними... Раз лучший творец — Бог, каравший Землю!

Так я работал до будущего лета, пока однажды надо мной не

 

- 179 -

сгустились тучи — и на этот раз не просто типично подмосковные, к которым я уже немного привык. Ведь не думалось мне, что где-то за проволокой ищут власовца...

Это было в майские дни — в пору, когда к заключенному Власову присоединили его близких — Жиленкова и Малышкина, прятавшихся у американцев. Ведь уже готовился их процесс — и вот...

Вдруг меня вызвали к бригадиру — "бугру", хотя раньше тот сам заходил, если надо было по делу.

Не случайно ли мне снился дурной сон — бабы? Пророчество!

У него в каморке сидел незнакомый штатский тип — вроде чертежника-вольняшки из проектного бюро. И при моем появлении он ласково улыбнулся. Я сразу собрал всю нервную систему.

"Бойся ласковых!" — так, помню, предупреждал меня Панин, когда мы с ним брели по Франции, а потом пытались находить общие слова с фламандцами — при их непонятном языке, совсем не похожем на валлонский в той же Бельгии.

Нас тогда разозлила старая газетная фотография на стенке домика, где удалось слечь на ночлег. Хозяин его вырезал портрет молодого мордастого веселого типа в форме СС — командира дивизии "Валлония" Леона Дегрелля, который бросил своих подчиненных под Корсунью, а сам удрал в ставку Гитлера и получил награду.

Не похож ли был теперь этот штатский на коварного эсэсовского типа? Я и не очень удивился, когда он спросил меня, выпроводив бригадира: как мне удалось попасть в Польшу? Да, откуда я пришел туда — в тамошний фильтрационный пункт, вообще на нашу территорию? Но я ведь раньше отвечал следователю! Или надо сто раз повторять? Я начинал дерзить, слегка забеспокоившись. Алярм!

Не переставая улыбаться, как и Леон Дегрелль, чекист стал явно водить меня, когда хотят отвлечь внимание посторонними темами, чтобы потом сразу обрушить главный вопрос. Ну, мол, это понятно: забитые людьми и транспортом дороги экономически богатого бельгийского края, разные там встречные-поперечные военные — вплоть до советских граждан... Все это нам понятно, дорогой! И этот тип так и ходил вокруг меня — буквально.

"Что вам надо, гражданин начальник?" — оборвал я следователя, совсем наглея. Чтобы он не успел ответить, я тут же добавил: да, пришлось общаться и с англичанами — в их зоне, а под Гамбургом

 

- 180 -

наткнулся и на целый лагерь, где раньше стояли власовцы. Заметив, что гнусная улыбка уже сползала с его лица, я еще нарочно добавил: точно — стояли целым батальоном, вон по вечерам даже пели "Татьяну" — есть такое танго у Лещенко! Знает ли он? А?

Похоже, теперь я сам водил его, не давая опомниться. Чтобы окончательно показать, что не вру, я еще вставил такую убойную деталь: эти ребята из РОА потом ушли целым батальоном, не подчинившись английскому коменданту на требование о разоружении... наверно, известно такое? А сам я вскоре ушел оттуда в противоположном направлении — к востоку от Гамбурга, чтобы вообще выбраться к советской оккупационной зоне. Понятно? И тут даже заулыбался, как Дегрелль, явно упиваясь своей победой над дураком.

О, как потом придется раскаиваться в своем легковерии! Или, пожалуй, этот чекистский следователь мне откровенно мстил, все же поймав вину на чужом доносе. Пока же он милостиво впустил "бугра", даже угостил его и меня сигаретами. Тогда в моду входил "Казбек" — с несущимися конями на коробке. Уносили бы меня кони подальше, а не в новый лагерь! К людским "кентам"!

Туда я попал спустя год с лишним — в пору завершения стройки огромной башни университета, похожей на католический храм. Как раз этот храм наблюдал из окна поезда Одесса — Москва друг Вовка, отправляясь на экзаменационную сессию в свой Литературный институт. Кстати, задолго и до своего лагеря!

Но перед этим успели окончательно расправиться с генералом Власовым и всей его группой. Да, был проведен суд над ними, о котором я узнал еще там — в подмосковном бытовом лагере.

Просто прочитал об этом на последней странице в августовском номере газеты "Известия" за 1946 год.

В той же газете, где раньше якобы работал майор Мелетий Зыков.

4

 

О том, как судить Власова и его группу, существовало три сценария. Насколько можно верить "Военно-историческому журналу".

Их разрабатывал сам палач — главный оперативник генерал Абакумов, позже наказанный своими же чекистами. И как — был заперт в... холодильнике. Если верить книге Судоплатова!

По его первому сценарию предполагался самый широкий кво-

 

- 181 -

рум присутствующих — вроде процессов 30-х годов в Колонном зале Дома Союзов, включая и защиту "от общественности". Но с условием "полного признания и раскаяния"...

"Им было обещано, что если они отрекутся от своих позиций, то будет сохранена жизнь. Наиболее интересное свидетельство исходит от офицера, которого подсаживали в камеры главных власовцев с заданием убедить их признаться, что они изменили Родине, и перестали поносить Сталина. Некоторые колебались, но большинство руководителей, в том числе Власов и Трухин, решительно отказались и продолжали стоять на своих позициях. "Изменником не был и признаваться в измене не буду. Сталина ненавижу. Считаю его тираном и скажу об этом на суде". Когда Власова предупредили, что если он не признает своей вины, то его пытками замучают до смерти и суда не будет, он, говорят, ответил: "Я знаю. И мне страшно. Но еще страшнее оклеветать себя..." В результате их стойкости суд над Власовым и другими лидерами Русского Освободительного движения пришлось проводить закрыто".

(Е.Андреева. — "Русское Освободительное движение").

Так остался неосуществленным и такой вариант суда — с присутствием представителей мировой и отечественной прессы, как и "широкой публики".

Хотя, повторяю, приговор был вынесен лично генералу Власову задолго до этого суда — еще в феврале 1943 года (и если точно — 24 числа, сразу после "армейского праздника"!): к смерти по Указу Верховного Совета СССР.

На этот раз дело обстояло таким образом:

"Суд по делу Власова и сообщников начался 30 июля 1946 года. В закрытом судебном заседании Военная коллегия Верховного суда СССР под председательством генерал-полковника юстиции Ульриха без участия обвинения и защиты, без вызова свидетелей рассмотрела дело содержащихся во внутренней тюрьме НКВД".

(Ю. Квицинский. — "Генерал Власов — путь предательства").

Сохранилась фотография: перед шестеркой конвоиров в гимнастерках сидят насупленные и сосредоточенные обвиняемые — тоже шесть человек во главе с осунувшимся Власовым в неизменных роговых очках. Всего их было 12 —как и по числу группы Христа

 

- 182 -

и его учеников (без 13-го — Иуды, как не оказавшегося и здесь!). Тогда им пришлось давать ответ "за содеянное"...

Там же читаем "отговорки", как писал раньше Эренбург, "каждого Федорки":

"На вопросы суда о том, что побудило обвиняемых встать на путь измены, ответ был, по существу, один: Власов сказал, что смалодушничал, Трухин ответил, что по трусости. "По трусости", — повторили и остальные..."

А у Андреевой:

"Похоже, на суде Власов пытался взять всю ответственность на себя. В двух отчетах цитируются его слова: "Безусловно, я вел самую активную борьбу с советской властью и несу за это полную ответственность". Возможно, Власов надеялся, что если он возьмет на себя всю ответственность, его подчиненные будут наказаны менее сурово. Такая позиция соответствовала бы его прежним заявлениям... что ему надлежит разделить судьбу своих солдат".

Вот достойный поступок солдата — не в пример сбежавшему Дегреллю! Или вроде Степана Бандеры, бросившего своих сторонников на Украине после войны...

И не то, что характеристика, выданная на Власова раньше немцами, — про "трусливость и боязливость при опасности".

Самое же примечательное — его слова в камере перед казнью:

"Муки наши даром не пропадут. Придет время, и народ добрым словом нас помянет".

И вправду "русско-народнический характер"!

В самом деле, разве не стали поминать о нем широко в народе, нередко действительно добром — и даже открыто, на страницах официальной прессы?

Вон еще в 1992 году в "Новом времени" была помещена заметка одного историка, который отмечал не только военные заслуги Власова в первый год войны и его значительную роль в попытках свалить деспотический сталинский режим, кончившуюся трагически.

Этот Леонард Шабуров из Курска также считал, что трагедия Власова "гораздо глубже и духовно чище трагедии неудачливого соперника Сталина". Она как бы стала "продолжением в новых исторических условиях трагедии "отщепенца" Андрея Курбского и дисси-

 

- 183 -

дентов XIX века — декабристов". Оправдывается и то, что генерал "счел возможным стать на позицию "революционного пораженчества" — в духе "пораженцев" начала века. Наконец, заслуга власовцев в том, что они "в своих листовках противопоставили девизу "За Родину, за Сталина" другой — "За Родину, против Сталина!"

Обо всем этом проще сказал знаменитый военный диссидент — генерал Петр Григоренко: "Стойко боролись против сволочей!" В своей книге "В подполье можно встретить только крыс" он, лично знакомый с Власовым с 1940 года, ценивший его как "опытного полководца" и считавший слухи про его дела в немецком тылу "провокацией", позже "призадумался", узнав про истинную подоплеку "предательства". Потом встретил того, кто был "подсадным" в тюрьме у власовцев, и узнал, что те "не дрогнули", несмотря на пытки. Зная и Малышкина — как "серьезного деятеля", с которым раньше приходилось выступать на партсобраниях, Григоренко "отнесся с уважением к тому шагу, который тот сделал" вместе с Власовым, и по сути авторитетно поддержал его посмертно.

Весьма любопытны и воспоминания Хрущева о Власове — в тот период, когда разворачивалась битва за Киев осенью 41-го. Перечислив заслуги командующего 37-й армией, тот упомянул, что в ее расположение Власов явился "с одной палкой" — после поражения этой армии раньше и упорного стремления дойти до своих, не попадая в немецкий плен... И это ли, действительно, не характеризует по-своему с лучшей стороны позже названного трусом?

Ну, а люди, знавшие во главе РОА того, кого они уважительно и тепло называли запросто "Андреем Андреевичем"... Вон как вспоминал о нем однажды по радио "Свобода" граф Ламбдсдорф — сам немец прибалтийского происхождения: "О, это был настоящий руководитель... и обаятельный, чудесный человек!" И невольно содрогаешься от слов Григоренко, что генерал вместе со своими соратниками "были повешены...4 полуживыми".

О "муках" также можно прочитать у историка из Оксфорда:

"Приговор был вынесен 1 августа 1946 года, и все осужденные были повешены. По слухам, Власов и его сподвижники были повешены на пианинной струнной проволоке, на крюке, поддетом под основанием черепа. Один очевидец говорил, что казнь была столь ужасна, что он не берется описывать подробности".

 

- 184 -

Вот уж где были, что называется, тотэ... Воистину мученики!

Правда, потом я видел на снимке в "Военно-историческом журнале", как они висят — по две шестерки на веревках (а не струнах!), со связанными за спиной руками и как бы покорно склоненными вбок головами. В том числе самый длинный, буквально вытянувшийся своим 190-сантиметровым телом Власов. Без тех 7 см!

Что и говорить, жутковатая картина на фоне кирпичной стены Таганской тюрьмы, где и была произведена казнь после 2 часов ночи того же 1-го августа 1946 года. Хотя, по словам Л. Шабурова, на Западе не казнили тогда... Тут сказывается другая культура!

Это была казнь всех, кроме пропавшего за два года до того майора Зыкова... Кстати, не он ли и является 13-м в этой группе — как действительно Иуда?

Очевидно, после такой казни тела сразу же были сожжены в крематории, а прах развеян. Но где тот ветер, который его развеял?

Как это было, по А. Судоплатову, с генералом Миллером, сменившем Кутепова во главе РОВСа и расстрелянном на Лубянке — без всякого следа!

Так почему же не создан памятник ему, генералу — Власову как борцу и мученику? По примеру установленного под Нью-Йорком... Да, ведь он там давно стоит, согласно репродукции в "Новом времени".

Или надо почтить память как-то иначе? Вот мне говорили, что иногда в храмах заказываются в этот день богослужения "за упокой души Раба Божия Андрея". Мне бы тоже сходить... А?

Но я, прочитавший 2 августа заметку в "Известиях", едва ли не подумал, словно герой в романе "В час дня, ваше превосходительство...": "Как веревочка ни вьется, а кончик будет..."

О, это злое пророчество из уст чекистского писателя!

Так же случилось и со мной... Кар-рамба!

5

 

Кроме меня, другие лагерники тоже прочитали сообщение на газетной витрине о казни Власова и его подельников. Я даже видел, как один из явных "мужиков" украдкой вписывал на бумажку приведенные там фамилии всех казненных. А когда уже собралось несколько человек, молча вглядываясь в зловещий номер "Извес-

 

- 185 -

тий", то рядом с ними завертелся еще некто любознательный, тоже записывая в блокнотик — и даже по второму разу, лишь бы вызвать на откровенность... Но тогда этого явного стукача затолкали, а невдалеке от их кучки вдруг перекрестился один бородач. Не из бывших священников ли, которых тоже пригоняли на нашу стройку? Или просто такой истинно русский — из патриотов...

Конечно же, никаких доверительных, даже самым глухим шепотом разговоров о судьбе власовщины тогда не приходилось вести. Да и, честно говоря, еще было не по себе многое из того, что характеризовало это дело: начиная с формы, какую носили солдаты РОА. Или вон что потом я узнал из воспоминаний Стеенберга: их знаменитые две дивизии числились по нумерации формирований вермахта просто как... 601-я и 602-я. А какой вид имела личная книжка самого Власова, отобранная у него при задержании советскими разведчиками! Этакий обычный "Soldbuch" — "Солдатская книга" под текущим номером — 693 и с надписями: только воинское звание, фамилия и имя, а вместо фотокарточки — пустой прямоугольничек... Несмотря на Андреевский флаг!

Правда, об этом или о чем-то другом, связанным с ним, я буду охотно, пусть и с досадой, вспоминать потом — в редкие минуты отдыха где-нибудь при керосиновых лампах в Салехарде или на перекурах у опушки леса, давясь от костерного дыма. Тогда как-то перекрутится вся моя история, и мне даже станет иной раз обидно, что я не могу прямо и дерзко назвать себя: "Я — власовец"... Да, не заслужил этого вроде других, и не могу бить себя в грудь, как иные блатняги — убийцы, ударяя кулачищами, чуть ли не гордясь! Ведь сам я только притерся к тому историческому повороту, которое, возможно, изменило бы судьбу всей страны, избавив от ненавистного режима. Тогда я лишь с дрожью в сердце повторял стандартный лозунг, выработанный умниками в Дабендорфе: "Прошлое России — наше! Будущее России — наше!" Или как там еще было — насчет "большевиков и капиталистов", без которых... И не повторять!

Чтобы отвлечься от таких занудливых воспоминаний и мыслей, я старался встревать в другие разговоры — если особенно говорили про домашние дела. Ведь иногда и самому хотелось поворошить это: отладить жилье, когда вернусь домой, завести и настоящую, хозяйскую жену — в помощь маме (и на зло Тамарке из 8-го номе-

 

- 186 -

pa!), а там, чего доброго, и что-то вроде детишек заведется... может быть, надумать им теперь из игрушек?

Но чаще всего от такого душевного уюта отвлекали наши блатняги — то ли драками, которые они затевали, то ли упорными зазываниями на "ковырянье иголочкой" — татуировку (мол, надо же "отметиться на память!"). Даже с издевательскими песенками, вроде такой — про измену жены в одиночестве: "Брошенный мужской рукой усталой... под кроватью был презерватив"!

Правда, там неспроста был и рискованный путь по соседству — к женской зоне. Рядом с нами жила "бабская шарага" — набор девок с Брянщины, которых замели за гулянье с немцами. Они находились издавна — еще с той поры, когда летом 43-го освободили их край, а после знатной Курской битвы уже сшивались прочно — буквально шили военную робу для будущих зимних боев. Ну и сколько историй про них иногда рассказывали надзиратели, если, бывало, дашь им что-то из своих пожитков и разбередишь их казенную душу! И как нападали на молодых конвоиров (перевязывали даже кое-что — "чтоб было подольше!"), так что те часто конали, и как устраивали бабы "толкотню" между собой — с помощью просунутых между пальцами колец ("до остервенения радовались эти к о б л и х и!"), и как их "рассучивали" — впускали в камеру штраф-няка — крепкого лба "с метровым", а после ни одна шалашовка не брала их к себе за ширмой барака.,

Я, бывало, сатанел от таких рассказов. Но и как-то забывалось все то, что было вокруг: вон отменили карточки — и как теперь мама... сможет ли работать? А то и даже пойдет с кочережкой на свалку, как и ее муж-учитель...

Пока вдруг не пришла от нее кратенькая открытка — уже к лету 48-го года:

"Здравствуй, Ваня дорогой... или как тебя уже звать? Слышала про тебя всякое, а с полгода назад получила записку. Хорошо, что на нашей земле — не топчешь чужую. Береги себя, больше не балуй там..."

Но ничего не было — ни про ее работу, ни про здоровье. Сухо! Тогда я впервые поддался на уговоры — выпил с горя. Как это все же здорово — чифирь!

 

- 187 -

Помню, мы сидели в кружке, пока начальство проводило воскресный шмон. И тихо тянули свое пойло, давясь и жмурясь.

При шмонах противно: все выволакивают из тумбочек, нары и койки очищают от клопов, выпаривая из чайников. Дневальные бегают, матерясь и чуть не плача: мол, давай, ребята! Но я их не слушал: сам уже бугор — не шутите! И напился.

Да, я пошел на повышение, хоть и понимал, как это опасно. Но старался ладить даже с теми, кто здесь подзадержался еще со стройки канала. Кадровики с Москвы-Волги держались особняком, как академики, а один даже походил ужимками на нашего давнишнего дворового Шурку Жлоба. Вот класс для многих новичков!

Когда я раз поведал им про такого соседа, то меня особенно зауважали самые крепкие — с татуировкой через лоб с надписью "каторжанин" и умением проигрываться в карты догола. Они только не могли простить, что я не был ни разу на кичмане — лишь такой, видишь ли, чистенький... И снова не выдержал — сам запросил глотнуть настоя — заварки целой пачки! Была не была!

"Дуй, Немец!" — дружно кричали самые лютые, с удовольствием кивая и скалясь фиксами, пока я давился осатанелым пойлом. Не противясь тогда своей кличке, я и закусил какой-то гадостью — собачатиной, что ли. А потом взялся хлопать, когда вокруг пустились в пляс, отвернув рубахи на выпуск, самые гнусные типы.

Наверно, я что-то там трепался, потеряв голову. Потому что мне один позже подмигнул: про какого еще Андрюшу хлопотал? Да, не про Андрея же Шисту — другого блатного соседа... Но, похоже, про свою службу — ни слова! Не упомянул про Власова!

Помню только, что заспорил с Рыжим — матерым паханом, у кого было две мокрухи. Мол, почему он гоняет на кол одного подростка? За что гадко тиранит хлопца? Кончал бы подлянку! Да!

Ведь уже тогда я узнал про это — как насиловали новеньких пацанов. Что называется — "брали на каргалыгу!"

"А что дашь за него... а, Немец?" — жутковато хмыкнул тот.

У меня не было ничего, кроме мелочи в сидоре, не считая Вовкиной авторучки. Но для такого амбала какая-то ручка — нелепая игрушка. И что же делать... а? Чем откупиться?

Еле ворочая языком, я стал бахвалиться: могу не дать, а взять Рыжака — как это умел на Слободке: на одну руку, даже левую!

 

- 188 -

Да, так, помнится, я однажды вызвал самого Петьку Затулина, который чванился... и уложил его! Верное слово — гнить мне вечно... Этого хваленого Монте-Кристо со Слоблдки!

Тогда кто-то вокруг вскричал: что... знал такого — Затулина? Который исполнял песенки — под Петра Лещенко? Ну, так это же сила, мать его в мозги и печенки... Не может быть, Немец! Забожись, бугор! Честно! И все тоже заорали, даже забили по цементному полу кружками. Вот вышел настоящий хипеш из-за земляка! Сам заварил такую душевную баланду! И где тот ныне?

Как раз тогда тоже проходила воскресная приборка. Начальство забегало, чтобы тащить назад постели и другое барахло. Вон взвыл и наш дневальный: "Кто захотел дрына по горбу?" Хотя, правда, ни пахан, ни другие не встали, чтобы нас усмирить.

Понимая, что я не в лучшей форме — не то, что в парижском кабаке у армянина... Не говоря уже про негра. И чем можно поразить эту шоблу? Кар-рамба! Мать их с проворотом!

Да, как действительно вступиться за малыша с Кубани — круглого сироту? Чтобы больше не был "петухом"! Тогда и решился.

Я крякнул, поднялся с корточек, оглядел всех вокруг. Чуть не взмолился, как умел. А потом упал — буквально рухнул на ладони, растопырив их на полу. Ну, держись, Иван! По-гестаповски!

Все ахнули. Тишина — пока я шагаю взад-вперед. Рыжий что-то повторяет на сплошной фене — высшее изумление: "Я в отпаде!" Остальные еще молчат, лишь повизгивая по-собачьи. Напрягаясь, что есть сил, я снова крякнул. Пока не растянулся плашмя.

"Ну, ты... балдежный, Немец!" — Это взвыл сам пахан, крупно шагнув ко мне. Он гнусно улыбался — самой доброй улыбкой, а потом и чмокнул меня. Высшая похвала! Победа!

Тут нас застили — сам начальник отряда, не сразу поняв, что происходит. И удивился, что Рыжак стал мне кентом.

Зато под общий торжествующий вопль я проследовал прямо в штрафняк.

Таким образом я и нарушил лагерную дисциплину — впервые!

И нужно ли говорить, какая пошла моя слава вокруг?

Даже сквозь стены бревенчатой конуры с вонючими и исцарапанными бревнами до меня доносилось то и дело ликование тех, кого ничем не удивишь...

 

- 189 -

Так удивительно ли, что через пять суток первым, кто меня встретил, был Коля с Кубани? Оказывается, его взяли под особую охрану люди Рыжака. А я шел на свое место в барак, словно Радамес после битвы... или как там?

Да, мне вспомнилось то, что рассказывал было "Интеллигент" про такую оперу — "Аиду". Наверно, я ее никогда не увижу... или услышу — как правильно? Не в этом дело, правда? В натуре!

Но разве иногда жизнь сама не походит на оперный спектакль или скетч? Всю дорогу, что называется!

Конечно, я больше не пробовал это — гимнастику после чифиря, как ни жалко. Да и с чифирем после этого пришлось завязать. Хорошего понемногу!

Как и вообще со многим — вроде должности "бугра"... так ее! К такой-то матери!

Потому что до меня все же добрались цепные лапы. Да, заделал похожий на ласкового типа. Тот, кто копал под меня, а теперь докопался... О, этот Леон Дегрелль!

Раскрыли, кто я такой... Как в песне — тех же эсэсовцев!

"Мы таковы... И такими останемся!":

6

 

Что же произошло на этот раз?

Как-то после лагерной планерки меня окликнули. Очень странно: подзывал пальцем сам "кум" — наш чекист из каморки в углу.

Обычно он меня не тревожил, и я был счастлив, что не терзают мою душу — не вербуют в стукачи. Но знать бы, что готовился самый крепкий удар — не просто стрельба из пушки по воробьям...

Вон теперь кум и не повел к себе — в "хитрый домик", как называли его кабинет. А мы прошли едва ли не на вахту — помещение у входа в зону, где обычно сидели дежурные. Там встал из-за рабочего стола знакомый тип с ласковой улыбкой.

Он просиял: "Сколько лет, сколько зим!" А когда вышел понят-

 

- 190 -

ливый кум, странно зыркнув на меня, снова пошел в ход и "Казбек", и добродушный дым прямо в лицо. Так буквально обволакивая меня, этот Дегрелль еще поздравил даже с бригадирским повышением. Пока не пошел напролом:

— Ну, Тарасенко-Козлов... или как там тебя, что еще припомнишь?

Увидев пожатие плечами, этот оперативник молча придвинул мне журнал с цветными снимками. Искоса я глянул и сжался, узнав на одном знакомую вышку под Дьепом. А вон даже вывески: "Bistrot", где мы иногда сидели с дядюшкой Ришаром. Ну, только не хватало этого старца, "Foutre de..." Или как надо сказать?

Слегка ругнувшись вслух по-французски, как тот меня и научил, я снова пожал плечами. Но ведь "хохма второй раз...", или как это говорили в Одессе? Оставалось только надеяться, что там — на вышке... не я ли? Да, не просто сходная ли рожа?

Хотя вон четко просматривалась каскетка набекрень, как я тогда носил. И даже мой прищур исподлобья: так я всматривался через Ла-Манш.

У меня ноги подкосились, как и от чифиря.

Ну и ну... действительно, раскопал такую улику этот тип из "Смерша"!

А он еще невозмутимо пояснил: журнал "Сигнал"... знал про такой? Выходил на многих языках... в Париже до сих пор — на уличных лотках! Так что, мол, и сам в руки пошел!

Когда я все же там поближе глянул, то увидел целый очерк под общим заголовком: "Фельдмаршал Роммель инспектирует укрепления Атлантического вала". И даже его изображение — этого героя африканских песков. Вот с кем ты очутился, Иван!

Но тут же рассмеялся: туфта! Потому что вон дальше Лионского залива — совсем в другом конце Франции... и даже какой там пограничный пункт — Ирун. Прямо у испанской границы... Ну и что же здесь общего? В чем улика? Случайность! Нечего брать меня на пушку! Я вам не какой-то фрайер! Туфту гонишь, нач-чальник!

Не смутившись, чекист уже зло ткнул пальцем в изображение часового на вышке: мало ли где это снимали... но разве там не ты лично — Козлов? И разве не тосковал на вышке... а? Признавайся честно, бригадир!

А когда я еще сопротивлялся, он вдруг произнес слова из стихо-

 

- 191 -

творения, которое нередко и теперь волновало меня — при виде московского неба:

"Над счастьем моим, над берегом длинным"... и как там еще о просторе? Ну!

Тут я, что называется, рухнул, как было и с Гринькой-"Фрицем".

О, кто же так наверняка кладанул меня? Прямо "тотэ"...

Сразу в голове запрыгали воспоминания: неужели он — Митя Сухоруков, с которым я обменивался стишками? Вот тебе и поэтическая натура... мать его! Сука!

Но смутно мелькнула мысль и про Виктора Ларина: ведь он слышал стихи от меня, когда мы сидели на берегу Сены. Или, впрочем, разве я не мог их читать и в присутствии Ирины, а то и ее брата Олега с его идеями? Вообще... мало ли что! Мир — бардак!

Мои раздумья — явный прокол! Я не сразу опомнился, а Дегрелль моментально сработал. Встав из-за стола дежурного, он круто подошел ко мне, близко всмотрелся в мои глаза и не просто торжествующе усмехнулся. А и укоризненно, почти по-отцовски покачал взмокшей головой: мол, дурень ты! Умей держать совет! Ну, Немец?

Потом наступило обычное: писать подробно обо всем, что было. Рассказать, каким образом попал сперва в добровольцы — пресловутые "гиэи", а потом... На мое возражение насчет РОА и особенно отказа от присяги — увы! Какая уж там разница?

Он даже вскричал: "Не крути шарики…, ты, Карапет Шагинян! Да, думаешь, что мы и такое не знаем? От твоих армянских дружков из Нанси... С красоткой Тамарой... а?"

Когда же я удрученно сел на стул — без разрешения, тот лишь отмахнулся.

Мол, пиши! И можно даже собственной авторучкой! Что из Одессы... львовская... да?

Тогда я окончательно сдался. По-немецки — "Gott verdammt..."

Пожалуй, так крепко проваливался только тот ругательный подполковник СС Эрих Петтингер у Стефана Гейма — и впрямь погибший в страшном месте — подземелье...,

А если говорить о расторопности и деловитости моего губителя, то вся его дегреллевская ласковость свелась к одному: сразу отсюда же, с вахты — в машину! Да, легковая уже поджидала меня за воротами лагеря. Оперативно!

 

- 192 -

Едва дождавшись выноса моего сидора из зоны, она рванула, оставляя за собой недостроенный Московский университет. Прощай, будущая наука!

А Вовка тогда же впервые ехал попутно из Одессы на заочную сессию.

7

 

Что было дальше — очевидно, легко догадаться...

Я прокатился в машине, стиснутый с боков двумя молчаливыми лбами. И лишь сумбурно проносились перед глазами хилые поселки вокруг попутных станций — того же Очаково или Вострецово с Апрелевкой. Последнее название напомнило тамошнюю граммофонную фабрику, так что я горько усмехнулся.

Но какие еще дела проплывали за окошком! Тут и там суетились люди — с котомками и мешками побольше, чтобы отовариться в Москве, от которой все плотнее доносился деловой столичный гул. А я поневоле тоже включался в этот ритм и азарт, уже ругая себя за первоначальное поведение с оперативником: да, почему сразу сдался — в ответ даже на свое липовое имя? Действительно, разве не мог настоящий Жорка Козлов тоже попасть к власовцам, чтобы теперь не обвиняли в этом меня? Надо будет отвертеться, доехав до Москвы и попав там в другие руки — следователя, а не "сыскаря"!

Еще и еще раз обдумывая свои дела, я больше не смотрел вокруг, где тянулись и выворачивались очертания университетского здания — с его кубическими размахами и еще зиявшими миллионами окон в первых корпусах. Но уже не чудились за дерзкими архитектурными решениями те усилия наших рук — буквально мозолей от тачек, лопат и молотков, которые оставались на каждом метре деревянных сбивок, вязких бетонных кладок, звоне упругих арматурных каркасов или просто бросков мусора в дрожавшие от нетерпения кузова грузовиков... А вспомнят ли когда-нибудь о нас в такую пору — в эти Сороковые победные и бедные, когда жизнь со скрежетом переворачивалась? И будут ли счастливы на таком нашем горбу будущие студенты, грызя свой ученый гранит... О, наш вклад в Ленинские, бывшие Воробьевы горы — после Герцена!

Хотя вообще это была эпоха, когда свершались и добрые события (не только амнистия для дезертиров из армии во время войны!).

 

- 193 -

Вон едва отменили карточки, как по стране растеклось манящее коммерческое изобилие. Говорят, Москва была завалена продуктами — ив Елисеевском магазине тогда красовалось одного сыра с десяток сортов, а масло было и вологодское, и сибирское, и соленое вместе с несоленым, кроме красной икры в открытых бочках или грузинских номерных вин начиная с "Хванчкары". А в Одессе, как потом рассказывал Пинчик, вернувшийся из плена у "гиви", громоздились до потолка коробки дальневосточных крабов "Chatka" и еще выше взметнулась труба с шахматной отделкой за старым заводом Шполянского и железнодорожной насыпью — на сооружении ТЭЦа, где работала и его многострадальная мать. Тогда же дядя Миша Гридин возил грузовик с буковинским паркетом для ремонта обкома на площади Коммуны, пользуясь грузчиками-немцами. И он якобы живо интересовался международной политикой, слушая по вечерам русские передачи Би-Би-Си, которые еще не глушились (благо, как раз в том году — Сорок Восьмом умер главный свирепый идеолог Жданов). Не говоря уже о том, как ликовала вся Одесса после создания тогда же государства Израиль!

О таких событиях в столице и вокруг нее — по всей земле я стал узнавать, едва попав в Москву — в город, о котором раньше и не мечтал. Он поразил меня, при подходе, не меньше, чем того героя, которого описал Вовка в другой своей повести... не скажу, о чем, чтобы не смеяться! Вот как у него было:

"За окном уже с трудом различались бегущие телеграфные столбы, а провода, несущиеся зигзагами, неприятно напоминали лагерные зоны. И перед самым рассветом разбудили грубоватые окрики и топот ног чуть ли не над головой. Так просыпаешься только в тюрьме, когда надзиратели объявляют подъем. В проходе уже теснились пассажиры — кто к туалету, кто с готовыми чемоданами. А потом поезд запрыгал на стрелках, под ногами забили бесконечные смежные пути, заблестели сложные пугающие станционные строения. И еще долго, мучительно долго пришлось ползти среди целого моря рельсов, стрелок, будок и дежурных с флажками, пока не донесся гул огромного железнодорожного пространства. Это был вокзал — ей Богу, не разобрать, какой там..."

Уточняю: примерно так я подъезжал к Москве, когда меня отпустили на волю — окончательно и бесповоротно. И тогда был Казан-

 

- 194 -

ский вокзал — у площади "Трех вокзалов", как говорили москвичи. Но сколько надо было ждать этого!

А теперь без всякой железнодорожной сутолоки и столичного хаоса меня, что называется, прошвырнули к Бородинскому мосту, а там и... тюрьма!

Нет, не Лубянка или Лефортово, как я мог предполагать — с их следователями. И уж не Таганка, где вешали Власова.

А просто пересыльная — на Красной Пресне. В чем дело?

О, наивность... Я и не мог подумать, что со мной запросто поступят так же, как вышло с одним военным преступником, который сам рассказал мне обо всем. Обвинение задним числом!

Это был советский офицер, перебежавший после войны в Западную Германию. И ставший видным работником пропаганды.

Грамотный и толковый, он вскоре нашел себе место — и довольно интересное. Тогда из Мюнхена вещала военная радиостанция, которая называлась неуклюже и длинно — "Голос Америки в Европе". Оттуда передавали на русском языке всякие текущие политические новости, а также исторические материалы с копированием голосов бывших государственных деятелей. Так, в этой "Трибуне истории" мог выступать не только Сталин с его кавказским акцентом или сильно картавый Троцкий и тенористый Бухарин, а раз звучал и... Иван Грозный, хотя никто не знал — какой именно был у него голос. Ну и этот беглый советский майор тоже стал подражать чужим голосам, изображать видных деятелей, пока не создалась на базе той радиостанции другая, очень боевая и оснащенная — "Освобождение". Та, что теперь называется "Свобода".

О, началась очень интересная, хоть и опасная работа! Там было занято свыше 1200 сотрудников — включая и технический персонал, а работала она круглые сутки, то и дело меняя волну. Ее позывными стало начало песни из оперы "Тихий Дон" Дзержинского — "От края и до края", которая была раньше объявлена гимном Русского Освободительного движения, а в студиях действительно очутилось много бывших власовцев, включая бывшего воспитанника школы РОА в Дабендорфе — поэта Леонида Пылаева. Они даже задавали тон в редакции "Освобождения", но наш перебежчик-майор все же сумел стать не только диктором, а и режиссером, организуя разные циклы передач. Потом о своей деятельности он — Рон-

 

- 195 -

жин написал целую книгу, на деньги от которой раз даже отдыхал на фешенебельном курорте Лидо в Италии. Но когда возвращался оттуда, с ним и произошло то, что дало теперь повод вспоминать...

Его не просто в собственной машине выкрали недалеко от демаркационной линии и переправили в ГДР. Там- с ним долго не стали возиться — и сразу перевезли в Москву. А здесь, как водится, сунули на Лубянку, хотя вообще с ним не разговаривали. Да, никуда и ни к кому не вызывали недели две. Но когда позвали, то молча же подсунули ему бумагу — постановление о смертной казни "за измену Родине". Причем за давней датой — со времени побега.

"Я был потрясен... во всех отношениях, — рассказывал мне сам Ронжин на Явасе, где мы встретились. — И неожиданностью такого жеста, и тем, что приговор вынесен давно, и самим приговором — расстрелом!" Он даже поделился такой подробностью своего тогдашнего состояния: когда глянул на часы, висевшие напротив, то подумал обреченно... мол, уже половина одиннадцатого — так вот и наступил смертный час! Самый роковой момент в жизни!"

Но, конечно, его не расстреляли, а заменили этот приговор 25-летним сроком. И когда направили в Дубравлаг, то даже назначили бригадиром на деревообделочном комбинате. А там он и стал покрикивать на подчиненных, явно выслуживаясь перед начальством. Поэтому от него многие отвернулись. Как от фрайера.

Так вот — не такую ли форму наказания с неожиданным объявлением приговора приберегали теперь и для меня, не отправив даже на Лубянку, а засунули прямо в пересылку — к уже получившим свой срок?

В недоумении и все же готовый к сражению за свою судьбу, я появился там в одной из больших камер — вместе с "политиками", а не бытовиками. С непременной баней и прожаркой вещей.

Но и то было хорошо — после общества разных блатных, как раньше!

8

 

Потом я не раз буду вспоминать эту камеру — с двумя рядами нар и с большим зарешеченным окном, в которое днем ярко светило солнце. Место, где я, казалось, сам уменьшился на 7 см!

Правда, обстановка здесь была совсем не светлая, а что называ-

 

- 196 -

ется — мрачноватая. Да, хмурые лица у того и Другого, никаких шуток или подначек, как это принято у обычных уголовников. А больше всеобщая подозрительность. И сугубая безнадега.

Не сразу я разобрался, что самый мрачный — бывший член секты баптистов — пятидесятников. Он из глухого угла страны — Буковины и даже плохо говорит по-русски. Более того — и не очень говорит, а только качает головой. Потом стало ясно: с подавленной психикой, чуть ли не чокнутый...

Да, разве это не странно — что он просил на суде — не более и не менее: дать ему высшую меру наказания. Мол, таким образом он наибольшим образом докажет Богу свою веру в Него, так отплатит Дьяволу за попытки искушения своей души! А когда суд дал ему всего 10 лет, то лишь покорно замкнулся, перестав общаться с окружающими. Ну и сосед мой!

Не пытаясь с ним как-то разговориться, я лишь подолгу листал сунутый мне журнал — "Башня стражи". Оказалось, это орган — им припрятанный, с цветными иллюстрациями, выходящий не у нас, а за океаном — в США. Там разные поучения и назидательные истории, на каждом шагу — упоминания о Спасителе, о том, что "Бог есть любовь". Но было как-то неуютно от такой любви, и я часто начинал дремать, улегшись на голых досках с кулаком под голову. Так удивительно ли, что тогда меня оседлал другой верующий? Дались мне такие соседи — буквально на мою голову!

Это был моложавый тип кавказской внешности. У него странно, как-то просительно горели глаза, и я догадался: человек хочет высказаться... И правда: не успели мы попасть рядом в шеренге на утренней прогулке по тюремному двору, как Алии — по национальности осетин — заговорил о своем веровании. Но каком — в пришествие Иеговы, борца с Сатаной, когда случится битва при Армагеддоне, в которой погибнет 127 тысяч — ровно! — человек. Но тогда человечество будет избавлено навсегда... Воистину так!

Я слушал его, ушам своим не веря — особенно в цифры этих жертв и даже в название такой неведомой реки — Армагеддон. Но Алим почти исступленно совал мне в руки два или три листка, где на папиросной бумаге был отпечатан приговор по его делу... Действительно, преступление в таком странном веровании — в неслыханного Иегову, а также в откровенную антисоветскую конспира-

 

- 197 -

цию — с членством в отдельных группах и с отправкой отчетов о своей деятельности по подпольным каналам в Бруклин, где и выходит пресловутая "Башня стражи". "И давно... давно этим занимаются на воле?" — удивился я, уже перешептываясь с Алимом в камере после прогулки. Оказалось, десятки лет!

Этот парень признался, что узнал об учении свидетелей Иеговы, сидя в лагере для пленных, и что туда его завлекли старые иеговисты, которых преследовали как большевики, так и нацисты... Да, Гитлер считал их злейшими врагами рейха — вроде евреев, и их чуть ли не расстреливали! Но, спрашивается, что именно привлекло здесь его, молодого человека? Я невольно заинтересовался этим.

Не удивительно, что позже в разных зонах я встречал и других членов такой секты. А в одном лагере — кажется, в Коми — наткнулся раз и на этого же Алима, только сильно изменившегося... Бедняга, он старательно отсиживал свой срок, надеясь нести учение об Иегове и после ареста! А когда раз я был в Барашково — больничной зоне того же Дубравлага, то сразу кинулся к такому же кавказцу — черному, с отросшей бородой и сильно запавшими глазами, но оказавшемуся совсем не Алимом... Вот уж бедняга — как один, так и другой! С той поры многие казались мне иеговистами...

Но вот кто по-своему привлек меня, заставив вспомнить про западенца Омелька в военную пору. Это был житель Львова, совсем не обращавший на меня внимание. Он по целым дням играл в шахматы и лишь изредка "заводился", если начинал рассказывать — как же прятался "от москалей" — оперативников, буквально гонявшихся за ним по селам. Крепкий и бедовый, этот "боевик" — по его собственному определению — явно бахвалился своими делами и откровенно презирал меня — "схидняка", не боровшегося против "москалей". Ну и каково же было мое удивление, когда этого деятеля раз избили в одной мордовской зоне! Там к концу 50-х годов задержалось несколько откровенных власовцев. Они и раньше не мирились с бандеровцами — как называли обычно "западенцев", а этого просто убили бы, не заступись один вояка...

Не такие ли типы в конце войны откровенно боролись против РОА, не соглашаясь присоединиться к власовскому движению? Мне потом рассказывали, что генерал пытался найти общий язык с их лидером — Степаном Бандерой, освобожденным немцами из лаге-

 

- 198 -

ря. Но после отказа последнего от соединения с 1-й дивизией отказался и генерал Шандрук, у которого под командой была часть "Галичины". Они уперлись, по-своему погубив все великое дело Власова. Да, ведь из-за них пропал уникальный шанс — свалить большевиков всей Европы!

Это стало ясно мне, когда в нашей камере появился один старичок в казачьей кубанке. Пусть еще стояло лето, он ходил в таком жарком головном уборе, который раньше раздражал меня, если я видел казачьи добровольческие типы. Ничего себе — красота: строгие немецкие мундиры, а к ним лохматые шапки, отороченные мехом и надетые набекрень... Но стоило лишь заговорить этому казачишке, как я слушал его, не отрываясь ушами и взглядом.

"Генерал Штейфон... слыхал про такого? Борис Александрович... погиб потом, в конце мая 45-го... вот кто бил титовских бандитов! Вместе с Драже Михайловичем... тоже не слыхал? Ну, что вы здесь знали, лопухи... Прозевали всю историю! А еще жалуетесь, хохлы ленивые!" С восторгом он припоминал и весь "Казачий стан" — так назывались соединения донцов и кубанцев.

Таких бодрячков и даже шутников, вырвавшихся из побоища в Австрии под Лиенцем, где иные казачки бросали своих детей в Драву, а священники окропляли бросавшихся в реку с конями, я потом встречал в зонах и ссылке. И про одного уже, кажется, упоминал раньше: как по его примеру призывали работать. Чуть не сука!

Но кто ни слова не говорил в нашей камере, а вернее, говорили, но только не по-русски, — прибалты. Они и лежали отдельной группой на нарах, а во время прогулок тоже держались вместе, чуть не за руки — как в детском садике... Кто единственно заговорил со мной — узнавший, что я из морского города, сам бывший моряк. "О, море... большой океан! — неожиданно улыбнулся этот пожилой тип. — Колониальные товары!" Он стал говорить, что раньше в Латвию широко ввозились редкостные продукты из других стран, как бананы, финики или инжир, а потом и стал расхваливать их главный рынок — знаменитый крытый рынок в Риге, который Вышинский, посетив его перед войной, назвал "пропагандой". Ну, а что там, в этой хваленой Латвии, было в войну! И моряк закатывал глаза.

На мой вопрос стали отвечать и другие латыши, даже один, самый сумрачный — тракторист из Латгалии, глухой местности. Он

 

- 199 -

признался, что сидел там в лесах — прятался от Советов (да, с ними —'-"лесными братьями"!), за что и получил целых 25 лет. Но, мол, ничего... они еще вернутся домой —в свою свободную и счастливую страну — и без всякой "пропаганды"! Такие разговоры настороженно повели и прочие соседи-латыши, постепенно перестав смотреть косо на меня — русского, а тем более — с украинской фамилией. Да, к украинцам у них было особое отношение — и я потом не раз удивлялся... Все же, что ни говори, прорыв к их душам!

Вон спустя год, когда по всей бывшей границе — от Финского залива до Черного моря — прошли широкой крепкой метлой операции войск МВД по очистке этих районов от подозрительных элементов с высылкой их эшелонами на восток страны для поселения... сколько я еще наслышался историй про бедствия прибалтов, в первую очередь их — латышей! Не раз в бараках Абези и Салехарда я слышал и про первые высылки до войны, и про большой этап в июле 41-го, проведенный тогдашним молодым палачом Иваном Серовым с Украины, и еще про какую-то "депортацию".

О Серове мне говорили с особой ненавистью... и я понял, почему потом многие латыши пошли добровольцами в германские воинские части. Не было ли это повторением того самого, что делали первые добровольцы — "гивики" из русских, мстя большевикам не только за позор плена, а и за террор в прошлом? Так что не случайно немцы потом — с конца 43-го прямо мобилизовали латышей в свои войска СС, и было набрано свыше 2 тысяч. Эта бригада "была направлена на фронт в район Острова, а также на участок группы армий "Север", — так об этом пишет в своей книге Андрей Судо-платов, а я видел на руке одного латыша татуировку — кружок с обозначением группы крови, как это обычно принято у эсэсовцев, и этот бывший легионер даже гордился, показывая свой кружок в бане. Кстати, тогда же в бане он вспомнил, что их заботливо мыли... да, собственноручно купали, как детей, приютившие после долгого похода лагерные надзиратели... и где — в пресловутом Бухенвальде! Не поверив такой идиллии, я тогда, помню, даже выругался по-русски, пока этот латыш не забожился — и ихним лютеранским богом, и родной матерью далеко в ссылке, и даже бывшим президентом Ульманисом... вот как!

Словно подтверждая такое трогательное военное общение латы-

 

- 200 -

шей и немцев (не то, что у власовцев с деятелями вермахта!), тот же А. Судоплатов написал в "Тайной жизни генерала Судоплатова":

"В январе 1945 года латыши были направлены в Померанию, где вели тяжелые бои против советских войск. В марте того же года их 15-я дивизия СС была выведена в тыл, но в апреле часть ее отступила к устью Эльбы, где была пленена американцами. Небольшая группа латышей из 15-й дивизии участвовала в обороне Берлина..."

Именно там попал в плен мой знакомый латыш Гуннар, которого я встретил спустя много лет на Тайшете и который подарил мне кусочек янтаря — на память ("может быть, когда-нибудь еще вспомнишь наш лесоповал!"). Он же пытался научить меня некоторым латышским словам (вроде "страда" — работа, будь она проклята!) и даже обещал потом навестить меня в Одессе — как и тот моряк в Краснопресненской пересылке, который любил бананы и инжир...

Так или иначе, даже такие мрачные люди, как эти латыши, в нашей тюремной обстановке как-то потеплели, узнав про мое военное прошлое ("О, кригсгефанген... гильфсвиллиге!"). Вон и фанатичный дядька с Буковины однажды снизошел ко мне, кинув в мою миску лишний кусочек рыбы... И то, как говорится, хлеб!

Обычно нас кормили неплохо, и тройка блатняг в поварских колпаках, возившие на тележках жратву в казанах, не скупилась на добавки. Но такой жест читателя заокеанской "Башни стражи" был выше всех похвал! Выходит, я и тут преуспел... По-людски!

А кто особенно потряс меня тогда — в долгое сидение на Краснопресненской пересылке — один ленинградец, поступивший в камеру после меня. Вроде бы свойский, нормальный дядька, но...

У него была такая история, что потом ее описал Вовка в книге о моржах. Да, потому что сам купался в зимнем море.

Эта повесть и упоминалась раз в "Новом мире"... вот как!

9

 

Для меня же история ленинградца Лени — как пример из жизни танкистов. Родное дело, как тут ни крути!

Да, ведь сам он воевал на танке, как и я, а под Старой Руссой был даже представлен к ордену. Вполне достойный офицер — на зависть! И у нас получилось много общего — по нашим машинам.

 

- 201 -

Но вот как скрутила его война, да и вообще жизнь. Послушать — и даже не сразу поверишь...

На одном из привалов он выпил с экипажем — в свое удовольствие ("почти вусмерть... как на зло!"). Тут проходили ребята с соседней "тридцатьчетверки" — и сразу с завистью: "А, мол... уже обмываете неполученный орден?" Ну, Леня не выдержал — стал оправдываться, что к чему... и немного полез в бутылку — уже не буквально! Тогда соседний командир тоже заговорил басом, а то и стал обсмеивать за излишнюю прыть, чуть ли не назвал выскочкой. Не стерпев, ленинградец схватился за кобуру. А тот, дурак, рассмеялся — в наказание себе. Ну и Леня шарахнул его. Подчистую — навылет в грудь. Аж медали звякнули... И часто ли так врага подгадаешь? Жутковатая история — ничего не скажешь!

Конечно, что потом было! Гауптвахта, партбюро, трибунал. Стали разбирать — туда-сюда заслуги и провину. Определили ровно в десятку — как снайперский выстрел. И затаскали нашего обидчивого танкиста по камерам и баракам, пока он не запутался — что с ним вышло тогда по пьянке. Выручили только хлопоты жены: благодаря знатной ленинградской родне что-то скостили, а что-то зачли. Короче, вернулся Леня домой, чтобы заново жить. Но разве в нашей стране может человеку надолго повезти?

О том, что вышло дальше, ленинградец рассказывал неохотно — при всей открытой натуре. Слышал ли я про ленинградские процессы? Ну, "вторая война" — после кировской, когда Сталину померещилось... да, вроде бы Питер хочет стать столицей РСФСР. Мол, переводят Совнарком и Верховный Совет, а также создается такая партия — Российская Коммунистическая. А долго ли до страха, до разных оргвыводов и до самого обычного — посадок? Полетели разные умные и не очень головы, а там и копнули тех, кто вступился за танкиста-убийцу. "У-у... помогали злейшему врагу — так его мать!" Как раз вышло, что Леня встретился на улице... вроде видел брат того танкиста — убитого. Ну и в натуре — снова арест, а там и пересмотр дела. И что же надумали: дать еще больше срок — до 25 лет, хотя по закону дважды не осуждают за одно преступление. Но тут поднажали чекисты — дружки того брата!

Тут и я вспылил: как же так — вторичная отсидка! Разве нельзя обжаловать... и что именно он предпринял? Вот предпринял — по-

 

- 202 -

пал на пересылку, чтобы ехать назад — к ленинградским законникам... мать их так, зануды! И Леня неожиданно вызверился — такая бессильная судьба. Так что и не поверилось, что он мог убить человека — за здорово живешь... Но главное — сидеть еще раз, после наказания, которое уже отбывал!

Я долго не мог успокоиться, тут же обвороженный Лениной улыбкой. Не могли успокоиться и соседи — сокамерники, которые знали другие случаи нарушения законов. Даже когда этот дважды пострадавший оставил нашу камеру — попал на этап в родной город, то еще не забывали о нем. Вплоть до повести "Я стал моржом..."

Бывало так, что и впоследствии я пытался что-то узнать о судьбе моего "кента" — танкиста Лени Николаевского. Да, попадая на новую зону — то ли в Коми, то ли за Уралом, а то и в Тайшете, не говоря уже о близкой Мордовии, я выяснял среди зэков: нет ли такого-то? Его все не было и не было, хотя кое-кто уже слышал про его историю. И зато в зонах Озерлага — под Тайшетом я то и дело натыкался на следы бывших ленинградских партийных деятелей, из-за которых отчасти Леня и попал вторично под суд...

Но что это были за типы! Может быть, и справедливо их замели, пусть не только за создание столицы Российской Федерации в Ленинграде. Со своими огромными сроками — по 25 лет эти дети Смольного быстро, что называется, опустились: стали материться и блатыкаться, пошли не только в придурки — бригадиры и нарядчики, а и в стукачи. И не скрою: мне было стыдно, что такие поистине скобари представляют славный и культурный Питер в зонах, где сидело много культурных — и прибалтов, и львовян.

Впрочем, стоит ли удивляться, если впоследствии я видел одного совсем опущенного — тоже оттуда, с берегов Балтики? Раньше он работал переводчиком в "Интуристе" — казалось бы, вполне достойная служба, хоть и связанная с "органами", но... Боже мой, до чего же ссучился! Во-первых, разговаривал, кривя рот по-блатному, особенно смакуя разные колоритные обороты — вроде: "конвойные собаки рвут" или "приморили, братцы, приморили"... А кроме того, валялся по целым дням на койке, если его бригада была освобождена от угона, и тогда издевался над соседом — художником из евреев: "Альберт, надень мне на... мольберт!" От него шарахались даже бывшие "суки" — из тех, которые написали где-нибудь анти-

 

- 203 -

советчину, чтобы попасть к "58-м" — подальше от своих дружков, если провинились из-за какой-то пакости...

Не такой ли тип и послужил однажды поводом для "Интеллигента" описать новоявленного Остапа Бендера? Того самого, который приезжает ночным поездом на Казанский вокзал в Москву и там обалдевает даже при виде подъездных путей? Вон потом в повести этот самозванец прибывает в Одессу, на каждом шагу используя свои блатные навыки, пока не займется главной аферой — раскопкой Чумной горы, где зарыты богатые жертвы начала 19-го века.

Но уж настоящего питерца я встретил однажды в Тайшете — и задолго до того случая, когда перед большим этапом 60-го года нас всех вывезли оттуда в Мордовию, чтобы не портить вид Дальнего Востока к приезду Эйзенхауэра! Тогда бандеровцы ни более, ни менее — отрезали голову бывшему начальнику артиллерии РОА, в звании полковника... и другой власовец — именно уроженец Ленинграда, зная мое прошлое, доверительно воскликнул во время прогулки после ужина: "Нет, с этими друзьями строить Новую Россию... как был наивен Андрей Андреевич! Неужели не понимал, с кем имеет дело?" И впадал в откровенное "хохлоедство"... не менее!

Примерно такой же бывший приверженец Власова появился в нашей камере на Красной Пресне в начале сентября. И первой его репликой после траурного сообщения о смерти Жданова, которое мы услышали по камерному репродуктору, было: "Не вынесло сердце Андрея Александровича... Так трудился!" Сперва не поняв иронии и даже спутав имена-отчества, я недоуменно заметил: ведь Власов давно уже казнен — и не в сердце дело! На что получил вежливое замечание: "А вы подумали... Но с Андреем Андреевичем я лично знался!" Мол, нашел кого — и с кем! — путать...

Тогда я не сразу признался, что тоже имел некое отношение к Власову и его армии. Хотя к тому времени меня избрали старостой камеры — как ее старожила и вообще за "примерное поведение", и мне не следовало круто выделяться. Лишь постепенно, слово за словом, мы выяснили свои совпадающие факты, как и официальные обвинения. И я смог многое узнать про дела в РОА после поимки Власова с его штабом под Прагой. О, это тоже была своя эпопея!

"Как... вы не знаете про генерала Зверева? Командующий Второй дивизией, пусть и не полностью созданной! Он стрелялся или

 

- 204 -

резанул горло, когда его настигли в одном чешском селе. Но все же чекисты сумели схватить и вылечить... чтобы потом повесить! А Мальцев, командир летных частей в РОА... тоже пытался покончить, пока не был повешен со всеми. И еще, еще"... Он загорелся.

Я слушал его, содрогаясь от такого исхода великой попытки создать историческое движение за спасение России от большевиков. Не говоря уже о волнениях из-за ухода отдельных частей в Италию, где их потом ловили. Как и было больно за некоторых спасшихся — вроде Кромиади и всяких высоких чинов. Вечные скитальцы!

Впрочем, потом и в других местах мне доводилось много слышать о судьбах высокопоставленных власовских деятелей. Например, о таких — вроде одного из детально описанного бывшим одесситом, а позже — кстати, тоже питерцем И. Павловым.

Он прошел долгий и тяжкий путь от Одесского НКГБ до приисков Колымы, а потом передал в наш "Мемориал" свою рукопись "Потерянные поколения". Так вот — что касается истории встреченного возле Магадана власовца:

"...им оказался бывший царский офицер, адъютант главнокомандующего Кавказским фронтом великого князя Николая Николаевича во время Первой мировой войны. После эвакуации остатков Белой армии из Новороссийска весной 1920-го года он остался в России, работал счетоводом, бухгалтером в одном из небольших городков на Северном Кавказе, принял жизнь такой, какой она стала, политикой не интересовался. Перед войной вспомнили о его военной специальности, два раза он проходил летом военные сборы, а когда началась война, его мобилизовали на фронт в чине капитана. Немного повоевав, при отступлении под Киевом он попал к немцам в плен и более года провел в фашистских лагерях".

И далее — самое характерное:

"Войну считал Советским Союзом проигранной, командование Красной Армии бездарным и, когда Власов обратился с призывом к военнопленным вступать в РОА, он одним из первых на него откликнулся. Во Власовской армии мало кто стремился к высоким чинам, и он быстро дослужился до чина полковника. Но когда после Сталинградской и Курской битв фашисты стали стремительно отступать, оставляя не только советскую территорию, но и все остальные ранее захваченные страны, и поражение их стало очевидным, бывший вла-

 

- 205 -

совский полковник превратился снова в беглого военнопленного и даже успел немного повоевать на стороне Красной армии, скрыв свое пребывание во Власовской".

Но вот что было неизбежно:

"После окончания войны и поспешной фильтрации бывших военнопленных поезда со спецконтингентом под охраной двинулись на Восток. Такой контингент, в частности, работал на прииске Заплага в Дальстрое. Условия их жизни мало отличались от жизни заключенных: не столь жестким был режим и менее бдительной охрана. Бывшему капитану удалось устроиться в бухгалтерии. Работа была легкая, но голод донимал его так же, как и прочих ссыльных. Однажды он узнал, что недалеко от прииска электрическим током убило лошадь. С остервенением, разрезая кожу и мясо лошади, он вцепился мертвой хваткой в ее труп, отхватил кусок мяса и тут же стал жадно есть..."

Ну, чем не сцена, подобная той, которую наблюдал один немецкий высший чин, проезжая по снежному полю под Смоленском, где на следы его лошади набросились замерзавшие советские военнопленные?

Спрашивается, не такая ли участь ожидала и меня, даже если не будет раскрыто мое пребывание в части РОА под Ла-Маншем, пусть и без присяги? Я лишний раз содрогнулся от этого будущего...

Но вот наконец настала пора и моей отправки из Москвы в ГУЛАГ. В еще одну самую долгую и страшную мою дорогу.

Как и ожидалось по примеру Ронжина, с приговором заочно.

И тоже — наиболее коварным образом...

10

 

Меня просто вызвали в одну из тюремных канцелярий и сунули под нос бумажку: "Распишитесь!" Когда я глянул на нее, то мне тоже захотелось глянуть на часы — как на свой роковой момент.

"По решению ОСО военной коллегии Московского облсуда... на основании статей таких-то УК РСФСР... на срок 25 лет с вечной ссылкой..."

Папиросная бумажка дрожала в моих руках, пока я тыкал пером в нее, чтобы расписаться. Мол, ознакомлен!

 

- 206 -

И уйдя из кабинета на тоже дрожавших ногах, я еще мысленно возражал ей, такой бумаге с приговором.

А тут меня грубо толкнули вбок — в приоткрытый бокс без освещения и без какого-либо сиденья. Потому что навстречу как раз вели других зэков. Вокруг карательная работа шла конвейером...

Лишь в своей камере я изнеможенно повалился на нары, устланные старым барахлом — пиджаком и свернутыми штанами. И потом произнес обычное: "Карамба!" Вот и допрыгался ты, Карапет или Немец... Вот и конец твой! И заскрипел зубами — вместо слез...

Меня ни о чем не расспрашивали соседи, сразу притихшие. Ведь в тюремных или лагерных условиях не принято допытываться, даже если что-то неясно в твоих делах... А тут и так все ясно... напрасно не вызывают перед этапом! Да, кстати, другим тоже объявили: не рассиживаться долго! На выход! Шнеллер!

Как в тумане, прошла для меня обычная, такая классическая процедура: с вещами... строго в строю... вниз по лестнице... стой, не шевелись! Мы остановились в темноватом подъезде, где нам сунули пакетики с буханкой и селедкой. Тут же подогнали "воронок" с вооруженным конвоем, и нас стали запускать туда, бесцеремонно пересчитывая, как скот. И вот уже рванули... ух!

Машина понеслась по накатанным московским улицам, и на одной из них я заметил в щелку возившихся на мостовой в темно-зеленых мундирах. Это работали немцы, которые теперь показались более свободными, чем мы... И не будут ли они потом, уходя отсюда, гордо петь: "So sind wir und welter so wir bleiben"?

А на вокзале я совсем отвлекся, когда в меня ткнул пальцем вагонный офицер, глянув в мою карточку: мол, будешь за главного... ясно? И я привычно, почти по-армейски вскинулся, озирая свою дорожную братву. Дело привычное — даешь порядок! "Ordnung!"

Когда же нас засунули в товарный вагон, то я уже совсем деловито выяснял — когда обед и ужин, что с парашей и так далее. Как у себя дома!

Так я покинул великую столицу, в которую вернусь лишь спустя 15 лет. И весьма кружным путем — вокруг всей страны...

Да, как там Вовка описал приезд в повести "Чумка-60"?

Пока же было так, как в воспоминаниях одного одесского зэка.

 

- 207 -

Тоже избранный старшим по вагону, бывший чемпион СССР по велоспорту М. И. Рыбальченко таким образом обрисовал распорядок в тюремном вагоне:

"Когда вагон закрыли на задвижки-запоры, началась трудная этапная жизнь.

Я предложил выбрать пять человек из заключенных, которые будут распределять воду и пищу среди нас. Это не понравилось уголовникам, которые тоже были помещены в вагоне. Но позже они согласились: "Честно!"

Все расположились на полу, У дверей стояла "параша" — бачок, куда оправлялись заключенные. Уголовники сразу же разместились подальше от нас, выделившись в отдельную группу, и это тоже немало насторожило меня. Хотя другие признавали, что так принято..."

Ну и так далее — деловая возня! Но вот дальше как там было:

"Когда охранники приносили питание, которое состояло, главным образом, из соленой рыбы и хлеба, то первое время уголовники пытались получить питание самостоятельно. Но мною это было в категорической форме остановлено: я заявил, что в вагоне все равны и что распределять будут избранные пять человек. Уголовники вынуждены были и с этим примириться. А так как с водой было очень трудно, ее получали поровну.

На остановках днем и ночью конвой проверял вагоны со всех сторон, простукивая его деревянными кувалдами. Стояли еще теплые дни, и мы просили, чтобы на остановках двери вагона на некоторое время открывались. Но эта просьба конвоем отвергалась, и двери мы открывали по-прежнему только тогда, когда приносили воду и питание.

Весь период следования уголовники мирились с условиями быта в вагоне, и между нами не было серьезных конфликтов".

Увы, при мне была все же одна стычка — и довольно серьезная.

Раз я оттолкнул дюжего "законника", который потребовал, чтобы его "тестера" поднес ему вторую миску баланды. Не обращая на меня внимания, этот ворюга вырвал миску у одного из "политических" и стал заливать ее в глотку, как воду, тут же смачно отплевываясь. Ну и жлоб даже с виду, а не только в принципе! Переглянувшись со своими помощниками, я шагнул к нему, выбил ногой из-под его носа миску, забрызгав тельняшку, и тихо напомнил: "У нас один порядок... и чтоб это в последний раз!"

 

- 208 -

Не глядя на меня, тот отошел к своим дружкам. Но я понял, что мне этого не простят. А вышло...

"Спустя несколько дней меня пригласили в группу, где главным образом урки, — писал Михаил Иванович Рыбальченко. — Они осведомились, кем я был до ареста, а один из них посвятил меня в "порядок" — жизнь и быт, который существовал в этапной жизни заключенных, а также в лагерях. Этот разговор продолжался долго, и я, как мог, убеждал его, что кто бы ни был в вагоне, они тоже люди и их также судили, как и уголовников, а в данное время все находятся в одном вагоне, в одинаковом положении..."

Нет, я лично не обращался с такими уговорами к тем, кто заведомо п о л о ж и л и, по их же выражению, на все доводы и просьбы. Просто я знал, что наверняка действует одно — кулак, если его вовремя и крепко вбить в обидчика. Закон, усвоенный мною с детства на родной Слободке! Спасибо тамошней науке, да!

Вон еще в детстве я видел бурные разборки между Шуркой Жлобом и Андреем Шистой — до кровавых поносов, до "бланжей"! А что бывало и с более приличными соседями — вроде моего брата Федьки (при его "Береговой охране") или старшего же брата Ваньки "Комиссарчика"... Захватывающее зрелище, не уступавшее тем американским немым боевикам, которые мы смотрели в тогдашнем слободском кинотеатрике им. Чубаря! Там умный красавец Аллан (в белой рубашке с тонко подкатанными рукавами) одним ударом в запрокинутую челюсть сокрушал мерзкого Педро — посягателя на его девицу Люси! Это все чаще всплывало в моем вагонном сне, когда я готовился к возможному нападению впотьмах дружков "законника", обиженного из-за лишней миски.

Но вот что и впрямь доводилось делать в таких случаях другим — как, например, одному священнику, встреченному мной потом в барже — по пути в Котлас. Я сидел тогда, ошалелый после увиденного: там болтался от порядочной качки висевший на свернутой тельняшке молодой парень. Видно, тот не выдержал ни болтанки, пусть она была не морская, а всего лишь речная, и ни вечной обдираловки со стороны матерых лягачей, — и забрался под самый потолок баржи, откуда к тому же заливало холодным дождем.

Стараясь не видеть этого "тотэ" и даже поминая Господа Бога, допустившего такое измывание над человеком, я, помню, присло-

 

- 209 -

нился с прикрытыми глазами к обледенелой стенке, а тут сосед, пристроившийся по ту сторону рангоута... или как там называется изогнутая балка поперек борта? Да, этот сосед — тоже устрашающий, только не молодой, а с бородищей и с тусклой лысиной — вдруг хлопнул меня по плечу: мол, держись... еще немного осталось!

А потом, кивнув на висевшего под потолком, добавил тихим баском, что и сам готов был так... если б не дал Бог силы — разобраться с извергами. Да, сперва он молчал и лишь молился вслух, терпя их обиды — оскорбления и поборы, а когда стали дергать его крест нательный — последнее, что осталось от былого сана, то...

Тут этот батюшка и задал мне урок истинного противления злу: признался, что вскочил, закатал рукава, рыкнул монастырским басом и стал буквально сворачивать... скулы или затылки — что там попадалось под руку! И что же — отступили идолы земные, убоявшись такого истинно Господнего гнева... вот как надо, сынок мой!

Ну и что тут скажешь... правильно ли действовал этот церковник? Возможно, в крайнем случае, и надо быть таким — боевитым, несмотря на библейские заповеди! А главное — чтобы у тебя были силы постоять за себя! Чтобы не показать гадам, будто боишься их. Не сдаться на их милость...

Правда, мне ли говорить об этом — после моей главной сдачи, когда попал в плен? Но разве и там, под Уманью, я не боролся, как мог? Лишь бы такое выживание не было за счет ближнего... Лишь бы по совести! Так постепенно я приобщался к Истине.

О таком исходе — чтобы не было за чужой счет, я особенно стал думать, когда нас высадили из товарняка, чтобы пересадить в ту же баржу на речке.

Вот тогда я поплыл по Сухоне, тогда и вспомнил ее жителя — Сухорукова.

Да, не согрешил ли он, спасаясь на мне? Не предал ли, сука?

А ведь, казалось бы, такой славный парняга, к тому же любитель песен и стихов! Как он тогда душевно горевал про "северную даль" или про любовь... Или даже вспоминал "Копакабану"? Лирик!

Но, пожалуй, этим и дурил меня — например, стихотворением финской поэтессы Булич. Как я потом узнал, там не было ни про какой остров Змеиный — на нашем Черном море... не ради ублажения ли меня это придумано?

 

- 210 -

Вон на самом деле что написала Вера Булич, как это я позже выяснил:

Выл день у моря, и вечер у моря,

И ночь на морском берегу.

Был солнечный ветер, в синем просторе

Купавшийся на бегу.

И еще там — о закате, "что плыл над водою багрянцем на мокром весле". Имелось и про "ветер, летевший в раскрытые руки", и про "гул морской глубины".

Единственно верно — насчет "летящего простора над счастьем моим..." Слова, которые трогали меня до печенок!

Так, выходит, неспроста перекрутил славный тихоня Митя Сухоруков с этой Сухоны, будь она неладна...

С неприязнью я смотрел на нее, выбираясь наружу — к оправке.

Правда, это случалось не часто и совсем не уютно.

"Затхлый воздух трюмов иногда сменялся свежим ветром на палубе, куда нас поодиночке выводили на оправку, но откуда осенний холод гнал снова в трюм":

Так описывает тоже путь на север И. Н. Сулимов — одессит, выпустивший в "Мемориале" книгу "Эхо прожитых лет". Правда, у него дело происходило в довоенное время, да и на другой реке — Печоре. И не дай Бог пережить то самое, что ему пришлось!

Но разве не очень ли большая будет разница в таких деталях, как описан подход к Большой Инте?

"Впереди появились огни и силуэты каких-то построек..."

"Огни" — это напоминает и то, что описывал Короленко про речную Сибирь. Что единственно сияло там во мгле.

Край, куда я в конце концов попал, чтобы отбывать ссылку...

Когда же мы поплыли по южной части Архангельского края, то и нас прихватили холода, так что я вспомнил книжку "Великан науки" — про Ломоносова, которую читал в детстве. Не выдержав, стал и рассказывать ее смысл. Вот уж потянуло меня на книги! Так применил не только кулак, а и голову, память в ней.

Кажется, впервые в своей скитальческой и тюремной жизни я прибегнул к тому, чем обычно пробавляются многие арестанты, — пересказу разных книг. "Давить романы"! — так это называется

 

- 211 -

у блатных, которые обожают слушать хитросплетение сюжета — не только у настоящего автора, а и зэка.

Благодаря этому на меня и обратил внимание тот кулачный священник, едва я замолчал после длинного пересказа "Монте-Кристо". Я затеял это, желая отвлечь и себя, и окружающих от жутковатого видения под потолком с тельняшкой на шее, пока этого парнягу не сняли с петли конвойные. И спасибо соседу-священнику, который правильно понял мой замысел.

Кроме рассказа про затеянный им мордобой с блатными, он еще поведал мне свою сложную историю гонений и издевательства, когда был на свободе. Сам с Украины, отец Василий имел приход чуть ли не в том селе, где неподалеку от Тилигула в детстве якобы жил маленький Петя — будущий знаменитый певец Лещенко. Говорили, что мальчик родился от заезжего еврейского коммерсанта, а его украинская молодая мать немало натерпелась от соседей, попрекавших ее рождением байстрючка. И уже не вспомнить точно: то ли она сразу уехала оттуда — из Исаева, едва сынку исполнился год, а то ли он еще успел попеть в их церковном хоре. Да, там, в большом степном селе на развилке больших дорог, была не только школа, а и красавица-церковь, которая простояла до середины 30-х годов. Тогда не просто переделали бывший барский особняк в техникум (хорошее дело!), а и снесли церковное здание (грех великий!)... И странно ли, что ее настоятеля сперва изгнали — просто так, на улицу, без умершей попадьи, а и вскоре подобрали на одной из станций, чуть не на самой Березовке, где он просил подаяние?

Слушая этого драчливого батюшку, я вспомнил одного священника, как-то приезжавшего в нашу казарму под Дьепом. Оказывается, Власов — сам воспитанник духовной семинарии — ввел в РОА церковную службу, и первым его патриотическим делом — сразу же после призыва к ополчению — был приезд в Печерский монастырь под Псковом. А во время торжеств в Пражском граде при создании КОНРа там присутствовало и духовенство — как из числа эмигрантов, так и из страны. С самого начала он окружил себя такими церковными деятелями, как митрополит Сергей и митрополит Серафим, а особенно доверялся отцу Алексею Киселеву, который бал настолько близок к генералу, что до возврата в СССР после США выпустил о нем целую книгу. И удивительно ли, что

 

- 212 -

священник в Дьепе с подобострастием ссылался еще на одного митрополита — Анастасия? Так не попал ли и он позже в лагеря?

Потом мне доводилось встречать немало других священников — и вовсе не таких смелых, как отец Василий. В одной из зон — кажется, на Явасе в Мордовии — они жили вместе со стариками в одном большом захудалом бараке, который называли "Курским вокзалом", и там были даже представители так называемых "истинно православных" — наиболее непримиримых церковников, в том числе из молодежи. Тогда я с содроганием смотрел на их бледные, едва заросшие лица с остановившимися глазами... пожалуй, среди них были и мои однолетки! Так что думалось: неужели и я смог бы дойти до их состояния? Впрочем, попав в сибирскую глушь на свое вечное поселение, я и действительно мог бы удариться в самую неприглядную ересь, не вырвись оттуда!

Но, возможно, с таким же незавидным успехом я мог бы удариться тогда и в другую крайность: стать пьяницей или ворюгой, а то и откровенным бандитом. Если меня с детства окружали во дворе такие, как Шурка и Андрей, то, спрашивается, что мешало потом развиться во мне их соблазнительным примерам — таким же лихим, привлекательным чертам? Вон я не раз ловил себя на том, что готов поймать их обычные блатные обороты речи — то, чем раньше щеголял и Жорка Козел. А повадки — с резкими ужимками и заведомо жлобскими манерами общения с близкими... разве это не сит дело во мне, чтобы теперь вылезти наружу, едва я попал в среду таких, где ругались и похабно сгибали локти, ходили вихлястой походочкой и носили одежду, не застегивая ее, а поддерживая растопыренной ладонью? Видно, поэтому меня и оставил без обычной расплаты тот пахан в товарняке, признав за своего!

Правда, вон кто еще признал меня... своим — одна врачиха, которая принимала раз в медпункте в другой будущей зоне, но еще до Мордовии. Там, на лесоповале, в злой сибирской обстановочке, я схватил обычную простудную гадость — фурункулы. Попался на том, что становилось душно в телогреечке под тяжелым бушлатом, и то и дело скидывал верхнее, оставаясь в одной казенной курточке на теплом белье. Ведь поначалу — после дальневосточной ссылки, когда я малость оклемался и вошел в старую телесную норму — хотелось здесь, под Тайшетом, показать даже самому себе, что я еще —

 

- 213 -

ого-го! — не совсем пропащий, что еще немного мужик. Ну и просто надо было наворачивать норму — необходимые 20 кубов, будь они неладны с теми начальниками, которые их установили! Иначе как получишь свою положенную пайку — вместо 200 граммов, если бы я не вытягивал дневную выработку? Так вот — все же с налету и даже от азарта я и схватил простуду по всему телу, а когда стало невмоготу — с острыми жалами нарывов, то и направился к лепиле — традиционному врачу, которым оказалась... баба.

И еще какая! Статная, еще моложавая, с крепкой улыбкой ясных зубов и такая говорливая, что я даже не заметил, как быстро разделся под ее взглядами. А пока она обрабатывала меня на спине и по плечам, успел и поверить ее словам: мол, какой еще крепкий мужик... вот обрадуется та, которая ожидает меня на воле! И когда я невольно покачал головой, то она восприняла это иначе: мол, неужели сомневаюсь, что у меня тогда что-то выйдет? Ведь часто ходили разговоры среди лагерной братвы, что после освобождения семейная жизнь не складывается из-за того, что мужская сила уже сошла "на нет" — из-за неприменения в зоне... Ну, так разве у такого порядочного лба еще ничего не будет, разве не видно, до чего ядреный? Хотя, наверно, и Анисья обо мне плохо подумала, когда я из жалости не тронул ее, оставшись там на ночь. Ну и такое можно быстро доказать! Это говорилось со смехом, хоть я не верил.

Но так и вышло. Врачиха, не давая мне одеться, засуетилась. Сперва выставила свою санитарку — видно, тоже опытную сучку. Потом задернула шторки и заперла на внутренний замок дверь. И сразу накинулась на меня, не раздеваясь, а лишь хватая все, что ей захотелось. Я пятился и что-то бормотал, но... долго ли тут сопротивляться? Так и оказался обычным хлюстом. Позор, Иван!

Ведь позже бывала так, что кое-где меня и спрашивали: не из блатных ли я, не ходил ли раньше в "законниках" или даже в "суках"? Пока в лагерях не отделили политических от блатного контингента, многие подозрительно косились на меня, особенно если я бывал нарядчиком или "бугром". Так однажды в Норильске, когда там явно готовился очередной хипеш — что-то вроде восстания, я даже услышал за спиной тихую угрозу: вот этого, мол, надо бы замочить — и в первую очередь... И не приходилось ли спать, заложив под голову что-нибудь поистине весомое — на слу-

 

- 214 -

чай нападения? Пока иной раз к моему шкафчику не подсаживались иные строптивые работяги, принеся с собой под бушлатами кружку свежезаваренного чифирчика с какой-нибудь посылочной закусью. Это бывала посиделка перед отбоем — в знак того, что все подозрения отпали и что ты — "свой в доску"! Хотя "кентов" там не водилось, как хотелось бы по-человечески...

Но до этой сложной практики было еще очень и очень далеко, пока я томился в трюме нашей баржи, ползущей по Сухоне. Впереди же была и Вычегда, и еще какие-то перегоны, когда мы дотащились до Котласа. А тем временем и наступила настоящая зима... У-у, карамба, выражаясь по-южному!

Кончался тяжелый Сорок Восьмой — "год великого перелома" в моей жизни, если вспомнить слова нашего мудрого вождя и учителя. И все же, что ни говорить, я мог подводить какие-то итоги. Значит, еще был жив-здоров! Еще не все потеряно!

А Новый год я встретил в Котласе. Привет его знаменитой пересылке!

11

 

Не скажу, что тогда я там крепко хлебнул черного пойла. В меру! "По совету Неру..." — так потом шутили блатняги.

Как и будет преувеличением, что именно в котласскую пору я впервые услышал песню, которая была сложена про местную железную дорогу. Вместо пресловутой "Копакабаны", как она там: (…)

И не потому, что успел к тому времени крепко сойтись со всей обстановкой — и пением в тесном кружке, и дележкой махры, и картишками. Как и больше не жалел, что не могу писать матери в Одессу... А она и не знала толком, где я нахожусь!

Ведь мне и нечем было писать. С той золотой авторучкой, которую мне когда-то почти торжественно вручил будущий писатель Вовка, пришлось расстаться еще в Москве: на тамошней пересылке шмонали — высший класс! Так что и зауважаешь эту подлянку...

Там не просто раздевали догола и держали на холоде и под яр-

 

- 215 -

ким светом, но и раскладывали все твои шмутки на огромном, как железнодорожная платформа, столе, ощупывая каждый шовчик и выворачивая наизнанку каждый карман, пока не швыряли тебе к ногам все это с видом ушлых лаборантов.

Тогда один из них запросто взял Вовкин подарок из Львова и, покачав предосудительно лохматой башкой, сунул ручку, даже не отвинчивая небрежно колпачок, в боковой карман своей казенной робы — халата в латках. Еще не догадался сунуть за ухо!

Не так ли теряли свое орудие производства и настоящие писатели, попадая туда — на Красную Пресню? И пусть мама простит их — тюремных писак, которым приглянулась моя цацка!

Что другое увлекло меня там — на Котласе: тот контингент, который стал прибывать вскоре после нас и заполнял ту камерную тесноту, в которой мы и до этого спали, не просто сжавшись в один пласт, а даже поперек. Ведь "на Север шли срока огромные!"

То была масса, которая устраивалась сперва молча и четко — по-солдатски, пока не обнаружилось, что это действительно воинские люди. Когда я расслышал их речь, то сразу догадался: не такие ли те, каким был Омелько или другие лемки, встреченные мной в Австрии на заводике таинственных деталей? Или завод, про который потом упоминал в своей тюремной книге даже бывший министр вооружений Третьего рейха Альберт Шпеер! Кстати, жив ли и тот заячий каратель из дома, где раньше обитал великий русский писатель Бунин? Или я еще встречу его где-то здесь — на просторах ГУЛАГа, как другие уже натыкались на другую знаменитость — певца Петьку Затулина со Слободки?

Нет, я ошибся. То были никакие не каратели из украинской "Зондеркоманды". Бери выше — гренадеры 14-й дивизии ваффен-СС, ранее называвшейся "Галичина". Той, о которой много шумели раньше по радио, а я старался не слушать, принимая это за липу. Детище какого-то профессора Кубийовича!

Но вот они передо мной — воспитанники того деятеля с неприличной фамилией. Как на подбор, статные и вышколенные — один к одному. Так что не верится в то, что их вдрызг разгромили Советы под Бродами в 44-м... И вот со "сроками огромными", как в песне!

Или что там более конкретно написал А. Судоплатов в своей книге, дополняющей воспоминания его отца — Павла Судоплатова.

 

- 216 -

Того, кто, кстати, сам убил лидера националистов — Коновальца.

"13 июля началось советское наступление в Карпатах, а уже 18-го "Галичина", не успев переправиться через Западный Буг, попала в окружение, из которого она вышла с колоссальными потерями: из 18 тысяч человек в строю осталось всего три тысячи".

Правда, в одной газете указаны другие их потери: погибло 6 — из 13 тысяч! И не завидовали ли живые тем погибшим?

Но, как говорится, это уже мелкие детали...

Так в Котласе тогда проходили разные остатки — из взятых в плен украинских эсэсовцев, которые раньше стреляли даже по своим — из УПА... Кровосмесительство и среди украинцев!

Не этим ли жертвам — 29 повстанцам был недавно поставлен памятник? Так что страшно было затронуть таких "галичан".

Но мне удалось разговориться и с ними. И еще как поучительно!

Сперва я думал, что эти парубки выбрали свой отчаянный путь — через СС за волю Украины — по знакомому газетному призыву: "Гей, ну-мо, до бою". Еще до профессора Львовского университета!

Да, так, кажется, называлось стихотворение какого-то Андрея Чумака, которое попадалось мне в берлинской газетке "Нова доба" — вместе с власовскими изданиями. Хотя потом я узнал, какой была настоящая причина такого: мне удалось в перекур обменяться парой слов с этими "галичанами"... Благо, я не забыл свой украинский, которому учился в школе (да и вообще — кто, спрашивается, я фактически по национальности — не только немец?)! Тут они скупо отозвались: а... побывал даже во Франции... ого! — "То файно!" И уже с уважением оглядели меня, как ни странно!

Не сразу вспомнив это слово — "файно", то есть красиво (как его употребляли волынские девы, которых я не раз ублажал), я еще услышал их похвальбу загранице — например, Словакии — по соседству от родных краев. Ведь, оказывается, они были связаны с этой страной: попали на подавление там восстания, поднятого летом 44-го коммунистами... Оттуда часть их ушла дальше — "на захуд", а попавшие в плен и прошли "экзекуции у НКВДистах"...

Вот тогда я и узнал про "тортуры" там, у западноукраинских чекистов, большой части населения Галиции, что побудило и без профессора или без стихотворений идти добровольцами в такую дивизию — "Галичина". Помнится, мне доводилось видеть в каком-

 

- 217 -

то журнале и характерные снимки: типично хуторские парни — в высоких папахах и овчинных полушубках сидят на своих возах с нехитрым хозяйским скарбом — по пути к призывному пункту...

Да, и как было не подняться на борьбу против "москалей", раз те творили бесчинства, хватая в тюрьмы всех попало? Собравшись в кружок, теперь бывшие "галичане" сквозь зубы передавали разные жуткие истории: то во дворе львовской тюрьмы лежали люди с отрезанными языками, выколотыми глазами и с гвоздями, вбитыми в голову, то просто там же — на улице Яховича — в камерах были свалены горы белья, штанов и плащей, по которым ходили рыдавшие женщины, распознавая среди хлама вещи своих близких. Или вон что творилось в Старых Бродах — в тюрьме "Бригидка" на Казимировской, где начались расстрелы буквально на другой день войны, когда лгали, что "Сталин издал манифест", а под этим предлогом вызвали для расстрела в подвалах — вплоть до утра 29 июня, когда "Советы повтикали". Пришлось мне наслушаться также о помещении НКВД в Станиславе, где в специальном зале для пыток валялись щипцы, клещи, молотки и даже корсеты с набитыми гвоздями — "кафтаны безопасности", не позволявшие заключенным шевелиться. А применявшиеся чекистами сильные электролампы, поражавшие глаза и головы жертв, как и электростулья с набором проводов! Особенно поразило меня то, что творилось в тюрьме Тернополя, где у несчастных были выкручены и даже отрублены руки и ноги. Или вон как издевались больше года над одной монашенкой, близкой к митрополиту Шептицкому... Ну и что еще узнал я тогда, наслушавшись густой мовы!

Рассказывая обо всем, хлопцы из Таличины" как-то преображались, чуть не впадая в плач, как это ни вязалось с их суровыми, окаменелыми лицами. И я подумал: при таком потрясении их не трудно было загнать в любое карательное подразделение, а не просто в дивизию "ваффен-СС" — чисто боевую. Ну и там всех без труда охмурили — вплоть до принятия присяги "на верность фюреру"... то, что меня больше всего страшило! Кстати, мне даже стали передавать текст этой присяги: что-то вроде "биться до последнего во славу фюрера Адольфа Гитлера" — без всяких обиняков, не называя других идолов. Позорный текст, который даже выглядел нормально... и без труда его явного автора — профессора с неприлич-

 

- 218 -

ной фамилией! Потом, спустя много лет, я узнал, что он, Владимир Кубийович, очутился в Америке... вот повезло деятелю, пока его воспитанники сшивались в лагерях на Севере!

Да, вскоре этих "галичанских" ребят отправили этапом дальше — в сторону Воркуты, и даже трудно было представить — какая участь там их ждала... Не легче, чем под Бродами!

Впрочем, не ожидало ли и меня что-либо подобное?

12

 

Эти предчувствия покажутся мне пустяковыми намного позже — в ссылке.

Ведь там, где у меня поначалу не было ни жилья, ни какого-то пропитания, иногда чудилось завидным даже это — место на полу или баланда.

К тому же пребывание в Котласе затягивалось, и я мог вполне обжиться здесь — вплоть до общения с блатными, обносившими эту баланду, или возможности как-то "махнуться" — обменять свое барахло на другое — к весне.

Было и по-своему интересно, что перед моими глазами проходили разные люди: не только "новенькие" — из провинившихся за войну или оккупацию, но и "ветераны" — кадры 30-х годов, успевшие отсидеть свою "ежовскую" десятку. Всех их — липовых "шпионов" и "диверсантов", "троцкистов-зиновьевцев", по "указу 7/8" — за собранные колоски, с закрытой дороги КВЖД или просто читателей-рассказчиков книги "Одноэтажная Америка" — снова загоняли за колючую проволоку, доставая "на воле" или даже в ссылках вроде моей будущей. И каких только историй мне теперь не доводилось слушать, благо у меня сложилась вполне доверительная репутация — как одессита...

Да, при всем пренебрежительном и насмешливом отношении у иногородних к выходцам из Одессы мне повезло в том отношении, что я считался пострадавшим по разным причинам: и за плен, и за работу в Германии, и за прислужничество в "гиви", и за пребывание за границей — от Франции до Польши, не говоря уже про дурацкий обмен документов, делавший меня чуть ли не аферистом. Уже не говоря о том, что за мной неизвестно как пошла досадная кличка — Немец от последних лагерных и военных мест, а также от такой

 

- 219 -

национальной принадлежности, связанной с прозвищем Карапет, — армянской, так же за мной все чаще тащилось и убеждение окружающих, будто я власовец. До чего легко, оказывается, среди зэков набраться определенной репутации — то выгодной, а то и сомнительной, если не убийственной, не считая совсем позорной — как у "сук" или "стукачей" и даже "петухов"...

Ну и в общем балансе, что называется, я стал этаким среднеарифметическим лагерником — не опасным для близких и свойским для разных категорий. Так, в разговорах с давними зэками я мог слыть за "своего", рассказав о моем отце-лишенце, ставшем нищим побирушкой, а с бывшими пленными считался чуть ли не героем, пережившим Уманскую яму, как и с немецкими прислужниками задирал нос, раз не принимал присягу "за Гитлера". Что же касается, как уже было видно, украинцев-западников, то пример общения с боевиками из "Галичины" меня самого приятно удивил. Не то, что умение пожить с блатными, как ни казалось это раньше рискованным... Выдержал разную пробу, что ни говорить!

Особенно же удивило меня, как потянулся ко мне один шустрый — не просто из одесситов, а и бывший власовец, который вдруг открыто заявил: "Я взял в плен генерала Зверева". Еще не зная толком — кто такой этот Зверев и где его можно было брать в плен, как и вообще — почему именно брать в плен, я не сразу его понял. А этот собеседник оказался бывшим пленным в Норвегии, а когда оттуда через Данию попал в Германию, где работал по расчистке завалов, то попал в руки охранников из числа власовцев. С другими нашими пленными его погнали на восток, и в пути не кормили и даже не поили, так что приходилось буквально "нырять" в попутные лужи. Из-за этого соответственно прозванный "нырком", он — Витя-одессит добрался так до Чехии, и там узнал о расположении большой части РОА —2-й дивизии, которой командовал тот самый Зверев. Туда же приехали на легковой смершники, предлагая пленным возвращаться на Родину, но многие перебежали к власовцам. Сам же Нырок нарисовал план размещения в деревне власовского штаба, а когда туда нагрянули советские солдаты, то вышедший им навстречу Зверев и хотел застрелиться. Но Нырок выбил у него .прикладом пистолет, хотя пуля задела власовца в лоб. И генерала все же забрали, чтобы вылечить, а потом судить вместе со всеми...

 

- 220 -

Но, разумеется, потом привлекли к ответственности и героя Витю. После допроса в Пльзене и запроса документов в Одессе он поначалу был освобожден и даже получил назначение в воинской части. "Но разве у нас долго думают, чтобы сделать тебя преступником?" В конце концов этот борец против власовцев — после разных комиссий и этапов — попал не на войну против Японии, как ему обещали, не на Дальний Восток — для завоевания доброго имени, а... на Полярный Север. Направляясь теперь в пределы Республики Коми, он восклицал: "Знал бы, что так будет... сам примкнул бы к этим власовцам!" Так что приходилось успокаивать его, а мне невольно подумалось: вот пример того, как мало надо, чтобы завоевать недоверие к себе и даже наказание... Ну, так удивительно ли, что мне потом придется долго и тяжело отбывать мою кару? Пусть и не смел высказывать свои мысли даже этому Нырку...

Одним словом, пересылка в Котласе стала для меня маленьким экзаменом, который я сдал, можно сказать, на 4 с плюсом, как и раньше — в автомобильном техникуме в Одессе. И иногда даже казалось, что я засиделся в этом месте своей лагерной жизни, — на пороге Крайнего Севера. Но как потом буду жалеть, что мне не терпелось податься отсюда... Вон куда позже меня -занесло! После Салехарда и Урала — ссылка, откуда я по-прежнему попал за проволоку — в зловещий Тайшет... Это ли не мой беспредел?

Но пока я буквально обрастал лагерными обстоятельствами — от документальных до фольклорных, как потом читал у Солженицына в "Архипелаге". То старый экономист сует мне под нос свои папиросные листочки — как раньше это делал иеговист в Краснопресненской пересылке, объясняя свою невиновность в той растрате, которую суд признал "экономической диверсией" — со статьей по 58-й категории. А то моряк с тральщика на Баренцевом божится, что совсем не хотел податься "к норвегам", но так уже получилось, что очутился в красивейших местах — тихом и уютном фиорде, где жила одна "настоящая русалка", у которой даже не успел узнать толком ее имя — заковыристое, мать ее так... Не то же самое ли, что мне говорил какой-то историк из Берлина, какие тоже сложные имена были у внуков Кнута Гамсуна, ставших, как ни странно, добровольцами СС: кажется, Арвид и Освальд? Хотя я с ним сам не оплошал: при упоминании о погибшем на Восточном фронте таком французе в феврале

 

- 221 -

45-го — Жаке Дорио даже воскликнул: как же... о нем знал еще с Франции — как о бывшем лидере компартии, покинувшем ее!

Что меня особенно теперь умилило — появление более или менее известных отечественных деятелей, пусть даже музыкантов или артистов. Вон, говорят, недавно проезжал дальше — в сторону Воркуты пианист Лев Топилин, который был до войны аккомпаниатором у знаменитого скрипача Давида Ойстраха (кстати, из Одессы!), а очутился в той же Франции, околачиваясь едва ли не по кабакам. "Ну, что вы здесь... — толковали с ним там подсаженные к пьяному столику чекисты. — Вот вернетесь в Москву — к вашим услугам будут лучшие концертные залы!" Ну, он послушался, поверил им — и вернулся этапом, чтобы осесть потом в Абези, что ли. Или вон еще такой — киноартист Леонид Оболенский: снимался раньше в популярных фильмах — вроде "Приключений мистера Веста в стране большевиков", а потом сам пережил необычайные приключения, попав в лагерь после плена. И как он обо всем рассказывал после освобождения в журнале "Советский экран":

"Плен, откуда я дважды бежал... Впрочем, подробности не интересовали НКВД. Был там — значит, враг! И — сажать... Хотя в сталинских лагерях заключенные свои истории друг другу не рассказывали. Видел я там баб без мужей, оторванных от семей, старух каких-то, уголовников".

Впрочем, этот артист, позже снова попавший на экран, сумел даже в лагерных условиях найти свое достойное место — и не без помощи начальников, о которых он находил похвальные слова, как ни странно...

"Строили мы дорогу Котлас — Воркута. Начальником лагеря был полковник Барабанов... какой человек! Совершенно фантастический по тем временам — инженер по образованию, строитель. Не было ни одного каторжанина, который бы плохо его помянул... Рванул дорогу — прямо по мерзлоте".

И потом этот начальник что именно еще сделал — предложил Л. Оболенскому поставить в лагерном театре оперетту — популярную в Москве "Холопку" Стрельникова. Мол, вокруг такая тоска — и "хоть бы немножечко погреться у искусства".

И еще о нем деталь:

 

- 222 -

"Оказывается, он умудрился купить в Большом театре старые списанные костюмы "Пиковой дамы". Дирижер был у нас из одесского театра, а балетмейстер — из харьковского..."

Когда я узнал обо всем, то не сразу докопался до другой интересной детали. Ведь этим дирижером из Одессы был там... родной дядя Вовки — тоже посаженный за 10 лет за работу при оккупантах! Подробности мне потом довелось узнать, когда мы встретились спустя много лет на Слободке — в том же доме, где и родился этот лагерный дирижер. Вот совпадение... карамба! Чего не бывает?

Правда, в других органах печати мне пришлось прочитать, как в действительности обстояло дело во время стройки дороги в тайге на Воркуту. Не то, что вспоминал артист Оболенский: "Все подготовил для строительства — и рванул в течение короткого срока", а потом про этого Барабанова был даже роман "Далеко от Москвы", где тот выведен под именем Батманова... Но вон как обо всем писал А. Антонов-Овсеенко — сын героя, бравшего Зимний:

"В привилегированном положении оказывались лишь инженеры-строители, конструкторы, медицинские работники и артисты. Что до заключенных, то они вымирали от голода и непосильной работы десятками тысяч..."

Центром такого скоростного и жестокого строительства начальник управления сделал поселок Абезь — "на правом берегу Усы, притока Печоры, в двухстах километрах южнее Воркуты". И автор-заключенный еще пишет:

"Столица Северо-Печорского лагеря возникла здесь, близ Полярного круга, в довоенные годы и очень скоро превратилась в благоустроенный городок".

Увы, о такой благоустроенности потом писали и те зэки, которые там работали, в том числе одесситы. Вернувшись домой, я познакомился с одним из них — Гавловским, и он с явным содроганием в душе рассказывал о своей работе на одном из ОЛПов в Абези — "лагере смерти". Туда свозили "доходяг" — людей в тяжелейшем состоянии, а потом умерших хоронили на местном кладбище, сбрасывая в траншеи прямо голыми и засыпая их даже в пургу... Это происходило в лагере № 1, где находились и самые различные люди — вроде генерала из Литвы или артиста из Ленинграда.

 

- 223 -

А потом, попав в лагерь № 5 в той же Абези, В. И. Гавловский еще писал о тамошних одесситах:

"Сидевший с конца 30-х годов Николай Георгиевич Ковачев во многом помог мне, узнав, что я из Одессы. Не знаю, как ему удалось, но меня сперва не выгоняли на работу за проволокой, а работать приходилось по ночам в бухгалтерии, так как днем там не было места, чтобы сесть".

Видно, многие устраивались так же, как и Виталий Иосифович — придурками... Но все равно Абезь осталась в моем представлении жутковатым местом, несмотря на ее клуб, где устроился и Вовкин дядя! Кстати, он — дядя Коля Чернятинский — потом руководил целым музыкальным коллективом.

Впрочем, что я тут забегаю вперед... Хотя в голове сразу возникают то одни, то другие штрихи и картинки того, что было у меня после Котласа! И не потому ли такой разброс, что потом события набегали одно на другое в течение последующих лет? Не говоря уже о том, что было в конце 49-го...

Да, разве забыть панику, когда сообщили, что в СССР взорвана атомная бомба? Ведь сразу стали собирать большие этапы подальше — в Казахстан, где оборудовали Байконур с его испытательными полигонами для будущих покойников — настоящих "тотэ"...

Не забыть, сколько туда угнали знакомых, особенно из числа западенцев и прибалтов! Да и я, едва вырвавшись из Котласа, тоже ожидал этапа...

Но, видать, судьба миловала меня — тогда уже прозванного Власовцем. Какая по счету это была кличка?

13

 

Возможно, дело было в том, что я занялся официальной писаниной. А начальство не трогало ожидавших ответа.

Известно же, что по лагерям и ссылкам очень любили писать разные послания в вышестоящие инстанции. То просто жалобы, то просьбы о помиловании, то пространные р'ассказы о своей полезной деятельности до ареста — об этом часто слышалось вокруг. А по вечерам в каждом углу барака можно было видеть склонившихся в три погибели писак, мусоливших карандаши и нахмуренных над

 

- 224 -

жалким листком, вымоленным или вымененным на что-то у соседей. О, эти пустые надежды у тех, кому больше не на что надеяться!

Правда, иногда случались самые невероятные случаи с ответами на такие послания "в Москву, Кремль, лично И. В. Сталину". Хотя, как зло шутили некоторые, эти послания по дорогам накапливались и даже штабелировались целыми вагонами, а в столице нашей Родины регулярно сжигались чуть ли не в крематориях... Но вот что было раз при мне на Урале — в Ивдельлаге: пожилой инженер из Питера вдруг получил ответ на свои хлопоты в адрес бывшей соратницы Ленина — старой большевички Стасовой. Так что по ее ходатайству перед вышестоящими органами — Прокуратурой СССР или даже Президиумом Верховного Совета ему вдруг скостили срок — "до отбытия согласно приговору". И я сам видел этого ошеломленного счастливца, которого — с трясущимися руками и в слезах — вели на вахту земляки... Впрямь тогда понизился на 7 см!

Бывали и такие случаи, когда якобы досрочно освобожденные тут же грохались — и хорошо, если только без чувств, а то один, говорят, тут же "откинулся". Другой чуть ли не сошел с ума, носясь по территории лагеря с заветной бумажкой и что-то дико крича, едва не "славу великому Сталину". А уж совсем вышло анекдотично у одного узбека, которому подсказали — и больше для потехи — полуграмотное письмо такого нелепого содержания: "Товарищ Сталин, я хочу домой"... И что же — этого 25-летника выпустили!

Нет, я ничем не обольщался, хотя и написал именно ленинской соратнице кратко о своем плене и о мытарствах в немецком тылу. Как ни странно, Елена Дмитриевна вскоре ответила мне (или кто-то написал за нее довольно твердым и даже колючим почерком). "Я направила Ваше письмо в Президиум Верховного Совета УССР..." — прочитал я и сразу разорвал такой ответ. Ну, мог ли я надеяться на каких-то неведомых украинских деятелей — вроде Гречухи или Коротченко, если даже норовистый Хрущев был необязательным?

Но, пожалуй, именно эта переписка — явно на виду у моего лагерного начальства — и придерживала меня от этапов куда-то в Казахстан или на Колыму. Так же, как иные ушлые бытовики вообще месяцами не появлялись в лагерной местности, слоняясь по пересылкам самым простым способом: во время перекличек отзыва-

 

- 225 -

лись на чужие фамилии и сроки выкликаемых, узнав про них предварительно — в задушевных беседах за чифирем, и их загоняли куда-нибудь в другой конец страны, пока там не спохватывались и не перегоняли обратно — благо, время уходило в долгой дороге. Так якобы стали делать и "политические" — из числа тех евреев, которых сажали по новому обвинению — в "космополитизме". Вообще это была яркая категория заключенных, и они внесли заметное оживление в общую послевоенную массу жертв...

Вот не забыть, как однажды мне встретился один бывший адвокат из Москвы! Похоже, он сел по обычному криминалу — за взятки или махинации в юридической консультации, но сразу заявил, что "страдает от антисемитизма", а потом подозрительно допытывался у меня, узнав, что я из Одессы: не знаю ли "парочку богатых адресков", — будущих клиентов, что ли? Но был и солидный деятель из Ленинграда — по обвинению из-за журналов "Звезда" и "Ленинград" (якобы протестовал против их критики, ругая за "невежество" инициатора Жданова!), так что разговаривал больше о погоде — "сродни нашей питерской", опасаясь стукачей. Даже узнав, что я из "власовцев" (как же — не вспомнить эту Вторую армию под Волховом?), успокоился лишь после моего рассказа про Умань. Хорошо только, что среди этих "космополитов" вроде бы не было стукачей ("мы не Иуды, хоть и называемся иудеями!" — так заявил один из них), и в этом они действительно походили на самых т. в е р - • дых лагерников — вроде прибалтов или западенцев. Или, возможно, потом и такие евреи, как говорится, "ссучились"?

Да, мне рассказывали про известного киносценариста, который на Воркуте работал... по выдаче посылок, привлекая для этого "своих" — в частности, одного военного журналиста из Берлина, севшего там за связи с "космополитами"-американцами. Мол, как тот мог получить такое теплое место, если наказан за приставания к дочери самого вождя? Или вон что-то нелестное болтали и про одесситов — из студентов на юридическом факультете университета, которых посадили "по групповому" — за сионистские связи (ух, эти пресловутые связи!), а потом они поодиночке стали колоться. Правда, позже я встретил одного из них — Бернарда Щуровецкого, ставшего после освобождения знаменитым волейбольным тренером: так он даже сочувствовал мне как якобы власовцу... И почему: ему

 

- 226 -

довелось видеть в других зонах, как власовцев били бандеровцы — "эти каратели", так что приходилось прятаться под нарами. "Лучше меньшее зло, чем большее..." — так рассуждал этот недоучившийся юрист, и меня подкупала его теория — про "меньшее зло", как раньше власовские идеологи называли союз с Гитлером против Сталина. Но и просто было жаль крепкого парня из-под тех нар!

Потом я слышал и про других одесситов — тоже из групп "космополитов", в том числе одного писателя — Нотэ Лурье. Раньше он якобы активно печатался и успел эвакуироваться, не попавшись румынским карателям в гетто на Слободке. Но после войны его стали заметно оттеснять — заодно с местным драматургом Губерманом, пьески которого ставили даже в Москве. И в конце концов он, что называется, загудел на целых 15 лет, очутившись дальше моего Норильска — на Таймыре. Там ему приходилось из последних сил долбить мерзлую землю, а стоявший над ямой конвбир с винтовкой как бы успокаивал его: "Ничего... скоро здесь ты и ляжешь, жидовская морда!" Но недавно я читал, что все же этот Лурье вернулся в Одессу, а в его честь было даже названо одно из местных еврейских культурных обществ!

Правда, потом так и не вернулся в родной город Вовкин дядя - лагерный дирижер, хоть и отсидел немного — всего шесть лет, освобожденный "по зачетам" (и с доброй воли того же Барабанова-Батманова!), а затем, как и я, пробывший пару лет далеко в ссылке, только среднеазиатской.

Про его деятельность в Абези добрым словом отозвался в своих воспоминаниях тот же Антонов-Овсеенко. Например:

"С появлением в театре Н. Чернятинского заметно обогатилась музыкальная часть. Николай Николаевич сумел создать малый симфонический оркестр, сочинил для него праздничную увертюру и неутомимо репетировал, добиваясь от музыкантов удивительного в тех условиях звучания. Каждое выступление этого оркестра поднимало концертную программу на новую высоту".

Там была поставлена и знаменитая оперетта И. Дунаевского "Вольный ветер". И можно себе представить, насколько пришлось по душе заключенным зрителям даже такое название, дразнившее их мечтой о заветной воле!

Недаром тогда всюду звучала такая песня, которую успели со-

 

- 227 -

чинить к открытию дороги до Воркуты и о которой я уже упоминал:

По тундре, по широкой равнине,

Где мчится курьерский Воркута—Ленинград...

Увы, для меня поезд помчался в обратном направлении — на Север.

К тому же — Крайний... К дороге, так и недостроенной!

14

 

Признаться, раньше я не слыхал о таком географическом пункте. Но не хватит ли и так моих городов и сел?

Салехард — какое-то нерусское название... Хотя лет пятнадцать назад он еще был Обдорском, а вообще существовал аж триста с половиной лет — вдвое дольше Одессы! Вполне солидный порт при впадении в великую Обь. Очень приятно было узнать...

К тому времени, когда я очутился там, в нем проживало около 15 тысяч населения, а на противоположном берегу находилась железнодорожная станция. Это Лабытнанги (что я с трудом научился выговаривать!) — видимо, угро-финского происхождения, как и в целом весь Ямало-Ненецкий округ, который входил в состав Тюменской области. Господи, у меня даже голова вскружилась — от сознания, как далеко я забрался... в самую глушь тундры! И все же не согревало ли душу, что и сюда пробивается железная дорога?

Да, с самого начала меня просветили соседи по бараку, работавшие на здешней стройке: ее придумал сам Сталин, чтобы обогнуть Урал с севера — на случай стратегической необходимости, если начнется война с Америкой... И злополучную ветку тянули так, что под каждой шпалой, говорят, падало по два зэка! И сколько народу томилось вдоль нее по зонам и командировкам?

Сам я попал вначале на место, казалось бы, легкое — по расчистке снега, который еще держался здесь, несмотря на наступление весны, чуть ли не раннего лета. Придя в бригаду к явным старичкам — и по возрасту, и по лагерной отсидке, я с явной охотой орудовал лопатой. Ведь было наслаждением — смачно вдыхать свежий, с морозцем воздух, в который уже примешивалось что-то от запаха мха — пищи, добываемой оленьими копытами! Пока я не понял, что

 

- 228 -

оказываю медвежью услугу другим — явно сачкующим работягам, которые старались лишь так, чтобы им хватило на пайку.

Впрочем, мне и прямо сказали об этом раз перед отбоем, когда я пристроился к свету, чтобы нацарапать какое-то письмецо домой — несмотря на такую разлуку! Мол, тут мы узнали, что... и меня снова, как и раньше, назвали открыто "власовцем". Да, это не годится — с такой крепкой репутацией подводить своих... Оказалось, что вокруг было немало их же — из РОА: да, вон носили и старые армейские пояса, на бляхах которых дерзко оставались эти три знаменательные буквы. То, чего у меня не было! А были лишь опять усы — с горя!

Так что невольно подумалось: нет ли где-нибудь здесь и того "кента" — Панина, с которым я пробирался из Франции на восток? Теперь о нем припомнилось лучше, чем раньше, когда я подозревал в нем что-то недоброе, а потом и расстался, едва не подравшись в бельгийском кабаке. Но характерно, что и про других бывших власовцев вокруг вспоминали хорошо, а о самом Власове говорили не иначе, как с доброй улыбкой. Удивительно!

Спрашивается, разве не должны были эти люди обвинять того генерала, который якобы — по широкому мнению других — и "сдал немцам" свою армию под Волховом, и потом будто только прислужничал немцам, и сам занимался в Берлине пьянками и бабами? Ведь большинство из них именно по его призывам запутались в плену, поверив всем призывам и записавшись в пресловутую Русскую Освободительную армию, а потом попали за пределы родной страны — во Францию, в Италию или Бельгию с Голландией, не говоря уже про облавы союзников в Австрии и Югославии... Но вместо осуждения и всяких обвинений — только затаенная злоба на органы НКВД, которые загнали их сюда — на край света, где многие наверняка сложат головы в вечной мерзлоте!

Как ни странно, парни с выдавленными буквами "РОА" на армейских бляхах не роптали на Власова и не ругали себя за свой выбор. Собираясь кучками по закоулкам бараков, когда нас запирали на ночь — как настоящих каторжников, они честно делили махорку, а при долгих затяжках то и дело повторяли: "А помнишь, как было там-то..." или даже ухмылялись, вспоминая то ли парадные смотры, то ли девиц, оставленных в Европе. Приставали и ко мне: неужели в памяти не осталось ничего хорошего, разве сам не

 

- 229 -

испытал чего-то интересного? Мол, это же выпало такое... раз в жизни увидеть большой мир, а что касается борьбы "против Советов"... Тут обычно замолкали, озираясь по сторонам, а потом и расходились — под окрики дневальных. И тоже писали письма.

Не сказать, чтобы я был в восторге от таких откровений бывших военных. Среди них все-таки могли быть стукачи, как и вообще среди русского контингента в лагерях, а кроме того, на нас явно исподлобья смотрели соседи — из числа западных украинцев. Вон меня раз ехидно спросил лежавший на нижних нарах пожилой житель Дрогобыча: "А твои дружки... не знищували Варшаву в сорок четвертом?" И другой добавил, что, возможно, я сам был раньше комсомольцем? Так что пришлось оправдываться, как на допросе. Но и хорошо, что не было других допросов! Да, меня не зазывал к себе "кум" — для вербовки... Ну и слава Богу, раз здешние чекисты щадили! Или все еще было "впереди", как похабно шутили...

Хорошо также, что здесь нас не очень донимали блатные. Среди наших "утомителей" было другое деление — на "лордов", которые работали в управлениях, и на "придурков" — мелкой начальницкой швали... А уголовники — эти "друзья народа", здесь жили другой жизнью — вплоть до расконвоирования. С ними обходились деликатно — особенно с "законниками", и вон потом я знал в Норильске такого — Петра Цингу, у которого было... аж 118 лет срока и за которым числилось... 11 побегов, но который мог свободно разгуливать по улицам этой северной заполярной столицы, раз некуда было больше "бегать"! Да это и "западло" — унижение убегать...

Правда, с нами иногда тоже пробовали обходиться, что называется, "культурно". Когда кончились спешные работы на "снегоборьбе", то по выходным дням нас даже гнали буквально на культурные мероприятия. Ведь в Салехарде оставались от старых богатых купцов приличные здания, где размещались и просто клуб, и целый Дом культуры. И не передать, как это было занятно: шагать под усиленным конвоем и с собаками по главным улицам — в том числе и обязательной улице Ленина, мимо одноэтажных деревянных домов и единственного каменного, где помещалось управление местного комбината, а потом и рассаживаться в зале — разумеется, в последних рядах... Туда больше гнали бородачей — от страха!

Кажется, именно это мероприятие потом описывал А. Побожий

 

- 230 -

в "Новом мире": там и приезд актеров с декорациями под конвоем, и важные дамы — жены начальников в первых рядах, и вообще лихое впечатление от какой-то другой жизни, возникшей на жалкой сцене с дряхлым занавесом... Именно сюда раньше приезжал и Вовкин дядя — Н. Чернятинский, как это тоже описано в очерке "Мертвая дорога". И спасибо ему, если тоже развлек нас!

Но с наступлением тепла хуже стало обживаться в окружавшей местности: раскисшая тундра, по которой мы увязали с тачками, возя шпалы и костыли... И больно было даже смотреть на замотанных оленей, которые рвались под кнутовищами своих поводырей на пастбища под бледным и все же славным солнцем. Ведь приходилось завидовать и местным обитателям — ненцам, пусть их еще называли "самоедами". Кажется, там же жили остатки такой народности — манганасана... или это, так сказать, поднародность? Да, не вроде ли нас — восточных украинцев, которые рядом с западенцами явно не похожи на полноценных представителей украинской нации, перемешавшись с русскими — и не только по языку, а и по прочему — от характера до мазанок? Об этом мне пришлось спорить с одним полтавчанином, вслух вспомнив про Омелька...

Это было незадолго до нашего восстания — вернее, того, что предшествовало самым крупным, настоящим восстаниям, которые вскоре затрясли ГУЛАГ. Чтобы больше не забегать вперед, скажу только, что лучшим ответом на наши споры о народных характерах и прочем у русских и украинцев — вплоть до склонности к стукачеству — стало именно это: кто, как не русский Иванов, потом летел в самолете при усиленной охране — как лидер — на расстрел? А где, спрашивается были тогда представители хваленых прибалтов или кавказцев, не говоря уже о бандеровцах? "Правильно рассуждаешь, власовец!" — за это похвалил меня один с бляхой "РОА", пойманный на границе у Лихтенштейна, когда там пошли свои склоки с конкурентами власовских воинов — бойцами РОНА...

Невольно втягиваясь в политическую грызню — то, чего не бывало тогда на воле, я как-то не сразу пришел в себя, когда меня неожиданно выкликнули, чтобы вручать обычную ежедневную почту. Вообще письма здесь не раздавал дневальный, как это делал старшина в армии, а просто фамилии адресатов обозначались мелом на дощечке у входа в кабинет начальника отряда. Как и рань-

 

- 231 -

ше, я почти не заглядывал на эти дощечки, не ожидая ни от кого писем, хотя и что-то тянуло иногда туда — после отправки письма по материнскому адресу. И тут вдруг меня окликают: почему не иду за своим письмом или даже посылкой?

Сразу оторопевший, я устремился в обязательную очередь к дежурному, еще недоумевая и уже тихо замирая. Но пришлось с минуту стоять неподвижно, разглядывая конверт с одесским штампом (вот как — здорово!), но с незнакомым размашистым почерком (у кого он такой там?!). Пока не разобрал так же размашисто написанное: "Матери уже нет... Умерла". И под всеми строчками подпись: "Коля"... ну, это же Пинчик — забытый сосед, над каким я не раз подтрунивал и вообще как-то не принимал всерьез. Вот такое письмо я получил. Такую новость узнал...

В этот вечер я не удалялся со здешними соседями в закутки, чтобы покурить и еще поспорить о том, какие народы или поднародности лучше и хуже. Лишь слегка опомнился, когда один из бывших блатных поднес пойло. Да, это был чифирь, хоть я и не разобрал — на чем именно он сварен: зубной порошок (отнятый у рассеянного очкарика) или даже махорочный пепел (делали и с такой заварки!). А когда все же разобрался толком в описаниях Пинчика о слободской жизни, то как-то и не поверилось, что там строптивый Ванька-"Комиссарчик" уже успел жениться и даже стал батей (его любимое словечко!), а писучий Вовка — тот надолго забрался в Москву (к досаде его отца — ремонтника в соседнем транспортном цехе ТЭЦа). Про ТЭЦ, где мать Пинчика уже не работала, было также написано, что от него поднялась вторая труба, вечно дымящая от норд-оста с Пересыпи на Слободку...

Кажется, в последующие ночи мне и снилось только это: дым, который заволок мамино лицо... или там было и лицо младшего братика с листьями, которые я положил ему на глаза? А потом трубы гудели так сильно, что я не раз просыпался — оказывается, от храпа соседей на нарах сбоку и сверху. И так я стал жить — с ощущением тяжести, даже без желания уходить на волю... Кстати, почему Пинчик заодно не написал про Тамарку из 8-го номера?

И хорошо, что потом меня вообще избавили от той зловещей обстановки, едва я попал на этап. Хотя и не очень волновало — куда именно гонят... А вышло — по соседству: на речку Норилку,

 

- 232 -

где построили целый город. О, это чудо в царстве вечной мерзлоты и оленей с их мхом! Не так ли когда-то я читал в берлинском "Новом слове" о том, что однажды поразило наступавших немцев в 41-м году? Вдруг в сплошной копне спелой и горелой пшеницы встали очертания совсем американизированных квадратных гигантов — Запорожье!

Но я попал там, в Норильске, совсем не в модернизированные условия. Так что и запустил бороду — как глубокий зэк!

15

 

Тоже своя железная дорога — ветка до Дудинки, протянутая на 99 километров. Впечатление, что не дотянули еще одного километра — до сотни специально: чтобы я лично его достроил... Или как там еще шутили те, кто прибыли со мной?

Да, шутки бывали и среди тамошних старожилов — этих давно находившихся немецких военнопленных. Так, они смеялись, если кто-либо из их офицеров, услышав рядом матерщину, выкрикивал, смешивая языки: "Wer hat... так твою мать... gesagt"? Мол, выяснял, кто там выражался? И вообще немцы оказались приспособившимися к нашей обстановке: и стали обшивать себя, и устраивали стрижки, как настоящие парикмахеры, и даже готовили общую еду, объединившись в небольшие коммуны. Что значит — культура!

Впрочем, я знал еще в Коми одну удивительную кухонную пару: это были генералы — советский и немецкий, сперва воевавшие друг против друга (чуть ли не на участке, где была и "Галичина" — под Бродами!) — эсэсовец и гвардеец, а потом встретившиеся в одном бараке и поселившиеся рядышком, чтобы дружить. Так что я невольно и здесь на многих из них засматривался, пока не услышал за спиной веселый оклик: "Немец!" — и вздрогнул, полагая, что зовут именно меня — по старой привычке, а не просто дневального по бараку. Никак не освоюсь в этой паскудной обстановке!

Здесь я попал в один из 14 лагерей — недалеко от горы Шнитихи, и сперва казалось, что так и совсем затерялся среди этих десятков тысяч работяг, в том числе иностранцев — венгров, румын и поляков... ну и кого там среди них еще не было? Кстати, больше не было немцев — из числа пленных, хотя в иных местах они и попадались отдельными зонами. И что тут выяснилось: многих из них

 

- 233 -

вывозили еще в конце войны... куда, спрашивается? — воевать! Да, многих брали прямо на фронт в особые соединения. Целая история!

Оказывается, советское руководство придумало — явно в ответ на "власовскую акцию" в рядах вермахта — такой же вариант: немецкие подразделения на стороне Красной армии. Это было обставлено с помощью тех эмигрантов, которые сшивались в советском тылу, — начиная с... видных коммунистов — вроде Вильгельма Пика, а также из литературных прихлебателей — например, Иоганнеса Бехера и Эриха Вайнерта. Жившие перед войной в Москве и даже стыдливо притихшие после заключения пакта с Гитлером, они вдруг спешно понадобились, едва вермахт вторгся в страну. Сперва сочинители листовок — вместе с советскими переводчиками-евреями, эти застоявшиеся кони немецкой эмиграции были потом брошены в самое пекло боев: так, Вальтер Ульбрихт был даже под Сталинградом, вещая по радио к своим в окопах. И в конце концов дело дошло до создания целого комитета — вроде власовского "Смоленского": под названием "Свободная Германия" действовало нечто вроде КОНРа. Лишь позже мне попалась в одной зоне немецкая газетка под таким же названием — "Freies Deutschland" в руках одного пленного, который с ее помощью... да, как это делал и я не раз, — подтирался, скверно ухмыляясь. И что потом оказалось: попавшиеся на такую тоже "освободительную" удочку бывшие солдаты вермахта — в своей же форме и даже с теми же званиями — помогали в мелких операциях наступающим Советам! А особенно, как мне потом рассказывали, они отличались при взятии Берлина, наступая там вместе с советскими разведчиками и то и дело указывая им путь в столичных уличных лабиринтах... "Армия Зайдлица" — так называли их по имени генерала, который непосредственно руководил такими военными перебежчиками, этими немецкими "власовцами"... Ну и дела были!

Так, значит, большевики не побрезгали тем же приемом, которым пользовались и деятели из абвера и СС, явно заправлявшие делами в РОА и КОНРе, пусть им возмущалась советская пропаганда, а советский суд казнил... То же самое, лишь шиворот-навыворот!

Меня, признаться, коробило это умение немцев приспособиться к Советам. Как и также других иностранных пленных — румын и венгров... Гады! Там и среди иностранцев, — не считая продавших-

 

- 234 -

ся чужаков, было много эмигрантов из Праги и Белграда. Они по-своему держались демонстративно: не общались "с хамами" на нашем общем языке. Так что сперва забылось и про маму — единственное близкое существо в этом пестром и громадном хаосе. Боже, в какой людской круговорот я попал!

Не сразу меня еще отвлекло и то, что там, в Норильске, было целых два театра, в том числе один с одесской актрисой — Кайдановой. Да, как ни странно, я побывал при конвоирах и на "Евгении Онегине", и на "Запорожце за Дунаем", и на пушкинских "Каменном госте" вместе со "Скупым рыцарем". Пока не настали тревожные "фестивальные" времена, как называли пору крупных восстаний... О, это целая эпопея — и не только чисто лагерная!

Но еще до начала знаменитых волнений пришлось быть свидетелем разгула среди тех лагерников, которые раньше были блатными, а потом^ сумели получить второй срок — по 58-й статье, чтобы спастись от старой шпаны. Да, они сперва искали сближения, действуя по методу "на понял-понял", а когда освоились с политическими, то перешли и к террору — сперва против ненавистных из нашей среды. Так, они однажды затеяли самосуд над обнаруженным ими в зоне бывшим харьковским прокурором. Для собственного суда над ним они собрали огромное сборище всякого сброда, а бедного прокурора — догола раздетого и связанного по рукам и ногам — усадили на помосте. Верховодивший там старый блатняга предложил всем решать — "какую казнь" совершить над харьковчанином, и остановились на том, чтобы посадить его "на кол" — по-ихнему "дрын". Но и тогда еще решали — на какой именно: простой или раскаленный? Единодушно выбрали раскаленный вариант... и вот сперва разожгли костер, в который сунули железную палку, а потом... Легко ли это представить — как несчастного (при всех его старых грехах!) — потащили к огню и стали насаживать извивающееся, скорченное и вопящее тело на... Нет, и до сих пор не в силах передать то, что было с таким "тотэ" — под вопли толпы! Такое называлось зловеще — "посадить на каргалыгу"!

Ну, так даже это — ничто в сравнении с разгулявшейся стихией при настоящем восстании. Вот как происходил один из эпизодов тех событий в описании одного из участников — Л. А. Пожарского (в сборнике "Звенья"), если приводить его здесь для примера:

 

- 235 -

"Был май месяц. В одно утро ушли люди на работу и не вернулись — их увезли втихаря. Мы сразу поняли этот фокус и сказали начальнику, чтоб вернули товарищей. Просьба удовлетворена не была. Тогда всем лагерем не пошли на развод... так и до расстрела не ходили на работу. Это дошло до других лагерей — там тоже не пошли на развод. Сам конвой провоцировал беспорядки — подходил к строю и бил прикладом. Вертухаи с вышек стреляли беспричинно в зону. "Верните товарищей... снимите с окон решетки... дайте написать письма домой!"

Так началась забастовка. Потом было такое:

"Загнали пожарную машину в зону, хотели нас водой обливать, но мы эту машину вверх колесами поставили. С большим трудом ее там подняли, и она попятилась задом. Побежали за вахту и вертухаи, и золотопогонное начальство. Пятившаяся машина придавила какого-то майора к воротному столбу. Началась паника в руководстве Горлага. И все это на глазах у жителей города, т. к. лагерь был в городе и жители выглядывали из окон, залезали на крыши домов".

Что еще там вышло:

"Но погромов, беспорядков в лагере не было. Работали кухня, санчасть, баня, но не было начальства — убежали за вахту, кто умел. У нас уже была своя "республика", и тогда начальники, чтобы ослабить лагерь, объявили: "Кто хочет выйти из лагеря, идите с вещами на вахту". Кто-то пошел, им не препятствовали. Это были из старых, лагерь поредел..."

Но какой разброд начался и среди оставшихся! То искали стукачей, то устраивали счеты между собой — и с самыми крутыми последствиями... Это была воистину схватка всех против всех!

Тогда самому, как раньше и юристу-одесситу Щуровецкому, мне доводилось лезть под нары, когда наша зона выбросила черный флаг и крушила всех подряд, начиная со стукачей, которых топили в нужниках, если не пускали под пилораму. Не потому ли потом случилось и неизбежное — вызовы в "хитрый домик", где размещались особисты после подавления волнений? Как это ни "западло"!

Так выходило, что я сам не участвовал в лагерных митингах и потому не попал в активисты из числа власовцев. И тогда-то они вспомнили про мою неполноценность — из-за отказа от присяги: мол, захотел быть "чистеньким"? Клеймо, по которому мне не дове-

 

- 236 -

ряли, как и без бляхи с "РОА"... Из-за того же Гитлера, чтоб он перевернулся на том свете! Так или иначе коверкал мою жизнь!

Хорошо лишь, что во всей суматохе и неразберихе, в общем разброде и стычках, даже в резне, когда бандеровцы шли по ночам на власовцев с ножами из местной кузни, существовало, как ни в чем не бывало, великолепие в природе — пусть и северной, и заполярной, и какой там еще. Солнце сияло, как бы снисходительно относясь к людскому столпотворению, и я с умилением смотрел даже на размерзшуюся жижу за колючей проволокой — там, где была воля, а если просто — родная земля... Не та самая ли, по которой плакали девушки, попавшие в Германию, и даже ласкали ее, как малюток, прижав к груди? Да, я по-настоящему понял боль, выраженную потом в стихотворении одесского поэта... Единственное утешение в нашем злом мире!

Позже я узнаю про стихи другого поэта — Владимира Гетьмана, который в военную пору тоже стоял за проволокой, а потом так и написал в своем сборнике "За дротом":

3 моря розкутого сонця свободы i злату встае,

Творить безсмертя трудяща Людина.

Вiльному, вiчному морю кайданiв нiхто не скуе!

Волю боронить моя Батькiвщина!

Нет, тут он перебрал — насчет того, что Родина защищает свободу, так как моя Родина не защищала, а угнетала ее!

Это проявилось вскоре после подавления волнений, когда были брошены воинские части и когда иных начальников даже расстреляли перед зэками, не говоря уже про иных лагерников.

Нас Снова загнали в бараки под замком с ночным дежурным из НКВД и мы снова впряглись в работу — не дай Бог! Как я ни считался крепким и ловким, но чувствовал, что постепенно сдаю на лагерном приварке — жидкой баланде с рыбьими косточками или "кирзовой" каше на солярке с невыносимо соленой рыбой. У меня начались боли в желудке, и мне ничем не мог помочь местный лепила — врач (кстати, из Одессы!). Было дело, как и в Умани.

А к зиме я даже попал в стационар — для дистрофиков, что ли. И мне там стало так, как это описал еще один одессит — поэт Орест Номикос, попавший за свои стихи при румынах в шахты на Воркуте и там погибавший.

 

- 237 -

Рай доходяг — стационар!

Прокрустово ложе нар...

Весна бушует снежным маем

И ведьмою стучит в окно.

Мы равнодушно ей внимаем:

Нам безнадежно — все равно...

Смерть не отложишь в долгий ящик —

Она всесильна, как нарядчик.

И, Боже, что за благодать —

На грязном тюфяке лежать

И перед гробовой доской

Вкушать, блаженствуя, покой!

Нет, я с грязного тюфяка не попал — Бог миловал — на гробовую доску. А только попал — стараниями того же бывшего одессита-врача в легкое место. И даже решительно побрился к отъезду.

16

 

Это было южнее — Урал. Место на небольшой реке — Лозьбе.

К тому же снова стояла весна — и совсем не снежная... Так что даже вспомнился "огромный летящий простор"!

Что же касается "берега длинного" из стихов Веры Булич, то на действительно длинном берегу этой Лозьбы я встретил и старого знакомого. Что ни говорить, облегчение для души...

Виктор Ларин! Признаться, как-то уже подзабылось о том, кого я узнал в памятные бурные дни в Париже и который позже укатил в Авиньон, что ли, а там и вовсе растворился. Но вот... надо же — в центре Уральских гор. Привет, дорогой кент! Всю дорогу вместе!

Правда, я с трудом узнал его — осунувшегося и даже без зубов, пока он сам меня не затронул... и тоже неуверенно: "Выжил? После той... РОА?" — удивился этот артист, занимавшийся здесь, как ни странно, сплавом леса. И когда мы улучили потом удобнее время и местечко... чего я только ни узнал!

Его посадили — и тоже на целых 25 — как... шпиона! Хотя он даже раньше меня вернулся на родную, злополучную землю, успев повидать всю Францию. Кроме экзотичного голого негра, если верить его артистическому языку, он встречал Бунина и познакомился с сестрой его жены — Мариночкой. Когда же добрался до Одес-

 

- 238 -

сы, то честно признался о своих делах там — вплоть до связей с партизанами (так ли, действительно?). Выложился, как на духу!

Но эти "маки" и навели чекистов на подозрение: не завербован ли был ими — сторонниками антисоветского деятеля де Голля? Правда, сперва отпустили, чтобы накапливать материал — как потом выяснилось, свыше 400 фотоснимков, лежавших в досье. Почти тем же способом, как искали и меня... Но и с коварной чекистской логикой: мол, если тебя не завербовали, то все же могли завербовать!

И зимой 50-го этот Витя ошалело прибыл сюда — за Уральский хребет, в Ивдельлаг. Пошли обычные переброски его: то на гидролизный завод, то на лесоповал, то вот на речную каторгу. Хотя ясно, что он не мог и держать механическую пилу, как теперь даже орудовать багром, гоняя бревна... И долго ли такое протянешь?

Я сочувствовал земляку, а тот еще рассказал о делах. Ведь вверх по реке был Ивдель — семилетней давности городок с 20-тысячным населением на севере Свердловщины. А дальше находился такой пункт — Вижай, где был, как ни странно, театр — на десяток лагпунктов. Вернее, то был сперва клуб КВО (культурно-воспитательная часть!), где сшивалось еще несколько одесситов — кто с мандолиной, кто пианист, а кто художник. Пришлось земляку там незавидно — читать скетчи или петь куплеты, но... "Жить стало можно!" — так беззубо улыбнулся славный Витя, приободряя и меня — "гидролизного". Ну и впрямь, как говорится, не Париж!

Да, сперва мне довелось вкалывать на заводике с химией, чтобы вскоре заполучить какую-то гадость на теле — почище тех фурункулов или простых волдырей, какие бывали раньше. И меня уже надолго определили в больничку, впрыскивая там разные колючие уколы — вместе с испытанными симулянтами из числа прожженных "утомителей", как их нежно называли. Вот где, кстати, я четко разобрался в разных категориях блатняг — вплоть до самых распространенных и безобидных, которых считали просто мужиками — в отличие от моей 58-й статьи — "за политику". Недаром тогда, в преддверии больших лагерных волнений, и появилась мудрая, даже образная присказка: "Мужик ломом подпоясался"! Ну, как, в самом деле, не вооружиться — и если не железякой, то хотя бы дрыном, чтобы громить тех, кто мог запросто — "посадить на каргалыгу"?

 

- 239 -

Ведь было еще одно такое крепкое выражение: "посадить на котел" — мол, за плохую работу держать "мужиков" только в зависимости от еды — от пресловутой пайки... И сколько на моих глазах до и особенно после этого, что называется, загнулось, не выдержав "двухсотки" — кусочка хлеба и щепотки сахара, съедаемых сразу при получении, чтобы потом все время "рыскать — где заначка"... Тут поневоле так наблатыкаешься, что, наверное, запросто послал бы и любимую девушку, появись она перед глазами! Вон разве не говорилось на каждом шагу самое мягкое, этакое проникновенное из всех проклятий: "Ты... сука позорная, блядь не-хор-рошая!", что это даже не считалось обидным, за что не били морду, не "давили глаза или рвали рот", как это иногда происходило...

О, каким еще навыкам и особенностям лагерной жизни меня не научили, пока я сшивался со своими болячками! Но и когда вышел из больницы, то после этого долго не мог привыкнуть к тому, что в любой момент тебя могут сковырнуть за поворотом барака из-за когда-то сказанного лишнего слова или просто умыкнуть что-то из твоего барахлишка, пока ты в столовой... А уж что говорить, если иной раз остановишься задумчиво возле бровки — полосы лагерной территории между колючей проволокой и обычной дорожкой или аллейкой, которая присыпана песочком и постоянно разглаживается граблями, пока с вышки не бахнут, не дай Бог, за любой след, пусть кому-то вздумалось ступать, чтобы приблизиться к колючке... А потом этот стрелок получает отпуск — за усердие!

Так что мне пришлось от всех соблазнов и невинных грехов запросто напороться на простой лесоповал — чтобы рубить сучья на свежем воздухе. Надвигалась зима зловещего 52-го года, когда в наши зоны шли одни политические: кроме латышей и прочих западников, густо повалили евреи — в канун их замышлявшейся, как говорится, депортации (новое грозное словечко!) на Крайний Восток — Колыму. Для чего якобы на рейде Магадана уже стояли транспорты с колючей проволокой, иначе — "дротом", воспетым Владимиром Гетьманом.

Но, помню, меня как-то насторожила одна зловещая политическая деталь: на открывшемся в декабре 19-м съезде партии (или первом — с довоенной поры!) Сталин не смог выступить, а доверил Отчетный доклад какому-то Маленкову. "Этот маленький... видать,

 

- 240 -

потом далеко пойдет!" — так заметил один мой напарник по сучьям, нехорошо ухмыляясь в заиндевевшие усы. И их вид насторожил и меня: не случится ли, действительно, что-то с ним — Усом, как все называли Сталина? О, если бы знать, какие перемены наступят вскоре — спустя полгода! Словно Господь сжалился над нами.

Вообще что-то интересное уже ощущалось тогда в воздухе — и даже нашем таежном. Достаточно, что зэки втихаря могли позволять себе такие разговорчики: мол, какое наказание придумать Великому и Мудрому, если его сковырнут? Возникла целая дискуссия, а то и специальный конкурс, в котором, помню, первую премию единодушно получил самый коварный и вместе с тем невинный вариант. А именно: чтобы Сталина не просто посадить в железную клетку, но и пустить мимо нее гуськом всех советских заключенных, каждый из которых должен плюнуть — всего один раз в нее от души. И в этих миллионах плевков, которые образуют чудовищную — по размерам и своему мерзкому характеру — лужу, чтобы он и подавился! Как бы утонул в нашей общей ненависти!

Здорово, не правда ли? Мы даже смеялись, отбивая варежки одна о другую на крепеньком морозце, — и так тянулся мой срок здесь, на Урале. К сожалению, тогда уже было мало тех, с кем я мог бы отвести душу в разговорах о власовском прошлом. Похоже, такой контингент поступал в более суровые края — вплоть до Магадана и дальше — на Колыму. Но и с теми, кто так или иначе заговаривал про генерала, я остерегался откровенничать, потому что народ был, что называется, парашный — и если не кляузный, то мелковатый, с разными вздорными статьями — вплоть до пьяных драк и обругивания Уса. Кстати, пусть доводилось слышать всякие прозвища Сталина, то вот зато никакого прозвища Андрею Андреевичу я ни разу не слышал. Хоть иногда высказывались о нем неодобрительно: мол, затеял такое шумное дело, всколыхнул тысячные массы, а до конца не довел... Чуть ли не язвили, особенно иные из числа украинцев: мол, не тратил бы, кум, силы — спускался бы он на дно! А сами, спрашивается, победили ли с сильным Бандерой, которого боготворили? И чего они добились за десяток лет сопротивления?

Но раз пришлось заспорить и серьезно.

"Немец, немец подвел... — так рявкнул на нашем перекуре перед отбоем возле каптерки один дед. Мол, сам он воевал еще на той

 

- 241 -

мировой и знал их — пруссаков-австрияков: дальше устава — ни шагу ногой. А тут ведь им пришлось бы ломать себя — звать на помощь своего исконного врага — Россию, чтобы победить... кого — ту же Россию! Вот это не варило в их голове! Тупые вояки!

Я тогда возразил: дело не в немцах вообще, а именно в нем — Гитлере. Мог ли он лично наступить на горло собственной идее — против "унтерменшей"? Со мной заспорили: а как он пошел на поклон к Сталину в 39-м году, заключая договор о дружбе — на что уж со зловещим "недочеловеком" — буквально! И тут пойми...

Только потом, уже на воле, я убедился, что был прав, прочитав свое же мнение... где, спрашивается? В записках покойного Рейнгольда Гелена — того сверхразведчика в войну, который создал "Иностранные армии Востока" — детище пресловутых "легионов"...

"Гитлеру... недоставало чувства реальности, — писал Гелен. — Он не мог или не желал отступать от своих ошибочных политических и военных представлений и намерений в отношении дальнейшего ведения русской кампании. Даже генерал-полковнику Гальдеру не удалось... повлиять на Гитлера и доказать ему необходимость пересмотра взглядов и принятия новой концепции в отношении к русским".

И вот еще одно откровение Гелена, подводящее итог власовщине:

"...я должен признать, что власовцев с самого начала обрекло на гибель безумие идей Гитлера".

Да, такова главная причина того, что у Власова ничего не вышло!

С этой горькой мыслью о тщетности всей борьбы мы и жили там, в Ивдели. В то же время я узнал о таком пополнении нашего лагуправления: прибыла с этапом из Днепропетровска знаменитая в Одессе Вера Белоусова — соратница и жена Петра Константиновича Лещенко. Значит, этот "неподражаемый исполнитель", как значилось при румынах на его одесских афишах, тоже сел? О каких-то подробностях мне однажды рассказал Витя Ларин, которого я повстречал во время одного посещения с конвоем КВЧ в Вижае — там, где, оказывается, выступает теперь и Верочка — почти такая же красивая, как была в ресторане "Северный", и даже с тем же аккордеоном, что ей успел подарить муж. Кстати, этот аккордеон марки "Хоннер" с малиновыми мехами она должна была тащить на

 

- 242 -

плечах каждый раз за 6 километров от своей зоны до их клуба. Но выступала тоже в том платье, который купил сам... прекрасная, как никогда раньше — на воле! Так все считали в лагере.

Стоит ли говорить, что мне теперь очень захотелось как-то встретиться с ней — такой знаменитой и очаровательной землячкой? Хотя бы просто обменяться парой-другой слов... и даже ради того, чтобы другие поверили мне, что я имел какое-то отношение к самому Петру Лещенко! Да, разве не знал про афиши его концертов в Оперном театре в январе 42-го? Или вот мой дружок — "Интеллигент", работавший тогда в духовом оркестре одной пожарной команды, видел на репетициях и ее — Верочку, выступавшую, по его словам, там же с джазом! Напомнить бы ей об этом — признается ли?

Но было так, что я не мог пробиться к ней теперь, когда она появлялась в нашем клубе. У меня уже пошла сволочная работа — в аварийной бригаде, когда в любой момент могут выкликнуть на аврал: то уголь грузить, то таскать рельсы, а то просто ждать команды... И единственно, в чем мне повезло, — только послушать однажды выступление этой Белоусовой на первом попавшемся мероприятии — чуть ли не посвященном Дню чекистов, который отмечался в 20-х числах декабря... мать его так — этот поганый повод! Думалось ли вместе с тем, кому я буду благодарен?

Да, как раз никакого аврала не выпало, а в клуб пошли бригада за бригадой, и я пристроился к общей колонне, даже не уверенный, что и певица там выступит. Мне повезло: после дурацкого доклада замполита лагерной охраны и после куцых номеров под баян — с пением про великого Сталина и верного сталинца-чекиста Лаврентия Павловича... вон появилась на сцене и Вера! В том же виде, какой я уже описывал, и с тем же историческим лещенковским аккордеоном, а там и с такой же прической, какой была раньше у многих модниц, — с буклями на лбу... Но главное — что она вдруг : запела! После трогательного "Синего платочка" и даже итальянской песенки из какого-то фильма я услышал то, что меня всего перевернуло, что едва не вызвало истерику.

Это была песня, написанная одесситом же — Табачниковым... "Мама"!

Ма-мааа... Всюду вижу я образ твой! I

Ма-мааа... Слышу голос твой дорогой...

 

- 243 -

Там еще было о том, что "в горе неразлучная... в счастье ты всех лучшая!" И как бы исступленный вопль всех собравшихся: "Мама! Милая моя!"

Кажется, артистка сама всхлипнула при этом. А многие и рыдали... да! Не говоря уже про меня...

Вот действительно — какие бывают совпадения, какие встречи! Прямо по словам героя одной из пьес — "Рокового наследия" Л. Шейнина, шедшей в Норильском драматическом театре. Там некий Голланд говорил, что "мир населен неожиданностями" и что "судьбы различных людей нередко скрещиваются..."

Нет, моя жизнь больше не скрестилась с прекрасной Белоусовой, хотя вон спустя много лет бывший слобожанин Володька Гридин написал целую книгу про Лещенко — "Он пел, любил и страдал", которую ему помогала своими воспоминаниями составлять она же — Вера Георгиевна, бывая в Одессе. А я лично только узнал, что ее — вышедшую замуж там же, в лагере, за одного из музыкантов ихнего клуба после приставаний к ней разных деятелей, выпустили по хлопотам ее отца — бывшего работника НКВД, несмотря на большой срок — 25 лет!

Нам же с Виктором — с таким самым сроком — вроде бы ничего отрадного не светило. К тому же я по-прежнему не собирался писать в какие-то инстанции или к авторитетам — вроде Стасовой. Но знать бы, что сама жизнь вскоре вступится за нас... Сбудутся чаяния многих насчет Сталина — и без его оплевывания! Сам рок нашлет на него заслуженную кару!

Да, когда наступил еще более судьбоносный 53-й год, история сделала решительный поворот. Умер он — Великий Палач, пусть и только своей смертью, без всеобщего покарания... и даже не на веревке, как Власов и его сообщники! А потом его ждала сомнительная судьба — быть обзираемым в одном мавзолее вместе в Лениным, когда многие шептали слова не только любви, а и злорадства...

Так было у меня раньше, когда я, будучи в Норильском театре, раз наткнулся в его фойе на огромное чучело: согнувшийся на ог-

 

- 244 -

ромном пне медведь, а вернее — медведица со своими тремя медвежатами... Этакая "Медвежья семья", как она и называлось среди норильчан. В специальном загоне — тоже к ужасу и злорадству!

Хотя, впрочем, мне меньше всего досталось от тех перемен, которые произошли после Пятого марта, когда "перестало биться...". Так нам доложили в зоне — под общий неистовый радостный вопль бедных зэков.

17

 

Наконец, минули долгие месяцы — после суровой амнистии для одних блатных (как и раньше — для одних дезертиров), когда по стране прошел жуткий вихрь уголовного разбоя со стороны "друзей народа", пока не решились в Москве на действительно Великую и Справедливую... Хотя до этой амнистии я все же решился: написал письмо в "вышестоящую инстанцию" — в Прокуратуру СССР насчет пересмотра моего приговора. При власти новичка Маленкова! Авось, он-то поможет?

Да, к тому времени — после ареста и казни Палача № 2 Берии и после ряда послаблений в режиме (вроде улучшения содержания оставшихся з/к — с питанием, получением писем или посылок) успел выйти на волю и такой "двадцатилетний", как Виктор Ларин. Он прошел через комиссию, ездившую по лагерям в составе дюжины прокурорских "лоботрясов" вместе с одной дамой, а потом и поехал вполне чистеньким — сперва до Свердловска, как еще назывался Екатеринбург, а потом поездом Пекин — Москва (как вполне порядочный человек, хотя и — по выражению Леонида Андреева — "без зубов, волос и иллюзий") — даже в мягком вагоне! Он ехал до столицы, откуда прямиком рванул на Одессу, стараясь забыть, что был шпионом... И с тех пор благополучно устроился!

Я же — со своими 25 годами — остался. Пусть и проходил такую же комиссию в середине 50-х. Говорят, раньше там освободили и Великого Монархиста Шульгина, сидевшего аж с 45-го года во Владимирском централе. Когда этого мудрого и хилого старца пригласили к длинному столу, то там перед работниками ЦК были выложены все написанные им книги против СССР. Но хотя он и подтвердил — "да, я автор", то все же его отпустили "с Богом".

Меня же кратко спросили: "Служили в РОА?" Я не подтвердил,

 

- 245 -

как Василий Витальевич, но и не мог отрицать — насчет "гиви" и прочего, в том числе добровольной вербовки на работу "в Бельгии", пусть и на заработки. "Был и плен", — еще добавил я, хотя на меня уже замахали руками. Ну, почему не считаются с тем — какие обстоятельства толкнули меня на остальное?

Нет, те офицеры — со стоячими воротниками, как и на сталинском мундире — не стали выслушивать меня. И мне оставалось лишь выйти с обиженно откинутой головой, заложив за спиной сжатые кулаки. И разве трудно представить — что именно ожидало меня? Несмотря на мое письмо в Прокуратуру!

"Ссылка" — это я увидел в документе, который мне дали подписать в спецчасти. И через несколько дней — "с вещами на вахту!", как и в обычный этап. Да, повезли в лагерном автобусике (все же не в "воронке"!) к поезду. Там на этот раз был не обычный товарняк, а уже вошедший в карательную практику "Столыпин". Это вроде бы обычный вагон, но с клетками вместо купе, за решетками которых были устроены трехэтажные нары.

Меня здесь все-таки выделили. Дежурный по вагону офицер с папками наших дел затолкал в "тройник" — своего рода тамбур на три места. Так я был огражден от ехавших справа и слева по коридору блатняков и даже каких-то женщин — за самогонку, что ли. И что там было за столпотворение — с визгами и матюками, с заунывным пением или угрозами "выдавить глаза", а тем более — когда водили по одному "на оправку", не закрывая дверь в уборную...

Так мы доехали до Серова — бывшего Надеждинска с его 100-тысячным населением и крепкой металлургией, а потом от Свердловска взяли прямиком на восток. У меня сжалось сердце, когда довелось сказать про себя: "Прощай, Европа!" — и тогда показалось, что я больше никогда не увижу не только Париж и весь тот западный край, где вдоволь помыкался, а и свою родную землю — тоже, что ни говори, европейскую.

В Новосибирске — пересыльная тюрьма, от которой довелось наслышаться всяких проклятий и репличек из соседских клеток. Хорошо еще, что там меня подержали в отдельном боксе, не смешивая с уголовной массой, а на прогулку выводили после остальных — и почти на час, не понукая с вышки. Что ни говорить, невольно я все же чувствовал себя другим человеком, хоть и не оставляла тре-

 

- 246 -

вога: куда именно поеду и как же там буду жить? Но когда снова довелось попасть на поезд — теперь все же в товарняк, то один сосед, ехавший тоже в ссылку, был настроен бодренько. Мол, его определили за Иркутском, куда направили и других земляков — кстати, из-под Одессы... вот интересно!

Вскоре выяснилось, что же это за земляки: немцы из-под Березовки (так что у меня едва не вырвалось: ведь и я того... Немец!). Их, оказывается, призывали там в регулярные части самого вермахта и потом они находились под Норильском — кто на Коксохиме, кто на стройках. Позже всем пообещали в иркутских краях вольное поселение — с правом отстроиться, как они хотят, и заводить семью. "Так поехали вместе!" — приглашал меня этот оптимист — крепыш Вилли, скалясь небритыми сильными щеками. Но разве я был волен в своем дальнейшем выборе? Ведь знал лишь, что направляюсь тоже в Иркутск — в распоряжение местного управления внутренних дел... Кстати, и хорошо, что не попал с теми немцами! Бог миловал!

Да, только через много лет я узнал в Одессе про них — немцев из-под Березовки, расселившихся в Иркутской области и в целом на востоке. Их заново посадили — после постройки своих домов и даже рождения детей: оказывается, это были каратели, которые расстреливали евреев, пригонявшихся в 42-м году из Одессы. Их всех приговорили к "вышаку", и мне лично довелось читать об этом в одесской газете, когда я вернулся из Мордовии. Только не знаю фамилии того Вилли, который поначалу радовался ссылке...

Теперь нас выгрузили вместе и доставили в Иркутское МВД, чтобы там же и расстаться. Вилли в сопровождении милиционера отбыл дальше — в глубину тайги, сильно удивившись, когда я на прощанье что-то сказал ему по-немецки, не выдержав. А меня — тоже с "мусорком" — повезли в Черемхово — шахтерский район, так что я заранее съежился при мысли об угле. Вот и получается — вместо Бельгии, как я мечтал. Вся жизнь — как тот же уголь!

Но было приятно: вокруг вольно шумели деревья, хоть и накрапывал мелкий осенний дождь, а конь бежал, понукаемый стареньким ездовым с матерщинкой. И какой воздух вокруг — дыши, как пьяный! Так что не сразу я заметил, что мой дорожный сидор — с жалким барахлишком покрылся таким черноватым налетом. Ока-

 

- 247 -

зывается, в этих краях так бывает сплошь — особенно у хозяек с вывешенным бельем и кончая даже снегом... По-негритянски!

Но и в шахтерском Черемхове — городке с деревянными тротуарами и с симпатичными частными домиками при огородиках — меня не приняли, как я ни надеялся. Мой провожатый вынес из канцелярии бумажку о таком поселке — Шадринке, и мы уже в сумерках покатили туда под ворчанье ездового. Теперь шумевшие таежные сосны не привлекали, а при въезде в эту Шадринку меня встречал лишь редкий тоскливый собачий лай. Но когда не удалось достучаться в сельсоветскую дверь, то "мусор" тяжко вздохнул: будем ночевать, где придется... И ездовой — по имени Варфоломей — повез нас к ближайшей бабке. Мол, там и самогонка бывает свежая... добро! Ну и библейский персонаж!

Так я очутился в ссыльном положении — и на краю родной земли, и не привыкший к тому, что предоставлен сам себе. Впрочем, мне сразу и не дали это почувствовать — действительно, с перепою, какой здесь вышел! Хотя, кажется, я не очень веселился.

Зато на следующее утро — уже без "мусора" — я начал новую жизнь. Если все это вообще можно было назвать жизнью...

Сперва следовало приобщиться к какому-то хозяйству этой бабки — Пелагеи, вроде бы приютившей меня — такого неприкаянного. Ну, Иван Федорович, развернись, как требуется!

Главное было в ее хозяйстве — вода, которую надо таскать. Интересно! "Без воды — и не туды, и не сюды", как в песне!

Да, мне давно не доводилось это делать — едва ли не со слободских времен, если тогда в кране что-то ломалось, а вода за скалами — в копанке. Такая мелочь, показавшаяся теперь дорогой!

Что еще важно: картошка, сваленная у Пелагеи в подполе избы. Она была натаскана туда со всех соседских огородов, а не только со своего — с трех соток, которые полагались здесь, как и в соседнем Черемхово. И то хлеб, если вспомнить о моем положении!

Но что я сразу узнал, пока жевал на свой первый здешний завтрак пухлую и смачно дымившуюся картошку: это о соседях вокруг. Там была вполне подходящая для меня публика — такие же ссыльные, в большинстве — поляки или украинцы. Или, впрочем, этих соседей надо особенно бояться? Что и оправдалось потом!

Правда, я больше всего поинтересовался возможной работой для

 

- 248 -

себя — что-то в автомобильном или тракторном деле. Мол, бывалый механик, к тому же с немецким опытом, о котором, правда, никому не расскажешь... Но хозяйка только замахала на меня руками: ну, какие здесь могут быть машины? Хотя заглянувшая ее соседка — учительница проявила свою культуру, заводя беседу.

Эта опрятная молодуха в скромном платочке — явно незамужняя и эмоционально озабоченная — сразу выбросила главный козырь мне — как жителю культурной Одессы: знаю ли я про такой московский театр — имени Ермоловой? Оказывается, этот театр в войну и после нее работал в Черемхово и там ставились такие потрясающие пьесы, как "Русские люди" или "Нашествие"! Спросив об их авторах — Симонове и каком-то Леонове, были ли они на фронте, чтобы описывать войну, я лишь отмахнулся, как и Пелагея. И был больше заинтересован другим: как здесь — без уборной — оправляться... Или заводить по доброй привычке парашу?

Обо мне скоро узнали и другие соседи — вроде замкнутого немолодого типа с легким западенским акцентом, как у Омелька. Он долго разглядывал меня — тщательно выбритого и приодетого, прежде чем задавать какие-то вопросы, а когда мы уселись на завалинке у калитки, то завистливо качал головой на мои замечания о польской Пулаве или австрийском Лиенце. Кстати, якобы недалеко жили и перенесшие чудовищную расправу советских войск там, на Драве, где женщины с детьми бросались в воду, чтобы не возвращаться на родину... Где они здесь? Об этом не узнаешь из местной газетки!

Понимая, что мне не обойтись без других заинтересованных лиц, я сам отправился в контору — опрятную мазанку с канцелярской девицей, чтобы зарегистрироваться — "как ссыльный". Уже предупрежденная моим сопроводителем-милиционером, она все же кокетливо проинструктировала насчет "порядка". А уборщица даже заинтересованно спросила про жилье: мол, понравилось ли у тетки Пелагеи и не нужно ли "более хорошего"? И попросила курить.

С работой, кстати, довольно быстро определилось. Один из соседей той же уборщицы Мани попросил меня вывезти навоз из его хлева, накопившийся за неделю. И я, почти не колеблясь, а только дружно поплевав в ладони, взялся за поручни его тачки, чтобы грузить и отвозить на огород такое добро. В последующие дни меня стали нанимать и другие хозяева — в большинстве женщины, к тому

 

- 249 -

же старенькие, и таким образом мне был обеспечен обед с самогонкой... и то слава Богу! Думать же о будущем я воздерживался, уже наученный горьким многолетним опытом — от Бельгии с ее шахтами... И так вроде бы потекло мое житье. Прима!

Вскоре я приобщился и к местным застольям, когда тут и там отмечали какие-то праздники. Обычно собирались по принципу родства — гости разных возрастов. Подвыпив, они начинали петь разные песни: от военной "Жди меня" того же Симонова до такой типично народной: "Эй, бутылочка-полбутылочки! До чего ж ты меня довела?" Когда же я попал в общество той учительницы, которая любила Ермоловский театр, то она сама томно запела:

Разбирая поблекшие карточки,

Я на память оставлю одну —

Эту девочку в синеньком платьице,

Эту милую крошку мою...

Но особенно запомнилась одна вдова, которая спела обворожительное — получше всякой заморской "Копакабаны":

Хозяйка, дай пирог с грибами —

Все гости ждут... Но где пирог?

У нее — Анны Саввишны — было и то, что меня невольно привлекало: это приемник на батарейках. Я стал заходить к ней — для виду на те же пироги, а больше ради слушания того, что происходит в мире — и не по официальным источникам.

В этой местности глушение русских передач из Англии и Америки не очень мешало, и было любопытно слушать и про Московский фестиваль молодежи — как там преследовали контакты с иностранцами, особенно из новоиспеченного Израиля, или как проходила грызня Хрущева с компанией его прежних соратников — Молотова, Маленкова и Кагановича, в том числе и еще какого-то "примкнувшего". А иногда прорывалось и то, что заставляло меня сжиматься: позывные из песни "От края и до края" — бывшего власовского гимна... И кто мог думать, что вскоре я столкнусь с одним из деятелей этой радиостанции "Освобождение" — офицером Ронжиным на Явасе? Не то, что в "Черемховском рабочем".

Хуже стало с наступлением настоящей (пусть и без наших южных ветров!) зимы. Нередко доходило за 40 градусов, и я надевал по

 

- 250 -

несколько пар рукавиц, чтобы наколоть тетке Пелагее дров или сходить "по воду" — как это здесь называлось, пусть вода и смерзалась на поверхности ведра, пока я нес его на коромысле. Меня плохо разогревала и навозная деятельность, как ни помогала (и то — понукаемая одной матерщиной!) лошадка с повозкой, которой я обзавелся с помощью одного участливого соседа — того же с польским акцентом Стася. Согревало лишь битье кувалдой по сталактитам — целым надолбам человеческого кала или перемерзшей мочи за фасадами изб. Но и то хорошо, что ни говорить, ибо чаще всего хозяева, нанявшие меня на такое деликатное дело, еще угощали весьма крепеньким, любимым местным пойлом — пивом с водкой — ершом. Как бы здесь на спиться при такой ссылке!

Но особенно изощрялась та же учительница, привозившая из Черемхово не просто настойку из черемхи — якобы полезную для здоровья, а и сало, которое она топила в печке, чтобы им мазать, если обмерзнут пальцы или ноги. При этом она сама заботливо вымазывала мне пострадавшие места, тут же добавляя пикантные культурные истории: например, о том, что в числе артистов театра Ермоловой были и Вероника Полонская — та, которую назвал Маяковский в своей предсмертной записке в составе "его семьи"... Вот как! Ну, а кого бы я мог теперь причислять к своей семье?

О такой привязанности ко мне учительницы Веры Степановны потом стала недоброжелательно говорить любительница пирогов Анна Саввишна. Мол, у той раньше был солидный хахаль — из НКВД, который сурово проверял местных ссыльных. А раз даже прямо высмеяла меня в присутствии гостьи из Черемхово — врачихи, выяснявшей санитарию при авариях там на шахтах. Мол, вот увлекся такой серьезный человек из Одессы этой... этой — и даже не нашла точных или приличных слов для специалистки мазать салом. Ну, вот еще не хватало мне всяких сплетен или интриг!

Однако упоминание об Одессе повернуло разговор о другой врачихе — тоже одесситке и тоже связанной с авариями у шахтеров. Бывало это лет за десять до меня — еще в конце войны, когда НКВД особенно строго следило здесь за событиями. Вышла целая история не только с тем, что чекисты бросались на каждый случай отравления продуктами в шахтерской столовой и особенно взрывов под землей, везде усматривая диверсию. Для подозрений у них было

 

- 251 -

немало оснований, потому что вокруг жили неблагонадежные — из числа сосланных поляков. Эти бывшие жители Западной Украины не только работали в Шадринке, как было с одним фельдшером, а и потом селились в поселке, после угона их из соседнего Черемхова. Вот, кстати, что было с ним — фельдшером Богданом Ивановичем! И хозяйка даже охнула. Горькая история...

Оказывается, этот "полячок" сперва попался на том, что захотел ехать к своим родителям, которые жили в Кракове — под немецким господством. И его сослали сюда, в Иркутскую область, в товарняке вместе с массой бывших жителей Польши, где он зажил с семьей из Одессы, приехавшей в начале войны. Это и была врачиха с двумя дочками и матерью, которая сочувствовала одинокому поляку — худому и бледному, носившему летом и зимой только поношенный костюм и просившему лишь "кипьяточку", как он выражался. Жалея его, эта санитарная врачиха — "пани Мороз", как он ее называл, раз выставила ему в чулане на ужин тарелку супа, вареный картофель и капусту, и поляк якобы потом даже молился — такому дару "от Матки Боски"... Дар этот позже повторялся каждый вечер, и другие соседи усмотрели в этом подозрительное сочувствие к такому "врагу народа". Так что в конце концов Богдана Ивановича загнали подальше — в Шадринку. Вот как им жилось! Ну и дела здесь! Всюду КГБ!

Конечно, я вслух возмутился подобному преследованию несчастных ссыльных. К тому же это было связано с поклепом на краковского поляка: якобы он был замешан в одном взрыве газа на ближайшей шахте. Из-за этих бед немало таскали даже "пани Мороз", держа ее под землей несколько дней, пока чекисты вели следствие. Ну и удивительно ли, что того соседа больше не увидели, как и то, что мое сочувствие потом обернулось бедой...

Да, пусть это и было десятилетней давностью, а хозяйка с ее пирогами мне казалась вполне добродушной... Вот дернул черт — развесить уши и язык! Неисправимый Карапет! Карамба!

Вот когда я в сердцах покинул избу с пирогами, а вскоре и поплатился за свой принципиальный поступок.

Началось с вопроса девицы в поселковой конторе, где я в очередной раз отмечался: не занимается ли спекуляцией товарами из Черемхово эта учителка... а? И когда я резко возразил, демонстра-

 

- 252 -

тивно отвернувшись от нее в своем замызганном, сильно провонявшемся ватнике, то, видно, это возмутило местную кокетку. Она крикнула мне вдогонку: мол, нечего слишком заноситься!

К этим выпадам двух баб — пожилой и молодой вскоре добавилось и то, в чем я сам стал виноват. Я забыл о необходимости быть осторожным в своем положении ссыльного! Это произошло, когда мне и довелось познакомиться с той казачьей семьей, которая прибыла сюда из австрийского городка Лиенца.

18

 

В то время, тяготясь своим захолустьем и мелкими интригами ближних, приходилось находить себе занятие в самом нелепом — записях на бумаге. Да, я отводил душу в том, что культурные люди называют дневниками. Купив в местной лавочке, где торговали крупами, трусами и керосином, этакий симпатичный блокнотик, я не удержался, чтобы не записать в первый же вечер. Например:

"Хозяйка спит, похрапывая за своей занавеской. Слышно, как возится ее свинка, запертая в подполе — вместе с остатками картошки. Один я скучаю, стараясь не думать ни о чем. Даже о том, что будет со мной дальше. Да, долго ли еще выдержу такую жизнь?"

В другой раз я написал о том, как встретил на краю поселка женщину, тащившую за собой небольшой ствол сухого корявого дерева. Такое я раз наблюдал среди немецких пленных, которых прямо впрягали в спиленные деревья — как лошадей. Тогда явно издевались над "фашистами", а что же здесь?

"Я просто удивился: неужели теперь, в конце зимы, у нее кончилось топливо? Значит, не запаслась с осени, как делают другие! Целыми поленницами возле своего дома..."

Вот тут же я и познакомился с ней — бывшей казачкой из Австрии. Когда сам потащил этот ствол на растопку, она и поинтересовалась: не тот ли я ссыльный, о котором стали говорить в Шадринке? А потом зазвала на чай в избу, чтобы я согрелся... "и вообще поговорить", как она добавила. Похоже, тоже томилась здесь в одиночестве — с детишками, ходившими в школу.

Так удивительно ли, что наш разговор в ее чистом, хоть и стареньком жилье зашел о войне? Оказавшаяся без грубого платка

 

- 253 -

моложавой, с легкой проседью в косе, хозяйка оживилась, когда узнала, что и я бывал там — в Австрии. Неужели в тех же краях — Каринтии, а то и в хваленом Тироле? И разве не слышал про русских, которые там были? А вернее — про их "Казачий стан", про командира — генерала Доманова. Которого потом крепко судили в Москве. Да, вместе с генералами Красновым и Шкуро... Ох, Боже мой! Какие были люди — не чета этой советской мрази!

Посидев у Анисьи (почти как шолоховская героиня!), я вернулся домой — к хозяйке, переполненный собственными воспоминаниями. И что-то проникновенное записывал в тот же вечер в своем блокнотике. Правда, тут же меня отвлекли новые хозяйственные дела — с потеплением вокруг и с началом каких-то сельскохозяйственных работ. Да, предстояло подготовить участок тетки Пелагеи к посадке картофеля, а потом и вывозить посевные мешки. И другие хозяева тоже стали зазывать меня на свои сотки для посадок. Аврал! Забытое, интересное состояние!

Не сказать, что это тяготило меня. Помимо заработка, я и чувствовал удовольствие, возясь с тачками и мешками, копая лунки и совая в них картофелины, поливая колодезной водичкой и старательно возя по ним лопатой, когда засыпал землей. За несколько дней, пока это происходило, с особенным чувством удалось надышаться свежим воздухом, перемешанным с запахом земли. Так что даже растрогало такое явление — вольницы, которое я узнал!

Как это потом я прочитал у знакомого одесского поэта В. Гетьмана:

На волi, на волi, на волi!

Пiд ноги лягаютъ там трави,

Берiзоньки зеленочолi

Вiтають нас злiва i справа.

Да, пусть вокруг и не было березонек, как и поднявшихся трав, но как волновало это — ощущение воли! То.чего я так долго был лишен!

На волi, на волi, на волi —

i сонце, повiтря, i сила...

Пожалуй, что-то подобное появлялось и в моих мыслях. Так что хоть сам пиши стихи, а не только делай записи в блокнотике... Или то, что вышло, если признаваться!

 

- 254 -

Однажды в таком блаженном состоянии я снова пошел к казачке Анисье. Как раз дома у нее были дети — двое девчат, уже подросших после событий в Австрии, но еще помнивших тамошние события. Им понравилось, что я был где-то в тех же краях, хотя и смутили мои воспоминания о том, что курил такие немецкие сигареты — "Драва". О, эта страшная река, сгубившая многих!

А потом за чаем их мать вспоминала о самом тягостном — как пришлось молиться, чтобы спастись от угона назад, домой. Тогда англичане или американцы насильно теснили их, выставляя из церкви. Как об этом я потом прочитал в журнале "Русский рубеж":

"Женщин и детей солдаты волочили за волосы и били. Священники всячески старались защитить свою паству, но безуспешно. Одного из них, старого и уважаемого священника, выволокли за бороду. У другого священника изо рта сочилась кровь — после того, как один солдат, стараясь вырвать из его рук крест, ударил в лицо. Преследуя людей, солдаты ворвались в алтарь. Иконостас был сломан в двух местах, престол был перевернут, несколько икон были брошены на землю. Одна женщина, пытаясь спасти своего ребенка, бросила его в окно. А мужчина, который на улице подхватил этого ребенка, был ранен пулей в живот..."

Слушая примерно об этом же от Анисьи, я невольно глянул на ее возившихся девочек: не они ли так тогда страдали? И как-то даже не очень поразился, узнав, что еще было тогда вблизи Лиенца — в лагере Пеггец. Именно там находился "Казачий стан" генерала Доманова — бывшего советского заключенного, и в конце мая 45-го оттуда были переданы "Смершу" офицеры — якобы для "замены вооружения". А с первых чисел июня и был предпринят штурм лагеря, в котором оставалось много женщин и детей. Ну и что там вышло! Хозяйка вспоминала явно с неохотой, но и неудержимо.

То и дело поглядывая на девочек, которые уже укладывались в дальнем углу спать, Анисья яростным шепотом говорила, поправляя седоватую прядь:

— Тогда было богослужение... прямо под открытым небом! Все стали петь "Отче наш" — наверно, на тысячу голосов... А в нас стреляли или кололи штыками. Потом такое вышло — перевернули святыни. И дощатый пол треснул!

В ее горевших глазах был ужас — будто все увиделось ей зано-

 

- 255 -

во. И я, уже не слушая, встал, чтобы подать холодной воды — вместо чая. Хорошо еще, что дочки уже уснули, лишь всхлипывая во сне. А я никак не мог успокоить казачку — такую намыкавшуюся и одинокую в этой далекой глуши. Чем ей помочь, спрашивается?

Конечно же, я остался в этот вечер у нее, сам переволновавшись. Мне стало не по себе, что во время тех событий — всех мук, перенесенных даже не солдатами и офицерами РОА, а самыми невинными людьми, к тому же на чужбине, в плохо обжитой лесистой и гористой местности, я спокойно торчал на вышке в курортном Дьепе, а потом все мои волнения свелись к бегству в ликующий освобожденный Париж вместе с сумасбродной Ириной...

Или как теперь было передать мое состояние? Думая обо всем, я долго курил среди ночи, когда Анисья ушла от лежанки, где я пристроился. А наутро чувствовал себя виноватым перед ней и ее детьми, стараясь чем-то особенно помочь. И удивительно ли, сколько наслушался от Пелагеи, когда вернулся домой? Так что старался и там лезть из кожи по хозяйству. Забыться от всего зла!

Уже поднялись травы на опушке леса, и это снова напомнило мне про Францию. Как описаны были такие же травы на берегу Ла-Манша в романе Стефана Гейма? "Если растянуться в них во весь рост, они смыкаются над тобой, и тебя не видно..." Нет, я не растягивался теперь, хотя и явно ощущал запах травы — совсем не похожий на тот, у французского берега.

О, буду ль когда-нибудь сыт

дарами родного пейзажа? —

так потом, словно обо мне, написал один поэт из Николаева, когда я нашел его сборник "Новый адрес", вернувшись в Одессу — тоже по новому адресу...

Ясно, что моя привязанность к Анисье и ее вдовьей беде была скоро замечена в поселке. Кажется, вся Шадринка провожала меня осуждающими глазами, когда я шел туда — на окраину, в скромную избу, где меня ждали. Лучше, чем у всяких там "кентов".

Пусть я старался работать и для других — то бороновать посадки картофеля, то окучивать их, то полоть бурьян, но на меня смотрели косо. Я уже забыл про пироги у Анны Саввишны, а учительница Вера Степановна, казалось, не думала об Ермоловском театре, за которым вслед уехало немало черемховцев. Туда им дорога!

 

- 256 -

Плохо лишь, что больше нельзя было слушать радио у той же мастерицы по пирогам. Но не странно ли, что она оказалась мастерицей по доносам — из-за таких слушаний? То, что считалось нарушением "порядка", предписанного мне в такой ссылке, а также оказалось бабской местью. Ох, эта моя забывчивость, как я ни закалился вроде бы там — в лагерях и вообще в жизни.

Вышло просто — в час моей тяги к автомобильной возне. Как-то я заметил у конторки легковую, в которой копался водитель. Подойдя поближе, я не только понаблюдал за его сопением под откинутым радиатором, но и вызвался сам туда полезть. Но он, остро покосившись на меня, кивнул на кабинку: мол, лучше там проверить зажигание. И я, сидя над баранкой, не заметил, как из конторки вышел некто в полувоенном френче, вместе с уборщицей Маней.

Тогда меня и забрали — просто предложили не вылезать из "эмки". Водитель шустро сел тоже за баранку, а который был во френче — сзади меня, с нетерпением подталкивая в спину кобурой пистолета. Мол, не шевелиться! Так меня и повезли к избе Пела-геи — для обыска, где захватили главное — еще мало исписанный блокнотик. А потом и вырвались на пыльную дорогу к Черемхово, навстречу угольным осадкам. Прощайте, местные ревнивые дамы!

Я запутался в них, как и эсэсовец Петтингер в тех же "Крестоносцах" Гейма. Или в собственной судьбе, если не в новой коварной политике. Во всем уровне жизни — ниже на газетные 7 см...

То и была хваленая хрущевская оттепель. Gott verdammt!

19

 

Что мне теперь, грубо говоря, припаяли в Иркутском КГБ?

Не только слушание запрещенного радио из-за границы или подозрительные личные записи в блокноте. А и связь с семьей расстрелянного злостного врага — есаула из "Казачьего стана" Доманова — тоже расстрелянного.

Как пелось тогда в блатной песенке:

Лаврентий Павлыч Берия

Не оправдал доверия —

И товарищ Маленков

Надавал ему пинков...

 

- 257 -

Мол, я не оправдал доверия, получив ссылку от Комиссии ЦК, которая пересматривала мое дело в Ивдельлаге. И вот — снова заключение там, поблизости от зловещего Александровского централа, где покоились якобы и декабристы и где теперь сидели самые опасные — вплоть до императора Пу И... Фамилия — аж неприлично!

Правда, меня не отправили туда же — к этому бывшему правителю Маньчжурии, занятой раньше японцами. А просто с довольно невинным сроком — в 5 лет сунули поблизости — по той же железной дороге от Иркутска на Москву — в Тайшет. Озерлаг — целая таежная область, про которую мне немало рассказали зэки, сидевшие со мной во внутренней тюрьме — и тоже повторно.

Когда же я попал туда, то сперва вроде бы болтался не у дел: или осваивался в бараке, где было немало бывших ленинградцев — по пресловутому "делу Жданова", или присматривался к совершенно незнакомой категории сидевших там — японцам, которые, правда, держались особняком. Были и такие оригиналы из той же японской Маньчжурии — русские харбинцы, от которых я впервые узнал про тамошнюю крутую партию — ВФП (полностью, как ни дико — Российскую фашистскую партию!) и про ее вождя — недавно казненного в Москве Константина Родзаевского. Узнал и о том, как жила русская колония в Харбине — этом дальневосточном Париже: там выходила газета "Наш путь" — тех же российских фашистов, которые называли себя "соратниками" (вместо наших "товарищей"), и там же существовало целых две русских киностудии, не говоря уже о разных театрах и варьете, о художественных выставках и концертах, на которые приезжал и Шаляпин...

Ну, а что касается знаменитой железной дороги — Китайско-Восточной (сокращенно — КВЖД, что даже само по себе звучало зловеще!), то стоит ли говорить о ее служащих? Да, я и раньше слышал про их сплошные аресты, но теперь к ним прибавились новые репатрианты — из тех, которые согласились ехать в Советский Союз после поражения Японии, а не в Австралию, как захотели другие. И разве не оказались среди попавшихся за колючую проволоку даже высокого происхождения — вроде какого-то князя (из рода Гантимуровых, что ли, получивших дворянскую грамоту еще при Петре Первом!)? Вот среди кого я зажил! Тоже никогда раньше не мечтал!

Я слушал обо всем от бывалых соседей по бараку, буквально

 

- 258 -

разевая рот. И уже не особенно удивляли здесь такие выходки японцев, когда они могли бросаться головой в шахту — по приказу своих командиров, если начальство не шло им навстречу. Или такая выходка бандеровцев, о которой, кажется, уже раньше упоминал: про отрезанную голову у власовского полковника. Хотя, похоже, к власовцам вокруг относились более спокойно, чем там — в западных уголовных зонах. Снова быстро узнав, что я — вроде бы "друг", ко мне стали с интересом обращаться многие соседи по работе. Их интересовало не только то, что знаменитый генерал предал или не предал свою Вторую ударную, а главное — почему он не сумел добиться у Гитлера признания — для успешного завершения своей борьбы. "Дурак он, — прямо говорили мне, — раз не воспользовался здешними лагерями... Вот была бы помощь! Верняк!"

Памятуя про стукачей вокруг, я не хотел еще раз легко поддаться на соблазн таких разговоров. Хотя меня особенно допытывали с одним вопросом: что именно генерал Власов и его идеологи собирались построить в России после свержения Сталина? Конечно, я рискнул сказать об отмене колхозного строя и вообще о социальном строе не только без большевиков, но и без капиталистов. "Ну, а это... как с царизмом, какие отношения у него были с белой эмиграцией?" И дальше вопросы были такие, что напоминали тексты того "Блокнота пропагандиста", который привозили нам в Дьеп. Вплоть до того, будет ли в стране демократия или режим вроде гитлеровского... Ну, тут я решительно возражал — против Гитлера, хотя и не знал толком про это. А о реальной силе — НТС глухо молчал.

Неудивительно, что после таких разговоров ко мне раз подошел один худощавый, спортивной осанки тип — явно не русский и спросил на чистом русском: не был ли я членом "Гитлерюгенда"? Оказывается, этот тип попался из того же Харбина и являлся там руководителем местной немецкой молодежи. С этим "Гитлерюгендсфюрером" я потом встречался в Мордовии, когда он собирался уезжать после окончания срока... и куда — в ГДР, а не в ФРГ!

Кстати, тогда уже пошли первые разговоры о переводе всего Озерлага на запад — в ту же Мордовию. И кто мне первым рассказал о таких планах начальства — работавший в какой-то лагерной конторке один земляк. Да, вдруг попался и такой, но даже не просто из Одессы, а — сверх всякого ожидания — с нашей Слободки... И уж

 

- 259 -

совсем невероятно, когда я разговорился с ним — Мишей Поповым: он был жителем нашего же кутка — из переулка параллельно с Наличным спуском, называвшемся тоже так — Наличным! Ну и ну! Случайно, не тот ли даже Попов — из рода Шолохова? Как об этом стали впоследствии писать в газетах...

Конечно, мы сперва наговорились вволю, едва выяснили свою близость, и лишь потом — про возможный отъезд отсюда "в Европу". Да, этот сосед сам оперировал таким изящным выражением, которое, оказывается, у него чисто профессиональное. О том, что он моряк, я знал давно, не раз замечая в переулке важно шагавшего полного, высокого и надменного юношу — сына гречанки из небольшого уютного особняка и отца-моряка — красивого румяного дядьки с коротко остриженной головой. Это была, можно сказать, аристократическая семья — пожалуй, единственная в том уголке Слободки, и я почти ничего не знал об их жизни — казалось бы, недосягаемой для нас, босяков "со Скал", как еще иначе называлась наша местность. Но вот... мы встретились — здесь, "в такой могиле" (как, по его словам, поется в опере "Аида" замурованными в пирамиде любовниками) — и не могли наговориться!

Правда, не сразу, а после легкого прощупыванья, оказалось: Миша попался на самом простом — листовке, которую он сочинил и опускал в чужие почтовые ящики... И что за листовка — протест против его преследования как бывшего в оккупации! Да, ведь ему не давали плавать на судах загранрейсов... при знании нескольких языков — вплоть до испанского с греческим! "Ну и суки позорные!" — так теперь высказался этот барчук в моем присутствии. Странно — уже освоился! Хоть я вроде бы избегал жаргона...

То, что он получил в Одессе за свои листовки целых шесть лет, а я — после всех лихих похождений — теперь вот сижу всего пятерку, как-то пристыдило меня. Но что тут же сразило: его сообщение об аресте еще одного жителя слободского "кутка"... и кого именно — Вовки Гридина. Да, того самого, который... ведь еще недавно Пинчик мне писал, что тот жил в Москве, а потом крепко устроился в одесских редакциях. Да, несмотря на это, как ни странно, и нашего "Интеллигента" теперь замели, пусть и не слишком строго — всего на трояк... Ну и дела — никого не минует в жизни такая гадость — лагерная колючка, вонючая баланда и бушлат с номером!

 

- 260 -

Хотя, правда, пока еще не носили номеров, как вышло после 61-го года.

Но думалось ли тогда, что мы с этим писателем даже встретимся в скором времени, когда произойдет этап из Тайшета, о чем повторил Миша Попов? И правду говорил тот тип — Голланд на сцене театра в Салехарде про заветные встречи. Даже Шейнин не врал!

Тут же я договорился с земляком, чтобы помог мне с какой-то "не пыльной" работенкой. Ну, неужели я действительно не натаскался в своей недолгой жизни всяких тяжестей и не напыхтелся на разной каторге? Не говоря уже о том, чтобы больше не унижаться перед придурками, устраивая ходьбу на руках, как у немцев, перед паханом или в кабацкой Франции... Хотя моряк видел это дома! Вот, оказывается, все же снисходил до нас!

Да, мол, не я ли удивлял раньше на Слободке таким хождением по улице из конца в конец на руках и особенно кручением на рельсе всяких фигур? И вот, значит, чем я все же мог погордиться в глазах нашего аристократа! Так что мы здесь теперь оказались вроде бы на равных... Ну и номера делает жизнь!

О том, что вообще делает лагерная обстановка, я потом услышал из рассказов в бараке про уже упомянутого маньчжурского императора Пу И. Оказывается, этот похабный монарх на японских хлебах стал в своем Александровском централе обыкновенным стукачом. Он опустился до самого позорного, что может быть и в положении простого зэка, а за это ему и вышла награда — освобождение из лагеря и отправка домой — в Китай, где он зажил, как барин.

Возможно, такую весть в нашей зоне пустили сами чекисты, что бы подтолкнуть других на службу "тихарем", как еще называли их прислужников. Об этом тоже немало говорили мои соседи, чуть ли не колеблясь: стоит ли им привередничать, если однажды "кум" вызовет в свой кабинет? Настолько было невмоготу здесь вкалывать — на лесоповале, от которого порой загибались и крепкие лбы — вроде литовских или закарпатских парней... О, наши "тотэ"!

Я все же попал на легкую работу — видно, благодаря помощи земляка Попова. Меня определили насельхоз — участок, где выращивались овощи для лагерного контингента и особенно начальства. Тут мне пригодился небольшой опыт, полученный в Шадринке, где я обхаживал частные сотки. И так не раз вспоминалось

 

- 261 -

и про Анисью: как она справляется без меня? Не выдержав, я раз написал ей, но получил конверт с перечеркнутым адресом. Неужели снова пострадала — на этот раз из-за меня? И как с ее девочками — с кем они остались и все ли в порядке? Даже затосковал по ним — без своих собственных детей... А будут ли у меня когда-нибудь? Чтобы отвлечься, стал мыться ледяной водой.

Работая с овощами, я часто вспоминал и про тот погребок, который однажды посетил в Силезии, сделавшись "гивиком". Вот где было богатства, которым можно было бы накормить весь наш лагерь! И что теперь с тем оборотистым хозяином, остался ли жив вообще? А я еще завидовал ему тогда... "Зголоднша Шмеччина!"

Когда я рассказал своим напарникам про тот погреб, то они — несколько прибалтов и один западенец — только переглянулись. Мол, нечему тут удивляться: ведь раньше многие так жили, особенно в Латвии и Литве! И снова стало завидно, что наше крестьянство не знало такой жизни... А что было бы, если бы Власов, как он обещал, ликвидировал колхозы? И вообще житуха бы — от пуза!

Это были мысли, которые возникали в разговорах с другими, особенно тоже из числа власовцев, если они здесь попадались. Да, ведь мало было бы одного — свалить сталинский режим и вообще прогнать большевиков, которые успели исковеркать хозяйство в стране и довести народ до прозябания. Но главное — что делать дальше, как по-новому устроить жизнь — по образцу других народов, где не было революций? Какой положительный идеал? Как просто жить?

Поистине, по словам того же николаевского поэта — Эмиля Январева: "Буду ль когда-нибудь сыт дарами родного пейзажа?" Но, кажется, не только литераторы — вроде моего земляка Володьки — не знали ответа... Увы! И теперь мне оставалось только орудовать граблями, разбрасывая по грядкам навоз, который привозили на наш огромный участок лагерные возчики. Вполне продуктивно!

Это была работа, которой занимался, как потом выяснилось, тот же "Интеллигент", работая в Мордовии на бесконвойке. Там он учился — шутка ли сказать! — править лошадью, которую сам даже запрягал. А потом со своей повозкой ездил по лагерному поселку, собирая навоз даже у надзирателей. Вот писательская практика!

Так и с ним уравнялся я — казалось бы, напрочь вышвырнутый из большой жизни, совсем презренный в нашем обществе чело-

 

- 262 -

век... Хотя вон что говорил мне на следствии в Иркутске лейтенант: "С тобой и срать не сядут!" Интересная мерка людей!

Ну, знал бы этот сопляк, в кого он плевался словами про власовцев... Как и сотни и тысячи других патриотов — что они знают вообще о РОА? И достойны ли просто это оценивать?

Тут, пожалуй, я и готов был сам признать себя сторонником Власова! По крайней мере, в его лучших проявлениях!

Я поймал себя на этом чувстве, когда однажды на привале разговорились о том, как многие пленные возвращались в родные края из Европы, в том числе на судах — из Италии и Франции. Устало покуривая, я расслышал горький голос рассказчика о том, что даже многие настоящие власовцы не выдерживали — тянулись домой. Вон, мол, как было на одном судне, идущем весной 45-го в Одессу: туда рванулась тоже группа ребят из РОА и лишь на полпути они опомнились. Да, что их ожидало здесь, кроме зоны... и то в лучшем случае? Так что не один из них бросался за борт — больше по ночам, чтобы дежурный на палубе не остановил. "Сам хотел в воду... — вздохнул этот рассказчик. — Но уже взяли курс на норд-ост — к одесским берегам. А там же... там моя семья! Мать, младший брат, две сестры-красавицы... и как же?"

Когда я протолкался к нему, то стал допытываться: а где они жили, интересно? И ахнул: тоже недалеко от меня — на Наличной, рядом с Вознесенской церквушкой. Даже знакомая фамилия — Яковенко, что ли. И по школе я знал его! Тот сам кинулся ко мне, едва я признался во всем. А потом почти засопел от плача, рассказывая — и о том, как швартовались в Одессе, и как их сперва встречал военный оркестр... не тот ли самый, где и Вовка служил? Да, точно: прошли маршем к Таможенной площади, и там был благостный митинг, а потом... Ну, тут этот Сергей Яковенко просто расплакался. Еще бы, у бедняги такой соблазн — прямо к дому...

"Мы пошли с площади, — рассказывал он мне, — вверх по Карантинному — мимо разрухи припортовой, вдоль мирных окошек и редких кустов. Справа и'слева вставали дома — все больше и красивей, а мы идем, уже не чуя ног на ровненькой брусчатке. Ботинками же — по родной земле, по дорогой! И кто там смотрел на нас, кто сбоку что-то спрашивал и кричал в рыданиях... не замечалось! Лишь некоторые сразу догадались: стали на ходу писать записочки, прислонясь

 

- 263 -

к плечу переднего. Так и так, мол... я одессит... жил там-то и тогда-то... прошу сообщить! И бросали прямо в редкую толпу на обочинах, пока нас вели. Я тоже бросил — уже в районе вокзала... совсем развороченного. А потом и не заметил, как нас погнали по Французскому бульвару. В какой-то санаторий, что ли, но уже с колючей проволокой... И пошла волынка — с проверочкой, мать их так! Пока через пару дней — товарняк! В зону! А дом..." — И он затих.

Не зная, как утешить того, кто, возможно, сам не был власовцем, я лишь курил. Но как и мне хотелось вспомнить о доме!

С таким же горьким чувством потом признавали себя бандеровцами даже самые простые, недалекие и безграмотные жители Прикарпатья, Вон лежал рядом со мной один — по фамилии Гус-ка... ну, казалось, что возьмешь с него — зачуханного хуторянина? Но послушать — он тоже держал гонор за своего вождя, к тому же мученически как раз погибшего в Мюнхене от чекиста. И горевал!

Похоже, именно смерть Степана Бандеры, пристреленного там в момент, когда его слава затихала, а звучала лишь в песнях, которые пели, собравшись кружком, западенцы после ужина, подхлестнула этих людей. И не это ли толкнуло их на жуткую выходку — убийство власовского полковника, к тому же таким зверским способом — отсечением его головы топором (ночью, когда тот спал на койке!)? Да, не было ли это просто актом отчаянья, а не высокой политической акцией, как это оправдывал потом и Гуска: "Воля Божия..." Нет, не оправдывая ничего, хотелось лишь понять!

Но все же я воздержался от его подношения — новогоднего стакана с завезенной из дому самогонкой, когда надвинулись Рождественские дни (по новому стилю — как у всех католиков). Лишь сойдясь под Новый год с русскими парнями — и даже с бляхами "РОА", я хорошо накурился махры, которую тоже доставили из дому — с Горьковщины их близкие. Кстати, они тайно — пусть и на лагерном свиданке в специально отведенном гнусном домике ("бардачок" — по мнению иных завистников-холостяков) — рассказали о той расправе, которую устроили и свои — русские изверги. Подтвердили: еще в 42-м году была полностью выселена та деревня — Ломакино, где родился и провел свое детство Власов. А оставшееся там хозяйское добро было сожжено — и дотла, чтобы и следов на земле не осталось от предателя. Как и его пепла, наверно!

 

- 264 -

Хорошо, что эти тягостные новогодние мысли и чувства были перебиты вскоре возобновившимися слухами о переводе — вроде РОА тоже на запад. Теперь стала ясна и причина такого великого перемещения зэков — как уже слышалось, из-за визита американского президента в СССР. Приглашенный Хрущевым — в ответ на свой визит осенью 59-го года в Штаты, — Эйзенхауэр захотел на обратном пути домой отправиться морским путем — из Владивостока через океан. А ради этого он должен был, пользуясь железной дорогой от Москвы, проехать мимо сплошных лагерей в районе железнодорожной станции Тайшет... Ну и было принято поистине революционное решение — убрать все!

К весне и выяснилось, что мы движемся в большой путь на Мордовию. В этот район, ставший главным в ГУЛАГе.

И тогда в нашем лагере все пришло в движение. Мир не видал!

20

 

Накануне ко мне в барак заглянул запыхавшийся Миша (он и здесь сохранял тягостную полноту) и сообщил, что уже подан огромный товарный состав для погрузки всех лагерников. И не передать, какая суматоха началась вокруг — со сбором вещей, с уничтожением всего "лишнего" (как потребовали надзиратели!) и с прощанием множества знакомых — словно мы отправлялись на волю. Хотя прибалты невозмутимо мыли ноги на ночь, как всегда...

На рассвете же нас, накормленных с 5 часов утра свежесваренным пойлом из соленых рыбьих костей и кусочков сухого картофеля (от нашего сельхоза), погнали гуськом — будто во славу Гус-ки (но с нищенской торбинкой) за лагерные ворота с бесновавшимися овчарками на поводках у конвоиров в дубленках и валенках, несмотря на первую теплынь. И там — перед их строем и под окрики подтянутых, как никогда, офицеров с сизыми от прощального запоя мордами — мы ступали по сходням в те или иные вагоны, чтобы растянуться там на долгие две недели... Вот где эпопея в честь Америки — почище их заселения Дикого Запада!

Сразу привычно и как-то радостно загалдев, мы даже не почувствовали, как дернулся и двинулся тяжело, с натугой наш поезд, а потом все-таки тут и там слабо прокричали "ура!" Да, что ни говорить, это было бодрящее событие: и снятие с осторчетевшего смрад-

 

- 265 -

ного места, и просто движение" куда-то в неизвестность, и вообще — поближе к теплым краям. Кажется, в дальнем углу потянулась бодрящая песня, а по отдельным кучкам слышался смех: там явно наслаждались чифирем, сваренным здесь же — ловко, по-воровски... Вот как особенно пригодилась эта уголовщина!

Еще не сообразив, как нас будут содержать в пути, мы приятно удивились, когда днем вагонные двери слегка разъехались и туда просунулись не только надзиратели — для проверочки. То были свои же ребята — в бушлатах и ушанках из бесконвойной бригады, чтобы протянуть нам по миске "горячего" — похоже, того же утреннего пойла. Мы жадно набросились на жратву, словно зверски поработали, а потом непривычно наслаждались, окуривая друг друга и подремывая. "Файно!" — отозвался даже скептичный Гуска о такой жизни, а вскоре вокруг завелись и картежники, надорвав газетные бумажки для самодельных карт. Газеты нам выдавали, чтобы с ними оправляться на той параше, которая была в дальнем углу. И удивительно ли, что там же находились стукачи? Да, они сами заняли там свое подобающее место — по привычке...

Так потянулось наше время — вроде бы привольно, а то и философски. Уже все разговорились, как бывает и в обычных поездах, так что я готов был рассказывать кому-то про Анисью, и стало жаль, что нет в этом вагоне Миши Попова. Лишь опытные уши различали, что мы пересекаем тот или иной приток Ангары и останавливаемся у Тулуна или в Нижнеудинске. Вон где-то разразился громкий спор — кажется, из-за пропавшего мыла, а перед сном не раз шарахались: крысы! Что касается погоды, то о ней узнавали лишь при открывании дверей, да и то если конвоиры не торопили бескон-войников — нашу обслугу. Хотя иной раз бывало не разобраться — кто из них ругается, потому что все чаще слышался мат... да, уже надоедала езда! И как еще иначе выразить душевный пыл? Вплоть до чтения вслух и с чувством одной лагерной матерной поэмы, начинавшейся вполне мило: "Письмецо от внука получил Федот..." и до ее продолжения: мол, "в нос и в рот!"

Были и такие, кто жалел об оставленном Тайшете: мол, там такие края — особенно весной... вон как течет смола из надрезов в разбухших березовых стволах! Иные — из книжников — вдруг вспоминали про станцию Зиму, которая была расположена по ту сторо-

 

- 266 -

ну от Тайшета — ближе к Иркутску. Мол, там же находился в войну поэт Евтушенко, даже написавший о ней целую поэму! Рядом тихо заметили: она напечатана в журнале "Октябрь", а вышла отдельно с антисоветским предисловием в заграничном "Посеве". Тут же я узнал, что это зарубежное издательство в Западной Германии и там — во Франкфурте-на-Майне работает и радиостанция "Свободная Россия" — все это принадлежит НТС... При упоминании таких букв голоса понижались до самого загадочного шепота, и я дальше мог расслышать только знакомые и незнакомые имена лидеров этой ярой антибольшевистской организации: Поремский... Байдалаков... Дивнич... Вроде бы знакомые и мне по власовщине. Знать бы, что в это же самое время разгорались страсти и среди тех, куда мы едем. Там, в Мордовии, собрались последыши старых бандеровцев — и не только из-под Карпат, а и с Приднепровья. Один из них — будущий поэт Олекса Резниченко, живший в Одессе, был посажен за листовки, а теперь и пробовал бороться. Он писал такие стихи, собираясь с духом:

— Ну, годi, годi, досить, мати,

Вернусь здоровий, як вiдплатим.

Твоя молитва — допомога.

Благослови ж мене в дорогу!

Как и в годы войны писал другой украинский поэт — "Гей, нумо, до бою!", этот Резниченко дерзко воспевал, как "козак у бiй важкий збирався". Там, на мордовской земле, еще шире поднимались силы, которые потом возьмут в свои руки всю Украину — независимую страну. Вот как шла история вместе с поездом!

Впрочем, пока мы приближались к Мордовии, молодой Резниченко рассуждал об освобождении (получил всего полтора года — вдвое меньше Вовки!) и даже мог мечтать, "вiдпочиваючи на лiжку", как он пишет теперь в книге своих воспоминаний "Промiнь в Одесi":

"Хочеться вийти у широкий, безкраiй степ i впевнитись, що божий свiт безконечний, а не перериваеться за двадцать метрiв стiною лiсу".

К сожалению, в то же время наш мир прерывался еще более близкой и крепкой стеной — дверными створками. И что именно нам светило в духоте и полумраке, в толчках на рельсах и приглу-

 

- 267 -

шенной гаме ехавших по этапу? Тут снова заговорили лагерными стихами: "Проснись Ильич, взгляни на наше счастье!"

Как-то стало легче на душе, когда кое-кто из соседей напомнил спустя несколько дней нашей езды: ведь скоро Пасха... да, наступает пасхальная неделя! И в душе словно отлегло от всего окружающего, как бы камень с души... Или просто мы уже втянулись в непривычное состояние — безделия? А то ли задумались о жизни?

Так что было не по себе, когда в очередной раз распахивались створки вагонных дверей и оттуда рявкали: "Навались, братва!", а то и снова обрадованно матерились. Похоже, в ругани отличались больше надзирателей свои же, хоть и с виду нормальные, не блатные парни. Особенно со вкусом выражался один высокий, с усами и лукавыми глазами ленинградец — как потом выяснилось, искусствовед, к тому же бывший работник Эрмитажа. Вроде бы подражал тем своим землякам, которые сидели здесь по "делу Жданова"!

"Даешь Европу... так ее в жопу!" — заорал он же, подавая горячие миски, когда поезд пересек границу Азии и Европейского континента. И я не удивился, когда один из получавших миску — тихий очкарик — плеснул ее в лицо этому усачу с красивым, сочным баритоном, тоже выругавшись, но мягко и даже учтиво.

Кажется, я уже писал, что матерщина у политических не практиковалась. Этим и отличались "наши" от блатняков, которые наотрез презирали "фашистов". Вон, помню, однажды нас гнали в Мордовии со стройки, а навстречу к той же стройке гнали "мужиков" с соседней зоны. И когда мы поравнялись, то они приветливо гаркнули, сопроводив это добавкой "в мозг и в кишки". Но мы, как бы сжавшись в комок, прошли молча и даже безоглядно, за что сразу получили вдогонку еще хуже "фашистов"... или не передавать?

Или вон как бывало, если в пути сталкивались две колонны — мужская и женская. "Политические" сразу замирали, пропуская учтиво и напряженно "дам", лишь вздохнув вдогонку. А зато блатняки просто захлебывались в своем "мате-перемате"... Чемпионы!

Кстати, особенно отличались от них бывшие власовцы. Ведь их специально натаскивали во время службы, а в Дабендорфе была даже издана такая брошюра — "Воин РОА. Этика, облик, поведение", в которой, как пишет Е. Андреева, были "указания на то, как вести себя в обществе и что такое хорошие манеры", и даже содержались "фило-

 

- 268 -

софские выкладки об этике и нравственности". Ну и разве не проявлялось это на практике — ив том, как все "друзья" выглядели, какая у них была выправка и какими они были в обиходе? Ни привычного раньше жлобства в манерах или неряшливости в одежде, ни даже оскорбительного для бойца, как и для заключенного, вида — с остриженной наголо головой. Вон в воспоминаниях Сергея Фрелиха заснят некий рядовой РОА, читающий брошюру "Адольф Гитлер", — так любо видеть: у него опрятные длинные волосы, а в другом месте среди власовцев, осматривающих Олимпийский стадион в Берлине, никто не отличается от стандартных солдат вермахта — с проборами из-под пилоток и с выправками, будто на параде!

Так не обидно ли, что здесь теперь настолько опустились — и не просто ленинградские партийные деятели, а и тот искусствовед? К тому же, как оказалось, доцент. Пример бы с РОА!

Я готов был прямо высказаться перед матерщинником во время очередной выдачи горячего обеда или уборки параши. Но краем уха услышал его разговор о том, что у него есть родственники на Украине и даже в Одессе, но что вообще сам не "русский жлоб", а... еврей. Вот и пойми нынешний культурный расклад в нашем обществе! И тогда не стал с ним пререкаться, а лишь на остановках старался не сталкиваться... Об этом ли были заботы теперь?

Да, что ни ближе к коренной России — тем больше меня донимали пасхальные воспоминания, хотя не сказать, чтобы мать так уж была верующей. И с болью думалось, что она не дожила до нынешней Пасхи, чтобы отметить ее, пусть теперь и вдалеке от меня... И кто знает, где я найду ее могилу?

К счастью, у нас в вагоне нашелся бывший священник, и он по возможности утешал меня, узнав в моем состоянии. И это ли не было отрадой, как и то, что мы прибудем в более родные края, чем дальневосточные?.. Состояние, какое я знал лишь в детстве!

Так мы проехали Волгу, ощутимую по гулу нашего длинного и тяжелого состава на знаменитом мосту через нее. И вот уже катим к Мордовии... ура!

Ей-Богу, это воспринималось, как радость, — приближение лагеря! Словно ехали в какое-то родное место, в уют!

Не странно ли устроен человек? Или просто зэк?

А на остатке пути кто еще нашелся в нашем вагоне и кто по-

 

- 269 -

своему утешал меня — самый тихий, поистине — "просто зэк", вдруг разговорившийся. И это заменило мне отсутствие ледяной воды.

Видимо, его привлекла какая-то моя реплика насчет австрийского пейзажа, когда на одной из остановок мелькнул наш родной пейзаж. Мол, интересно... тоже доводилось ли там бывать, тоже туда занесло — в Австрию? — так оживился этот буквально "тихарь". И когда я подсел к нему, то оказалось... Вот какие дела!

Примерно то же самое, что кратко описал в своем очерке Б. Сушинский: как туда же попали после поимки Власова под Прагой другие части РОА, которых возглавил генерал-майор Георгий Жиленков... Тот самый идеолог, кто

"...чуть было не повторил послевоенную судьбу Отто Скорцени. В отличие от Власова и других генералов РОА он не стал мозолить глаза американцам в прифронтовой полосе и не стал полагаться на гуманизм красных чешских партизан. Сколотив ударный офицерский отряд, он по горным дорогам двинулся в сторону Италии. Оставив при себе около 20 самых надежных офицеров, генерал вступил в переговоры с представителями временного австрийского правительства. Трудно сказать, чем именно пытался заинтриговать это правительство Жиленков, но... сочувствие у австрийцев он якобы нашел... и решил, что самое время предстать перед американским генералитетом. Но... штабисты тотчас же спровадили его в лагерь военнопленных".

Кстати, тогда же он попытался мобилизовать и русских в Румынии, рассылая им повестки за своей подписью. Даже одесситам!

Так или иначе, я все же полюбопытствовал: неужели с поимкой того генерала больше никто не пытался продолжать власовское дело? Тогда и услышал совершенно тихо — на самое ухо под стук колес — имя такого другого генерала: Меандров. Но особенных подробностей уже не удалось узнать, хотя тот же автор добавил еще:

"После краха РОА Меандров продолжал вести себя очень уверенно. Именно он принял на себя руководство КОНРом и РОА, сменив на этом посту Власова. Не пасуя перед американцами, уже в этой должности он издал два приказа о повышении воинских званий наиболее отличившимся в боях офицерам Русской Освободительной. Он же обратился, используя для этого священников, с письмом к Папе Римскому, убеждая его вступиться за бойцов РОА — добиваться, чтобы правительства западных стран не выдавали их советскому режиму..."

 

- 270 -

Но, оказывается, его самого выдали коварные американцы — вместе с другими видными деятелями Освободительного движения, какими были герой Праги Буняченко или авиационный генерал Мальцев, не говоря уже о других.

"Вроде нас с вами..." — так горько заключил мой сосед, озираясь по сторонам. Не спрашивая про него самого, я только был странно удивлен, что он и меня причислял к власовцам. И доехал до места без раскаяний... Спасибо "кенту" за сочувствие!

21

 

Так уж совпало, что мы прибыли в Дубравлаг в первый день праздника. К этому времени я даже успел зарасти, не бреясь.

Было серое тепловатое, хоть и без солнца, утро, когда наш огромный перенаселенный поезд втянулся на железнодорожную ветку, ведущую за проволоку. И на сердце стало холодновато...

Мы ощутили зону и по свисткам вокруг, и по лаю неизменных овчарок. А когда послышалось пыхтенье паровоза, тормозившего свои колеса, то едва не вздохнули на весь вагон — с тем же идиотским чувством радости. Наконец-то! Прима!

Не передать — что было, когда все потянулись с барахлом к дверям — еще запертым, и как остро ворвался к нам свет, пусть и пасмурный, и как отрадно прозвучала гнусавая казенная команда: "Выходи... по одному... марш!" И вон кто-то первым уже затопал по сходням, едва ковыляя затекшими ногами.

Потом я ничего не разобрал — в общем шуме и сутолоке. Уже не оглушала зычная матерщина бывшего доцента из Эрмитажа, как и не послышался окрик с повозок, на которые грузили нашу поклажу — папки с "делами" и все вещи. Когда я понес их сам, вдруг меня растолкал откуда-то взявшийся Попов: мол, видел ли я соседа — Гридина? А потом стал показывать на повозки рядышком.

Тогда я увидел... нет, и не узнал того, кто был раньше "Интеллигентом". Правда, такой же курносый и даже выросший — вопреки тем газетным 7 см! Но откуда у него эти ухватки — с кнутовищем и с причмокиваньем? И отчего такое каленое лицо — не просто обветренное, а чуть не жлобское? Ну и вообще этот наряд, не похожий даже на лагерный: брезентовый плащ и берет... Боже мой, Вовка!

Ну, понятно, он еще больше удивился, когда я подступил к нему

 

- 271 -

и с размаху хлопнул его по плечу. Земляк отшатнулся, потом цепко взглянул, а там и отпрянул. "Ох, это ты? — рявкнул он.— Иван! Кар-р-рамба!" Вот как — он тоже помнил это дурацкое пиратское слово из детских книжек... И вот чем обернулась живая жизнь!

Когда мы обнялись, подгоняемые конвоирами, а потом пошли за его повозкой, то и успели наспех обменяться новостями. Как раз он возил зэковские вещи в один из бараков, заранее заготовленных — с новенькими койками. Ну, вот здесь позаботились о нас!

"Считай, что у тебя царская поездка"! — рассмеялся Вовка, когда я снял свои вещи, все же уложенные на повозку. А потом мы договорились о встрече. И больше захлебывались междометиями.

Не передать, в каком состоянии я укладывался на койку возле окна, как дома! Спрашивается, какой по счету был здесь приют?

Тут и забылось, честно говоря, про Пасху. Пока кто-то из соседей не перекрестился на свое новое место. Буквально — "Свято место пусто не бывает"! Это я повторял весь вечер, улегшись на чистом белье под одеялом. А как там, интересно, Анисья со своими девочками? И что вообще в Шадринке? Или в угольном Черемхове?

Жаль, что с Вовкой больше не удалось пообщаться, когда он ушел дальше возить приехавших. Лишь по разговорам вокруг я узнал, — что за контингент прибыл из Тайшета. Кроме тех, кого я знал, здесь был даже один бывший блатной, перещеголявший Ивана Цингу в Норильске: восемь сроков по 25 лет, а на лбу крупная татуировка: "РАБ СССР". Ну и увидел бы это Эйзенхауэр! Почище его негров!

Не сразу я узнал и про Мишу Попова — где там зажил он, похожий на Алексея Толстого, хотя напоминал и про Шолохова. Ведь что стали писать о настоящей родне этого раздутого классика! В нашем бараке тоже не сразу разобрались с приехавшими, и нам пришлось еще не один день болтаться без дела. Вовка же больше не появлялся у нас, в этой зоне — 7-й, а работал, как и раньше, в поселке — Сосновке. Оказывается, именно здесь он и собирал надзирательский навоз, отвозя его в "сельхоз". Догадавшись об этом, я позже и обнаружил его там, когда он разгружался — крепкий, похожий впрямь на боксера. А едва начался ужин, мы смогли поговорить толком — кто за что сидит и надолго ли...

"Значит, был у Власова?" — напрямик спросил "Интеллигент", и не сразу можно было понять — осуждающе это или с недоумением.

 

- 272 -

Я кивнул, решив не объясняться, а когда он сказал про свою вину — письменный протест в "Литературную газету" из-за событий в Венгрии, то я тоже невнятно кивнул. Ну, не получались ли мы квиты, подняв свой голос или прямо совершив поступок против законного правительства? Хотя, впрочем, кто сказал, что оно законное?

Разойдясь на ужин, мы договорились встречаться в лагерном клубе, где, оказывается, иногда пускали кинофильмы, а то и даже наезжали артисты из Москвы. Ведь у Вовки был пропуск в нашу зону — как ездовому на бесконвойке, и на прощание я еще узнал, что его отец — славный мастер дядя Миша — умер, едва сын вернулся из Москвы. Заодно я рассказал ему про свою мать, и так Пасха стала у нас поминовением самых близких людей. Как и упоминанием про самых чужих — вроде Шмелинга, похожего на Вовку.

Впрочем, не сказать, чтобы мы потом часто виделись. Вон раз был концертик какого-то московского джаза с "Ландышами" — новинкой в исполнении бойкой певицы. Было странно воспринимать ее столичную разухабистость там, где мрачновато торчали ушанки карпатских хлопцев или остриженные черепа стиляг. А на военный фильм явилось много немцев, еще оставшихся здесь после амнистии 1955 года, когда сюда, в СССР, приезжал Аденауэр и выхлопотал это прощение даже для эсэсовцев, если не были карателями. Тогда, говорят, их ансамбль проезжал из лагеря через Москву и записался на радио со своей знаменитой песней: "Мы таковы..." — мол, какими были, такими и останемся! Рассказавший мне об этом Попов сам слушал в передаче для Западной Германии такую трансляцию, а его новый сосед по бараку и рассказал любопытную историю про жившего в этой же зоне генерала Енеке, который покинул со своими близкими этот клубный зал, когда на экране показали фильм "Третий удар", где он изображен в Крыму не так, как это было в действительности! И ходил ли сюда зэк "Интеллигент"?

Так постепенно я стал приобщаться к жизни на 7-м, пока не стал здесь и вплотную вкалывать — на стройке за пределами зоны. Там до нас вовсю работали бывшие московские интеллигенты — студенты и аспиранты из университета, которые тоже, вроде Вовки, выступили против террора в Венгрии, как и в Польше, Вот и вышло, что университет, который я тоже строил, а "Интеллигент" ездил мимо него на учебу в свой Литинститут, стал общей бедой. "Западло!"

 

- 273 -

Постепенно стали известны другие подробности жизни в этом лагере после прибытия этапа из Тайшета. Вон та бесконвойная бригада, которая обслуживала наш поезд во время пути, теперь полностью поселилась в бараке за зоной — там, где жил и сам Гридин. Там же оказался и даже сблизился с ним знаменитый усач — матерщинник из Эрмитажа, сойдясь на общих одесских знакомых. И вон известный по Тайшету бывший "Гитлерюгендсфюрер" из Харбина получил место мастера в малой зоне — 7-й "а", где находился деревообделочный комбинат. А его начальником там стал один бывший уголовник из военной среды, о котором ходили целые легенды. Вот так контингент! Только успевай про них слушать...

Впрочем, оригиналы оказались и у меня под боком. Не говоря о том, что на ближайших койках залегли сплошные пятидесятники — кто с Украины и Крыма, кто из Молдавии, там шумели и кавказцы — не то грузины, не то армяне (так что я вспомнил свою старую кличку — Карапет!). А больше всех бесчинствовал еще представитель некой горной национальности — тат, иначе — кавказский же еврей, который кричал: "Я оскорблен, что должен говорить на русском языке... Презираю его и вообще всю нацию!" Как ни успокаивали, тат не унимался, и его мог развлечь лишь один якут, который приговаривал: "А... ты шумишь? Но дома у тебя еще громче кричат твои дети!" Других же этот якут Коля запугивал: "Вот ты, дурак, пишешь домой письмецо, а у тебя там сидит Федор... знаешь такого?" И мелко хихикал, истрепывая по стриженой голове совсем зверевшего тата или кого он еще разыгрывал. Я же однажды огорошил Колю невинным вопросом: а почему на фронте не было такого легиона — якутского? Значит, якуты — самые преданные Советам! Ну и как тогда тот оправдывался — сам севший за анекдот?

Особенно его задевало, что, оказывается, другая малая северная нация в войну проявила особое рвение против советской власти. Это были комики — жители захудалой зловещей республики Коми, которые неожиданно участвовали в самой дерзкой военной операции немцев — высадке десанта с Ледовитого океана. Якобы туда, к берегам этой "комической" республики, летом 1942 года подошел один из германских рейдеров, ходивших восточнее Новой Земли, и даже высадил боевой, специально подготовленный диверсионный отряд, & в его составе и были местные жители, прошедшие трени-

 

- 274 -

ровку в плену. Не осуществлялось ли таким образом то, что намечали власовцы в 43-м году, — с восстанием в лагерях ГУЛАГа? Трудно сказать, насколько успешной выдалась такая опасная полярная операция — скорее всего, ее вскоре подавили. Но, как говорится, важен сам факт — и с "комиками", и вообще с зэками...

Услышав эти разговоры — про диверсии вермахта в 42-м, я неожиданно обнаружил еще одного оригинального собеседника из приехавших с Тайшета... и тоже национальный кадр. На этот раз, как ни странно, немец — притом коренной, из злополучной Республики Немцев Поволжья. Простецкий, с уличными повадками, ладный и неугомонный, этот Николай по фамилии Миль — вторичный лагерник и бывший во время войны аж нарядчиком со своим кабинетом, разгоряченно вспомнил: "Я же смотрел по карте, как наступают... и буквально подсказывал им, этим дурням, куда надо идти... чтоб победить раз и навсегда!" Он ратовал именно за такой план — "Восстание в Сибири" и буквально "стонал и плакал", когда вермахт "замер на Волге". Мол, был бы он сам тогда — в родном краю, где не просто отняли дом и землю, а и погнали на восток, "как собак", то... И теперь отсиживает — из-за простого желания уехать "к своим" — в ФРГ, хотя уже забыл язык. Узнав же, что я имею какое-то отношение к немцам, этот Миль долго не отходил от меня, жадно выспрашивая и обещая "смотаться" в Люстдорф"... пусть отхватит и третий срок! В конце концов его при мне же освободили — "по двум третям" отбытого срока, но в последний вечер эта изломанная душа не выдержала: он заревел, посмотрев в клубе концовку "Ночей Кабирии": "Ну, зачем я пошел на этот горький фильм? А?!" И его, как мог, утешал тезка — якут Коля — тоже, кстати, любитель фильмов.

Что же до его подшучиваний из-за какого-то соблазнителя Федора, то вот как вышло с "Двумя Федорами" — еще одним фильмом. Мало того, что это напомнило мне мою собственную семейную ситуацию: как с отцом, носившим такое имя, так и с братом — моряком береговой охраны. Словно бы в память о них — одинаково покойных, хоть и разной смертью, и был снят этот одноименный фильм... и где — не просто в Одессе силами местной киностудии, но и на всеми заброшенной Слободке, а более того — в родном моем уголке, по дороге с Наличного спуска к местной фабричке! Никогда

 

- 275 -

бы не поверил подобному совпадению, если бы сам не увидел это на экране — на той же простыне, которую вывешивали для киносеансов лагеря № 7 в Сосновке... Поистине — "гнить мне вечно"!

А если говорить спокойно, дело было так. Придя почти равнодушно в наш клуб после ужина, я, привлеченный лишь одним названием, которое напомнило про моих близких, вдруг насторожился. На экране — что-то знакомое: вид той местности, которую мы называли "Скалы" — с провалом к Пересыпи, а там и контуры промышленных зданий (это же, кажется, бывший завод Шполянского, ныне "Дзержинка"!), за какими встают и пресловутые трубы ТЭЦа... ну и ну! Я что-то вскричал, схватив ближайшего соседа за телогрейку. Но после этого сидел, больше не шевелясь, а с трудом что-то заглатывая — остатки рыбьих косточек во рту, что ли...

Потому что дальше пошло действие этого почти биографического фильма. Из-за ближней скалки вырастает фигура парня в гимнастерке и с лохматой шевелюрой. Озираясь на фоне того же пересыпского пейзажа с заводом и трубами, он шагает на зрителя — к домику у стены. То, оказывается, его родное жилище — еще до войны, которое он будто бы оставил. Хотя, правда, там, помнится, раньше не было никакого домика — его просто соорудили наспех чуть не из картона ловкие техники с киностудии! Ну, я же всегда проходил там, идя в свой техникум на Комсомольской... и ведь за поворотом старой стены — та самая Суконная фабрика, с которой начинался спуск к Балковской, где кончалась Слободка...

Боже мой, неужели я все это вижу?! И едва не вскричал на весь зал. А заворочался так, что задние хлопали меня по горбу.

Лишь потом, спустя много лет, Вовка рассказывал мне: именно при нем — незадолго до посадки — уже велись съемки, и там же вертелся режиссер (кажется, тоже с неприличной фамилией?), и там также сшивался простоватый тип в гимнастерке — актер, игравший одного из Федоров. Ну и знать бы тогда, что это знаменитый в будущем Василий Шукшин! И я в зале теперь смотрел и на другого Федора — мальчишку, едва не плача... Не в пример нашему якуту!

Самым же заметным событием стала массовая голодовка, которую объявили вышеупомянутые комсомольцы-историки из МГУ. Они сочинили и отправили письмо в ЦК партии с протестом против линии из-за политики Мао Цзедуна, но это письмо задержал

 

- 276 -

лагерный кагебист. Обидевшиеся "истинные марксисты" засели в БУРе, откуда их через неделю стали выносить на воздух — как уже потерявших силы, а там к ним наезжали всполошенные родители. Дело кончилось раздором в их среде: вышли из голодовки одни — сторонники Тито, а самые ортодоксы держались до буквального посинения, пока всех не отправили в Барашево — зону, где была больница. Но любопытно, что об этом ЧП ни словом не написала общелагерная многотиражка "За отличный труд", которая обычно помещала все — от пламенных стихов какого-то Белкина до информашек о примерной работе бывшего грузинского генерала. Кстати, то был военный по моей же специальности — танкист, а сел он на 25 лет за то, что отказался направить свою дивизию на подавление в 56-м году в Тбилиси бунта, который потом успешно подавил сам Жуков. Позже, будучи на Явасе, я часто по вечерам видел его — Шавгулидзе за игрой в домино с бывшими министрами или экономическими диверсантами... Вроде бы неплохо устроились!

Ну и кого еще назвать из любопытных типов там — в Сосновке и вообще в Дубравлаге? Вон на том же Явасе по вечерам одиноко шагал по плацу военной походкой сброшенный из США над Латвией опытный разведчик-инструктор Бромбергс, и даже сами латыши опасались подступать к нему. А разговорился с ним в ШИЗО только эмигрант из Франции Никита Кривошеий — и то по-английски, но никому не рассказывал, что это был за разговор. Сам же Никита — моложавый переводчик из АПН был внуком царского министра и потом, говорят, женился на сотруднице французского посольства в Москве — из рода Лопухиных, к которому принадлежала первая жена Петра Великого... Или, кажется, я снова забегаю вперед? Если так называть глубокое прошлое... вот забавно!

Да, теперь в сознании многое смещается — что было раньше, а что позже. Не потому ли, что я пробыл там, на Сосновке, относительно недолго? Едва наступил май, как исчез Вовка: его с целой бригадой перевели аж за пределы Мордовии — в Рязанскую область, где недалеко от речного городка Сасово был каменный карьер. Там бесконвойники долбили и грузили грубый и тяжеленный камень — бутовый, который шел на постройку новых лагерных помещений. Вроде того, которое и я сам сооружал здесь — вместе с одним из московских историков, молодым западенцем из Ровно и тем же

 

- 277 -

Колей-якутом. Как ни странно, этот историк раз долго расспрашивал меня про генерала Власова, идя со мной отдельно после работы, и особенно заинтересовался он, Гольдман, судьбой майора Зыкова — не случайно ли? Еврей всегда тянется к еврею — как кент!

Кроме всего, историка привлекло и чисто научное явление во власовщине — то, что мне раньше не приходило в голову. А именно — попытка стать этакой "третьей силой" в борьбе двух враждебных режимов — нацистского и советского. Недаром и книги о ней — как у Фрелиха, так и у Штрик-Штрикфельдта — назывались примерно так: между тем и другим лидером... действительно, попытка стать третьим! Хотя Власов, избавившись от Сталина, не сумел отойти от Гитлера, а даже тянулся к нему... Вон недаром он и не помешал расправиться с одной группой в своем штабе, которая и стремилась к такой независимости — как бы между двух жерновов. Об этом раньше рассказывал один парень, окончивший Бау-манку и даже создавший свою партию: мол, нашлись такие под боком у генерала, которые требовали от него самых решительных действий. А именно — чтобы с помощью действующих частей РОА захватить власть чуть ли не в одной из русских областей — вроде Псковской (по примеру "Локотя"), а там объявить себя правителем "Новой России", то есть буквально такой Третьей силой во Второй мировой войне. И потом, мол, поставив весь мир перед этим фактом, бороться дальше — вместе с ополчением и лучшими частями, которые наверняка примкнут к такому чисто национальному движению... Не то, что собой представляли власовцы — в немецкой форме и с немецким вооружением и снабжением!

Но Власов, увы, не пошел на такие предложения своих радикалов, а про них вскоре узнало вездесущее гестапо или даже донесла сама власовская контрразведка и... Всех постреляли, а имена до сих пор неизвестны, как ни допытывался Гольдман про них. И еще интересовался — был ли Власов связан с заговорщиками-немцами — в покушении 20 июля 1944 года... Как будто я мог знать тогда про такого расстрелянного генерала — Фрайтаг-Лоренгхофена... как и, говорят, тот же Штрик-Штрикфельдт примыкал к ним?

Так или иначе, привлекло то, что серьезные деятели науки пытались честно разобраться в сущности власовского движения, не обвиняя его огульно в предательстве или даже службе на то же зло-

 

- 278 -

получное гестапо... К сожалению, я потом недолго пробыл на стройке с этим москвичом Гольдманом, который тоже участвовал в голодовке со своими университетскими подельниками.

А "Интеллигент" на прощание успел рассказать мне историю про мастера деревообделочного цеха, с которым вместе стал жить бывший "Гитлерюгендсфюрер" из Харбина. Дело в том, что тот — по имени Юра, оказался братом одного одесского оперного певца и стал как-то расспрашивать у Вовки: был ли он на спектаклях такого баса — Иванова? Ну, как же — этот Женя очень знаменитый... и жаль, что его недооценивают — не из-за проделок ли Юрия? Ну, проделки были такие: грандиозная афера с похищением себе в карман миллионов за строительные работы в Западной Украине и Молдавии. Там долгие годы орудовал некий строительный батальон — для восстановления дорог, мостов и сел, возглавляемый полковником Павленко. В этом батальоне была и свою контрразведка, которую возглавлял он сам — капитан, брат певца из Одессы. Но Юра все-таки упустил момент, когда власти разнюхали, что батальон на очередном строительном объекте, зарегистрировавшись в местном райбанке и даже ссылаясь на имя Берии, является самозванным, так что все перечисления идут в карман начальству и даже рядовым бойцам. Именно их широкие пьянки по селам и вызвали подозрение, пока и не забрали всех бойцов и командиров в тюрягу и не осудили с приговорами —- вплоть до расстрела этого Павленко, уже пошившего себе генеральский мундир. В тоске по былым славным временам Юра теперь показывал Вовке семейные альбомы: жена в чернобурках, сам он в коттедже, легковая машина и прочее... И надо хотя бы передать привет брату Жене, чтобы пел — не осрамился там! К тому же он двоюродный и на другой фамилии...

Такой рассказ бывший контрразведчик Юра Константинер поведал Вовке в своей уютной каморке при цехе — с диваном и приемником и даже в присутствии харбинского фюрера, который, вроде бы не слыша, задумчиво насвистывал в своем углу незабываемую "Лилли-Марлен" — то, что меня злило раньше. Вот кенты!

Но, конечно, откровения чекиста о делах на западных землях я не стал пересказывать в бараке — в присутствии наших западенцев. А не то они еще больше ожесточились бы против всех русских, не деля их на плохих и добрых. Да и нет ли здесь "параши"?

 

- 279 -

Хотя я рассказал про бывшую обитательницу Вовкиного барака на бесконвойке — жену Власова, когда она была заведующей лагерным медпунктом. И это тоже расшевелило славу о РОА!

Вот как судьба все же сводила меня с "Интеллигентом" в военном прошлом! И как мы жили старыми грехами...

Жаль только, что я потом надолго разлучился с земляком.

До нашей встречи в Одессе спустя года три.

А Попова и вовсе не увидел: он умер в другой зоне от язвы желудка. "Тотэ" — еще один из целой галереи жертв.

22

 

Зато мне довелось вести и на Явасе разговор о былой войне.

Там было немало военных — начиная с заведующего библиотекой, бывшего разведчика ГРУ, который получил десятку за пропажу важных документов: Чистов (этакий буквально чистюля!).

Меня перевели туда после года с лишним пребывания в Сосновке, где я успел и стать "бугром", как ни противился этому, и даже попал в Совет актива — общественную организацию заключенных, пусть ее и ругали — во главе с бывшим поручиком из РОА Емельяновым. Хотя, кстати, там не бывало прибалтов — тоже чистюль!

Да, я пошел в актив сознательно: не пролезать же туда явным карьеристам, которые ради лишней пайки готовы тянуть жилы из своих же людей! Так, между прочим, делал потом и Вовка на карьере, где объединился с порядочными ребятами в таком же Совете, даже выпуская стенгазету. Что значит — писучий кент!

Правда, я все время чувствовал над собой опеку то одного, то другого придурка или общественника. Хотя меня по-прежнему почти не беспокоил "кум" — за исключением старой кляузы на Дальнем Востоке. Не может быть, чтобы не вели наблюдения, желая поймать на чем-то самом существенном! Скорее всего, это могли быть доносы по поводу той же РОА, будь она неладна с присягой...

Так едва не вышло при одном разговоре, затеянном в курилке нашего барака, — и снова про злополучную Вторую ударную. Чтобы сбить эту тему, я спросил: а что здесь знают про судьбу другой армии — 12-й, попавшей в окружение летом 41-го вместе с 6-й? Да, бывал ли кто-нибудь там — у села Подвысокое, где до середины августа сопротивлялись отдельные части, пока это не

 

- 280 -

кончилось пленом? Вон даже и в печати об этом не пишут теперь, хотя там был командир — Понеделин, равный Власову по плену!

Закрыв таким образом рот провокаторам, желавшим обвинить меня в нарочитом пленении, а потом и во власовщине, я таким же образом спустя несколько месяцев пресек и другой подвох. Разговор зашел после публикации в "Литературной газете" стихотворения Евгения Евтушенко "Бабий Яр": вот, мол, кто встал на защиту евреев — не то, что некоторые выдавали их в плену! Тут я совсем разошелся: ну, как можно такое говорить, если даже сам Власов не посмел открыто выступить против них, а отвел удар... да!

Спохватившись, что сказал лишнее, я все же настаивал: мол, слышал раньше, что власовцы не выступали прямо против евреев, хотя и печатали в "Заре" письма убитых евреев-политруков про зажиточную жизнь их семей в тылу. Но ведь лично генерал отклонил требование Гиммлера, чтобы обвинить мировое еврейство в этой войне, а евреев назвал такой же равноправной нацией в стране, как и других, — согласно советской конституции... Ясно вам, мозгокруты?

Конечно же, пошли подкожные вопросы: а откуда мне это стало известно и не получается ли, что я сам еврей? Да, вон у меня темная физиономия и вообще нерусский тип — вроде жулика Константинера. Недаром даже принимали за армянина, и еще была такая кличка — Карапет... не достаточно ли этого? Но, мол, если пошла такая пьянка, то разве и Евтушенко не называет себя евреем... как там пишется в стихотворении? И я даже замахал газетой. Читайте!

Кажется, потом разговоры поутихли. Но вон стоило осенью 61-го пройти новому съезду партии, как опять заволновались: там присутствовал даже такой антисоветчик, как монархист Шульгин, — в качестве гостя лично Никиты-"кукурузника"... И если нас все равно держат за колючей проволокой, то мы, получается, хуже, чем самые ярые враги? Возможно, так хотели, чтобы я возмутился и стал ругать Хрущева! Ну и снова пришлось выкручиваться...

Такая подкожная жизнь тянулась до переполоха в конце года, когда объявили про новые порядки в лагерях с введением нескольких категорий зэков. Я подпадал под одну из тяжелых — с лишением частой переписки и посылок, хотя и так долго ничего не получал. А одновременно пошла перетасовка по зонам, и я попал наконец на пресловутый Явас, о котором Володька даже написал сти-

 

- 281 -

хи: "Явас, Явас... звучало, как угроза". И там было о прошлом этого зловещего края:

Сводили судьбы кулаков, которых

Пригнали ставить электродвижок,

И цифра "29" — их история

На здании, где дали первый ток.

Еще упоминались и "знатные троцкисты с котомкой сухарей вместо идей", и указники "семь-восемь", и военнопленные. Было и про актуальные события:

Пришла инакомыслящих пора:

Кто взят был на Московском фестивале,

Кто Джиласа читал — про "новый класс" —

Всех пожирал мордовский зверь — Явас!

Воспетый Вовкой там "моряк бывалый с "Туапсе" — одессит-тезка встретился мне едва ли не в первый день.

Этот Володя Бенкович сел на 25 за то, что уехал с Тайваня в Штаты, а потом в Бразилии корпел в механиках, пока не убежал оттуда в советское посольство, но после возвращения в Москву и выступлений по телевидению был классически "пострижен и посажен". Что и требовалось — по общеизвестной норме КГБ!

Бегло рассказав о себе, он тут же позвал меня на очередной футбольный матч (оказывается, в зоне бывало и такое!), где бегал судьей. Как бы отплачивал тупым одесским судьям, которые его нелепо засудили... Остроумно поступил — настоящий одессит!

Признаться, я с его помощью сам приобщился здесь к футболу. То, что так любил с детства — еще до хождения на руках или турника на рельсе в переулочке! И даже расстроился, вспомнив былое.

Это происходило на той огромной поляне, где, по нашему выражению, Колька Пинчик "мерял землю" — неутомимо бегал за мячом, — дразня соседей — вроде грека Леньки. Поляна, раскинувшаяся между домами "Комиссарчика" и "Интеллигента" — на целый квартал вдоль и поперек — была в основном заросшей бурьяном с разным хламом, напоминая отчасти свалку, но по диагонали тянулась широкая дорога для живущих на соседней улице — Балашевой. И пока мы бегали там, кто ни проходил мимо нас: и сварливые домашние хозяйки ("гоняют здесь с мячом — на нашу голову!"),

 

- 282 -

и девчонки, чтобы специально подразнить нас ("как дурные — бьют и бьют по куску резины..."), и даже один вечный пьяница с лиловым сморщенным лицом (якобы из "баржанов" — прежних обитателей той портовой ночлежки, где жил и Максим Горький до своего писательства!).

Ну и стоит ли говорить, как запомнился такой футбол нам, когда еще не пришло время других занятий — вроде "цурки", забрасывающейся тоже на весь простор той поляны, пока ее не стали застраивать! Кстати, кто там были первыми поселенцами — немцы из числа колонистов, наехавших из-под Одессы. Шустрые и мрачноватые, они поразили меня и тем, как стали работать, буквально на глазах поднимая стены своего огромного дома и кладя штукатурку так ровно и гладко, как это не умели даже в зоне. И когда я дома вслух удивлялся их сноровке, то мама горделиво напоминала: мол, разве иначе могут они — немцы работать? Тогда я невольно зауважал тех, кто потом причинил мне столько бед, пусть и связан с ними родней...

Так вот — едва я теперь стал гонять мяч по небольшому стадиону на Явасе, подстрекаемый моряком Бенковичем — с настоящим судейским свистком в зубах! — то, насколько живо вспомнилось прошлое — и трогательное, и вроде бы невероятное! Но, честно говоря, разве похож я был здесь на тогдашнего футболиста — хоть и не такого "землемера", как Пинчик, но' зато с тем ударом, который называли "убойным"? Бегу по скудной мордовской земле, перемешанной с песком, а ноги расползаются, или уже быстро устаю — со спертым дыханием. Не говоря даже про слабый удар по мячу, а то и "мазаный"... Как это раз высмеял и он, наш судья: "Не тот я стал теперь, да? Так это поется в одной опере!" И я удивился такой культуре этого простого моряка с захваченного танкера.

Кто еще поразил меня здесь, кроме упоминавшегося Ронжина со "Свободы" или полковника ГРУ Чистова из библиотеки с генералом-танкистом Шавгулидзе, — это латыши из мебельного цеха, которые не просто пили политуру для своих шкафов, а и даже слушали "Голос Америки" с его позывными на всю рабочую зону. Там же меня привлек буфетчик Гриша, о ком я слышал раньше, — с Атлантического вала: он не только продавал молоко, а и принимал жену из Франции, и читал "Юманите". Он сообщил, что в пору Великой

 

- 283 -

Амнистии многих власовцев из других зон целыми эшелонами отправляли в Казахстан — на освоение целинных земель и вечное поселение там. "Ну и стоило ли нам горевать?" — похлопал меня по плечу тот, кто уже не носил бляху "РОА". И я был совсем не уверен, что он не связан с "кумом", как и Митя Сухоруков.

Однажды мне напомнило про Власова забавное совпадение — на общем лагерном собрании. Там в президиуме рядом с начальником лагеря и замполитом сел представитель из управления Дуб-равлага — в роговых очках и сильно скуластый. Когда же мой сосед в зале — выпускник Бауманского училища и создатель целой партии — "Освобождение", за что и попался, — назойливо поинтересовался — "как выглядел Андрей Андреевич", я и показал на этого управленческого очкарика. Ну и ошалел тогда Авдеев!

Похоже, что власовщина преследовала меня повсюду по пятам, в том числе обликами самих чекистов... Вот наваждение, которое не оставляло меня надолго и в будущем! Да, вон едва я освободился, как мне подсунули в Одессе очерк в "Известиях" солидного профессора про поимку Власова на дороге под Прагой!

Чтобы не привлекать внимание начальства, я старался на этом Явасе "не нарушать": и чинно заправлял постель на двухэтажной койке, и писал в свой блокнотик только в положенном месте — за общим столом, чтобы не вызывать подозрение тайным маранием бумаги, и прогуливался на людных аллеях не в одиночку с кем-то, а в компании с земляками с Украины — и то Левобережной, лишь не общаясь с "повязочниками" — открытыми активистами-придурками. Но стукачей я ощущал своей кожей даже в облике тех заматерелых лагерников — из бывших полицаев, которые по вечерам тихо тачали в своем уголке матерчатые тапочки "на продажу"... И не был ли "тихарем" даже банщик из рабочей зоны, посаженный, по его словам, аж в 43-м — "за эту сучью оккупацию"? Хорошо хоть, что было совсем мало одесситов — известных болтунов! Если не считать одного — после событий на Молдаванке в 60-м. Вот хипеш!

Как я узнал от него — чернявого юркого типа, сразу запустившего бородку, там возникли волнения по ходу выборов в народные судьи. В конце воскресного дня подвыпившая уличная братва прицепилась к продавцу в закусочкой — почему тот ударил солдата, сновавшего у прилавка? Продавца избили, а когда вмешалась мили-

 

- 284 -

ция, стали бить и ее — уже палками и камнями. Против присланных взводов из местного гарнизона выставляли опрокинутые троллейбусы, а иных милицейских начальников даже выбрасывали с верхних этажей. Но самое интересное: среди беснующейся толпы с визжавшими девками и мстительными жлобами вертелись явные заводилы — трезвые и четкие... не агентура ли из НТС, которая и раньше творила диверсии в центре города?

Такой рассказ земляка меня и насторожил (не очередная ли "покупка"?), и где-то в душе порадовал (значит, народ и теперь не спит!). Получается, что в массе людей накапливается ненависть и к новому режиму — не только сталинскому. Не зрели ли тут ростки того, что посеяла власовщина? Да, ведь в ее программе было крепкое зерно!

Уже говорилось, что она предполагала в первую очередь ликвидацию коллективного пользования землей — то, что делал своим Указом и Розенберг. Сами немцы помогали крестьянству!

"Впрочем, не одни колхозники — вся страна надеялась на конец диктаторского произвола и его замену гуманным, цивилизованным правлением. Однако власть ответила на эти чаяния возвращением к практике дутых процессов, массированными репрессиями, тогда как страна задыхалась: был нужен глоток свежего воздуха".

Так писал в "Литературной России" мудрый человек, старый зэк — еще с Соловецких островов, автор честного романа о народных мучениках — Олег Волков в статье "Жили — не тужили", касаясь прошлого России. То, что я читал, уже выйдя на волю.

Поминая недобрым словом сталинщину после войны, он продолжал там:

"...и хрущевское правление не оправдало чаяний — пусть значительная часть репрессированных была реабилитирована, и ссыльным было разрешено вернуться в родные места: на раскрепощение жизни не хватило духу и у этого правителя".

Ну и когда же меня коснется это — возвращение "в родные места"? О том, как тянуло к ним, я понял, будучи в ссылке. До слез! Не приходится говорить, как я нетерпеливо ожидал всего позже. Хотя и не знал, как мне теперь жить дальше.

 

- 285 -

23

 

Вот она — пресловутая Потьма! Здесь не только встреча с лагерями, но и прощание. Долгожданный момент... неужели он наступил? После всех ожиданий и мытарств в лагерной канцелярии.

Поездка по узкоколейке железной дороги, построенной когда-то первыми зэками. Потом шатание по поселку — в поисках управления Дубравлага, где выдают паспорта. Столовая... странно, что там можно есть, сколько хочешь! Чем не Париж, только без баб?

Слово "Потьма" на здании вокзала, показавшегося огромным после обычных лагерных одноэтажек, тягостно било мне в голову, пока я слонялся там в очереди за билетом и в ожидании первого же поезда на Москву. О, странная толпа из таких же освобожденных с рюкзачками и с налету напившихся... Но подальше от них!

Когда я попал вторично в управление, чтобы получить изготовленный паспорт с вклеенной фотографией, где хмуро выглядел как человек с отросшей прической и с уголовным взглядом, то уже подкосились от нетерпения ноги. Ну, скорее бы сбежать отсюда, пока начальство не передумало и не нашло что-то еще в моей военной и послевоенной биографии! Надо двигать, как и через Бельгию!

Впрочем, честен ли ты, Иван Федорович, сам перед собой? Я думал об этом, сидя у окошка вагона и глядя на проносившиеся там вверх-вниз провода... как и описанные в повести "Чумка-60" моим слободским дружком. Или как уже привык называть — кентом!

Нет, я не походил на его героя — липового Остапа Бен дера, тоже ехавшего в Одессу. Пусть сам пережил много превращений и даже немало отсидел, как и тот, но ведь не паразитировал ни на людях, ни на обществе. Хотя почему-то в душе было чувство раскаяния — и перед покойной мамой, и перед близкими, если не перед самим собой: правильно ли я жил эти 20 лет?

С другой стороны, меня ужаснуло, что вторую часть своей жизни я метался из стороны в сторону, не найдя ничего, кроме справки об освобождении. Документ, какого у меня не было при возвращении из плена... И не отсутствие ли его и породило всю мою эпопею? Как и отсутствие настоящей привязки к родной земле не стало ли причиной всех метаний у власовцев?

"От сытости кони не бегают..." — так, кажется, говорил сам Власов, или в каком варианте приводятся эти слова у Солженицына.

 

- 286 -

Но вон и Вовка запутался со своим конем, которого запрягал в Мордовии — вплоть до каменного карьера. И освободился ли он уже — пожалуй, раньше меня?

Не передать, как я подъезжал к Москве, не обращая внимания на толчею в вагоне, где мне чудились знакомые "тихари". На перроне Казанского вокзала я нагрубил носильщику, толкнувшему меня — явного зэка в телогрейке. И все не находил себе места!

А вот и Киевский вокзал — со словом "Одесса" на вагонах, выбитым на картонке билета, как было у Аксенова в "Звездном билете". Ну и где моя звезда теперь, спрашивается?

В поезде мне подумалось об Анисье, как и о контрразведчике Юрке. Вспомнил о людях "хороших и разных", как про поэтов.

Не говоря уже про свой дом, который меня не ждал.

Я вернусь дорогою знакомой

По песку — сухому, как навоз...

Да, в этом стишке Багрицкого есть еще, кажется, "косоглазый пес", который "выбежит из дому". О, "хорошо бы собаку купить!" — так у Бунина. А я сам теперь, как пес? И без покупателя...

Чтобы не дразнить еще себя и тем более — не томиться ошметьями чужих стихотворений, я заказал в буфете бутылку пива к жареной картошке. Благо, у меня еще были деньги, отпущенные строго до означенной копейки в спецчасти лагеря № 385/11 на Явасе. Я сидел, ни с кем не заговаривая. И даже пропустил в окне здания МГУ. Пусть оттуда больше не забирают честных мудрецов!

Одесса же встретила меня низенькими трущобами Пересыпи и трубами у ТЭЦа, которых стало уже три. А при виде полоски моря f я отвернулся, вдруг вспомнив про старшего брата Федьку с его "Береговой обороной". И долго тер взмокшую небритую щеку...

Ну, вон и Слободка — с теми же низкими крутыми домиками. Здравствуйте, переулочек с рельсой и столб, где был наш фонарь!

А у порога ворот я странно закашлялся. И не мог что-то сказать.

Кто там ко мне кинулся и захлопотал — уже не разобрать... Карамба! И кто говорил, что гнить мне вечно в тундре?

Потом меня забрал к себе верный Пинчик — ночевать и "просто жить", хоть уже был с женой — явно кривобалковского вида. Спасибо верным друзьям! И уж какие там были слова за бутылкой...

 

- 287 -

Когда же на другой день я сразу пошел в милицию, то мне начальник сунул постановление на папиросной бумажке: "...в 24 часа покинуть... в соответствии с положением о паспортах". Не поняв, я еще пошумел — напрасно! А так ли я ругался у следователей?

Только потом пришла на помощь старожилка тетя Феня, у которой оказалась знакомая молочница с Кривой Балки, носившая в милицию свой товар. Она после недолгих переговоров прописала меня в своем поселке — у одинокой соседки. И тогда можно было почувствовать, что я уже дома... Даже без трех соток, как в ссылке.

Обо всем этом я мысленно пожаловался маме, когда пошел к ее могилке. На кладбище мы с Пинчиком распили, что полагается, а потом был визит к Ивану-"Комиссару" на Молдаванку, где у него росла уже вторая дочка. И меня там едва не взяли в крестные.

Что касается "Интеллигента", то я не сразу застал его — теперь работавшего уже не по редакциям, а лишь книжным продавцом на улице. Его литературная душа еще боролась — вроде Шмелинга!

О, как мы обнялись прямо на глазах у покупателей — два бывших зэка! И как не могли найти нужных простых слов!

Потом встречались у него дома с угощениями жены. Прима!

Пока он не надоумил меня писать эти трудные записки.

Конечно, с его какой-то помощью.

 

- 288 -

Эпилог

 

Что еще сказать мне? Как говорится, последнее слово судимого...

О своей дальнейшей работе — тут ничего особенного. Не как в Австрии! И даже в Шадринке... Советский стандарт!

Я пошел на ближайшее большое предприятие недалеко от Кри вой Балки — крекинг-завод, построенный перед войной и вечно пускавший огонь в небо. Влез в самую гущу тягостного труда.

Там, в трескотне неведомых машин и в нефтяном смраде, удавалось молчать. Ибо не с кем чем-то делиться при нашей напряженной жизни! Да и кому интересно? Раз и друзья тебя не всегда понимают, а Миша Попов лежит в Мордовии вместе с прочими кентами.

Лишь однажды Вовка позвал меня в свой книжный магазинчик — "Поэзия". Там толпились бойкие любители Евтушенко с его вызывающими творениями, кроме "Братской ГЭС", или "Яблока" Вознесенского. И там было выступление живого поэта из Москвы — Долматовского, читавшего стихи из новой книги. Занятно!

Этот сборник назывался образно: "Африка имеет форму сердца". А я подумал, глядя на уверенного, с трубкой в зубах выступавшего: ну, а какую форму имеет мое сердце — столько пережившее и все же напряженно бьющееся, как и мотор в нашей заводской провонявшейся мастерской? Или нет еще таких образов, чтобы передать то, что осталось после плена и прочего?

Кстати, о моем плене. Через некоторое время я узнал от дружка, что тот же Долматовский выпустил новую книжку, и на этот раз прозаическую — о том, как он сам был в плену. И где именно — как уже сказано, где сидел и я с осени 41-го года. Книга под непонятным названием — "Зеленая брама".

Что такое Зеленая брама?

Средь холмов украинской земли

Есть урочище или дубрава

От путей магистральных вдали... —

так он сам объясняет это название книги.

И еще здесь стихотворное вступление:

 

- 289 -

Это место суровых событий.

Не записанных в книгу побед,

Неизвестных, а может, забытых...

Ну и дальше — рассказ о пережитом, с главы "Я из Сорок первого года".

Не сразу я там добрался до воспоминаний о знакомом боевом месте — селе Подвысоком, где были штабы танковых армий и газетные редакции, а также командующий, сам попавший в плен.

Слава Богу, автор не только описывает место, где он был ранен, — эту самую Зеленую браму ("...в переводе на русский — Зеленые ворота. Как поэтично: дубрава — ворота, свод которых образуют смыкающиеся вверху кроны!).

Он и указывает, что "борьба у Подвысокого была героической, хотя "подробности начисто отсутствуют, картина боев не восстановлена..." А дальше вполне откровенно: "...именно там пропали без вести тысячи красноармейцев и командиров кадровой службы" — таких же, как был и я! И наша дорогая подбитая Т-34! И Васька!

Но после этого помещена глава, так и называющаяся — "Уманская яма", как прозвали "концлагерь на украинской земле", который...

"...оказался одним из первых на Украине, к тому же и печально знаменитых. Фабрика смерти начала работать в первых числах августа 1941 года. Пленники под открытым небом на голой земле. Для тяжелораненых — навесы, где раньше сушился кирпич. Ни кухонь, ни уборных не предусмотрено. Сюда свезли и согнали захваченных в Подвысоком и по округе красноармейцев и командиров 6-й и 12-й армий, подвергая коллективной пытке".

Находившийся там же и чудом сбежавший Долматовский приводит также показания командира роты охранного батальона немцев, рассказавшего кое-какие подробности — из тех, что уже забылись в моей голове:

"Этот лагерь был рассчитан при нормальных условиях на 6-7 тысяч человек, однако в нем... содержалось 74 тысячи человек. Командир лагеря Беккер был не в состоянии организовать эту большую массу людей и прокормить ее..."

То, что я вполне и познал на себе, когда буквально подыхал на

 

- 290 -

снегу, корчась от дизентерии! И разве случайно потом попал на свалку умерших? Жаль, что туда не затащили и этого Беккера!

Но ведь была и другая причина такой трагедии — и не только в Умани. Пожалуй, самая главная, хотя о ней пишут мало.

Или совсем не пишут о таких спасительницах, как тетка Горпына.

Так, лишь упоминавшаяся историк Екатерина Андреева считает, что "красноармейцы, взятые в плен в первые месяцы войны, попадали в ужасающие условия и подвергались самому жестокому обращению" потому, что "Советский Союз отказался подписать Женевскую конвенцию 1929 г. о статусе военнопленных (тем самым лишая советских военнопленных защиты Международного Красного Креста, которой пользовались другие военнопленные).

Впрочем, разве теперь не широко известно заявление Сталина о том, что "у нас нет военнопленных, а есть изменники Родины"? И таким считался даже его сын, как и племянник Молотова и кто там еще... Ну, так удивительно ли, что массы наших пленных — вроде меня — стали искать защиту не лишь под крылышком врага, а и в борьбе с теми, кто их приговорил на смерть? И разве не случайно появление Власова вместе с другими военачальниками, которые, спасая людей от голода, и вели на эту борьбу? А их еще поносят за такую борьбу! Вместо памятника — скорбного и покаянного.

Это убеждение сидит во мне, что бы ни говорили вокруг о трусости и предательстве. Во всяком случае, если я и виноват, то расплатился за ошибки своими мытарствами. Так сказать, уменьшился к старости на 7 сантиметров, как было в "Заре". И даже больше!

Вон потом я узнал, что Солженицын в "Архипелаге ГУЛАГ" честно сказал о трагедии и достоинстве власовщины и ее борьбе против сталинской тирании. И как бы в поддержку этой мысли, выступая по телевидению, он — этот "литературный власовец", как его прозвала подлая советская печать, — держал в руках изданный "Посевом" в Москве толстый том — мемуары Штрик-Штрикфельдта "Против Сталина и Гитлера". Достоверная книга о судьбе мятежного смелого генерала, о его тщетной попытке дать волю России.

А недавно я сам видел на Дерибасовской в кинотеатре "Хроника" такой документальный фильм — "Личное досье генерала Власова". Там было достаточно с уважением показано все, что происходило в стане его армии. И как бы для оправдания генерала этот

 

- 291 -

фильм был запущен и на всю страну — по телевидению в самый разгар августовских событий после подавления ГКЧП! Кстати, это совпало с 90-летием самого генерала — неспроста ли?

Ну и самое показательное: вышла видеокассета про Власова, на которой отснят весь его боевой неповторимый путь и даже звучит его голос — уверенный и властный. Ну, а что сказать о памятнике Русскому Освободительному движению с портретом генерала в Штатах? Не только вся Россия его помнит! Пожалуй, весь мир!

Говорю об этом не во славу такого деятеля, а как бы ради объяснения своих поступков, пусть я до конца и не встал в ряды власовских борцов за будущее России — не просто без большевиков, а и демократической.

Но вот одновременно теперь выходят такие книги, как беллетризованная история власовщины, какую написал Юлий Квицинский. Значит, хула еще жива? Хотя близок вековой юбилей генерала.

Так не косится ли и на меня кто-то из близких, знающих мое прошлое? Не считают ли и меня хуже, чем я есть?

Не только бывшая соседка Люська — вдова погибшего Жорки.

Мне довелось ходить на некоторые общественные собрания. Я также пробовал заговаривать с иными правозащитниками и бывшими диссидентами. Увы! Там сплошь разнобой.

Не оправдываясь теперь, я все же скажу, что невольно попал на ту дорогу, которая привела меня из Уманского лагеря в Германию, а там и в ряды тех, кому я верил в критические периоды отечественной истории.

Но, еще не доверяя публичному мнению, я здесь не просто рассказал о себе. Мне также кажется необходимым объяснить, почему не рискую быть с другими бывшими политзаключенными в их нынешних общественных рядах. И до сих пор не ожидаю реабилитации за содеянное от новых властей.

Несмотря на это и даже вопреки своему возрасту, для меня все-таки окружающая жизнь представляется, как в стихах, "огромным летящим простором".

Только, спрашивается, куда она летит?