- 95 -

БРАТЬЯ МОИ - УГОЛОВНИКИ

 

Возможно, мне скажут: а не перекладываю ли я розовой краски, не чересчур ли вольно пишу? Сентиментальный убийца Никуйко... целомудренный вор Шумилин... Не слишком ли осветленные типы выходят из-под моего пера, и что это, как не оправдание преступников, идеализация уголовного мира?

Нет, не идеализация. Попытка понять этот мир, рассмотреть, из кого он состоит. Кто они — уголовники, эти парии нашего общества, осужденные и отвергнутые им, эти люди, которых мы обычно стараемся не видеть, не знать, не замечать? Братья они наши, или нет?

Я знаю, что есть два подхода, две точки зрения на проблему. Одни считают, что уголовники, уголовные преступники, набивающие наши лагеря и тюрьмы, суть (по их взаимоотношениям с обществом, по их психологии, быту, нравам, морали и т.д.) отщепенцы, отребье рода человеческого, закосневшие в жестокости и безбожии, а часто просто биологически порочные, ущербные особи, в которых нет ничего человеческого, достойного. В какой-то степени эта линия восходит к "Запискам из мертвого дома" Ф.М. Достоевского.

Другая точка зрения имеет в своей основе чеховский подход, так полно и прекрасно выраженный им в "Острове Сахалине". Конечно, могут сказать, что Чехов был сторонним наблюдателем и сам с уголовными каторжниками не сидел. Но эта линия включает в себя и свидетельства такого замечательного знатока уголовной психологии, как В.Г. Короленко.

 

- 96 -

Мне кажется, расхождения эти чисто субъективного толка. Что касается меня лично, то мне, конечно, ближе вторая точка зрения. Так виделось, так было.

Да, многие герои моих очерков, почти все мои сотоварищи по этому своеобразному гулаговскому островку, что я назвал Институтом Дураков, суть преступники, совершившие те или иные, порой тяжкие, преступления против личности и общества. За исключением Радикова, отчасти Матвеева. Ну и Каменецкого — тоже, подумаешь — прокурора оклеветал! Что же, за это — в яму бухарскую бросать? Ну, а Никуйко, конечно, — убил человека, и Розовский, хоть и смешно, — растратил казенные деньги. А Яцунов хулиганил, тиранил людей... И я не хочу в этом смысле оправдывать, обелять их. Но в то же время: не могу и не хочу продолжать их судить. Я же не уголовную хронику пишу, а очерки о судьбах и душах. Поэтому рисую их такими, как предстали они мне: доверчивыми и слабыми, растерянными и усталыми, страдающими и надеющимися. Я увидел их не так, как видит прокурор: сквозь другую щелочку, а главное — другим сердцем. Я различил в них много хорошего и об этом хорошем попытался рассказать.

Нет, я не обходил их преступлений, но в ракурсе их характеров, их психологии, эти преступления оказывались часто так невелики. И почти всегда — оправданны. А уж если не оправданны, то понятны.

При ближайшем рассмотрении: как часто люди эти сами были жертвами чьей-то чужой воли, рокового стечения обстоятельств, в конечном счете — порочного влияния общества, государства, системы.

Это были жертвы несовершенных и жестоких законов, в которых наказание часто совершенно не увязывается с фактической степенью вины. Жертвы социальной несправедливости и неблагополучия жизни в государстве, в котором мизерная заработная плата у большинства населения не дает возможности обеспечить элементарные потребности без преступления закона...

Жертвы личной неустроенности, уродливых семейных отношений, развращающего влияния улицы, алкогольного разлива...

И главное — жертвы безнравственности общества, в котором убита вера и извращены представления о добре и зле; общества, где все вокруг крадут, прячут, обмеривают, обвешивают, подливают в сахар во-

- 97 -

ду и в цемент песок, уносят с заводов краску, ткани и говяжьи лытки, приписывают цифры, подписывают фальшивые акты, клевещут, подсиживают, доносят и лгут... Конечно, я пишу об этих людях, жалея их. Такими они виделись и хочу верить — были такими по своей сути: большие и достойные жалости дети, больные пасынки больной, равнодушной к своим несчастным отпрыскам системы. Я говорю сейчас не только об институте Сербского. И до, и после, в зловонных, переполненных камерах Владимирской следственной тюрьмы, в бараках уголовного лагеря, я встречал десятки похожих, таких же искалеченных судеб. И всегда сквозь коросту уголовной скверны, грубости, даже цинизма, стоило только поскоблить сильней, дохнуть теплом, прикоснуться сердцем, — проглядывало человеческое, доброе, больное. И я смыкался с этими людьми, и любил в них — людей, и жалел их, и берег. И называл их: братья мои.

 

И еще может возникнуть вопрос: а почему я уделяю так много внимания этим людям, какое отношение имеют их, хоть и интересные судьбы к проблеме использования психиатрии в СССР для подавления инакомыслия и политической расправы?

Не знаю. Я не могу этого объяснить, но — имеют. Эти люди встретились мне в том психиатрическом Зазеркалье, в котором я, волею случая или судьбы (что, говорят, одно и тоже), оказался два года назад, и в памяти моей навсегда в нем остались. Эта странная тюрьма, где на окнах нет решеток и надзиратели в белых халатах отражаются в паркетных зеркалах... Эти уставленные в потолок реактивные бороды... Все смешалось: жутковатая остекленевшая улыбка Пети Римейкаса и "кукаревод" Ивана Радикова, и конские стихи Игоря Розовского, — все смешалось — вместе с доверительными "Ну почему вы нам не верите?" Любови Иосифовны и бульдожьим оскалом Лунца — в единую ирреальную ткань, вошло в мой "психиатрический бред", в ту полуявь-полусон, в которых пребывал два бесконечных месяца. И я не могу разрушить мозаику, рассказывая об этом состоянии, я должен рассказать и о них...