Творчество и судьба историка: Борис Александрович Романов

Творчество и судьба историка: Борис Александрович Романов

1. ПРОЛОГ

12

— 1 —

ПРОЛОГ

Могли ли предугадать родители жизненный путь и судьбу своего сына, названного Борисом, родившегося в Петербурге 29 января (10 февраля) 1889 г., младшего из детей в семье профессора Института инженеров путей сообщения Александра Дементьевича Романова и школьного врача Марии Васильевны (урожденной Шатовой)? В конце 80-х годов прошлого века люди этого круга едва ли задумывались о возможности бурных революционных потрясений. Они не могли даже предположить, что им самим и их детям придется пережить три революции, последняя из которых круто изменит все общественные отношения в стране и их устойчивый и казавшийся благополучным жизненный уклад, а сын Борис в результате этого подвергнется репрессиям и гонениям, проведет несколько лет в тюрьме и концентрационном лагере, станет известным ученым, памяти которого будут посвящаться книги и издаваться сборники статей.

Ничто, казалось бы, не предвещало и выбора Б. А. Романовым профессии историка. Ведь ни его родители, ни его родственники не были профессионально связаны с гуманитарными науками. Его мать принадлежала к южнорусскому дворянскому роду, воспитывалась в семье военного, дослужившегося до полковничьего чина. Отец А. Д. Романова происходил из нижегородских государственных крестьян, в 50 — 60-х годах XIX в. служил межевщиком в Нижегородской палате государственных имуществ, а его мать до замужества была дворовой крепостной.1 Об отце Б. А. Романова известно существенно больше, чем о его матери.

А. Д. Романов родился в 1853 г. в многодетной семье. Его биография характерна для людей, вышедших из низов и поднявшихся в верхи общества в условиях пореформен-


1 Здесь и далее биографические данные об А. Д. Романове почерпнуты из сохранившихся его документов в личном фонде Б. Л. Романова (Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 1).

13

ной России исключительно благодаря их талантам и работоспособности. Учась в Нижегородской гимназии с 1863 г., А. Д. Романов вынужден был одновременно давать частные уроки, чтобы как-то прожить и помогать семье родителей. После окончания с золотой медалью гимназии А. Д. Романов в 1870 г. стал студентом физико-математического факультета Петербургского университета по математическому разряду, где и получил математическое образование. В 1874 г. он сразу же по окончании университета поступил на 3-й курс Института инженеров путей сообщения. Можно предположить, что стремление овладеть другой профессией было связано с бурным ростом железнодорожного строительства в 70 — 80-е годы, открывавшим возможность проявить себя человеку и из низов именно на этом новом поприще. Еще будучи студентом института, А. Д. Романов принимал участие в строительстве Оренбургской железной дороги.

Завершил образование в институте он в 1877 г. и получил звание гражданского инженера с правом производства строительных работ и с правом на чин коллежского секретаря, после чего А. Д. Романов поступил на службу в армию, где от рядового вольноопределяющегося I разряда в запасном батальоне лейб-гвардии Семеновского полка за 2 года прошел путь через чины унтер-офицера, портупей-юнкера до подпоручика первого железнодорожного батальона в Москве.

Уволившись с воинской службы «по прошению» в 1879 г., А. Д. Романов начал преподавательскую деятельность в качестве внештатного репетитора в своей второй alma mater, куда его пригласил его учитель, профессор и заведующий кафедрой паровой механики и паровозов Л. А. Ераков. Одновременно А. Д. Романов работал в Техническо-инспекторском комитете железных дорог. И в дальнейшем он совмещал практическую работу в железнодорожном ведомстве с педагогической и научной деятельностью в Институте инженеров путей сообщения. В институте А. Д. Романов сделал блестящую карьеру, начало которой было положено переводом на должность штатного репетитора. Репетиторы, как и профессора, получали твердый оклад — вне зависимости от числа читаемых лекций. В 1887 г. А. Д. Романов переводится на должность экстраординарного профессора, а в 1896 г. становится ординарным профессором по кафедре прикладной механики, которую и возглавил. Наконец, по выслуге 25 лет, в 1904 г., он получил звание заслуженного профессора Института инженеров путей сообщения и чин действи-

14

тельного статского советника. А. Д. Романов читал курс лекций «Теория паровых машин», «Паровозы», «Подъемные машины»; два последних лекционных курса были опубликованы. В сфере исследовательской работы А. Д. Романов, развивая теорию паровозов, разработал метод расчета паровозных шатунов и предложил вместо криволинейного графика силы тяги — параболический.2

Практическая деятельность А. Д. Романова в железнодорожном ведомстве связана была, в частности, с зарубежными поездками. Так, в 1877 г. его командировали в Германию для приемки рельсов, тогда же он побывал во Франции и в Бельгии, а в 1892 г. — в США для изучения вопроса об обслуживании паровозов сменными бригадами. Возвратился из Америки А. Д. Романов через Тихий океан и тем самым совершил кругосветное путешествие.

Внешне неожиданной была добровольная отставка А. Д. Романова, как только им был выслужен необходимый стаж для получения пенсии. Прекратил свою преподавательскую деятельность в 1909 г. 56-летний преуспевающий профессор и практическую работу — крупный инженер. Можно предполагать, что им двигали иные интересы, которым он хотел посвятить себя, освободившись от государственной службы.

Еще в гимназические времена А. Д. Романова захватила страсть к овладению языками. Тогда он самостоятельно, без учителя, начал изучать английский и итальянский. Впоследствии он посвящал освоению иностранных языков все свободное время, став полиглотом. Реализовывал свой не такой уж распространенный дар А. Д. Романов во время многочисленных поездок в Европу, Америку, Азию и Северную Африку, используя для этого отпускное время и командировки. После же выхода в отставку он проводил многие месяцы и годы в путешествиях, в ходе которых углублял и расширял свои знания. Так, летом в 1911 г. А. Д. Романов провел 3 месяца в Ченду — главном городе китайской провинции Сычуань, где не только изучал китайский язык (вместе с будущим крупнейшим ученым-китаистом В. М. Алексеевым), но и попробовал записывать китайскую речь в транскрипции латинскими буквами, потерпев, по его словам, как это было и с другими иностранцами, неудачу, после чего, в результате «нескольких проб, решил остановиться на русском алфавите как наиболее богатом». Результатом этого опыта стала написанная в 1913 г. брошюра «О транскрипции звуков китайского языка», которая, однако, из-за начавшейся войны была напечатана в Типографии имп. Академии наук только в


2 См.: Ленинградский Институт железнодорожного транспорта им. академика В. Н. Образцова. 1809 — 1959. М., I960. С. 130.

15

1916 г.3 Предпослав своей работе два эпиграфа («An inpretentious contribution to knowledge»4 и пушкинскую строку «Твой труд тебе награда»), А. Д. Романов в кратком предисловии обрисовал мотивы, приведшие его к решению выполнить эту работу: «И малый труд, за который пришлось взяться по собственному побуждению и совершенно бескорыстно, — труд, без всяких претензий относительно его значения, но старательно и любовно выполненный, может доставить большое удовлетворение, независимо оттого, что скажут о нем другие».

Выход в свет этой брошюры застал А. Д. Романова в Европе, куда он уехал лечиться в 1914 г. и откуда сумел вернуться только в 1920 г. В постскриптуме к предисловию, написанном в Риме 12 апреля 1915 г., он сообщал, что «имел случай в Национальной центральной библиотеке г. Рима ознакомиться с книгой <...>, где автором применена своя собственная транскрипция и приведен список односложных слов северного мандаринского наречия», а затем в Неаполе познакомился с «бароном Гвидо Витале, профессором китайского и русского языков в тамошнем Восточном институте». Закончил свой постскриптум А. Д. Романов прочувственной фразой: «От работы своей получено мной все, чего только мог желать: душевное удовлетворение и ряд светлых радужных минут, — и ойа совпала у меня со временем обеспеченных и очаровательных переживаний, — с той счастливой порой, когда я, наслаждаясь красотами природы и произведениями искусств, жил преимущественно в области духа, и когда моим мыслям не приводилось испытать никаких помех, ни угнетения, хотя мне пришлось болеть сердцем за пострадавших от войны и за тех, кто должен был нести на себе ее тяжести и терпеть невзгоды». Кроме этой работы А. Д. Романов подготовил также китайско-русский словарь по пекинскому говору в новой транскрипции и несколько измененному алфавиту, но он так и не был издан.

Во время своих зарубежных путешествий А. Д. Романов посещал музеи, выставки, промышленные и просветительские учреждения. В Дании он заинтересовался одной из высших народных школ и пришел к заключению, что «для подъема культуры и распространения образования, то есть для увеличения духовного и материального <...> благосостояния, подобные школы для взрослых представляют могучее средство <...> Они служат культурными центрами, оказывающими воздействие на окрестное население». Интерес к проблематике, как и в случае с китайским языком, столь далекой от


3 Романов А. Д., инженер, заслуженный профессор. О транскрипции звуков китайского языка. Пг., 1916.

4 «Вклад интерпретаций в познание» (англ.).

16

прежних профессиональных занятий А. Д. Романова, был настолько глубоким, что в 1908 г. он даже напечатал в журнале «Вестник знания» статью «О народных школах в Дании, Швеции и Финляндии». После летних поездок за границу в период, когда он еще работал в институте, А. Д. Романов выступал со своеобразными отчетами. Так, сохранилось отпечатанное в типографии объявление о его сообщении, намеченном на 26 ноября 1906 г., которое должно было состояться в актовом зале.

Совершенное владение иностранными языками позволило А. Д. Романову проявить еще одну сторону своего дарования. Он интенсивно занимался переводческой работой, выполнив и издав не только несколько переводов специальной литературы, касающейся его профессии, но и автобиографию «Из рабства к благам жизни» Букера Т. Вашингтона (1856 — 1915) — чернокожего общественного деятеля США, выдвинувшего программу обучения негров сельскохозяйственным наукам и ремеслам. Сопроводив свой перевод кратким предисловием, А. Д. Романов писал, что Букеру Вашингтону «посчастливилось не только выработать из себя человека с хорошим образованием, но и много сделать для распространения просвещения между своими соплеменниками», и «чем больше будет таких тружеников», работающих «над просвещением народных масс, тем лучше для остальных классов общества и вообще для всего человечества». Эти высказывания А. Д. Романова свидетельствуют о широте его воззрений, неприятии расовых предрассудков и ксенофобии.

Отец Бориса Александровича Романова, таким образом, был разносторонне образованным человеком, чьи интересы распространялись на языки, искусство, науку, культуру, философию, религию, социологию. Возможно, именно эта культурная домашняя атмосфера способствовала возникновению у Б. А. Романова интереса к исторической науке.

По приезде А. Д. Романова в 1920 г. из последней, ставшей длительной, поездки за границу, он, лишенный после революции пенсии, вынужден был принять неожиданное для него приглашение — возобновить преподавание в Институте инженеров железнодорожного транспорта. Своего сына, Б. А. Романова, он застал уже давно женатым человеком, работающим в Центрархиве. Длительные отлучки отца из дома не могли не сказаться на их отношениях, утративших прежнюю близость. Но Б. А. Романов высоко ценил его, любил рассказывать о своей поездке с отцом за границу (ставшей единственной), считал его незаурядным человеком

17

и неординарной личностью. А. Д. Романов скончался в 1923 г., а его жена пережила мужа на 4 года.

Старший брат Б. А. Романова — Вадим — пошел по стопам отца и стал инженером-путейцем, сестра — Нина — учительницей.

Петербургская гимназия Человеколюбивого общества стала школой, где Б. А. Романов получил среднее образование. Уже здесь, по его воспоминаниям, у него зародился тот подход, который, развившись, становится одним из принципов его профессиональной работы: «Еще учась по учебнику Виппера в школе, я приучал себя, что-нибудь изучая, оглядывать шире весь горизонт в поисках откликов, сопоставлений и перекликаний» (Е. Н. Кушевой. 16 октября 1954 г.). Во время летних гимназических каникул 1905 г, накануне последнего гимназического учебного года, отец взял своего младшего сына с собой в Европу, как писал сам Б. А. Романов в одной из своих анкет, «с образовательной целью».5 Они побывали в Германии, Бельгии, Англии, Франции, Испании, Швейцарии и Австро-Венгрии. Александр Дементьевич ввел юношу в самую гущу культурной жизни европейских стран, знакомил с учеными, деятелями культуры, водил в музеи, университеты и библиотеки. Наибольшее впечатление на взрослеющего гимназиста произвела Англия — с ее традициями, демократическими устоями и незыблемым парламентаризмом.

По возвращении домой после устоявшейся атмосферы Запада гимназист Борис Романов сразу окунулся в бурные события 1905 — 1906 гг., коснувшиеся и средних учебных заведений Петербурга. В гимназии Человеколюбивого общества, как и в других гимназиях, образовался для руководства движением совет старост, в который входил и ученик выпускного класса Б. Романов. Совет старост объявлял забастовку гимназистов, приветствовал введение педагогическим советом гимназии автономии («с глубоким приветом товарищам педагогам за их смелое и решительное выступление в борьбу с отживающим режимом») и осудил их вскоре за отмену педсоветом этой автономии, заявив о «враждебном отношении» в связи с этим к тем же педагогам.6 Несомненно, эти действия, как и представление о самодержавии, только что проигравшем войну с Японией, разделялись гимназистом Б. Романовым, поскольку он входил в этот совет старост.

Закончил гимназию он с золотой медалью через полгода — весной 1906 г.


5 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 5.

6 Валк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 8.

2.” НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ”: СТУДЕНТ ПЕТЕРБУРГСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

19

2

«НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ»: СТУДЕНТ ПЕТЕРБУРГСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

В 1906 г. Б. А. Романов поступил в Петербургский университет на историческое отделение историко-филологического факультета. Как он сам писал, именно здесь, в стенах Петербургского университета, для него и его сверстников, куда они «рвались» «каждый из своего уголка, каждый со своей биографией, со своей „программой", со своими чаяниями, но все <...> с одинаковым напряжением», наступила «настоящая жизнь».1

Первое же впечатление было, однако, иным: им показалось, что они угодили в настоящий хаос, который привнесла в университет порожденная революцией 1905 — 1906 гг. новая общественная атмосфера. Она, по свидетельству С. Н. Валка, сделала время их пребывания в Петербургском университете «самым блестящим периодом во всей почти вековой дореволюционной» его истории.2

В конце лета 1906 г., незадолго до начала занятий Б. А. Романова на первом курсе, высочайшим указом Правительствующему сенату о временных правилах восстанавливалась автономия университета, вводилось избрание ректора и проректора его Советом, а деканов — факультетами.3 Одновременно изменялся и сам порядок получения высшего образования. Если до того существовала так называемая курсовая система (возрожденная в послеоктябрьский период), то взамен ее вводилась предметная система. Факультет устанавливал лишь обязательный перечень дисциплин, экзамены по которым необходимо было сдать в любые сроки и в любой последовательности. Кроме того, студент должен был получить зачеты по просеминарию и трем (по выбору) семинариям. Время пребывания в университете не устанавливалось, посещение


1 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете: (Две речи)// Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6. С. 181 — 182.

2 Вапк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 8.

3 Вапк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 8.

20

лекций было необязательным. По выполнении всех требований студент получал выпускное свидетельство, дающее право сдавать государственные экзамены — и снова через любое число лет. Такая система была востребована революционными событиями 1905 — 1906 гг., в которых участвовали и студенты Петербургского университета, запустившие вследствие этого свои учебные дела и не имевшие возможности вновь включиться в учебный процесс, опиравшийся на последовательную курсовую систему. Но безотносительно к тому, что явилось непосредственным импульсом к изменению системы университетского образования, это был шаг вперед в деле подготовки прежде всего самостоятельно и профессионально мыслящих специалистов.

Вчерашние гимназисты, как писал Б. А. Романов, очень быстро поняли: новая, на их глазах складывавшаяся атмосфера «свободного выбора и неподсказанных решений» ставит перед ними задачу «не только присутствовать при „творении", не столько чувствовать себя ее жертвами, сколько самим творить свою жизнь, утверждать свое существование в мельчайших его подробностях». Немудрено, что в этих условиях их «жизненная мускулатура» развивалась «свободно и здорово».4

Конечно же, одна только система прохождения университетских курсов, сколь впечатляющей она ни была, оказалась бы бесплодной, если бы на историко-филологическом факультете к этому времени не сложился уникальный коллектив преподавателей. Именно с 1906 г. он стал существенно обновляться за счет прихода ряда приват-доцентов и возвращения ранее уволенных или ушедших профессоров, поддержавших студенческие требования в 1899 г. Так, 1 сентября 1906 г. вернулся в качестве приват-доцента по кафедре русской словесности С. А. Венгеров, прекративший до того здесь работу в 1899 г.; тогда же пришел на кафедру всеобщей истории приват-доцент В. Н. Бенешевич; вновь стал преподавать на той же кафедре маститый профессор Н. И. Кареев, прервавший здесь работу в 1899 г.; сюда же в 1907 г. приглашается приват-доцент П. К. Коковцов, а на кафедру истории церкви И. Д. Андреев. Наконец, со второго года обучения Б. А. Романова (1907 г.) приват-доцентом по кафедре русской истории становится A. Е. Пресняков, сыгравший одну из решающих ролей в профессиональном его становлении. Позднее — в 1908 — 1910 гт. на факультете начали работать А. С. Архангельский, B. М. Истрин, М. К. Клочков, М. Д. Приселков, С. М. Середонин, А. А. Спицын, И. И. Толстой. Но и помимо этих новых и заново приглашенных преподавателей в составе про-


4 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете. С. 182.

21

фессоров и приват-доцентов историко-филологического факультета оставался к 1906 г. ряд выдающихся ученых — С. Ф. Платонов, А. С. Лаппо-Данилевский, А. А. Шахматов, Э. Д. Гримм, И. А. Бодуэн де Куртенэ, И. М. Гревс, С. А. Жебелев, В. Н. Перетц, С. В. Рождественский, Е. В. Тарле, Б. А. Тураев, Г. В. Форстен и др.5 Какая блестящая плеяда!

К началу XX в. формировавшаяся с 30-х годов XIX в. петербургская историческая школа достигла своего апогея. Именно Петербургский университет, наряду с Академией наук, был тем учреждением, где плодотворно работали ее самые выдающиеся представители.

Одним из основоположников петербургской исторической школы по справедливости признается специалист по античности М. С. Куторга, начавший чтение лекций в Петербургском университете в 1836 г. М. С. Куторга и его ученики в исследовании во главу угла ставили требование научного критического отношения к источникам и в этом существенным образом расходились при определении задач изучения истории с профессорами Московского университета, прежде всего с Т. Н. Грановским. Эстафету от М. С. Ку-торги принял В. Г. Васильевский, крупнейший византинист, под влиянием которого находились многие ученые более молодого поколения, в частности С. Ф. Платонов, Н. Д. Чечулин, Е. Фр. Шмурло, С. М. Середонин, В. Г. Дружинин, А. С. Лаппо-Данилевский. За ними следовали их ученики С. В. Рождественский, А. Е. Пресняков и др.6

Если М. С. Куторга стоял у истоков петербургской исторической школы, то, как считал С. Н. Валк, «ярким завершением процесса ее создания стало творчество А. Е. Преснякова, и никто лучше его не представил основных черт ее научного облика». А. Е. Преснякову был присущ интерес к общим вопросам истории и социологии уже в ранние годы его научной деятельности, но первая его студенческая работа «в традициях петербургской школы» была посвящена изучению источника — «летописного памятника».7 А. Е. Пресняков естественно считал себя представителем петербургской исторической школы и в речи перед своим докторским диспутом в 1918 г. определил ее особенности. Доминирующую черту школы он охарактеризовал как «научный реализм, сказывавшийся прежде всего в конкретном, непосредственном отношении к источнику и факту — вне зависимости от историографической традиции», в восстановлении прав источника и факта, получающих более полное и непосредственное значение вне подчинения их подбора, анализа и построения


5 Список профессоров и преподавателей историко-филологического факультета императорского бывшего Петербургского, ныне Петроградского университета с 1819 г. Пг., б. г.

6 Валк С. Н. Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет // Труды юбилейной научной сессии Ленинградского государственного университета. Секция исторических наук. Л., 1948.

7 Там же. С. 56 — 57.

22

какой-либо заранее установленной схеме, вне социологического догматизма, вредящего критическому отношению к источникам. А. Е. Пресняков отметил, что в трудах представителей так называемой юридической школы, выдающимися представителями которой были С. М. Соловьев и В. О. Ключевский, при исследовании ими процесса образования Русского государства в XV в. «теоретический подход к материалу <...> обратил данные первоисточников в ряд иллюстраций готовой, не из них выведенной схемы, защищаемой историко-социологической доктрины». В результате эти историки отбирали заведомо менее достоверные источники, в частности отдавали предпочтение поздним источникам, отказываясь при этом от более ранних, исключительно потому, что они «лучше иллюстрировали принятую схему», «господство теоретических построений <...> привело к такому одностороннему подбору данных, при котором отпадало из комплекса все, что не годилось для иллюстрации установленной схемы, не подтверждало ее предпосылок». Эта система исторического мышления, по мнению А. Е. Преснякова, сложилась «под влиянием немецкой идеалистической философии и представляет собой отражение гегельянства».8

Петербургская историческая школа фактически была противопоставлена А. Е. Пресняковым московской, которую он отождествил с «юридической школой» и которая, в частности, отличалась большей идеологизированностью, склонностью к систематизации, вследствие чего материал, извлекаемый из источников, не играл подобающей ему роли, и подход к нему страдал излишней теоретичностью.9 Дело было, как справедливо отметил С. В. Чирков, в различном «отношении историков к письменному памятнику и источнику и тех корнях исследовательской методики, которую можно обозначать как культуру исследования». При этом тщательно документированное изложение в трудах петербуржцев, где «слово „не от источников" расценивалось как слово от лукавого», противостояло намеренному затушевыванию москвичами-историками, особенно В. О. Ключевским, «огромной предварительной работы над источником». Художественно-исторический синтез москвичей противостоял «результату скрупулезного документального анализа петербуржцев».10

Показательно, что П. Н. Милюков, яркий представитель московской исторической школы, упрекал петербургских ученых в излишней приверженности к источнику. Он считал, что эта традиция восходит еще к А. Л. Шлёцеру, который утверждал, что «русскую историю нельзя писать, не изучив предварительно критически ее источников». И хотя, по мне-


8 Пресняков А. Е. 1) Речь перед защитой диссертации под заглавием «Образование Великорусского государства». Пг., 1920. С. 5 — б; 2) Образование Великорусского государства XIII — XV столетий. Пг., 1918. С. 25 — 26.

9 Пресняков А. Е. Речь перед защитой... С. 6.

10 Чирков С. В. Археография и школы в русской исторической науке конца XIX — начала XX в.//АЕ за 1989 год. М., 1990. С. 21 — 27.

23

нию П. Н. Милюкова, подход Шлёцера означал «переход от компиляторов XVIII века к научному изучению истории, к концу XIX в. он устарел и доживал в Петербурге свой век». Обращение же петербургских историков к общим проблемам, по мнению П. Н. Милюкова, стало результатом влияния московской школы. Он даже вспоминал о своем посещении в начале 90-х годов XIX в. «кружка русских историков», возникшего еще в 80-х гг. как неформальное объединение научной молодежи, во главе которого встал С. Ф. Платонов, где делал доклад, который, как ему представлялось, дал «новый толчок» к уже проявившемуся «компромиссному» направлению с «сохранением специфических петербургских оговорок». Признаки такого компромисса П. Н. Милюков обнаружил в известной книге С. Ф. Платонова о Смуте XVII в., в которой первая часть посвящена критике источников, а во второй части изложена история Смуты «по-московски». «Широко и отвлеченно» могли мыслить также А. С. Лаппо-Данилевский, Н. П. Павлов-Сильванский и А. Е. Пресняков.11

Безотносительно к тому, были ли петербургская и московская школы резко противостоящими (как считал А. Е. Пресняков) или уже в конце XIX в. испытывали взаимовлияние (по П. Н. Милюкову), следует признать, что внутри петербургской исторической школы в начале XX в. существовало два направления, представленные наиболее яркими их фигурами — С. Ф. Платоновым и А. С. Лаппо-Данилевским. Если для С. Ф. Платонова и его учеников характерен был более «художественный» и в то же время эмпирический подход к задачам и методам исторического познания, то А. С. Лаппо-Данилевский и его ученики стремились выработать строгий научный метод исторического исследования.12

Б. А. Романов высоко ценил оба эти направления, особо выделяя стоявшего несколько особняком А. Е. Преснякова. Он стремился воспринять лучшие черты, свойственные петербургской исторической школе, и в силу этого считал для себя полезным посещение семинариев по русской истории и С. Ф. Платонова, и А. С. Лаппо-Данилевского, и А. Е. Преснякова.

По личным же склонностям, врожденной интуитивности натуры, образному мышлению Б. А. Романов безусловно склонялся к направлению, возглавлявшемуся С. Ф. Платоновым (в орбите которого в то время находился и А. Е. Пресняков). Не случайно в его семинарии Б. А. Романов проработал больше, чем у других преподавателей — 3 года, а в семинарии А. С. Лаппо-Данилевского — всего один год.


11 Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1990. Т. 1. С. 161 — 162.

12 См.: Валк С. Н. Выступление на объединенном заседании Института истории и Общества историков-марксистов в феврале 1931 г.//Проблемы марксизма. 1931. № 3. С. 115. Ср.: Ростовцев Е. А. А. С. Лаппо-Данилевский и С. Ф. Платонов: (К истории личных и научных взаимоотношений)// Проблемы социального и гуманитарного знания: Сб. научных работ. СПб., 1999. Вып. 1. С. 128 — 165.

24

На первом году обучения Б. А. Романов прослушал общий курс русской истории, читавшийся С. Ф. Платоновым. Через 15 лет, еще при жизни профессора, Б. А. Романов отмечал «литературную манеру чтения в аудитории» и «обаяние этой манеры», которое «всегда было заключено в том, что <...> казалось, что вам читают по тексту, а вы с удивлением, замечали, что перед вами свободная изустная речь», в процессе которой перед студентами разворачивалась картина «непрекращавшейся миниатюрной исследовательской разработки частностей, выносившихся на кафедру и там претерпевавших звуковое гранение».13

В университетские годы ближайшими друзьями Б. А. Романова стали Б. В. Александров, П. Г. Любомиров и С. Н. Чернов, с которыми сохранились на всю жизнь доверительные отношения (П. Г. Любомиров умер в 1935 г., Б. В. Александров — во время блокады Ленинграда, С. Н. Чернов погиб в Пушкине в 1942 г. во время немецкой оккупации). Для семинария С. Ф. Платонова Б. А. Романов подготовил доклады «Окладные единицы в Московском государстве», «О приписках к царственной книге и Никоновской летописи»14. Сохранились и наброски его выступления «Замечания к докладу П. Г. Любомирова о методах В. И. Сергеевича»15.

Но основными для Б. А. Романова стали все же занятия у А. Е. Преснякова, которого он всю жизнь называл своим учителем. Приглашенный в 1907 г. в университет в качестве приват-доцента, по словам Б. А. Романова, «под прямым влиянием роста научной требовательности студенческой аудитории», А. Е. Пресняков включился в программу «специальных — не эпизодических, а плановых — курсов по большим отделам общего курса для студентов, избравших своей специальностью историю России», которые читались параллельно «с ежегодно повторяемым годичным <...> общим курсом профессора С. Ф. Платонова». Именно в рамках этой программы А. Е. Пресняков «получил специальный курс Киевской Руси», который состоял из лекций и семинария. В следующих учебных годах он прочитал такие же курсы по истории Западной Руси, Литовско-Русского государства, Северо-Восточной Руси и Московского государства.16

Б. А. Романов сразу же стал слушателем лекций А. Е. Преснякова и активным участником его семинария, в котором работал в течение двух учебных лет.17 Более того, он неожиданно явился к А. Е. Преснякову на дом, что, как отметил С. Н. Валк, «было необычно по тем временам»18, чтобы заявить о своем желании заниматься у него. Это не


13 Романов Б. А. [Рец.] Акад. С. Ф. Платонов. Борис Годунов: Образы прошлого. Пг., 1921//Дела и дни: Исторический журнал. 1921. Кн. 2. С. 213.

14 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 22.

15 Там же, д. 23.

16 Романов Б. А. От редакции // Пресняков А. Е. Лекции по русской истории: Киевская Русь. М., 1938. Т. 1. С. V.

17 См. записную рабочую книжку А. Е. Преснякова, на обложке которой рукой ее владельца написано: «Темы. Библиографические заметки к практич. занятиям». На листе, датированном 19 сентября 1909 г., автографы участников семинария, в том числе Б. А. Романова («Борис Романов»), Кондакова, Михаила Карповича, Георгия Князева. На листе, датированном 1909 — 1910 гг., снова автограф Б. А. Романова (Архив СПб. ФИРИ, ф. 193, оп. 1, д. 123, л. 1 — 2, 17).

18 Валк С. Н. Борис Александрович Романов//ИЗ. 1958. Т. 62. С. 269.

25

только не оттолкнуло преподавателя от молодого 18-летнего студента, но послужило отправной точкой, с которой началось их сближение, переросшее со временем в тесные дружеские отношения, основанные на взаимной глубокой привязанности.

В семинарии А. Е. Преснякова, темой которого были летописи, Б. А. Романов менее чем через полгода, в первые месяцы 1908 г., выступил с докладом «Сословия Киевской Руси».19 Доклад произвел на руководителя настолько большое впечатление, что он предложил студенту второго года обучения переработать его в статью, получившую новое заглавие — «Смердий конь и смерд (В летописи и Русской правде)». Рекомендуя статью и ее автора, А. Е. Пресняков писал редактору авторитетного академического журнала «Известия Отделения русского языка и словесности» академику А. А. Шахматову: «В воскресенье к Вам, вероятно, явится студент Романов и представит Вам статью: о смердьем коне и смерде. Он читал ее со мною и отчасти переработал ее по моим указаниям. Я и направил его, чтобы он ее Вам снес. Интересно, как Вы ее найдете».20 А. А. Шахматов нашел статью Б. А. Романова заслуживавшей быстрейшего опубликования, и она вышла в свет в том же году, когда была сдана.21 Несомненно, в ней легко обнаруживается влияние А. Е. Преснякова, особенно излагавшейся им в лекционном курсе концепции «княжого права» и «княжой защиты». Вместе с тем и сам учитель в вышедшей вскоре книге22, защищенной в качестве магистерской диссертации, 5 раз сослался на статью своего ученика, отметив, в частности, новое прочтение им текста Лаврентьевской летописи за 1103 г. о Долобском междукняжеском съезде, касающегося участия смердов в предпринимаемом походе на половцев, и значение, придаваемое в княжеских спорах смердьим лошадям (без которых, по Б. А. Романову, князья не могли отправляться в большие походы).

Уже в первом научном труде Б. А. Романова проглядывают некоторые принципы, ставшие впоследствии элементами его научного credo: стремление к новаторству, интуиция, которая проверялась строгим источниковедческим исследованием, стройная логика аргументов, фантазия, позволявшая сопрягать и сопоставлять отдаленные источники, факты и явления, осторожность в выводах, кажущихся на первый взгляд окончательными, сочетающаяся со смелостью гипотез и предположений, психологический подход при характеристике людских побуждений, художественная образность. Сам Б. А. Романов отсчитывал с года публикации этой статьи


19 Сохранился черновик и беловик этого доклада (Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 19).

20 А. Е. Пресняков — А. А. Шахматову, 14 марта 1908 г.: ПФА РАН, ф. 134, оп. 3, д. 1234, л. 57 — 57 об.

21 Известия Отделения русского языка и словесности. СПб., 1908. Т. 13.

22 Пресняков А. Е. Княжое право в Древней Руси: Очерки по истории X — XII столетий. СПб., 1909.

26

свой путь в науке. Она сразу же обратила на себя внимание ученых. Достаточно указать, что на эту статью специальной рецензией откликнулся М. С. Грушевский.23

Симптоматично, что следующей печатной работой Б. А. Романова стали указатели (имен, авторов и предметный) к упомянутой выше книге А. Е. Преснякова. По этому поводу А. Е. Пресняков писал 14 сентября 1908 г.: «Приходил Романов. Принес корректуру своей статьи. Ему очень хочется быть причастным к печатанию моих „Очерков" — предлагал помочь мне в корректуре — и остался очень доволен, когда я предложил ему составить указатель».24 В предисловии к книге эта работа особо отмечена автором: «Сердечное спасибо Б. А. Романову, оказавшему мне и книге моей незаменимую дружескую услугу составлением указателей».25

К роли А. Е. Преснякова в своем становлении как ученого, упоминаниям о его поддержке, о солидарной позиции с ним Б. А. Романов неоднократно возвращался на протяжении всей жизни.

Стремление учиться у специалистов разных направлений привело Б. А. Романова в 1909/10 учебном году и «в знаменитый, в свое время, постоянный семинарий Лаппо-Данилевского по дипломатике частных актов Московского периода»26, тема которого была сформулирована так: «Анализ и интерпретация актов, касающихся истории прикрепления крестьян в Московском государстве». До этого Б. А. Романов вместе с другими только что принятыми на историко-филологический факультет студентами уже в первый год обучения прослушал курс А. С. Лаппо-Данилевского «Методология истории». Выступая через 9 лет на его чествовании, Б. А. Романов поделился своими тогдашними впечатлениями неофита, попавшего «прямо с гимназической скамьи» в самое пекло дисциплины, «о существовании которой едва ли все у нас знали». Вначале, в первом полугодии — «интересно, понятно, но трудно, так как требует неослабного внимания к каждому слову». Затем — «еще не столько трудно для понимания, сколько тяжело для того, чтобы перенести»: «Какой-то странный стыд за наше невежество давил на наше сознание», и «мы перестали понимать», это «непонимание как-то углублялось, чем дальше, тем больше». Зато во втором полугодии студенты к своей выстраданной «умственной радости» «стали вдруг вновь понимать». Понимать, в частности, что это «было совсем не похоже на другие лекции, даже философские», где они «видели фасад и не знали черновой работы», в отличие от лекций А. С. Лаппо-Данилев-


23 Грушевский М. С. [Рец.] Романов Б. А. Смердш конь и смерд (в летописи и Русской Правде) // Записки наукового товариства имени Шевченка. Льв1в, 1909. Т. 89, кн. 3. С. 184 — 185.

24 Архив СПб. ФИРИ, ф. 193, оп. 2, д. 9, л. 202.

25 Пресняков А. Е. Княжое право в Древней Руси. С. VIII.

26 Романов Б. А. Сигизмунд Натанович Валк [Речь на 60-летнем юбилее С. Н. Валка] // Валк С. Н. Избранные труды по археографии: Научное наследие. СПб., 1991. С. 330.

27

ского, где «требовалась самодисциплина, упорное внимание, непрерывная работа ума без надежды на отдых в течение часа». В аудитории, отмечал Б. А. Романов, «царила какая-то строгость; во время чтения она ясно сознавалась, как неумолимая».27

Именно эти впечатления о курсе лекций А. С. Лаппо-Данилевского привели Б. А. Романова в 1909/10 учебном году и в его семинарий. Данный выбор был одобрен А. Е. Пресняковым, который, следя за работой своего ученика, с известной долей беспокойства писал: «Интересно, какую репутацию заработает Романов у Лаппо-Данилевского».28 Но эти опасения оказались неосновательными. Уже в октябре 1909 г. Б. А. Романов выступил у него с докладом «Летописные известия о смердах с точки зрения истории прикрепления крестьян», а затем представил исследование «История кабального холопства»29. В самом заглавии работы был некоторый вызов семинарским традициям: ведь, согласно им, рассмотрению должны были подвергаться отдельные разновидности актов и только. Этот аспект нашел отражение, но лишь в первой части доклада — «Формуляр служилой кабалы, его видоизменения и образование формуляра 1680 г.». Вторая же его часть — «Главные моменты в развитии кабальной зависимости» — начиналась словами: «...предшествующие замечания мои носят характер служебный». Тем самым Б. А. Романов отвел дипломатике место вспомогательной дисциплины для исторического исследования, и в этом также содержался элемент вызова, поскольку, по представлению адептов школы А. С. Лаппо-Данилевского, «изучение акта переставало <...> быть единственным средством для более умелого прикладного его использования», и «он начинал жить (в сознании участников семинария. — В. П.) <...> особою своей индивидуальной жизнью», с учетом которой ставилась «цель, новая для русской науки», — «дать живую историю акта», вследствие чего дипломатика могла приобретать «независимое значение».30 К тому же к моменту чтения доклада Б. А. Романовым вышла в свет статья самого А. С. Лаппо-Данилевского, посвященная изучению служилых кабал31, — и это поставило в деликатное положение и докладчика, и руководителя семинария. По свидетельству С. Н. Валка, участвовавшего в его обсуждении, «текст самого кабального исследования являлся сочетанием точности мысли и во многом литературной изысканности языка»32. Б. А. Романов изучил около 700 изданных служилых кабал, составил графико-статистические таблицы, дававшие основы для суждений о движении общего клаузального состава этого


27 Валк С. Н. Воспоминания ученика//Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6. С. 192.

28 Цит. по: Валк С. Н. Борис Александрович Романов//Исследования по социально-политической истории России. С. 13.

29 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 25.

30 Валк С. Н. Воспоминания ученика//Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6. С. 192.

31 Лаппо-Данилевский А. С. Служилые кабалы позднейшего типа//Сб. статей, посвященных В. О. Ключевскому. М., 1909. С. 719 — 764.

32 Валк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России. С. 14.

28

вида частных актов, каждого из элементов клаузул и для заключительного содержательного вывода, согласно которому в письменный договор кабальной службы проникают две идеи — фиктивность сделки займа и служба кабального человека по смерть его господина.

В бумагах Б. А. Романова сохранились и материалы к его выступлению в семинарии А. С. Лаппо-Данилевского с возражениями В. В. Струве, прочитавшему доклад о жилых записях.33 По словам самого Б. А. Романова, он весьма сурово критиковал будущего выдающегося востоковеда.

Оценивая общую атмосферу семинария А. С. Лаппо-Данилевского, Б. А. Романов впоследствии писал: в аудитории Александра Сергеевича «можно получить строгое научное воспитание и внутренне-культурный закал <...> Там <...> не дадут мыслить не строго, там научат <...> уважать чужую мысль; там упорно вяжется культурная традиция, там неугасимый очаг честной мысли».34

Кроме семинариев С. Ф. Платонова, А. Е. Преснякова и А. С. Лаппо-Данилевского Б. А. Романов участвовал также в работе семинариев С. В. Рождественского (русская история), И. М. Гревса (средневековая история Западной Европы) и Э. Д. Гримма (история древнего Рима).

Несмотря на широкие возможности, предоставляемые факультетом для профессиональной подготовки, студенты-историки стремились углубить ее вне рамок учебного процесса. По их инициативе на историческом отделении в 1909 г. был организован кружок, председателем которого они избрали А. С. Лаппо-Данилевского, а секретарем Б. А. Романова, который затем, в 1910 г., стал его казначеем.35 27 января того же года он впервые посетил Русскую секцию Исторического общества при Петербургском университете в качестве гостя.36

Университетские профессора стремились привлечь своих наиболее талантливых студентов к той внеучебной литературной деятельности, которой они сами руководили. Так, А. Е. Пресняков, работавший редактором отдела русской истории энциклопедического словаря «Русская энциклопедия» издательства «Деятель», пригласил к сотрудничеству Б. А. Романова. Для «Нового энциклопедического словаря» Брокгауза и Ефрона, редактором аналогичного отдела которого был С. В. Рождественский, Б. А. Романов также написал большое число статей.

Революционная эпоха, начавшаяся в 1905 г., захлестнула, как уже было отмечено, и студенческие аудитории. Поступив в университет тогда, когда ее первая волна пошла на спад,


33 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 24.

34 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете. С. 186.

35 Отчет о состоянии и деятельности императорского С.-Петербургского университета за 1911 год. СПб., 1912. С. 134; Валк С. Н. Борис Александрович Романов //Исследования по социально-политической истории России. С. 14.

36 Историческое обозрение. СПб., 1911. Т. 16. Отд. II. С. 21.

29

Б. А. Романов остался в стороне от студенческих волнений 1906 г. Но в 1908 г. они возобновились. По мере того, как студенты съезжались после летних каникул, становилось ясно, что сходки неизбежны, и возникла угроза студенческих забастовок. 13 января состоялось разрешенное четырехтысячное собрание студентов, которое в резолюции, направленной Совету университета, потребовало отменить запрет министра народного просвещения от 3 мая 1908 г. функционирования собрания факультетских старост; обеспечить свободу науки и образования, восстановить полную свободу студенческих собраний, организаций и их представительства; допустить женщин к университетскому образованию, а также всех лиц, окончивших средние учебные заведения (реальные училища, семинарии, коммерческие училища, корпуса); отменить процентную норму для евреев; отменить требование предоставлять свидетельства о политической благонадежности для приема в университет.37

Ответ Совета университета, заседание которого состоялось уже на следующий день, 14 сентября 1908 г., был выдержан в умиротворяющих тонах, но содержал заверение в том, что он и «впредь будет отстаивать <...> неприкосновенность» университетской автономии, провозглашенной «высочайшим указом 27 августа 1905 г.».38 Совет, однако, не предотвратил студенческую забастовку, которая была объявлена 20 сентября. Аудитории опустели, чтение лекций прекратилось. Кончилось все тем, что в здание университета были введены городовые. Это было воспринято как унижение для всех, причастных к нему, — и профессуры, и студенческой массы.

Б. А. Романов, по-видимому, активного участия в организации забастовки не принимал, но воздерживался от посещения лекций в силу солидарности с выдвинутыми требованиями. Он, как об этом сообщил позднее, был согласен с позицией А. С. Лаппо-Данилевского, который, придя на очередную лекцию, на кафедру не взошел, а предложил 6 — 7 присутствовавшим' студентам, среди которых оказался и Б. А. Романов, «обменяться взглядами на происходящее».

Б. А. Романов, произнося речь в 1915 г. на юбилее А. С. Лаппо-Данилевского, сочувственно изложил содержание его выступления. Ученый поставил «вопрос не о целесообразности забастовки, а ее допустимости» в стенах университета вообще: «...ничуть не отрицая необходимость протеста как момента политической борьбы», он «не считает возможным делать университет ее ареной», поскольку «нельзя объективные культурные ценности нести в жертву иным


37 Протоколы заседаний Совета Императорского С.-Петербургского университета за 1908 год. СПб., 1909. № 64. С. 167 — 169.

38 Там же. С. 171.

30

целям <...> эти ценности должны существовать как таковые, неприкосновенно и непрерывно», особенно учитывая «деликатность культурной традиции и необходимость бережного с ней обращения <...> хрупкость университета в русской действительности». Вспоминая ответ А. С. Лашю-Данилевскому присутствовавших студентов, в том числе и свой, Б. А. Романов изложил его так: «Вас хорошо выслушали и очень хорошо поняли; не хуже, чем Вы — наш ответ, что иначе — не можем».39

В 1911 г. Б. А. Романов, выполнив все необходимые формальности, получил выходное свидетельство. В 1911/12 учебном году он сдавал выпускные экзамены или, как тогда их называли, — «испытания». На оценку «весьма удовлетворительно» он написал сочинение и сдал основные испытания — по русской истории, древней истории, средневековой истории, новой истории, истории славян, истории Византии, истории церкви, истории древней философии; испытание по истории новой философии было оценено на «удовлетворительно». Кроме того, Б. А. Романов подвергся дополнительным испытаниям: логика, психология, введение в языкознание, методология истории, греческий автор, латинский автор — «весьма удовлетворительно»; введение в философию — «удовлетворительно». В качестве дипломного сочинения ему была зачтена опубликованная статья о смерде и смердьем коне. В результате экзаменов Б. А. Романов получил Диплом первой степени об окончании историко-филологического факультета С.-Петербургского университета, датированный 21 декабря 1912 г.40 Декабрем же датируется решение кафедры русской истории об оставлении его при университете для подготовки к преподавательской деятельности, но без стипендии.41

Свои студенческие годы, свою alma mater, своих профессоров Б. А. Романов на протяжении всей жизни вспоминал с неизменным ностальгическим чувством. Через 3 года после того, как он покинул студенческую скамью, Б. А. Романов говорил о своей любви к университету, такому, «каким он был тогда», «когда мы впервые вошли сюда», что «навсегда сохранит воспоминания» о нем «как самое яркое, живое, цельное моральное переживание». Реальная картина студенческих лет стояла перед его мысленным взором: «Длинные хвосты канцелярских очередей и столовых стояний, пыль столбом в коридоре, по которому едва продерешься бывало до библиотеки, там предоконная толкотня с вытянутыми руками и подчас бесплодная, жар и духота в аудиториях, в которых никогда не сомневались, что они вместят всех и всем


39 Романов Б. Л. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете. С. 185.

40 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 2.

41 Там же. д.6.

31

будет хорошо, несмолкающий гул этого этажа, нескромно врывавшийся в аудиторию: мы любим и это...».42 Главное же состояло в том, что, несмотря на пыльные коридоры и душные аудитории, студенты, сколь ни разнообразны были их исторические интересы, без труда находили «удовлетворение в многообразии университетского образования»,43 ценили «заранее благожелательное отношение к личности».44

Прошло еще более 30 лет, и Б. А. Романов, приветствуя в 1948 г. С. Н. Валка в день его 60-летия, вновь вспоминал о годах студенчества, о «достославном университетском коридоре в главном здании, где сосредоточены были тогда гуманитарные факультеты». «И любили же мы этот коридор! — воскликнул он. — Его никак не отмыслишь от наших студенческих воспоминаний. Тогда в нем было теснее, чем сейчас. Отапливался он печным способом: кафельные печи по внутренней стене с круглыми черного железа печами в простенках наружной стороны; по ней же вытянуты были на нынешний взгляд совершенно экзотические, желтого дерева, глухие, неостекленные, двуспального масштаба, двухметровые в длину и аршинные в глубину, низкорослые, вечно запертые, с покатой крышей вместилища, которые, вероятно, назывались шкафами и несомненно выполняли их роль, а в просторечии слыли когда бегемотами, когда обормотами или ноевыми ковчегами». Говорил Б. А. Романов и о «несколько слабом освещении еще угольных электроламп, дававших красноватый свет сквозь накапливавшуюся к зимнему полудню пыль коридора».45 За этими бытовыми воспоминаниями проглядывала тоска по ушедшим в прошлое годам, ушедшим из жизни университетским профессорам, ближайшим друзьям, которых обретаешь в студенческую пору и которые остаются единственными до кончины.


42 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете. С. 181.

43 Там же. С. 186.

44 Там же. С. 185.

45 Романов Б. А. Сигизмунд Натанович Валк. С. 329.

3. ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ УНИВЕРСИТЕТА…

34

3

ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ УНИВЕРСИТЕТА:

«СОВЕРШЕННО ПРОТИВОПОКАЗАННОЕ ДЛЯ МЕНЯ

ПРЕПОДАВАНИЕ В СРЕДНИХ УЧЕБНЫХ ЗАВЕДЕНИЯХ»

Оставление Б. А. Романова в университете для подготовки к профессорской деятельности имело некоторую подоплеку, неприятную как для него, так и для его учителя. А. Е. Пресняков, будучи приват-доцентом, знал, что судьба его учеников всецело зависит от С. Ф. Платонова, профессора, заведующего кафедрой, который только и мог принимать решение по этому вопросу. Близость Б. А. Романова к С. Ф. Платонову и незаурядные академические успехи этого студента не могли вызвать и доли сомнения в том, как решится его судьба. И все же, очевидно, для А. Е. Преснякова не все было ясно. Поэтому 29 мая 1913 г. он отправил С. Ф. Платонову письмо, в котором в осторожной форме интересовался судьбой своих учеников: «Чернов и Романов окончили государственные экзамены; оба конечно по первому разряду. Ведь с осени они оба — Ваши „оставленные" — не так ли? Не зная, говорили ли Вы с ними, я их не решался спросить об этом».1 Возможно все же, в этом вопросе содержался и элемент лукавства. А. Е. Пресняков не мог оставаться в стороне и в полном неведении. Его огорчало не только то, что они выходили теперь из-под его формальной опеки, но и лишение Б. А. Романова стипендии. Сам Б. А. Романов, также обескураженный, впоследствии объяснял это тем, что С. Ф. Платонов оставлял со стипендией только своих непосредственных учеников. Таким образом, он оказался перед необходимостью начинать трудовую жизнь в качестве учителя гимназий и хотя бы временно прервать столь успешно начатую исследовательскую работу.


1 А. Е. Пресняков — С. Ф. Платонову. 29 мая [1913 г.]: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, ч. 2, д. 3945, л. 35 об. — 36.

35

Б. А. Романов и приступил к преподаванию в частной женской гимназии Михельсон и почти сразу же также в гимназии Таганцевой, предварительно оформив документы, необходимые для утверждения в звании учителя. А. Е. Пресняков, узнав, что Б. А. Романов взял себе 11 уроков, посчитал, что это «многовато».2 Однако вскоре Б. А. Романов пришел к выводу, что преподавание в средних учебных заведениях «совершенно противопоказано» для него, и тяготился этим видом деятельности, хотя именно она служила ему основным источником денежных средств. Вместе с тем преподавание в гимназии привело к важнейшему изменению в его личной жизни и судьбе. Едва проработав год, он решил жениться на своей ученице, Елене Павловне Дюковой. Об этом он считал необходимым поставить в известность своего учителя, который тут же написал жене (25 июня 1913 г.): «А сегодня заходил Романов, сообщил мне, что женится, но не раньше, как через год», ей надо «хоть гимназию кончить, теперь она в 8-й класс переходит, оттого он и отказался преподавать там. Может быть, это и глупо. Но ей-Богу хорошо, если в самом деле искренно, а видимо, что так. А подвел меня Романов. Я было все кончил в энциклопедии, а он меня, по влюбленности своей, надул с Ив. Грозным; придется мне самому его написать».3

Они обвенчались 26 мая 1914 г., едва Е. П. Дюкова завершила гимназический курс.4 Для этого пришлось испрашивать разрешение духовных властей, так как она не достигла еще совершеннолетия. Этот брак оказался прочным, хотя и бездетным. Е. П. Романова скончалась в октябре 1977 г., пережив своего мужа на 20 лет.

Женитьба привела к тому, что Б. А. Романову пришлось думать об обеспечении семьи, и он вынужден был увеличить свою нагрузку в гимназии. В 1915 г. он был приглашен на работу в Смольный институт, в 1916 г. оставил гимназию Михельсон. Средняя школа отнимала у Б. А. Романова много времени и сил. В одной из автобиографий он писал, что «обстоятельства личной жизни грозили вообще прекращению научной работы». Это сказалось и на ходе магистерских испытаний. Прошло предусмотренных для их сдачи 2 года, а Б. А. Романов даже еще не приступил к ним. В 1914 г. срок был продлен по 15 сентября 1915 г.5 23 мая 1915 г. Б. А. Романов успешно сдал первый магистерский экзамен — по истории церкви.6 Для дальнейших магистерских испытаний необходимо было время, и профессор С. В. Рождественский в официальном письме от имени кафедры русской истории, направленном тогдашнему ректору


2 А. Е. Пресняков — жене. 25 мая 1912 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 193, оп. 2, д. 10, л. 142.

3 А. Е. Пресняков — жене. 25 июня 1913 г.: Там же, л. 135 об. — 136.

4 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 2.

5 Там же, д. 6, л. 1.

6 Там же, д. 3.

36

Петроградского университета Э. Д. Гримму, хорошо знавшему Б. А. Романова по своему семинарию, просил о продлении срока его оставления при университете, обосновывая ходатайство тем, что «в силу тяжелых семейных и материальных условий», вынудивших Б. А. Романова нагрузить себя уроками в школе, он не смог своевременно сдать магистерские экзамены. С. В. Рождественский отмечал, что Б. А. Романов является «одним из наиболее трудолюбивых и способных молодых людей, оставленных на кафедре русской истории», что в печати появился ряд его работ, что, наконец, он ведет «некоторые специальные исследования» по изучению Московского лицевого свода и «проблем истории Великого Новгорода».7 И все же Б. А. Романову так и не удалось сдать остальные экзамены, хотя срок еще дважды продлевался — по 1 января 1917 г., а затем и до 1 января 1918 г.8

Несмотря на занятость преподаванием в гимназиях, Б. А. Романов продолжал начатое еще на старших курсах университета сотрудничество в энциклопедических словарях — «Новом энциклопедическом» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона, для которого им было написано 25 статей, и в «Русской энциклопедии» издательства «Деятель», где он являлся автором 58 статей. В словаре Брокгауза и Ефрона редактором по отделу русской истории был С. В. Рождественский, для которого, по свидетельству С. Н. Валка, Б. А. Романов «явился тогда одним из самых желанных и основных авторов ряда важнейших статей».9 Этот словарь носил академический характер, в силу чего статьи были хотя и сжатыми, но все же представляли собой своеобразные монографии, основанные на самостоятельном анализе источников и в то же время дававшие возможность проявиться особенностям авторского почерка. С. В. Рождественский охотно поручил Б. А. Романову написать ряд ключевых статей по русской истории допетровского периода, в том числе таких ответственных, как «Иван Калита», «Василий I», «Василий II Темный», «Иван IV Грозный», «Михаил Федорович» и др.

Особенно сложной стала задача подготовить статью «Иоанн IV Васильевич Грозный», автором которой в предыдущем (первом) издании словаря был К. Н. Бестужев-Рюмин. Б. А. Романов подошел к ней с полной ответственностью, но и с осознанием того, что это должен быть абсолютно независимый от предшественника текст. Здесь проявился и столь характерный для него, особенно в последующие годы, новаторский подход. Б. А. Романов попытался объяснить некоторые особенности личности Ивана IV психологическими мотивами, в частности условиями, в


7 Цит. по: Волк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 15 — 16.

8 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 1

9 Валк С. Н. Борис Александрович Романов//ИЗ. 1958. Т. 62. С. 171.

37

которых протекало его детство и взросление, отсутствием «семейной ласки», страданиями «до перепуга от насилий в окружающей среде в житейские будни», вовлечением «юного великого князя» в те жестокие меры, которыми пришедшие к власти Глинские устраняли соперников. Глинские, согласно Б. А. Романову, воспитывали у Ивана «литературные вкусы и читательскую нетерпеливость», которые, развившись, привели к тому, что в «дворцовой и митрополичьей библиотеке» он «книгу не прочитывал», а «вычитывал» из нее «все, что могло обосновать его власть и величие прирожденного сана в противовес личному бессилию перед захватом власти боярами». «Репутация» же «начитаннейшего человека XVI в. и богатейшей памяти» объяснены в статье тем, что Ивану «легко и обильно давались цитаты, не всегда точные». «Переутонченной и извращенной эгоцентричностью, израни питавшейся» в Иване IV «условиями среды и обстановки», объяснил Б. А. Романов удивлявшее современников его «чюдное разумение». Страсть же к «драматическому эффекту, к искусственному углублению данного переживания» автор вывел из резких переходов «от распоясанного будня к позирующему торжеству в детстве».

Б. А. Романов выразительными красками описал становление Ивана IV как государственного деятеля: «Обладая небольшой, но неистощимой энергией воображения, при досуге и уединенности душевной жизни, И[ван] любил писать, его влекло к образу. Получив московскую власть, плохо организованную, как и сам, И[ван] перешел к воплощению образов в действительность. Идеи богоустановленности и неограниченности самодержавной власти, которой вольно казнить и миловать своих холопей-подданных и надлежит самой все „строить", были накрепко усвоены И[ваном], преследовали его, стоило ему лишь взяться за перо, и осуществлялись им позднее с безудержной ненавистью ко всему, что пыталось поставить его в зависимость от права, обычая или влияния окружающей среды. Ряд столкновений с последней на почве личного понимания власти и ее применения создал в воображении И[вана] образ царя, непризнанного и гонимого в своей стране, тщетно ищущего себе пристанища, образ, который И[ван] во вторую половину царствования настолько любил, что искренне верил в его реальность».10

Эта проницательная и впечатляющая психологическая характеристика Ивана IV сочетается в статье Б. А. Романова о нем с лаконичным описанием основных этапов его жизни и царствования, тщательным и последовательным изложением фактов, естественным образом складывавшихся в обоб-


10 Б. Р[оманов]. Иоан IV Васильевич Грозный//Новый энциклопеди ческий словарь Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона. Т. 20. Стб. 119 — 120.

38

щенную картину внутренней и внешней политики Русского государства этого периода. Таким образом, 8 столбцов убористым шрифтом (петитом) в книге большого формата стали своеобразным шедевром молодого автора, опубликовавшего до этого лишь одну научную статью и некоторое количество относительно коротких энциклопедических заметок. Недаром старшие коллеги обратили на нее внимание, а С. Ф. Платонов предсказал ее автору, что он напишет в будущем книгу об Иване Грозном.

Более упрощенные задачи стояли перед авторами «Русской энциклопедии», так как статьи в ней должны были быть более короткими и скупыми по содержанию. Поскольку ее исторический отдел возглавлял А. Е. Пресняков, то и Б. А. Романов естественным образом стал здесь его одним из самых активных сотрудников. Более чем через 35 лет, в 1948 г., вспоминая период, когда он и его молодые коллеги «систематически работали в энциклопедических словарях под редакцией» их «учителей», Б. А. Романов говорил, выступая на 60-летнем юбилее С. Н. Валка: «Это ведь была целая полоса в жизни и отличная дополнительная научная школа, в частности школа собственно письма и выработки стиля».11 Впрочем, работа по заказам энциклопедических словарей давала молодым талантливым людям возможность получить и дополнительный заработок.

Сотрудничество с редакцией энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона в сочетании с накопленным уже Б. А. Романовым опытом преподавания в средней школе привели его к идее создания нового учебника для гимназий. Издательство словаря предложило ему подготовить план книги. Б. А. Романов взялся за это новое для себя дело и написал план-проспект учебника, который, по его замыслу, должен был состоять из трех частей и охватывать всю историю России — от начала и до царствования Николая П.12 Но по каким-то причинам на этом все и закончилось.

Начавшаяся в 1914 г. мировая («германская») война не могла, конечно, не потрясти и Б. А. Романова, и тот круг начинающих свой путь в науке молодых людей, к которому он принадлежал. Они были далеки от той шовинистической мутной волны, которая захлестнула широкие слои российского общества. Можно с большой долей определенности утверждать, что те воззрения, о которых писал позднее С. Н. Чернов, один из его ближайших друзей, Б. А. Романов разделял в полном объеме. Эти утонченные представители русской интеллигенции понимали, что «война не кончится скоро», а


11 Романов Б. А. Сигизмунд Натанович Валк [Речь на 60-летнем юбилее С. Н. Валка] II Валк С. Н. Избранные труды по археографии: Научное на следие. СПб., 1991. С. 328.

12 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 28.

39

«личные биографии всех так или иначе сплетаются с нею», вследствие чего «под ногами для занятий прежней прочной почвы нет: нет прежде всего спокойного академического настроения». Для этого круга русских историков не составляло секрета, что с каждой новой военной неудачей «гнулся внутренний фронт», а «боязнь разгрома на войне сплеталась с проблесками надежды, что эти неудачи приведут к разрешению внутреннего кризиса». «Никто из нас, — писал далее С. Н. Чернов, — этих неудач не хотел, никто не рассчитывал на них строить выход из политического тупика, но чувствовалось ясно, что власть не в силах отклонить общественную помощь и что факт принятия этой помощи приведет к налаживанию новых отношений с теми кругами, которые ее дают, а через то к ослаблению правительственного гнета вообще». С. Н. Чернов констатировал, что осенью 1915 г., «в эпоху ликвидации весенних и летних заигрываний власти с обществом, в эпоху страшных тревог за внешний фронт и полного незнания, чего ждать на внутреннем фронте, когда тревоги и незнания было, пожалуй, еще больше, чем весною и летом», они «работали меньше и хуже, чем обычно».13

Именно в этих тяжелых условиях в среде молодых ученых зрела все же мысль отметить на заседании Исторического кружка при Петербургском университете, которым с самого его создания руководил А. С. Лаппо-Данилевский, 25-летие его научно-литературной деятельности. Очередное его заседание проходило в помещении Исторического семинария 27 октября 1915 г. Когда же возникла идея, что кто-то из молодых «русских историков, не ставших его учениками по преимуществу», произнесет речь, то, как отмечал С. Н. Чернов, «недолги были размышления, после которых мы все сошлись на Б. А. Романове как тонком и чутком ораторе-историке. Недолги были и его колебания». При этом «каждое слово в речи Б. А. по ее им составлении прошло через одобрение в нашей тесной дружеской среде русских историков — не учеников А. С. [Лаппо-Данилевского] в особом значении этого слова». Вспоминая этот вечер, С. Н. Чернов описал его очень подробно. Вначале один из старейшин кружка, медиевист А. А. Тэнтэль неожиданно для А. С. Лаппо-Данилевского от лица кружка «приветствовал его своей небольшой и очень прочувствованной и теплой речью. А. С. [Лаппо-Данилевский] поблагодарил его и хотел перейти к протоколу предыдущего заседания», но «вдруг раздались слова Б. А. [Романова]: „Глубокоуважаемый Александр Сергеевич!"».14


13 Чернов С. Н. [Рец.] Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6//Дела и дни. 1922. Кн. 3. С. 178 — 179.

14 Там же. С. 179.

40

Признавшись в том, что ему всегда трудно было «принудить себя говорить на людях» и в то же время «легко было получить от» него «согласие приветствовать» юбиляра «сегодня», Б. А. Романов сказал, что дал его «под тем непременным» для него самого «условием, чтобы сказать» А. С. Лаппо-Данилевскому «и то, чего никогда никто» ему «не говорил до сих пор, и никто, вероятно, никогда не скажет после». Приветственная речь действительно была яркой, необычайной по форме и очень откровенной. Она внешне бьша как бы автобиографичной, оратор рассказывал юбиляру, какие драматические переживания испытывал студент-первокурсник на лекциях А. С. Лаппо-Данилевского по методологии истории, затем на экзамене, затем, на следующей фазе знакомства, участвуя в его практических занятиях по истории крестьян, наконец — на заседаниях Исторического кружка. Б. А. Романов очертил далее этические принципы, которыми руководствовался юбиляр в преподавании и в жизни.15

С. Н. Чернов выразительно охарактеризовал то впечатление, которое произвела речь Б. А. Романова на слушателей и на самого А. С. Лаппо-Данилевского: «Как хорошо было сидеть рядом с Б. А. в эти минуты и слушать его прекрасную речь, всею душою чувствовать чрезвычайную удачу ее построения, воплощения в ее тоне и словах наших общих мыслей и настроений. Дерзкая в своей прямоте, она создавала неожиданное настроение в массе слушателей. Сам А. С. был смущен и потрясен ею. Когда Б. А. кончил, он как-то необычно, будто рассерженный или очень обескураженный, повышенным тоном не сказал, а почти закричал: „Ну, что же я вам за все это могу сказать?! Только то, что я еще более буду чувствовать себя связанным со всеми вами!"... И перешел к протоколу заседания. В этой речи талантливо нарисован образ А. С, как он раскрывался тем из специалистов по русской истории, которые не стали его учениками в особом смысле этого слова».16 Сам Б. А. Романов считал свою речь «откликом на влияние университетской школы».

Уже один этот эпизод показывает, что в короткий период между окончанием университета и потрясениями 1917 г., несмотря на общие и личные обстоятельства, препятствовавшие сдаче им магистерских экзаменов в полном объеме, Б. А. Романов не порывал со своей alma mater, а его узкий дружеский круг не только не распался, а даже еще более сплотился. Все они были в тревожном ожидании того, что поражение на фронтах войны может раскидать их надолго,


15 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете (Две речи)// Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6. С. 181 — 186.

16 Чернов С. Н. [Рец.] Русский исторический журнал... С. 179.

41

если не навсегда, так как не исключалась возможность отмены всех отсрочек призыва по высшим научным заведениям.

Сложившаяся еще в студенческие годы «глубокая, хотя и своеобразная личная связь» Б. В. Александрова, П. Г. Любомирова, Б. А. Романова и С. Н. Чернова с С. Ф. Платоновым, называвшим эту группу своей «дружиной» и которой, как вспоминали в 1918 г. Б. В. Александров и Б. А. Романов, он верит, по его словам, «как себе», сохранялась и в послеуниверситетские годы. Они, помимо того что встречались в университете, часто бывали у С. Ф. Платонова дома на Каменноостровском проспекте.17 До женитьбы Б. А. Романова в семье С. Ф. Платоновых его даже считали возможным женихом одной из дочерей. Показателем близости Б. А. Романова к С. Ф. Платонову было и составление им списка его трудов для сборника статей, ему посвященных.18

Что же касается отношений Б. А. Романова с А. Е. Пресняковым, то они в эти годы становились все более близкими. Учитель был в курсе всех жизненных обстоятельств своего ученика. Б. А. Романов часто и запросто приходил к нему домой, обедал у него, советовался по различным вопросам.

Жизнь между тем в связи с войной, распутинщиной, нараставшим социальным и политическим кризисом все усложнялась. Б. А. Романов, как и его друзья, с напряжением следил за обстановкой, с тревогой обсуждая с ними перспективы и формы его разрешения. Разразившаяся Февральская революция вряд ли оказалась для них неожиданной.


17 См.: Б. А. Романов и Б. В. Александров — С. Ф. Платонову. 21 августа 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, ч. 2, д. 2069, л. 1, 3 об. — 4.

18 Список трудов С. Ф. Платонова/ Составитель Б. А. Романов//Сб. статей, посвященных С. Ф. Платонову. СПб., 1911. С. IX — XVII.

4 “ЗДЕСЬ ОПРЕДЕЛИЛИСЬ МОИ НАУЧНЫЕ ВКУСЫ”

43

4 —

«ЗДЕСЬ ОПРЕДЕЛИЛИСЬ МОИ НАУЧНЫЕ ВКУСЫ,

ПРИВЯЗАННОСТИ И ТЕМАТИКА»:

НА СЛУЖБЕ В АРХИВЕ

Падение царского режима в феврале — марте 1917 г. вряд ли стало неожиданным для Б. А. Романова и того узкого дружеского круга молодых русских историков, в который кроме него еще со студенческих лет входили Б. В. Александров, П. Г. Любомиров и С. Н. Чернов. Еще будучи гимназистом выпускного класса, он считал самодержавный режим изжившим себя, а в конце 1916 г. он вместе с друзьями, по рассказам самого Б. А. Романова, обсуждал возможные варианты выхода России из жесточайшего общенационального кризиса, возникшего вследствие бездарной внутренней и внешней политики властей, окончательно подорвавшей свою социальную базу распутинщиной. Шел разговор, в частности, о возможности и желательности созыва Учредительного собрания, необходимость которого горячо отстаивалась С. Н. Черновым. Так что отречение Николая II было воспринято ими со смешанными чувствами — и облегчением, и тревогой, которая не могла не усиливаться в связи с неизбежными в условиях революции выдвижением на поверхность политической жизни крайне радикальных элементов, хаосом и непредсказуемой стихией социального движения. Демократизация в политической сфере отвечала чаяниям Б. А. Романова. Возможно, что ему были близки настроения, охватившие И. И. Толстого, филолога-классика, приват-доцента Петроградского университета, сына известного либерального общественного деятеля и ученого-нумизмата, графа И. И. Толстого, почти до самой смерти в 1916 г. занимавшего пост петроградского городского головы, а до того, в правительстве С. Ю. Витте, министра просвещения.

44

Молодой ученый, который был старше Б. А. Романова на 9 лет, писал 6 марта 1917 г.: «...я захвачен весь, внутренне, происшедшими и происходящими событиями. Действительность кажется мне подчас сказкой. Торжество демократии свершившийся факт. Перед значительностью и ценностью, глубочайшей ценностью этого факта, бледнеют все те мелкие подробности переворота, которыми занята мысль и внимание современников <...> Совершился переворот, возвращение к старому невозможно: но не кончена борьба. Против демоса скоро восстанут, я в этом уверен, самые разнообразные силы».1

Б. А. Романов бесспорно понимал, что его работа в Смольном институте, в котором накануне февральских событий, 29 января, на него было «возложено временное исполнение обязанностей инспектора классов»2, вскоре должна закончиться. Он с усмешкой рассказывал, как о курьезе, о возмущенной реакции директрисы Смольного института на вдруг возникшие непомерные, с ее точки зрения, запросы горничных, неожиданно для нее потребовавших выдачи дополнительной смены деликатных предметов нижнего белья. С сентября 1917 г. Б. А. Романов стал работать в гимназии Мушниковой, преобразованной в 1918 г. в советскую трудовую школу № 28 Советского района Петрограда. Он по-прежнему тяготился необходимостью преподавания в средних учебных заведениях. Радуясь за П. Г. Любомирова, именно в 1917 г. защитившего в Петроградском университете магистерскую диссертацию, он не мог не сравнивать свою судьбу с положением друга. Безрадостность перспективы очень угнетала его. На диспуте и «после диспута»3 Б. А. Романов последний раз перед более чем годичным перерывом встретился с С. Ф. Платоновым, который, как видно, не предложил ему какую-либо работу в университете или в Женском педагогическом институте.

К сожалению, не сохранилась сколько-нибудь достоверная информация об отношении Б. А. Романова к деятельности временных правительств в 1917 г. и политических предпочтениях в это время. Правда, его университетский однокурсник И. В. Егоров, примкнувший к большевикам, написал в своих воспоминаниях об их споре ранней осенью 1917 г. Б. А. Романов, утверждает И. В. Егоров, высказался якобы против выхода России из войны, которая, согласно этому свидетельству, по его мнению, должна быть доведена до победного конца, тем более что «союзники помогут переформировать и заново перевооружить русскую армию, что Германия и ее союзники истощены». Смысл этой беседы все


1 Меликова С. В.. Толстой И. И. «Любовь, купленная страданиями». Роман в письмах II Звезда. 1996. № 9. С. 152.

2 Трудовой список Б. А. Романова: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 17.

3 Б. А. Романов и Б. В. Александров — С. Ф. Платонову. 21 августа 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, д. 2069, л. 1 (почерк Б. А. Романова).

45

же не вполне ясен. Независимых подтверждений относительно содержания этого разговора нет. Встреча И. В. Егорова с Б. А. Романовым произошла в Бюро обзоров повременной печати при Временном правительстве, где последний недолго работал.4

О реакции Б. А. Романова на октябрьский переворот в Петрограде также нет никаких хронологически близких к этому событию документальных, мемуарных или эпистолярных свидетельств. Имеется лишь устное известие, переданное через ряд лиц и потому непроверяемое, согласно которому Б. А. Романов якобы говорил, что новая власть не продержится долго.

Интересно в этой связи мнение И. И. Толстого о событиях октября 1917 г. Он считал, что «знамя, под которым происходит движение, является лишь обманчивой вывеской, часто не отвечающей, не передающей скрытого содержания данного исторического явления». «Конечно, — писал он 16 ноября 1917 г., — мы переживаем сейчас момент террора: причудливым образом „свобода народа" приняла форму „произвола большевиков". Вероятно, действуют и немецкие деньги; но квалифицировать „октябрьский переворот" просто названием „авантюра" вряд ли возможно: масса народа идет все же за большевиками, прельщенная лозунгами всенародного мира, мира народов и прекращения мировой братоубийственной войны. Но, <...> в действительности, в диктатуре Ленина — Троцкого <...> русский народ изживает, так кажется мне, элементы царского произвола, заветы былого царского самодержавия. Слишком поздно получил наш народ свободу: не рано, а слишком поздно! <...> Чтобы дойти до нее, действительно „завоевать свободу", надо сперва изжить опьянение произволом».5 Возможно, Б. А. Романов тогда частично был согласен с этими соображениями.

Правда, через 6 лет он писал по-иному. В 1924 г., отвечая в общей для всех служащих Центрархива, где он тогда работал, анкете на стандартный вопрос об отношении к октябрьскому перевороту, он писал: «Активного участия не принимал. Находился во время переворота в Петрограде. В школе, где работал (б. гимназия Мушниковой), решительно выступил против саботажа и забастовки по поводу разгона Учредительного собрания, в способность коего, как и всех буржуазных партий, вывести страну из войны не верил, выход же из войны считал тогда абсолютно необходимым, столь же как и образование активной революционной власти, готовой всеми средствами отстоять подлинную самосто-


4 Егоров И. В. От монархии к Октябрю: Воспоминания. [Л.,] 1980. С. 227.

5 Мелихова С. В., Толстой И. И. «Любовь, купленная страданиями». С. 158.

46

ятельность страны, порабощенной странами Антанты, на основе радикальной перестройки государственного аппарата и общественных отношений и экономики и создания революционной армии. Отношение мое тогда к Октябрьскому перевороту было, как к единственному, что еще оставалось, чтобы стране выжить и не стать жертвой дикой реакции и рабства».6

Нарочитость всей этой словесной конструкции не вызывает сомнений. О какой дикой реакции и рабстве могла идти речь в 1917 г.? Анахронизмом для этого времени были и слова о революционной армии. Пожалуй, лишь факт выступления Б. А. Романова против саботажа и забастовки, как легко тогда проверяемый, может быть признан достоверным, но мотивы, исходя из которых им было принято такое решение, остаются неясными. Ничего не известно и о том, как пережил Б. А. Романов первый год пролетарской диктатуры. Он работал в 1917/18 учебном году в гимназии Мушниковой, в апреле 1918 г. также стал преподавать историю и общественные науки на I пехотных командных курсах Красной Армии. Этот факт его биографии остается неясным. Каким образом ему удалось получить такую работу, что его побудило дать на нее согласие? Можно высказать лишь предположение, что она давала некоторые средства к существованию и надежду на защиту в условиях полного беззакония. И. И. Толстой писал 20 апреля 1918 г. о страшной дороговизне, о том, что ему едва удается свести концы с концами, что ему «пришлось прибегнуть к единственно возможному средству — распродаже части имущества». «Неуверенность в завтрашнем дне, вечная угроза личному существованию, заботы об изыскании средств к существованию <...> невозможность отдаться серьезной научной работе — вот обстановка, в которой нелепо тратится жизненная <...> энергия».7

События, последовавшие после октябрьского переворота в Петрограде, не только разрушили налаженный образ жизни, но и привели к распаду дружеского круга Б. А. Романова: П. Г. Любомиров и С. Н. Чернов уехали из Петрограда в Саратов, где стали преподавать в университете. На долгое время прервалась связь с С. Ф. Платоновым. Б. А. Романов писал ему в конце августа 1918 г.: «...этот более чем год <...> раскорчевал нашу жизнь»8.

Но 1 июля 1918 г. произошел резкий перелом в его судьбе, наложивший отпечаток на всю его дальнейшую профессиональную деятельность и восстановивший, в частности, контакты с С. Ф. Платоновым: Б. А. Романов в числе дру-


6 Цит. по: Вапк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 16.

7 Мепикова С. В., Толстой И. И. «Любовь, купленная страданиями». С. 165 — 166.

8 Б. А. Романов и Б. В. Александров — С. Ф. Платонову. 21 вгуста 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. I, д. 2069, л. 1.

47

гих молодых ученых был приглашен на работу в нарождающееся архивное ведомство Петрограда.

Еще до октября 1917 г. стихийное уничтожение документальных свидетельств о прошлом в ликвидируемых учреждениях самодержавного режима специалисты-историки воспринимали, по словам А. Е. Преснякова, «как глубоко личную трагедию». И уже в марте 1917 г. «встрепенулись лучшие силы работников на ниве исторического изучения и архивного дела»,9 которые и организовали Союз российских архивных деятелей. Именно в недрах этой общественной организации возникла идея централизации архивного дела, была осознана необходимость законодательных основ формирования единого архива и преодоления узкой ведомственности. По существу еще до октября 1917 г. были разработаны принципы организации архивного дела. Об этом подробно писал уже после октябрьского переворота в Петрограде А. Е. Пресняков, указывавший на ведущую роль Союза российских архивных деятелей: «Союз сразу же поставил на очередь не только охрану архивных ценностей, но и широкие организационные задачи. Конечной целью Союза стало создание авторитетного и полномочного органа по руководству постановкой архивного дела в России, органа, который имел бы общее, государственное значение. Подготовляя коренную реформу управления архивным делом в направлении его централизации, Союз наметил ряд существенных задач для разработки принципов и методов архивоведения и проведения их в жизнь, программу издания соответственных трудов справочного и научного характера, а также для устройства курсов лекций по теоретической и практической подготовке архивных работников».10

Однако реализовать эти насущные задачи в условиях хаоса и сумятицы 1917 г. Союзу не удалось.11 Октябрьский переворот лишь многократно усилил вандализм в отношении архивных ценностей, придав ему идеологическое обоснование: на документы стали смотреть как на элементы старого строя, подлежавшего разрушению.12 Назначенные в крупнейшие архивохранилища большевистские комиссары поставили их под свой контроль и организовали в ноябре 1917 — феврале 1918 г. издание серии тайных дипломатических документов, имевших большое политическое значение, но отличавшееся элементарной безграмотностью.13 Попытки научной общественности как-то повлиять на возникшие споры о судьбе архивов увенчались частичным успехом: 1 июня Совнарком принял декрет «О реорганизации и централизации архивного дела в РСФСР». Для руководства всей системой ар-


9 Пресняков А. Е. Реформа архивного дела в России // Русский истори ческий журнал. 1918. Кн. 5. С. 206 — 207.

10 Там же. С. 209.

11 См.: Хорхордина Т. История Отечества и архивы. 1917 — 1980-е гг. М., 1994. С. 6 — 34.

12 Там же. С. 34-38.

13 Там же. С. 39.

48

хивов было создано Главное управление архивным делом (Главархив). Его руководителем стал член большевистской партии с 1917 г. Д. Б. Рязанов, отличавшийся широтой и самостоятельностью взглядов. В эмиграции он по поручению немецких социал-демократов занимался поисками рукописей Маркса и Энгельса, пытался осуществлять их первичную классификацию и имел вследствие этого некоторый практический опыт архивной работы.

Декрет был воспринят представителями «старой» школы историков как долгожданное решение, призванное стать основой для реформы архивного дела в интересах науки в целом, исторической науки — в частности. В. Н. Бенешевич даже назвал этот декрет «декларацией прав науки в архиве».14 Именно поэтому С. Ф. Платонов ответил согласием на неожиданное для него предложение взять на себя руководство Петроградским отделением Главархива в качестве заместителя Д. Б. Рязанова. Несмотря на его резко отрицательное отношение к новым властям и неверие в успех социализма, С. Ф. Платонов с удивлением обнаружил, что на него «вдруг начался спрос». «Я встал рядом (и в согласии) с „левым с[оциал]-д[емократом]" и „революционным марксистом" Рязановым-Гольденбахом, который ведет <...> управление, — писал он 20 июля 1918 г. — Это ученый, порядочный и добрый еврей, революционер-теоретик, к которому все члены управления относятся с признанием и расположением. После упорной двухмесячной работы в Петербурге и Москве мы наладили Главное и два областных архивных управления <...> Благодаря уму и такту Рязанова дело попало в ученые руки, руководится коллегиями и руководствуется только интересами дела безо всякой политики. Много архивов спасено и охранено, много работников возвращено к делу и обеспечено. После суеты строительства чувствуешь себя удовлетворенным и не боишься дальнейших осложнений. Они, конечно, неизбежны. Но историки их не убоялись, и, слава Богу, все встали к делу».15

А. Е. Пресняков стал главным инспектором Петроградского отделения Главархива, отвечающим за выявление, учет, охрану и размещение тех архивных фондов, которым грозило уничтожение. Вслед за ними в архив пришла блестящая плеяда их коллег и учеников, часть которых работала в университете, часть — в других учреждениях, в том числе и в средних учебных заведениях. Поэтому привлечение Б. А. Романова, Б. В. Александрова, С. Н. Валка, К. Д. Гримма, а затем П. А. Садикова, Е. В. Тарле, Б. Д. Грекова, С. Я. Лурье и ряда других исследователей


14 Аннинский С. Первая конференция архивных деятелей Петрограда. 25 — 28 мая 1920 года//Дела и дни. 1920. Кн. 1. С. 381.

15 «Безо всякой политики» (Письмо С. Ф. Платонова И. А. Иванову. Июль 1918 г.) / Вступительная статья и подготовка текста к публикации Л. М. Сориной//Отечественные архивы. 1998. № 4. С. 80 — 82. И. А. Ива нов до середины 1918 г. возглавлял Тверскую ученую архивную комиссию.

49

для работы в петроградском архивном ведомстве было вполне естественным. Большевистской власти пришлось пока примириться с тем, что новое и ответственнейшее дело будет осуществляться силами беспартийных ученых, большая часть которых определенно стояла в оппозиции к новой власти. Но иного выхода у нее и не было: она не располагала партийными, профессионально подготовленными кадрами, способными возглавить и повседневно проводить реформу.

Б. А. Романов воспринял свое приглашение на работу в архив с воодушевлением и энтузиазмом. Будучи фактически оторванным на протяжении долгих 8 лет от науки, он надеялся, что именно здесь ему удастся вернуться к исследовательской работе. В составленном Б. А. Романовым (подписанном также Б. В. Александровым) письме к С. Ф. Платонову это его настроение выражено ярко и с обычной для него эмоциональностью: «...ярость нашей работы поддерживалась тем давно жданным чувством, что мы вьем гнездо для себя и своей научной работы, и то обстоятельство, что собственными руками и по своему плану из пустого места через хаос создаем космос от А до Ижицы, было особенно нам драгоценно». Увлеченность молодых ученых, «воодушевленных именно научными задачами „Архивного возрождения"», «исходной мыслью» об участии в «научной реорганизации архивного дела», сразу же вошла в противоречие с советскими реалиями второй половины 1918 г. Они считали, что сама постановка архивного дела в этот начальный момент противоречит «исходной мысли о научной» его «организации». Отсюда возникли и опасения, что они рискуют «попасть маленькой кучкой» профессионалов «в скопище людей, неспособных отнестись к этому делу bona fide и с чистым чувством».16 Неразбериха отчасти была вызвана тем, что, по свидетельству С. Н. Валка, также стоявшего у истоков Главархива, к тому времени, когда Б. А. Романов пришел сюда работать, «существовали лишь предназначенные, но не оборудованные еще даже стеллажами помещения в здании бывшего Сената да раскиданные по разным местам города фонды, которые еще предстояло перевезти в образовываемый советский архив».17

Местом службы Б. А. Романова стало 2-е отделение V (впоследствии — экономической) секции Единого государственного архивного фонда (ЕГАФ), где были сосредоточены архивы Министерств финансов, торговли и промышленности, Государственного контроля, банков. Уже 10 июля 1918 г. Б. А. Романов был назначен на должность заведующего 1-го


16 Б. А. Романов и Б. В. Александров — С. Ф. Платонову. 21 августа 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, д. 2069, л. 1 об.

17 Валк С. Н. Борис Александрович Романов. С. 17. Подробно о службе Б. А. Романова в Главархиве (впоследствии переименованном в Центрархив) см.: Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист // Проблемы социально-экономической истории России: К 100-летию со дня рождения Бориса Александровича Романова. СПб., 1991. С. 57 — 62.

50

отдела (финансы) 2-го отделения, а 13 ноября ему поручается также заведование архивом Общей канцелярии министра финансов.18 Б. А. Романов быстро освоился с новым для него делом и сразу же стал предпринимать усилия по воссозданию в полном виде архива Общей канцелярии министра финансов. Он стремился возвратить те его части, которые в результате эвакуации оказались в Москве. Б. А. Романов писал в этой связи в своем докладе: «Утрата или даже порча документов <...> была бы чрезвычайным бедствием для русской исторической науки и легла бы целиком на мою ответственность, если бы мною не сделано было все возможное для ее предотвращения».19

Но основные усилия в эти месяцы были направлены на другое. Как отмечал С. Н. Валк, «в опустевшее здание Сената свозили сотни тысяч дел, часто в полном беспорядке, из раскиданных по всем частям города зданий», в силу чего «даже на самое элементарное упорядочение свозимого уходили все силы, и Б.А., подобно многим другим, в первые времена был занят в значительной мере даже чисто физической работой, в не меньшей мере, чем простые архивные служители».20 Возможно, эти непомерные нагрузки и тяжелейший быт в условиях «военного коммунизма», с одной стороны, и тяга к университетскому преподаванию, которую Б. А. Романов испытывал вот уже на протяжении 8 лет, — с другой побудили его в 1919 г. принять приглашение ректора недавно (в 1916 г.) организованного Пермского университета (первоначально в качестве филиала Петроградского) известного историка-медиевиста Н. П. Оттокара, который, переехав из Петрограда, комплектовал это новое учебное заведение в значительной степени из своих питерских коллег — молодых ученых, среди которых был, в частности, Б. Д. Греков. Одновременно с Б. А. Романовым подобное же приглашение получил и Б. В. Александров. По просьбе Н. П. Оттокара С. Ф. Платонов подготовил рекомендательное письмо, в котором сообщал, что о Б. А. Романове может дать «отзыв только самый благоприятный». «Считаю Б. А., — писал он, — человеком талантливым и умным», обладающим «большими специальными знаниями и острою ученою наблюдательностью». С. Ф. Платонов отметил, что Б. А. Романов «излагает свои темы живо и связно, без длинноты в речи, но с внутренней обстоятельностью». Правда, «Б. А. печатал мало», но «последние годы не могли способствовать развитию спокойной ученой деятельности, литературной производительности и публикованию ученых работ». Статья же «Смердий конь и смерд» «показывает, что от него


18 Трудовой список Б. А. Романова: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 18.

19 Цит. по: Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 58.

20 Валк С. Н. Борис Александрович Романов//ИЗ. 1958. Т. 62. С. 272.

51

можно ожидать остроумнейших изысканий». Кроме того, Б. А. Романов «способен в равной мере и к кропотливым библиографическим и архивным работам». В заключение С. Ф. Платонов выразил убеждение в том, что «в своих будущих семинариях он способен явиться разносторонним руководителем, живым и увлекательным».21

Этот весьма лестный отзыв, однако, не понадобился Б. А. Романову, так как он не имел возможности сразу же выехать в Пермь и продолжил работу в архиве, которая становится его основной службой вплоть до ноября 1929 г. С 1919 по 1924 г. главой 2-го отделения экономической секции ЕГАФ, где все время работал Б. А. Романов, был Е. В. Тарле, с которым у него сложились добрые, не только служебные отношения.

Подводя итоги полуторагодичной тяжелой работы по организации архивного дела на новых принципах, С. Аннинский писал в 1920 г.: «Обширный и свежий кадр высококвалифицированных работников под руководством крупнейших специалистов исторической науки и архивоведения охотно взялся за дело, не боясь ни черной, ни физической работы, внося сознательную и бодрую инициативу даже в черновые задания первого слоя. Результаты оказались чрезвычайно значительными <...>, количество перевезенных материалов» достигло к концу 1919 г. «21 миллиона единиц хранения».22 «Сознание единения, чувство живого общего дела, своего рода единодушие в самопожертвовании» давали «новые силы» «в неизбежно трудных условиях современности». «Последние силы» отдавали «труду» «голодные и холодные люди, утомленные морально и физически, день изо дня в пыли и духоте летом и при температуре ниже 0° зимой».23

И после 1920 г. Б. А. Романов продолжал свою подвижническую работу по архивному строительству. В 1921 г. в здании архива Палаты мер и весов он обнаружил архив Мануфактур-коллегии и стал им заведовать, так же как и архивами Главной палаты мер и весов (с 20 ноября 1919 г.), Горного департамента, Вольного экономического общества. Кроме этих архивов, которые Б. А. Романов разыскал, принял на хранение и описал, он участвовал в принятии на учет и хранение архивов Департамента государственного казначейства, Государственной комиссии погашения долгов, обнаружил на Фарфоровом заводе в 1923 г. в процессе собирания тогда разрозненного фонда Горного департамента дела архива Департамента торговли и мануфактур.24 Помимо целенаправленного поиска в Петрограде Б. А. Романов стремил-


21 С. Ф. Платонов — Н. П. Оттокару. 17 декабря 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, д. 1866 (черновой автограф). Неизвестно, было ли это письмо отправлено.

22 Аннинский С. Первая конференция архивных деятелей Петрограда. С. 373.

23 Там же. С. 383 — 384.

24 Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 58.

52

ся распространить его на Москву и другие города, в частности на Рыбинск и Нижний Новгород, куда были эвакуированы некоторые ведомственные архивы. Он с огорчением убедился, что все дела, вывезенные в Рыбинск, погибли. В архиве Наркоминдела Б. А. Романов обнаружил отдельные дела архива Общей канцелярии министра финансов, который его особенно интересовал в профессиональном плане. Именно этот фонд он описывал с особой тщательностью и по завершении написал в 1920 г. специальный очерк «Архив Общей канцелярии министра финансов», который, однако, не был опубликован.25

Когда при Ленинградском отделении Центрархива (заменившего собой Главархив в 1921 г.) были организованы архивные курсы, Б. А. Романов стал вести на них практические занятия.

Итак, Б. А. Романов вместе со своими молодыми коллегами под руководством их университетских учителей стремились реализовать в архиве ту программу, с которой они пришли в него работать: создание абсолютно нового, прежде всего научного учреждения, целью которого стало бы не только собирание всего документального наследия, обеспечение его сохранности, научное описание, но и, как результат всей этой деятельности, — основанная на строгих археографических принципах публикация источников нового и новейшего времени. Само собой разумелось, что доступ к архивам и к абсолютно всем фондам должен был быть открытым. Вдохновленный именно этими задачами, Б. А. Романов вслед за своими учителями и пошел работать в советское учреждение, полагая, что он будет служить сугубо беспартийному и внеполитическому делу. Впрочем, на первых порах эти цели совпадали с теми задачами, которые стояли перед новыми властями, ибо публикация таких документов и объективное исследование внутренней и внешней политики последних русских царей неизбежно приводило к выводу о непреодолимом кризисе самодержавия накануне революции. Привлечение для работы в архивах историков, получивших солидную источниковедческую подготовку в дореволюционных университетах, даже тех из них, кто, возможно, относился враждебно к большевикам, служило этой цели.

Но надежды этих историков на известную автономию и возможность решения сугубо научных задач, чем дальше, тем в меньшей степени стали соответствовать линии большевистских властей, стремившихся превратить архивы в боевое политическое орудие нового режима. В середине


25 Там же. С. 58 — 59.

53

1920 г. руководителем Главархива взамен Д. Б. Рязанова, поддерживаемого «старыми» учеными-архивистами, был назначен М. Н. Покровский, и это имело далеко идущие отрицательные последствия. Еще в марте 1920 г. специально образованная комиссия по пересмотру личного состава Петроградского отделения Центрархива предписала уволить десятки его сотрудников, руководствуясь только политическими критериями. Вне архивного ведомства оказались выдающиеся профессионалы, мотивом увольнения которых было то, что их отнесли к категории «чуждых советской власти, ненадежных элементов».26 Правда, первоначально С. Ф. Платонов и А. Е. Пресняков оставались во главе Петроградского отделения Главархива, но продолжавшаяся «чистка» и все увеличивающееся вмешательство органов ЧК (затем ОГПУ) вынудили их в 1923 г. подать в отставку, обоснованную ими «ненормальностью того положения, в какое поставлено заведование Петроградским отделением Центрархива, лишенное, притом не персонально, а принципиально, доверия и полномочий, необходимых для ответственного ведения дела». На их место были поставлены партийные кадры.27

Б. А. Романов, однако, не был уволен из архива и не ушел из него вслед за старшими коллегами. Вероятно, он надеялся, что на его участке работы удастся устоять на прежних позициях. Б. А. Романова удерживала в архиве и интенсивно развернувшаяся его собственная исследовательская и публикаторская деятельность. Наконец, немаловажное значение имело и то обстоятельство, что архив как государственное учреждение обеспечивал, особенно с начала нэпа, своим сотрудникам более высокий жизненный стандарт, чем, например, в Академии наук.

Тяжелым ударом для архивов стало и совместное постановление весной 1921 г. Президиума ВСНХ, Наркомпроса и Наркомата рабоче-крестьянской инспекции, предоставлявшее Особой комиссии, ввиду «переживаемого бумажной промышленностью сырьевого кризиса», «права изъятия на всей территории РСФСР тряпья, архивных материалов, старой бумаги и обрезков, не представляющих исторической или деловой ценности».28 Правда, Б. А. Романов по мере своих сил стремился противостоять этой порочной линии. Так, он резко возражал против решений разборочных комиссий об уничтожении ряда дел, якобы не подлежавших хранению. В частности, в одном из отзывов на акт разборочной комиссии Б. А. Романов писал: «Ознакомившись на месте с материалами, предложенными к уничтожению <...>, полагаю необ-


26 Хорхордина Т. История Отечества и архивы. С. 94 — 95.

27 Корнеев В. Е., Копыпова О. Н. Архивист в тоталитарном обществе: борьба за «чистоту» архивных кадров (1920 — 1930-е годы)//Отечественные архивы. 1993. № 5. С. 31.

28 См.: Хорхордина Т. История Отечества и архивы. С. 82.

54

ходимым предложить хранить <...> дела о секретных суммах, поступающих на основании высочайших повелений <...>, дела о расходах на известное е. и. в. употребление. По моему мнению, дела эти следует хранить совершенно независимо от того, представляют ли интерес те или другие отдельные расходования из названных сумм, имея в виду общий интерес как к вопросу о бесконтрольных расходах по высочайшему повелению вообще, так и к истории отдельных секретных фондов этого порядка».29 Когда же в марте 1925 г. Б. А. Романов был командирован в Москву на I Съезд архивных деятелей РСФСР,30 он был там включен в комиссию по выработке резолюции по докладу «О поверочной и разборочной комиссии».31

К середине 20-х годов Б. А. Романов вообще стал одним из ведущих и авторитетнейших сотрудников Центрархива в Ленинграде, стремившихся, несмотря на линию по его политизации, поддерживать в нем высокий уровень профессионализма и научности. В 1925 г. он был назначен заместителем управляющего экономической секции, а также заместителем управляющего архивохранилищем народного хозяйства, быта, культуры и права, а в 1928 г. на него возлагается «ответственность и наблюдение за 1-м экономическим отделом». Б. А. Романов был привлечен и к ряду общих для архивного ведомства дел. В 1925 г. он стал членом нескольких комиссий: поверочной — при Управлении Ленинградского отделения Центрархива, плановой — при Уполномоченном Центрархива РСФСР в Ленинграде и центральной разборочной.32

Губительное наводнение осенью 1924 г. привело к затоплению хранилища экономической секции. Роль Б. А. Романова в ликвидации его последствий была тем более велика, что он с 15 декабря 1924 по 17 июля 1925 г. исполнял обязанности управляющего 2-м отделением секции.33 И хотя сушить документы приходилось доморощенным способом, под его умелым и энергичным руководством удалось спасти пострадавшие фонды.

Во второй половине 20-х годов все нараставшая «большевизация» архивов и вмешательство в его работу карательных органов приводят к превращению их в политическое оружие партии. В руководящий состав приходят партийные функционеры. С. Н. Валк в наброске к статье о Б. А. Романове (не включенном в ее текст) об этом писал: «В архивном ведомстве, по сравнению с первыми годами его существования, состав сотрудников претерпевал все более и более сильные изменения. Из первоначального блестящего университет-


29 Цит. по: Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 59. Именно эти материалы впоследствии послужили Б. А. Романову в качестве важного источника для воссоздания истории дальневосточной политики самодержавия (см.: Романов Б. А. «Лихунчангский фонд»: (Из истории русской империалистической политики на Дальнем Востоке) // Борьба классов. 1924. № 1 — 2. С. 77 — 126).

30 Трудовой список Б. А. Романова: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 19.

31 Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 59.

32 Трудовой список Б. А. Романова: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 19 — 21.

33 Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 59.

55

ского состава уходили в новых создавшихся условиях то вольно, а то и невольно одни и другие. Особенный и последний крупный уход произошел в 1929 г., когда и события, происшедшие в Академии наук, открыли удобную возможность перехода туда именно для пополнения там высшего состава сотрудников».34

Что касается Б. А. Романова, то он до последнего стремился удержаться в составе сотрудников архива, поскольку его собственная исследовательская работа по-прежнему в подавляющем большинстве случаев основывалась на хранящихся в нем материалах. Но условия там становились все более невыносимыми. По свидетельству С. Н. Чернова, в архиве наступила «новая эра, вызываемая гонением на спецов и даже их изгнанием», вследствие чего «сейчас Б. А. надо спасать». С. Н. Чернов в январе 1929 г. писал С. Ф. Платонову, что ему «стоило большого труда уговорить Б. А. вообще расстаться с Центрархивом» и что ему «очень бы хотелось», чтобы его «труд не прошел даром».35

Истекло, однако, еще 10 с половиной месяцев и только в ноябре 1929 г. Б. А. Романов решился наконец покинуть Центрархив, в котором проработал более И лет. Но он отклонил настойчивые предложения перейти в Академию наук, а принял приглашение М. Д. Приселкова, возглавившего незадолго до этого историко-бытовой отдел Русского музея, стать ученым секретарем отдела. Об архиве, несмотря ни на что, он вспоминал впоследствии с чувством благодарности и с полным осознанием значения работы в нем для своего становления как историка. Выступая на юбилейном заседании Архивного отдела МВД 31 мая 1948 г., Б. А. Романов говорил, что именно в архиве он «сложился как историк»: «...здесь определились мои научные вкусы, привязанности и тематика, и добрые 3/4 моих работ связаны с фондами ленинградских архивов, побудивших меня надолго порвать с тематикой древностей и одному из первых в моем поколении круто повернуть на разработку проблем новейшей истории, о чем я, разумеется, и сейчас не жалею, а наоборот, благословляю тот день, который проделал со мной крутой поворот».36


34 Архив СПб. ФИРИ, ф. 297, оп. 1, д. 102, л. 34.

35 С. Н. Чернов — С. Ф. Платонову. 2 января 1929 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, д. 4541, л. 46 — 46 об.

36 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 99, л. 1 об.

6. ВОЗВЕДЕНИЕ НЕПРОНИЦАЕМОЙ СТЕНЫ…

115

(Окончание главы)

Последовавшие за изданием книги «Россия в Маньчжурии» 2 года были очень тревожными. Б. А. Романов напряженно следил за печатными и не только печатными откликами на нее. Правда, появления ряда вышедших в 1930 г. журнальных рецензий он не дождался, так как в январе был репрессирован. Б. А. Романов обдумывал направление своей дальнейшей работы и решил, что он займется исследованием той же проблематики, что и в только что изданной книге. В частности, у него был заключен с одним из издательств договор, согласно которому Б. А. Романов обязался в короткий срок написать научно-популярную книгу о русско-японской войне (объемом в 7 печатных листов). Это задание было выполнено, и книга дожидалась своего издания. Кроме того, Б. А. Романов возобновил подготовку сборника документов о финансовых отношениях России и Антанты (включая и Америку) в 1914 — 1917 гг., прерванную в 1927 г. из-за срочной работы над «Россией в Маньчжурии», и поднял в 1929 г. перед Центрархивом вопрос об опубликовании из него отдельных документов в «Красном архиве».

116

* * *

В 1929 г. С. Ф. Платонов, несмотря на свое прохладное отношение к первой книге Б. А. Романова, настоятельно предлагал ему перейти из Центрархива в Академию наук на должность директора ее архива. Из-за этого эпизода возникла коллизия, равным образом неприятная и для Б. А. Романова, и для С. Н. Чернова. Вероятно, С. Ф. Платонов вел переговоры о том же и с С. Н. Черновым, который в письме к нему ссылался на «разговоры», «к сожалению, среди общих наших с ним (с Б. А. Романовым. — В. П.) друзей», из которых следует, что он, С. Н. Чернов, якобы отказывается «от места из-за Б. А.». Ссылаясь на свои «личные свойства», С. Н. Чернов писал, что для него вопрос был решен в отрицательном смысле еще до того, как он узнал о предложении занять эту вакансию Б. А. Романову, а «известие о возможном переходе на эту должность Б. А. лишь усилило» его «настойчивость в отказе — не более». С. Н. Чернов считал, что Б. А. Романов должен совершить «легкий, без осложнений переход в Академию, на привычное архивное место», и выразил убеждение в том, что «он будет прекрасным начальником архива».50

Б. А. Романов, однако, также категорически отказался сменить работу в Центрархиве на службу в Академии наук. Можно было бы предположить, что и его могла смутить эта двусмысленность. Вероятно, так оно и было. Но следует иметь в виду, что С. Ф. Платонов приглашал его на работу в Академию и гораздо раньше — в 1924 или 1925 г., когда сам вынужден был покинуть свой руководящий пост в Центрархиве, и Б. А. Романов уже тогда же счел необходимым уклониться от этого. Его удерживало отрицательное отношение в академических сферах к занятиям новейшей историей России, в чем он убедился в 1926 г., когда обратился к С. Ф. Платонову с просьбой поставить свой доклад о международных отношениях России в эпоху русско-японской войны на заседании Постоянной историко-археографической комиссии и представить его к напечатанию в академических изданиях, но получил отказ, мотивированный именно этой причиной. Б. А. Романова уговаривал перейти в Академию наук и Е. В. Тарле после того, как стал академиком (1927 г.), но и в этом случае он отказался принять это предложение.

В 1929 г., возможно, была еще одна причина отрицательного отношения Б. А. Романова к Академии в целом и недовольства позицией С. Ф. Платонова — в частности. Дело


50 С. Н. Чернов — С. Ф. Платонову. 24 августа 1929 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, ч. 2, д. 4541, л. 45 — 45 об.

117

было в том, что еще с 1927 г. началась подготовка к очередным академическим выборам, намеченным на январь 1929 г. Она была ознаменована беспрецедентным давлением партийно-советских властей, стремившихся провести в состав академиков членов большевистской партии и тем самым подчинить это авторитетнейшее научное сообщество. Политбюро составляло один секретный список за другим, в которых кандидаты в члены Академии делились на «наших» (членов ВКП(б)), «более или менее близких к нам», «приемлемых» и «абсолютно неприемлемых».51 Одновременно в среде академиков шли частные совещания, на которых вырабатывалась тактика будущих выборов и определялась мера уступок властям, на которые допустимо пойти. Предвыборные страсти выплеснулись и на страницы газет и журналов.

А. Е. Пресняков безусловно являлся одним из самых крупных русских историков, и поэтому его право быть избранным в Академию вряд ли у кого-либо вызывало сомнение — тем более, что и в партийных списках он проходил как «более или менее близкий к нам» (т. е. к партийной власти). 2 октября 1928 г. Агитпроп ЦК ВКП(б) дал задание ответственному секретарю Общества историков-марксистов и журнала «Историк-марксист» И. Л. Татарову «в трехдневный срок написать статью о тов. Преснякове для „Известий ЦИК". Цель статьи — активная поддержка нашего кандидата на выборах в АН».52 14 октября эта рекламная статья была напечатана. Б. А. Романов, также стремясь способствовать избранию своего учителя, опубликовал в газете «Студенческая правда» заметку (без подписи) «А. Е. Пресняков», формально приурочив ее к 35-летию его ученой деятельности и приближающемуся 60-летию со дня рождения. «Те более 60-ти печатных работ А. Е-ча, — писал он, — которые появились в последние 10 лет и вместе с дореволюционными составляют к юбилейному дню список более чем в 100 названий, представляют яркое свидетельство, что в лице А. Е. мы имеем редкий пример русского историка из среды старой профессуры, оказавшегося способным не только „исторически" подойти к революции, но почерпнуть в ней новый опыт и импульс для своей научной работы».53 Кстати, подобная же характеристика, могла бы быть отнесена и к самому Б. А. Романову.

Но попытка способствовать избранию А. Е. Преснякова не имела успеха. Еще на предварительном этапе он был отсеян и не допущен к заключительной баллотировке на Отделении гуманитарных наук и на Общем собрании АН СССР. Эта история до сих пор остается не вполне проясненной.


51 См.: «Наше положение хуже каторжного»: Первые выборы в Академию наук СССР//Источник. 1996. № 3. С. 109 — 140.

52 Цит. по: Артизов А. Н. Болезнь и кончина А. Е. Преснякова//ВИ. 1996. № 5. С. 158.

53 [Романов Б. А.] А. Е. Пресняков // Студенческая правда. 1928. 17 дек.

118

Ф. Ф. Перченок утверждал, что на заседаниях специально образованной Особой комиссии по историческим наукам «стороны сначала легко договорились о Покровском и Рязанове», с одной стороны, «и — Грушевском, Петрушевском» — с другой. «На оставшиеся два места академики хотели М. К. Любавского и А. Е. Преснякова и ни за что не соглашались на Лукина (находили в нем склонность к идеологическим погромам). Власть же продвигала Лукина, соглашаясь на Преснякова, и слышать не хотела о Любавском. Результат соглашения: проголосовали и за Любавского, и за Лукина <...> а кандидатуру Преснякова постановили „оставить без баллотирования ввиду заполнения наличных свободных мест по историческим наукам"».54 После выборов широко был распространен слух о том, что А. Е. Пресняковым ради М. К. Любавского пожертвовал именно С. Ф. Платонов. Как дело было на самом деле, знал конечно Е. В. Тарле, который на следствии по «Академическому делу», стремясь отмежеваться от С. Ф. Платонова, утверждал в своих собственноручных показаниях от 17 февраля 1930 г., что «остался по вопросу о нем (А. Е. Преснякове. — В. П.) вообще и о его кандидатуре в академики в частности при особом мнении и в комиссии по выборам публично выступил за Преснякова против Платонова и Богословского и голосовал за Преснякова — против Любавского при баллотировках». Е. В. Тарле объяснял позицию С. Ф. Платонова тем, что А. Е. Пресняков «пошел в Институт красной профессуры».55 Эти слова, как и все показания, данные на следствии в условиях угроз и шантажа, можно было бы поставить под сомнение, если бы содержание публичного выступления Е. В. Тарле в пользу А. Е. Преснякова нельзя было проверить. Но он понимал, что такая проверка может вскрыть его ложь, и потому этот факт следует признать достоверным. С другой стороны, в показаниях не проходившего по «Академическому делу» Ю. Г. Оксмана, данных предположительно в 1930 г., говорилось о тяжелом впечатлении, какое «произвела позиция Тарле в вопросе об избрании в Академию А. Е. Преснякова» «в самых широких кругах ленинградской научной общественности»: «Признавая необходимость этого избрания, считая, что А. Е. Пресняков много может сделать и как ученый, и как организатор, Тарле в решительный момент не то „воздержался" от голосования, не то просто примкнул к комбинации, выдвинутой С. Ф. Платоновым (т. е. замене Преснякова — Любавским)».56 Обращает на себя внимание то, что Ю. Г. Оксман давал показания по делу именно Е. В. Тарле, следовательно, о «комбинации


54 Перченок Ф. Ф. Академия наук на «великом переломе» // Звенья: Исторический альманах. М., 1991. Вып. 1. С. 182.

55 Академическое дело 1929 — 1931 гг. Документы и материалы следственного дела, сфабрикованного ОГПУ. Вып. 2, ч. 1. С. 26.

56 Там же. Ч. 2. С. 594.

119

С. Ф. Платонова», пожертвовавшего А. Е. Пресняковым в пользу М. К. Любавского, заметил походя, как об общеизвестном факте, и это позволяет оценить и его в качестве достоверного.

В этом свете заслуживают внимания и собственноручные показания по данному поводу Б. А. Романова, данные 20 апреля 1930 г., в которых он сообщал об испортившихся его «личных отношениях с С. Ф. Платоновым» «под влиянием провала С. Ф. Платоновым А. Е. Преснякова на выборах в Академию».57 Конечно в данном случае Б. А. Романов стремился отвергать свою близость в 20-х годах к С. Ф. Платонову, являвшемуся, как ему объявили следователи ОГПУ, главой антисоветской контрреволюционной организации. Но если факт ведущей роли С. Ф. Платонова в истории с неизбранием А. Е. Преснякова можно считать достоверным, то и реакция на это Б. А. Романова просто не могла быть иной.

И все же, несмотря на личные обиды, связанные с прохладной реакцией С. Ф. Платонова на выход в свет книги «Россия в Маньчжурии» и недовольством Б. А. Романова той ролью, которую сыграл С. Ф. Платонов на академических выборах, было бы неверно считать, что между ними произошел разрыв. Их отношения в 20-х годах характеризовались то сближением, то отдалением, возможно, взаимными обидами, но общение продолжалось на протяжении всего этого времени, хотя, конечно, не было уже таким же доверительным, как в 1910-х годах.

Что касается А. Е. Преснякова, то он весной 1928 г. тяжело заболел, и Б. А. Романов, судя по его письмам, был, как и прежде, самым близким ему человеком и провел последние полтора года его жизни постоянно в контакте с ним и его семьей, принимал участие в решении ряда вопросов, связанных с лечением. В письме, написанном 7 октября 1929 г., спустя неделю после смерти А. Е. Преснякова, Б. А. Романов подробно описал все течение болезни раком, ее симптомы, отъезд его на отдых в Крым осенью 1928 г., чтобы «быть в стороне в период выборов в Академию», ход его занятий в архивах и библиотеках, а также в университете, сообщил о лечении радием в Ленинграде и Париже, удалении половины языка, о нараставшей слабости, болях, мучивших А. Е. Преснякова, наконец, зафиксировал момент смерти «между 5 и 5'/2 часов дня 30-го» (сентября 1929 г.). Извещал Б. А. Романов и о том, что «по просьбе вдовы» разбирается «в литературном наследстве А. Е.», предположив, что «это будет, вероятно, не один том», и о хлопотах


57 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 240.

120

по поводу пенсии ей. Наконец, он хлопотал о некрологе в журнале «Историк-марксист», который, однако, так и не появился.58 Сам Б. А. Романов написал некролог для «Вечерней Красной газеты», напечатанный без подписи и в существенно отредактированном виде.59

Вскоре после смерти А. Е. Преснякова, 16 октября 1929 г., Б. А. Романов поступил на работу в Русский музей на должность ученого секретаря Историко-бытового его отдела, куда он был приглашен заведующим этим отделом М. Д. Приселковым. Лишь затем он подал заявление об уходе из Центрархива, которое было подписано 25 ноября. Эта работа оказалась очень живой, по знаниям и вкусам Б. А. Романова. Однако ему недолго довелось насладиться сотрудничеством с М. Д. Приселковым и этим новым видом деятельности. Январь 1930 г. ознаменовался трагическим переломом в жизни Б. А. Романова, наложившим свою печать на всю его дальнейшую жизнь.


58 См. письмо Б. А. Романова И. Л. Татарову от 7 октября 1929 г. в статье: Артизов А. Н. Болезнь и кончина А. Е. Преснякова. С. 159.

59 [Романов Б. А.] Профессор А. Е. Пресняков//Вечерняя Красная газета. 1929- 1 окт.

7. “ПРИНЯТО РЕШЕНИЕ…”

123

7

«ПРИНЯТО РЕШЕНИЕ ПОПРОСТУ

С ИСТОРИЧЕСКОГО ФРОНТА МЕНЯ УСТРАНИТЬ»:

АРЕСТ, СЛЕДСТВИЕ, КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ.

1930 — 1933 ГОДЫ

 

Когда Б. А. Романов в октябре — ноябре 1929 г. переходил из Центрархива в Русский музей, казалось, что поскольку уже давно было ясно, что на старом месте работы ему оставаться опасно, то он даже запоздал сделать этот решительный шаг. Но как раз в это время стали поступать неблагоприятные известия из Академии наук, куда его звали перейти заведующим Архивом.

Все началось с «чистки» учреждений Академии, которая вскоре переросла и в аресты. 23 октября 1929 г. Полномочным представительством Объединенного политического управления в Ленинградском военном округе (ПП ОГПУ в ЛВО) были арестованы работники Библиотеки Академии наук (БАН) С. А. Еремин и И. И. Фетисов, 24 октября — ученый секретарь Археографической комиссии А. И. Андреев, сотрудник библиотеки ЛГУ Ф. А. Мартинсон и старший научный хранитель БАН Ф. И. Покровский. Затем, до конца года, арестам подверглись еще несколько человек, в том числе известный ученый, член-корр. АН СССР С. В. Рождественский (1 декабря). Почти все они либо были причастны к хранению рукописных собраний в учреждениях Академии наук, либо относились к ее административному персоналу, связанному с экспедиционной работой. В ноябре по требованию Политбюро поста непременного секретаря АН СССР лишился акад. С. Ф. Ольденбург, а акад. С. Ф. Платонов — академика-секретаря гуманитарного отделения и председателя Археографической комиссии.

124

Эти карательные и административные меры были связаны с тем, что в процессе «чистки» в учреждениях Академии (рукописный отдел БАН, Пушкинский Дом, Археографическая комиссия) стало известно о хранении в них так называемых политических документов. Особенно большой шум возник из-за обнаружения подлинников отречения от престола Николая II и его брата Михаила, документов партии эсеров, ЦК партии кадетов, А. Ф. Керенского, П. Б. Струве, личного архива бывшего шефа жандармов В. Ф. Джунковского, списка членов Союза русского народа. Так началась знаменитая «архивная история».1

Разумеется, и она имела ярко выраженную политическую окраску, но подспудно, усилиями высших партийно-чекистских структур, эта «архивная история» была преобразована в сфабрикованный следственный процесс, целью которого стало, посредством выдвижения против главным образом ленинградских ученых-гуманитариев (историков прежде всего) обвинений в создании контрреволюционной организации, связанной с интервенционистскими кругами на Западе, большевизировать Академию наук, поставив ее на службу режиму, и вытеснить из исторической науки представителей старой школы, взамен которых Комакадемия и Институт красной профессуры готовили свои новые кадры. Разумеется, эта акция не была изолирована от общих тенденций в политике властей. Наступление на дореволюционную интеллигенцию усилилось вместе со сворачиванием нэпа. «Дело лицеистов», «Дело космической академии», «Дело краеведов», «Шахтинское дело», «дело» философского кружка «Воскресенье» предшествовали репрессиям, направленным против сотрудников академических учреждений. Одновременно с ними Сталин дал указание фабриковать «дело» так называемой «Промпартии», «дело» так называемой «Трудовой крестьянской партии», «дело» преподавателей Военно-морской академии, «дело» «Спилки вызволения Белоруссии», «дело» Всеукрайнской академии наук. Затем, в начале 30-х годов, возникло «дело» славистов, «дело» литераторов и т. д. Эти следствия-близнецы, как правило, заканчивались вынесением внесудебных приговоров («тройками», Коллегией ОГПУ), и только «дело» «Промпартии» завершилось сфальсифицированным судом.

Момент перерастания «архивной истории» в один из крупнейших следственных процессов — «Академическое дело» — фиксируется решением Особой следственной комиссии, образованной политбюро ЦК ВКП(б) в составе руководителя комиссии по чистке АН СССР, члена коллегии Нар-


1 См.: Перченок Ф. Ф. Академия наук на «великом переломе» // Звенья: Исторический альманах. М., 1991. Вып. 1. С. 203 — 208; Академическое дело 1929 — 1931 гг. Документы и материалы следственного дела, сфабрикованного ОГПУ. Вып. 1. Дело по обвинению академика С. Ф. Платонова. СПб., 1993. Предисловие. С. XXV — XXX; Брачев В. С. «Дело историков» 1929 — 1931 гг. СПб., 1997. С. 8 — 45.

125

комата рабоче-крестьянской инспекции Ю. П. Фигатнера, прокурора РСФСР Н. В. Крыленко, ответственных работников ОГПУ Я. С. Агранова и Я. X. Петерса, которая постановила, что имеются основания «для дальнейшей углубленной следственной разработки в направлении выяснения связей отдельных лиц, стоящих во главе Академии наук, с белоэмиграцией за рубежом, с некоторыми иностранными представительствами и миссиями и возможной шпионской (военно-разведывательной) деятельностью в интересах иностранных государств».2 Эта разработка и продолжалась еще некоторое время. Ее результатом стал доклад руководства ОГПУ от 9 января 1930 г. Сталину о существовании контрреволюционной организации и запрос о санкции на арест ряда известных академиков, среди которых были названы С. Ф. Платонов, В. Н. Перетц, И. Ю. Крачковский, А. Н. Крылов. Политбюро, однако, отказало в аресте всех названных в докладной записке лиц, ограничившись санкционированием пока ареста С. Ф. Платонова,3 и дало указание фабриковать дело о контрреволюционной организации во главе с ним. Эта докладная записка, подписанная зам. председателя ОГПУ Г. Г. Ягодой и Г. Е. Евдокимовым, не носила характера итогового документа. Пока следственная группа ПП ОГПУ в ЛВО, которой было поручено ведение «дела», располагала лишь самым общим сценарием, включавшим в себя такие обязательные компоненты, как создание контрреволюционной организации, заговор против советской власти с целью ее свержения, реставрация монархии, связи с эмигрантскими кругами и разведками европейских стран. Этого сценария было достаточно на первом этапе допросов, которым уже интенсивно подвергались ранее арестованные. Но новые аресты должны были дать возможность следователям проявить фантазию и «искусство», чтобы развить этот сценарий и придать ему не только внешнюю достоверность, но и определенную индивидуальность, а также соответствующее оформление. Принудительное «соавторство» арестованных со следователями и полное признание подследственных было единственным способом «оживления» полученного следователями типового сценария.4

Б. А. Романова, казалось бы, все это начавшееся «дело» не могло коснуться никаким образом. Поднявшаяся в печати разнузданная кампания против Академии в связи с обнаружением в ее хранилищах политических документов не имела к нему никакого отношения. Он не работал в ее учреждениях и не был связан с нею какими-либо интересами. Более того, Б. А. Романов только что отверг еще одно предложение


2 Академическое дело 1929 — 1931 гг. Вып. 1. Предисловие. С. XXX.

3 «Осталось еще немало хлама в людском составе»: как началось «дело Академии наук»//Источник. 1997. № 4. С. 114 — 118.

4 Ананъич Б. В., Панеях В. М. Принудительное «соавторство» (К вы ходу в свет сборника документов «Академическое дело 1929 — 1931 гг.». Вып. 1)//In memoriam: Исторический сборник памяти Ф. Ф. Перченка. М.; СПб 1995.

126

С. Ф. Платонова возглавить Архив АН СССР. Сотрудников Центрархива, который он покинул, и Русского музея, куда он сразу же поступил в октябре — ноябре 1929 г., первые аресты не коснулись. В официальных органах печати в 1929 г. одна за другой появлялись положительные рецензии на его книгу «Россия в Маньчжурии». Сам Б. А. Романов активно печатался в таких журналах, как «Красный архив», «Красная летопись» и «Историк-марксист». За границу после революции он не выезжал. Все эти факты, по-видимому, позволяли ему самому считать, что начавшиеся аресты, которые пока казались разрозненными и лишенными логической цельности, его не затронут.

12 января 1930 г. был арестован С. Ф. Платонов (и его дочь М. С. Платонова), которого следователи ОГПУ по указанию политбюро решили «поставить» во главе им «формируемой» мифической подпольной контрреволюционной и антисоветской организации, и уже в ночь с 12 на 13 января 1930 г., когда проводился первый его допрос, пришли и за Б. А. Романовым. Из более чем полутора сотен арестованных с октября 1929 г. и в течение всего 1930 г. до него было взято 29 человек, И даже из тех 16- человек, кого следствие в итоге отнесло к «основному ядру организации», якобы игравшему «руководящую роль» в ее «создании и практической деятельности» (в том числе академики Е. В. Тарле, Н. П. Лихачев, М. К. Любавский, а также Н. В. Измайлов, С. В. Бахрушин, А. И. Яковлев, В. И. Пичета, Ю. В. Готье и ряд других, ставшие усилиями ОГПУ ключевыми фигурами «контрреволюционной организации»), из 13 человек, кто обвинялся в шпионаже в пользу Германии (все эти 29 человек были объединены в основное следственное производство), до Б. А. Романова было арестовано всего 9 человек. Из этого следует, что первоначально ПП ОГПУ в ЛВО намеревалось его сделать одним из основных обвиняемых. Вероятно, Б. А. Романова по-прежнему относили к числу наиболее близких к С. Ф. Платонову людей и поэтому арестовали сразу вслед за ним. Хотя во второй половине 20-х годов это было уже далеко не так, подобные нюансы профессиональных и личных взаимоотношений в среде петербургских историков мало интересовали карательные органы.

В постановлении, датированном 13 января 1930 г. и подписанном начальником 4-го отделения секретного отдела ПП ОГПУ в ЛВО А. Р. Строминым о производстве обыска и задержании по делу № 1803, зафиксировано, что Б. А. Романов «подозревается в том, что он состоит в нелегальной контрреволюционной организации».5 При аресте у него были


5 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 210.

127

изъяты (фазная переписка, литература и фотографические карточки и пишущая машинка с немецким шрифтом».6 После этого он был доставлен в Дом предварительного заключения на Шпалерной улице и помещен восьмым человеком в камеру на четверых. По рассказу Б. А. Романова, в ней был установлен порядок, согласно которому первую ночь он провел на полу у двери, а затем, каждый день, постепенно передвигался на другие «спальные» места — между койками, под койкой, на столе, наконец, на самой койке, а затем все сначала. Уже одни эти чудовищные условия не могли не произвести самого гнетущего впечатления на только что арестованного ученого.

Первый допрос Б. А. Романова датирован 15 января 1930 г. При обращении к следственным протоколам, ведшимся в недрах ОГПУ, необходимо учитывать ряд обстоятельств.

На арестованных оказывалось мощное психологическое, и не только психологическое, давление. Так, В. И. Пичета уже в 1931 г. писал о том, как велось следствие: «Когда меня допрашивали, мне возвращали мои показания для замены одних слов другими, — не в мою пользу. Мне указывали, в каком стиле и тоне я должен был давать свои показания, ибо отказ, говорили мне, не в мою пользу. Мне читали показания Любавского, сообщали отдельные факты и заставляли вносить в мои показания. Меня заставляли признать себя участником организации, о которой я не имел никакого понятия, — я подписал все, что было написано следователем <...> Я не мог протестовать перед ними, ибо меня засудили бы».7 В 1934 г. М. К. Любавский в письме на имя Прокурора СССР И. А. Акулова подробно описал, каким образом начальник следственно-оперативного отдела ПП ОГПУ в ПВО вынудил его к даче ложных показаний. На первом же допросе С. Г. Жупахин предупредил подследственного, что «ОГПУ уже все известно» о его преступлении и чтобы он «ни от чего не отпирался», если не хочет «ухудшить свою участь», и «не надеялся ни на какой открытый суд», ибо его «будет судить коллегия ОГПУ» на основании доклада Жупахина. Допрос закончился около 3 часов ночи. После этого следователь «собственноручно написал краткий протокол» показаний. В нем было сказано, что М. К. Любавский «чистосердечно признает себя монархистом-конституционалистом, в чем приносил искреннее раскаяние». Попытки М. К. Любавского возражать против такого протокола ни к чему не привели. Жупахин заявил, «что ему и его коллегам хочется поскорее закончить» это «пустяковое дело и не за-


6 Там же, л. 212.

7 «Мне они совершенно не нужны»: (Семь писем из личного архива академика М. Н. Покровского) / Вступительная статья и публикация А. Б. Есиной//Вестник РАН. 1992. № 6. С. ПО.

128

тягивать его разнобоем в показаниях и что, наконец, никаких серьезных взысканий по этому делу не предстоит». Под давлением следователя и с сознанием, что дело действительно «нелепое по существу», М. К. Любавский подписал протокол. «Вернувшись в камеру и придя в себя», он понял, что «попал в искусно расставленную ловушку», из которой ему «уже не выпутаться». На следующий день «черновой» протокол был перепечатан на машинке, и следователь «строго заявил» М. К. Любавскому, что тот не имеет права менять свои показания.8 Н. В. Измайлов, зять С. Ф. Платонова, в своем заявлении в Военную прокуратуру СССР 12 марта 1957 г. писал, что «провел 21 месяц в Доме предварительного заключения <...> в том числе 13 месяцев в одиночном заключении (два месяца в темной камере)», и по отношению к нему применялись «противозаконные меры психологического и даже физического воздействия». Он сообщал также, что еще в мае 1931 г. «подал в следственные органы подробное заявление, в котором отказывался от данных ранее личных показаний», и указал, что все дело, по которому он был привлечен, «выдумано от начала и до конца». Однако этому заявлению «не было дано хода».9 Престарелого С. В. Рождественского держали год «в одиночке первого корпуса без передач, прогулок, смены белья».10 По рассказу М. Д. Беляева, «его вызвал Мосевич (следователь. — В. П.) и держал девять суток в темном карцере, угрожал расстрелом и высылкой старухи-матери, если ничего не вспомнит».11 Л. М. Мерварт, жена А. М. Мерварта, рассказывала при пересмотре ее дела в 1958 г., что показания А. М. Мерварта были «с начала до конца вымышленными и сочиненными Мервартом под принуждением следователя», что, «боясь за судьбу своих близких людей», он «писал все то, что говорили ему следователи». Она сама на следствии «называла себя шпионкой и изобличала в шпионаже Мерварта» тоже «под диктовку следователя» и под «угрозой уничтожения» не только ее самой, но всех ее близких, «в том числе двух малолетних детей».12

Сам Б. А. Романов в заявлении Генеральному прокурору СССР 29 апреля 1956 г. при объяснении причин данных им ложных показаний писал: «...перед ясной угрозой меня искалечить и при ясном отказе следователя поскорее меня уничтожить (что я, разумеется, предпочитал тогда при виде того, что мне было показано в ДПЗ), мне не оставалось ничего, как с отвращением подписывать все, что заблагорассудилось следователю предложить мне в написанном им самим виде или понадобилось ему же продиктовать мне в условиях заведомо (для него) глубокого моего потрясения. Что я и еде-


8 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-65245, т. 19, л. 222 — 224.

9 Там же, т. 18, л. 19.

10 Ростов Алексей [Сигрист С. В.]. Дело четырех академиков//Память: Исторический сборник. Париж, 1981. Вып. 4. С. 481.

11 Там же. С. 475.

12 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-65245, т. 19, л. 205 — 206.

129

лал в полном сознании безвыходности моего положения и беззащитности».13

Одной из форм психологического давления было заявление следователей каждому арестованному, что другие подследственные уже дали показания о каком-либо факте (часто сфабрикованном), и его подтверждение лишь облегчит участь их всех. Кроме того, протоколы носили характер произвольно скомпонованных кратких резюме в форме монологов подследственных, без записи задаваемых вопросов. Протоколы писались после, а не во время допросов. Такая форма протоколирования позволяла следователям фальсифицировать суть сказанного, искажать ответы. Н. С. Штакельберг, привлекавшаяся по «Академическому делу» и написавшая в 70-х годах воспоминания об этом, в частности, отмечала, что в основе ей предъявленного протокола «были подлинные факты», которые она «и не собиралась отрицать», но он «густо был насыщен определениями: антисоветские, нелегальные тайные собрания, антимарксистские научные сообщения, руководство махрового монархиста акад. С. Ф. Платонова, явки для получения контрреволюционных директив под видом „вечеринок" и т. д.»14. При этом следователи «вынуждали подписать признание в виде вымышленных вульгарно-антисоветских формулировок и немыслимые, ложные, недопустимые для всякого порядочного человека обвинения товарищей и учителей-профессоров».15 К тому же в протоколах, как правило, отсутствуют записи о тех предъявленных обвинениях, которые по тем или иным причинам в ходе следствия отпадали.

Эти особенности присуши протоколам допросов и Б. А. Романова. Так, согласно его заявлению от 29 апреля 1956 г. на имя Генерального прокурора СССР, содержавшему ходатайство о пересмотре вопроса законности вынесенного ему в 1931 г. приговора и о реабилитации, Б. А. Романову «было предъявлено два конкретных обвинения, ничем и никем <...> не подтвержденные», при отказе следователя назвать «лиц, их выдвинувших», и отказе «в очной ставке». Первое — в том, что он «якобы получал от академика Платонова деньги для написания <...> вышедшего в 1928 г. научного исследования под заглавием „Россия в Маньчжурии", изд. Лен. Ин-та живых восточных языков». Б. А. Романов сообщал в связи с этим Генеральному прокурору, что он «мог ответить только», что «кроме авторского гонорара из издательства этого института» он «получил 150 р. на командировки в московские архивы в 1926 г. от Лен. университета. А затем уже сам следователь вскоре сообщил», что ему «при-


13 Там же, д. П-82333, л. 36.

14 Штакельберг Н. С. «Кружок молодых историков» и «Академическое дело» / Предисловие, послесловие и публикация Б. В. Ананьича; Примечания Е. А. Правиловой // In memoriam: Исторический сборник памяти Ф. Ф. Перченка. М.; СПб., 1995. С. 28.

15 Там же. С. 49.

130

суждена за эту книгу премия в 250 р. (комиссией по присуждению премий при ЦКУБУ), каковая была тогда же, весной 1930 г., переведена в адрес» его жены. Трагическая ирония судьбы состояла в том, что именно С. Ф. Платонов (как было отмечено в предыдущей главе), по странному совпадению, будучи недовольным одной из статей Б. А. Романова, спросил его по поводу важного ее сюжета: «Так Вы оправдываете здесь Николая?». Как было Б. А. Романову не вспомнить в кабинете следователя тот неприятный для него разговор? Скорее всего, он даже решил, что это обвинение стало результатом показаний С. Ф. Платонова.

Второе не зафиксированное в протоколах обвинение заключалось в том, что он «якобы составлял „сводки о положении русской деревни"», на что Б. А. Романову «оставалось только ответить, что за 1917 — 1930 гг.» он «ни разу в русскую деревню не заглянул, даже в порядке поездок туда за продовольствием».16 Но оба эти обвинения и ответы Б. А. Романова не нашли отражения в следственных протоколах. Нет никакого сомнения, что они стали результатом ошибочных представлений, сложившихся в карательных органах, об особой его в это время близости к С. Ф. Платонову.

Что же касается официальных протоколов допросов Б. А. Романова, то, согласно им, следователь Мосевич 15 января 1930 г. прежде всего интересовался «кружком молодых историков». Вполне вероятно, что это было вызвано допросом С. Ф. Платонова 14 января. В его протокол следователем вписана следующая фраза: «Касаясь нелегально существующих кружков „молодых историков", должен признаться и подчеркнуть, что здесь были люди, объединенные желанием видеть науку свободной. Считая совершенно ненормальным существующее положение, когда статьи нельзя писать без издания Коммунистической академии и пр., полагаю, что если бы данное положение изжилось, то нелегальные кружки самоликвидировались. Признаю, что действительно я являлся одним из создателей „кружка молодых историков"». Далее следует перечисление членов кружка, а затем сообщение о том, «что означенный кружок имел собрания на квартирах своих членов».17 Возможно, что во время первого допроса Б. А. Романова следователь сообщил ему о данном накануне показании С. Ф. Платонова, касающемся «кружка молодых историков», в числе членов которого вторым был назван Б. А. Романов. Не случайно в машинописной рабочей копии протокола этого допроса С. Ф. Платонова слова «молодых историков» подчеркнуты


16 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 9, л. 35 — 36.

17 Академическое дело 1929 — 1931 гг. Вып. 1. С. 31.

131

красным карандашом, а затем слова «Признаю, что действительно я являлся одним из создателей „кружка молодых историков". Входили в этот кружок членами...» — простым карандашом.18

Согласно протоколу допроса 15 января, Б. А. Романов рассказал о работе «нелегального» кружка «молодых историков», в котором, по его признанию, он сам принимал участие, перечислил постоянных членов и дал им характеристику, критерием которой являлась распространенная в 20-х годах градация — «не марксист», «антимарксист», «эволюционирующий в сторону марксизма». Затем приводятся списки эпизодически присутствовавших на собраниях кружка и профессоров-историков, также эпизодически бывших на них, и сообщается об обстоятельствах образования кружка, местах его заседаний, темах некоторых докладов, в том числе самого Б. А. Романова (о воспоминаниях «представителя либеральной земской России — Д. Н. Шилова»).

Несомненно и С. Ф. Платонов, и Б. А. Романов, говоря на допросах о «кружке молодых историков», не предполагали, что их показаниям будет придан криминально-политический характер. Ведь этот кружок, как и другие неформальные кружки, существовавшие в 20-х годах, не был ни подпольным, ни нелегальным. Но следователь добивался от Б. А. Романова политической оценки деятельности кружка и вписал в протокол его ответ в таком виде: «При обсуждении докладов временами совершенно четко определялись антимарксистские настроения ряда присутствовавших», чему «не противодействовали, т<ак> к<ак> общая установка при обсуждении была — свобода высказываний своих мнений. Давая общую идейно-политическую характеристику кружка, я признаю, что уже сам состав кружка из лиц в подавляющем большинстве не марксистов определял идейную установку его. Привлекавшиеся к работе кружка крупные ученые профессора, являвшиеся научным авторитетом для многих кружковцев, в своем большинстве были антимарксистами, авторитет последних был настолько велик, что определял деятельность кружка. Я признаю, что объективно деятельность кружка была антисоветской; допускаю мысль, что со стороны отдельных членов кружка и его идейных вдохновителей было проявлено намерение направлять деятельность кружка только в антисоветское русло». Впрочем, далее Б. А. Романов осторожно дезавуировал сказанное, отметив, что, «не поддерживая лично связи с кружком на протяжении всего времени его существования», он не может «уточнить этот вывод».19


18 Там же.

19 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 216 — 220.

132

Оценивая данный протокол, нетрудно заметить, что в нем содержатся два пласта — никогда и никем не скрываемая информация о кружке и навязанная следователем оценка его деятельности.

23 января 1930 г., во время второго допроса, Б. А. Романов, как и С. Ф. Платонов, попытался увязать работу кружка с политикой властей в отношении научно-исследовательских и образовательных учреждений исторического профиля. Так, он разделил его историю на четыре периода. Первый — с момента «организации и до весны 1922 г., когда еще не существовало Научно-исследовательского института истории». Второй — «относится ко времени существования Института и характеризуется ослаблением деятельности кружка, т<ак> к<ак> наиболее сильные кружковцы перешли в Институт». Третий — «начался с закрытием Института в 1923 — 24 г. и характерен некоторым новым подъемом деятельности кружка». Наконец, четвертый период начался после «организации Ленинградского отделения РАНИОНа» и характеризуется тем, что в руководящее ядро кружка «вошли наиболее яркие антисоветские фигуры, которые не могли быть принятыми в Ленинградское отд. РАНИОНа». Тем самым Б. А. Романов попытался показать, что именно отсутствие или дефицит официальных научных учреждений, где молодые ученые могли бы удовлетворить свои потребности в профессиональном совершенствовании и общении, порождали такие объединения, как кружки, квалифицируемые карательными органами как нелегальные. Про себя он сказал, что «после доклада о Лихунчангском фонде в 1924 г.» стал «постепенно от кружка отходить и с 1927 г. порвал с ним окончательно, перейдя в РАНИОН и затем Институт марксизма».20

2 февраля Б. А. Романова допрашивали и о кружке памяти А. С. Лаппо-Данилевского, «к составу которого» он, по его словам, «не принадлежал», а о «существовании его» знал «с чужих слов», а также о салоне Е. В. Тарле, где ему «не приходилось» «сталкиваться <...> с фактами антисоветского характера».21

Следующий, третий, протокол допроса датирован 3 апреля. Прошло уже 2 месяца с того времени, которым помечен предыдущий, зафиксированный официально допрос. Б. А. Романову, как вытекает из его заявления Генеральному прокурору СССР о реабилитации, следователь объяснил, что «руководителями контрреволюционной организации» были С. Ф. Платонов и Е. В. Тарле.22 Очевидно, именно поэтому он попытался косвенным образом отмежеваться от С. Ф. Платонова. На вопрос о московских историках-немарксистах следо-


20 Там же, л. 225 - 226.

21 Там же, т. 1, л. 229 об. — 230ь.

22 Там же, т. 9, л. 35.

133

ватель написал ответ, что Б. А. Романову «известны» М. К. Любавский, С. В. Бахрушин, Ю. В. Готье, А. И. Яковлев, С. Б. Веселовский и Д. М. Егоров. Они «объединены между собой и общностью идеологии, и присущими им всем антисоветскими настроениями. По всем вопросам все эти лица выступают единым фронтом». Далее следует фрагмент, который производит впечатление утрированного воспроизведения слов самого Б. А. Романова, отражающих настроения, сформировавшиеся еще до ареста: «В частности, мне известна история травли А. Е. Преснякова, которая началась после его выступления против Ключевского и продолжалась до последнего времени, достигнув предела какой-то звериной ненависти тогда, когда Пресняков стал выдвигаться советскими общественными организациями и коммунистической партией. Эта травля отражалась в некоторой степени, как мне кажется, на отношении ко мне как к ученику и стороннику Преснякова <...> Платонов был очень тесно связан с московской группой и опирался в своей деятельности почти исключительно на нее. В частности, для иллюстрации могу сказать, что членами-корреспондентами АН выбирались только москвичи и членами Археографической комиссии тоже только москвичи. В Ленинграде Платонов не имел такого прочного и однородного по идеологии фундамента». На вопрос о «конспиративной деятельности» «московской группы» Б. А. Романов ответил, что об этом ему «ничего не известно». Но, как он «слышал, Бахрушин имеет какой-то кружок молодежи».23

15 апреля, на следующий день после того, как было подписано постановление о привлечении С. Ф. Платонова в качестве обвиняемого,24 такое же постановление было вынесено и в отношении Б. А. Романова. Отличие состояло лишь в том, что если С. Ф. Платонов обвинялся в том, что он «участвовал в создании и возглавлял контрреволюционную монархическую организацию, ставившую своей целью свержение советской власти и установление в СССР монархического строя путем склонения иностранных государств и ряда буржуазных общественных групп к вооруженному вмешательству в дела Союза», то Б. А. Романов изобличался «в том, что он являлся членом контрреволюционно-монархической организации, ставившей своей целью свержение Сов. власти и установление в СССР, путем склонения иностранных государств к вооруженному вмешательству, — конституционно-монархического строя».25

Нетрудно заметить, что это обвинение никоим образом не вытекало из материалов допросов Б. А. Романова, во время которых, если судить по протоколам, следователи


23 Там же, т. 1, л. 233 об. — 234.

24 Академическое дело 1929 — 1931 гг. Вып. 1. С. 56 — 57.

25 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 236 — 236 об.

134

даже не задавали вопросов о контрреволюционно-монархической организации и ее целях, равно как и о возможности вооруженного вмешательства и об общественном строе, который мог бы быть установлен после свержения советской власти. Необходимо при этом иметь в виду, что Б. А. Романов, так же как Е. В. Тарле, А. Н. Шебунин и ряд других привлеченных по данному «делу», не разделял монархических воззрений С. Ф. Платонова и придерживался демократических взглядов, расходясь в этом и с ним, и с господствовавшей после революции идеологией. Кроме того, он, как уже было отмечено, не имел никакого отношения к Академии наук, в недрах которой, по партийно-чекистскому сценарию, и возникла так называемая антисоветская организация. Но безотносительно к этим несуразностям и к идеологическим расхождениям между учеными, попавшими в жернова следствия, ведшегося с нарушением всех юридических норм, следует подчеркнуть, что, как подтвердили реабилитационные материалы, вообще не существовало никакой контрреволюционной антисоветской организации, а все обвинения представляли собой чистый вымысел сценаристов «дела». Реальной была только трагедия представителей элиты отечественной исторической науки, вовлеченных в этот страшный спектакль и ставших жертвами бесправия и надругательства.

Внутренние противоречия среди посетителей «кружка молодых историков», о которых говорил на допросах Б. А. Романов, вряд ли сколько-нибудь существенно интересовали следствие. «Сценаристам» из ОГПУ после предъявления обвинения нужны были новые «факты» антисоветской работы каждого из допрашиваемых, чтобы подтвердить его по всем пунктам. На Б. А. Романова и был оказан нажим, о котором он писал Генеральному прокурору СССР в 1956 г. и который вынудил его, как и всех других 115 человек, привлеченных по этому «делу», признаться в том, что хотели от него получить следователи.

Так, в собственноручных, частично продиктованных следователем показаниях от 20 апреля 1930 г. Б. А. Романов «признался» в том, что он «примыкал к контрреволюционной организации, группировавшейся вокруг акад. С. Ф. Платонова, через акад. Е. В. Тарле и его салон». «Конечной целью этой организации была замена советской власти буржуазным государственным строем», причем, записывал он, ему «никто не говорил, конституционной ли монархией или республикой, но само собою ясно, что дело кончилось бы первой». «Сознавая это, — писал далее Б. А. Романов, — я

135

не сделал до самого последнего времени попытки разорвать с этой организацией, хотя с 1923 — 24 гг. моя советская и научная работа и влияние отдельных членов партии, с которыми приходилось работать, чем дальше, тем больше, приближали меня к политическим интересам и научной теории советского государства». Он принужден был заявить также «о своем раскаянии в том, что до самого последнего времени» «не изменил этой двойственности старой своей общественной природы и элементов нового мировоззрения, слагавшегося под прямым влиянием успехов Октябрьской революции», и о том, что именно «состояние в этой организации связывало» его в «советской и научной работе и не давало» ему «стать по сю сторону баррикады». Все это, согласно показаниям Б. А. Романова, он считал «тем более позорным», что контрреволюционный переворот «мыслился связанным с иностранной интервенцией» (французской) «и с участием бело-эмиграции».

При чтении этого фрагмента показаний не следует удивляться осведомленности Б. А. Романова о несуществовавшей организации и деталях замысла ее руководителей. Нет никакого сомнения, что все эти «сведения», синхронно появившиеся в показаниях и других арестованных по тому же делу, были продиктованы им следователями ОГПУ. Но поскольку название этой организации в апреле 1930 г. еще не было сфабриковано, постольку в показания Б. А. Романова от 20 апреля включается фраза о том, что он не знает, «носила ли она какое-либо название».

Далее перечислены примеры двойственности позиции Б. А. Романова: решительно отказавшись от присущей «организации» «борьбы против выдвижения нового партийного и близкого к партии молодняка и отдавшись, наоборот, его подготовке и в Центрархиве, и в университете, я относительно старого кадра держался точки зрения и методов действия, свойственных этой организации (например, сосредоточение этого кадра в первом Исследовательском институте 1922 — 24 гг.)»; «в организационных вопросах общественной жизни надо мной сохраняла свою власть идея профессорской автономии, и я только со стыдом могу вспоминать знаменитые ректорские выборы и поддержку мною в качестве делегата факультета общественных наук в Президиуме и в Совете антисоветской кандидатуры профессора Дерюгина, которого я лично совсем не знал и тем не менее проводил под влиянием бывшего перед этим большого банкета историков в Доме ученых на ул. Халтурина и произнесенных там речей в защиту „оздоровления" университета и преобладающего

136

влияния старой профессуры на ход университетской жизни, хотя в момент самих выборов мне было уже известно о кандидате, которого выставляет партийная группа»; «отдаляясь от „кружка молодых историков" в части его собраний с докладами и даже открыто называя их (в 1925 г.) „начинающими старичками", то есть в значительной мере устаревшими, бесплодными смоковницами, я не порывал с вечеринками кружка и принимал участие в организации тех больших собраний „молодых" и „стариков", которые большей частью приурочивались к годовщине университета и поддерживали спайку этой прежней университетской среды. Или — в своей научно-литературной работе, которая и развернулась-то собственно исключительно <...> благодаря Октябрьской революции, избавившей меня от необходимости школьного преподавательства, введшей меня в Главархив и в университет и затем в Исследовательские институты, кончая ЛИМом (Ленинградским институтом марксизма. — В. П.), и которая по темам (новейшее время — империализм и рабочее движение 900-х годов), по материалу и по политическим установкам всецело является продуктом советской науки, — даже и в этой работе я, за малыми исключениями, был связан оглядкой на старое „общественное мнение", что сказывалось, в частности, на стиле и тоне моих печатных выступлений и, в частности, несомненно сказалось на последнем моем труде («Россия в Маньчжурии»), признанном вполне и марксистской критикой <...> и, как мне говорил, например, Е. В. Тарле, имеющем и хорошую устную прессу и среди старых историков»; «...эта оглядка сказалась также и в том, что я при раздаче экземпляров этой книги роздал ее не только хорошо знакомым лицам, беспартийным и партийным, но и некоторым московским историкам, которых лично видел от одного до трех раз в жизни»; «...это сказалось и в том, что я не ограничился обсуждением рукописи книги с моим учителем проф. А. Е. Пресняковым, очень помогавшим мне в моем приближении к марксизму, и предоставлением затем корректурных листов, а зимой 27 — 28 г. передал, правда, первые 12 лл. в корректуре „по старому обычаю" на просмотр С. Ф. Платонову (правда, дальнейших листов уже не передавал по мотивам чисто личных отношений, слагавшихся под влиянием провала С. Ф. Платоновым кандидатуры А. Е. Преснякова на выборах в Академию)»; двойственность «между революцией и контрреволюцией» «определила и мое двойственное отношение к Академии наук». Эта «двойственность» якобы должна была страховать Б. А. Романова «от мести контрреволюции» в случае «ее победы»26


26 Там же, л. 238 об. — 240

137

Все эти «признания» Б. А. Романова в «двойственности» собственного общественного поведения вряд ли могли удовлетворить «сценаристов» «дела» и исполнителей в лице сотрудников ПП ОГПУ в ЛВО. Поэтому уже на следующий день от него потребовали новых собственноручных показаний. Но дальнейшая конкретизация «фактов», свидетельствовавших о собственной роли Б. А. Романова в «антисоветской организации», носила уже и вовсе фантасмагорический характер. Он не только «инстинктивно» поддавался влиянию С. Ф. Платонова, но и «выступал с антисоветскими публикациями в „Красном архиве", „Красной летописи"».27 Нелепость этого признания очевидна: оба журнала отнюдь не были оппозиционными: «Красный архив» являлся органом центральных архивных учреждений, во главе которых стоял М. Н. Покровский, а «Красная летопись» — органом Ленинградского истпарта. Ведь за публикацию своих работ именно в них С. Ф. Платонов действительно осуждал А. Е. Преснякова и Б. А. Романова.

Признал свою «вину» Б. А. Романов и за те действия во время работы в Центрархиве, которые безусловно — при любых режимах — следовало бы оценить как выполнение служебного долга: в качестве члена Поверочной комиссии и заведующего Экономическим отделом он «часто возражал против уничтожения того или иного материала» «отчасти потому, что сохранял ответственность перед старым миром (а С. Ф. Платонов считал, конечно, что в Центрархиве документы уничтожаются без всякой научной меры)», хотя к этому вынуждали и теснота помещений, и хозяйственная нужда «в утилизации бумажной массы материалов». Правда, в «ряде случаев эта „осторожность" совпадала и с интересами Советской власти и советской политики (вопросы о частно-банковских архивах, архивы Госбанка, Дворянского и Крестьянского банков)», но, признавался Б. А. Романов, «были случаи», когда он «клал свой авторитет на чашу весов за сохранение материала без всякой связи с советскими интересами (например, вопрос о выделении к уничтожению фонда Департамента окладных сборов, Госконтроля)».28

Все эти нелепости отнюдь не смущали следователей ОГПУ. Возможно, в их представлении подобные «признания» свидетельствовали о вредительских действиях в интересах той «организации», в которую именно они включили и Б. А. Романова, подтверждали «сценарий», выработанный в чекистских и партийных верхах. Но вместе с тем эти «саморазоблачения» не дали следствию новых фактов о самой «организации», так как в показаниях Б. А. Романова не было


27 Там же, л. 247.

28 Там же, л. 245 об.

138

названо ни одного имени ее членов, кроме С. Ф. Платонова и Е. В. Тарле, о которых ему сообщили сами допрашивающие. Иначе — откуда же он мог знать, что именно они «сценаристами» были назначены руководителями «организации»? А Е. В. Тарле на допросах сообщил о трениях, существовавших между Б. А. Романовым и С. Ф. Платоновым, и тем самым подтвердил версию Б. А. Романова.

Все это в совокупности могло стать причиной принятого следствием решения ограничиться в отношении него обвинением в антисоветской и контрреволюционной деятельности только в связи с участием в «кружке молодых историков» и засчитать это как членство в «организации», возглавляемой С. Ф. Платоновым. 6 июля 1930 г. был проведен заключительный и короткий, судя по следственному делу, допрос, во время которого Б. А. Романов вновь признал, что «большей частью из слышанного» им «в кружке («молодых историков») — носило немарксистский, а иногда и антимарксистский (даже антисоветский) характер».29

Б. А. Романов содержался под стражей без вызова, если судить по отсутствию протоколов, на допросы еще

7 месяцев, а в целом в ДПЗ — 13 месяцев. Он, обычно не охотно касавшийся этой стороны своей биографии, все же говорил, что время, проведенное в ДПЗ, было самым тяжелым в его жизни. Угнетающе действовали не только изоляция, условия жизни, ночные изнурительные допросы, полное бесправие, абсолютная неясность, чем закончится следствие и каков будет приговор, угрозы расстрела. Среди содержавшихся в ДПЗ циркулировали различные слухи.

В частности, стали доходить известия о предстоящих расстрельных приговорах. Напротив, откуда-то приходили сведения, что камера С. Ф. Платонова находилась рядом с кабинетом следователя, который возил академика обедать в ресторан. Возможно, именно эти слухи отразились в воспоминаниях проходившего по тому же делу С. В. Сигриста, который писал, что С. Ф. Платонов и Е. В. Тарле «содержались в одиночках первого корпуса на улучшенном режиме: мясной обед, сахар и конфеты к чаю, уборка камеры уборщиком из подследственных», а «Платонова Мосевич возил раза два в месяц гулять на острова в закрытом автомобиле».30

Пока Б. А. Романов томился в тюрьме, следствие по этому «делу» продолжалось, сопровождаясь все новыми арестами, завершившимися только в декабре 1930 г. Незадолго до его последнего допроса следователи ОГПУ приняли решение о необходимости «поработать» над названи-


29 Там же, л. 252 об.

30 Ростов Алексей [Сигрист С. В.]. Дело четырех академиков. С. 474. С. Ф. Платонов и Е. В. Тарле действительно содержались в условиях существенно лучших, чем другие подследственные по этому делу. Но эти слухи не могут быть чем-либо подтверждены. Известно только, что супруге Е. В. Тарле было разрешено посылать ему продуктовые передачи и письма.

139

ем «организации», которое призвано было подтвердить реальность «заговора». Их выбор пал на Н. В. Измайлова как одного из самых близких к С. Ф. Платонову людей, который был «поставлен» во главе «военной группы» организации. Следственная версия возникновения ее названия и утвердилась во время его допросов 23 — 24 июня 1930 г. В конечном счете остановились на «Всенародном союзе борьбы за возрождение свободной России».31 Но в следственных материалах, относящихся к Б. А. Романову, это не отразилось, вероятно, потому, что с 24 июня по 6 июля прошло для этого недостаточно времени и, главным образом, ввиду принятого уже решения не включать его в состав «руководящего ядра организации». 18 декабря 1930 г. было принято постановление о выделении в самостоятельное производство следственного материала на 29 человек, обвиняемых в создании «Всенародного союза борьбы за возрождение свободной России» и в шпионаже. Во вторую группу следствие включило остальных 86 обвиняемых, и именно среди них оказался Б. А. Романов.

В феврале 1931 г. ему было сообщено о ничем формально не мотивированном постановлении печально знаменитой «тройки» ПП ОГПУ в ЛВО от 10 февраля 1931 г. о заключении его в концлагерь сроком на 5 лет по ст. 58, пункт 11 Уголовного кодекса РСФСР, «считая срок со дня его ареста», с конфискацией имущества.32 Лишь из реабилитационного дела становятся ясными мотивы этого приговора: «Б. А. Романов обвинялся в том, что он являлся членом контрреволюционной монархической организации, ставившей себе целью свержение Советской власти и установление в СССР, путем склонения иностранных государств к вооруженному вмешательству, — конституционно-монархического строя».33 Что касается конфискации имущества, то дело ограничилось теми вещами, которые были изъяты при аресте.

Парадоксальность сложившейся ситуации заключалась в том, что С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле, С. В. Рождественский, Н. П. Лихачев, М. К. Любавский, С. В. Бахрушин, В. И. Пичета, Д. Н. Егоров, Ю. В. Готье, А. И. Яковлев, т. е. те подследственные по сфабрикованному «Академическому делу», которым приписывалась роль инициаторов и организаторов («руководящее ядро») «монархической контрреволюционной организации», в отличие от «рядовых» ее «членов», проходивших по второму следственному производству, получили в августе 1931 г. решением Коллегии ОГПУ различные сроки высылки в ряд городов


31 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-65245, т. 10, л. 275 — 284.

32 Выписка из протокола заседания Тройки ПП ОГПУ в ЛВО от 10 февраля 1931 г.: Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 8, л. 126. По статье 58 пункт 11 Уголовного кодекса РСФСР в редакции 1926 г., предусматривающей наказание вплоть до расстрела, вы носились приговоры подавляющему числу привлеченных по «Академическо му делу», обвиненных в участии в антисоветской контрреволюционной ор ганизации.

33 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 8, л. 155.

140

СССР, где некоторые из них имели возможность даже работать по специальности.

Что же касается дальнейшей судьбы Б. А. Романова, то его вскоре после приговора этапировали на Север. 24 февраля 1931 г. учетно-распределительный отдел Управления Соловецких и Карело-Мурманских исправительно-трудовых лагерей ОГПУ направил в ПП ОГПУ в ЛВО справку, в которой подтверждалось прибытие, в числе других заключенных, и его.34 Так Б. А. Романов оказался в системе концлагерей, созданных для строительства силами заключенных Беломоро-Балтийского канала им. И. В. Сталина.

Существование в этих новых условиях неволи в те времена, которые Анна Ахматова, в отличие от более поздних, назвала вегетарианскими, коренным образом отличалось от тюремных. Здесь не было страха неизвестности, строгой изоляции, здесь работающие зеки могли надеяться на досрочное освобождение «по зачету рабочих дней»: 2 рабочих дня засчитывались за 3 дня заключения. Концлагери были организованы по принципу хозрасчета. Б. А. Романов по состоянию здоровья был освобожден от общих работ, и вскоре, как он писал в автобиографиях, «был продан» комитету профсоюза вольнонаемных служащих строительства для работы в качестве преподавателя и воспитателя их детей. Согласно его рассказу, Б. А. Романову было предложено жить вне зоны, но он отказался из солидарности с другими заключенными по политическим статьям. Однажды ему дали свидание с женой, приехавшей из Ленинграда.

Несмотря на эти льготы, концлагерь оставался концлагерем, а неволя неволей. Б. А. Романов не мог не думать о своей дальнейшей судьбе, о том, удастся ли ему возвратиться в родной город, сумеет ли он вернуться к научной работе, успешно развивавшейся в 20-х годах.

15 августа 1933 г. он был освобожден из заключения по отбытии 3 с половиной лет — «по зачету рабочих дней» — и направлен на жительство не в Ленинград, а в г. Лугу Ленинградской области, находящийся в 137 км от Ленинграда.

Указывая в заявлении 1956 г. о реабилитации на причины своего ареста и бессудного приговора, Б. А. Романов выразил уверенность в том, что «кем-то и где-то» было «принято решение попросту» его «устранить» «с исторического фронта», поскольку ему «удалось появиться на нем с капитальным исследованием, получившим хорошие отзывы в прессе».35 Конечно, дело было не только лично в Б. А. Романове. Партийное руководство приняло кардинальное решение устранить не его одного, а вообще целую генерацию уче-


34 Там же.

35 Там же, т. 9, л. 35.

141

ных-историков небольшевистской выучки. Основной удар в ходе «Академического дела» был нанесен по петербургской исторической школе как наименее идеологизированной и потому в наименьшей степени поддающейся идеологическому диктату.

На митинге советских ученых в Ленинграде Н. Я. Марр прямо заявил, что «историческая наука — наиболее политизированная из наук», и «пролетариат, вступив в новый этап социалистического строительства — этап социализма, перешагнул через последние остатки исторической науки»; «историки буржуазии сходят с исторической сцены вместе с последними остатками буржуазных классов».36 А М. М. Цвибак на объединенном заседании Института истории при Ленинградском отделении Коммунистической академии и Ленинградского отделения Общества историков-марксистов, совпавшем по времени с вынесением приговора первой группе подследственных по «Академическому делу», в том числе Б. А. Романову (заседания — 1, 12 и 16 февраля; приговоры — 10 февраля 1931 г.), пытался вовсе отрицать существование петербургской исторической школы. Противопоставив высказыванию П. Н. Милюкова, который «указывал на признание исключительной задачи современности — критическую разработку источников для будущих исследователей, как на характерную черту петербургских историков „школы"», он утверждал, что «несколько академических имен, прошедших через университетскую школу Платонова (Рождественский, Любомиров, Чернов, Романов, Садиков, Полиевктов, Приселков, Васенко и др.)», «представляли собой определенное, организованное единство», хотя «у них не было единой научно-методологической установки, как у учеников Ключевского», почему «эта группа историка-бюрократа и объединена была по-чиновнически», и пришел к выводу, что «основа платоновской школы» — «полуслужебная, полуполитическая связь».37 Таким образом власть разгромила петербургскую историческую школу карательными мерами, а пытавшиеся прийти ей на смену политически и идеологически ангажированные деятели «исторического фронта» предприняли усилия, чтобы окончательно похоронить ее.


36 Зайделъ Г., Цвибак М. Классовый враг на историческом фронте: Тарле и Платонов и их школы. М.; Л., 1931. С. 6.

37 Там же. С. 88, 92.

8. ПОСЛЕ ТЮРЬМЫ И КОНЦЛАГЕРЯ…

144

8

ПОСЛЕ ТЮРЬМЫ И КОНЦЛАГЕРЯ.

БОРЬБА ЗА ВЫЖИВАНИЕ. «СЛУЧАЙНАЯ ПОДЕНЩИНА»

 

15 августа 1933 г. Б. А. Романов был досрочно освобожден из концлагеря «по зачету рабочих дней». Местом жительства ему был определен город Луга. Таким образом, как писал Б. А. Романов в одной из автобиографий, ему «было отказано в праве проживания с семьей в Ленинграде», что «было равносильно практически отлучению от возобновления научной работы и обречению на нищенское, никому не нужное существование в 101-километровой зоне». Препятствия, которые чинились Б. А. Романову при попытках получения права жить в родном городе, скорее всего, были связаны с его категорическим отказом согласиться после освобождения работать по вольному найму на других, подобных Белбалтлагу, стройках. По сложившейся практике проработавшим 2 — 3 года на них было легче получать право прописаться в Москве и Ленинграде, чем тем, кто после концлагеря сразу же возвращался в большие города/1

Все же длительные и мучительные хождения по различным учреждениям в попытке выхлопотать разрешение вернуться в Ленинград, в квартиру, ставшую коммунальной, которая еще в дореволюционные годы принадлежала его отцу и в которой он до ареста в двух маленьких комнатах жил с женой, в конечном счете привели к тому, что Б. А. Романов получил временную прописку. Но всякий раз, когда ее срок заканчивался, ему приходилось заново проходить тягостную процедуру для ее возобновления. Само собой разумеется, что у Б. А. Романова отсутствовали средства к существованию — кроме небольшой зарплаты жены, врача по профессии. Неясны были и перспективы получения оплачиваемой работы по специальности.


1 Д. С. Лихачев, рассказывая о судьбе возвращавшихся из концлагерей заключенных по политическим статьям, упоминает Д. П. Каллистова, который согласился работать в качестве вольнонаемного в Дмитровлаге (на строившемся канале Москва — Волга), после чего был принят в аспирантуру Ленинградского университета — в отличие от самого Д. С. Лихачева, которому в Дмитровлаге устроиться не удалось, почему его во время паспортизации пытались выслать из Ленинграда (Лихачев Д. С. Воспоминания. СПб., 1995. С. 284 — 285, 299).

145

Итак, известному 44-летнему ученому, автору фундаментальной монографии,2 получившей в целом положительные отзывы, и большого числа статей, издавшему, кроме того, два документальных сборника, не говоря уже об отдельных публикациях источников, предстояло в труднейших условиях борьбы за выживание строить свою жизнь заново, фактически с нуля.

«Живу со своими уже три месяца, — сообщал Б. А. Романов П. Г. Любомирову 15 декабря 1933 г., — много читаю и постепенно вхожу во вкус и в курс. Сил только мало, утомляемость большая». Это был ответ на письмо, отправленное ему из Москвы П. Г. Любомировым, едва там стало известно о возвращении Б. А. Романова в Ленинград. Его друг старался поддержать только что вернувшегося из заключения ученого, способствовал, в частности, получению для Б. А. Романова заказа от энциклопедического словаря Граната на написание раздела, посвященного истории России 1881 — 1906 гг. для большой статьи «Россия — история». Б. А. Романов встретил предложение с естественным энтузиазмом: ведь это была для него первая после концлагеря возможность получить оплачиваемую работу. Он только хотел оговорить «наибольший срок» для написания статьи, опасаясь спешки: «Сам понимаешь, не писать три с половиной года — и вдруг!». Отметив, что пока у него нет никакой другой работы, Б. А. Романов выразил осторожную надежду: «...если я ее заимею, то вопрос о сроке станет грозным».

Но и получить официальный заказ от энциклопедического словаря Граната сразу не удавалось. Представитель издательства, принося 9 февраля 1934 г. извинения Б. А. Романову за «колебания по вопросу» о его «участии в цикле Россия — история», многозначительно отметил: «...колебания, исходившие не от нас».3

Надежда же на получение новых заказов была отчасти связана с рукописями А. Е. Преснякова, над которыми Б. А. Романов уже начал работать, хотя, как он писал, «понемногу», одновременно ведя переговоры «об издании биобиблиографической памятки, а может быть, и переиздании некоторых его статей». Перспективы же продолжить собственные исследования казались ему весьма проблематичными. Конфискация имущества по приговору «тройки» коснулась прежде всего бумаг ученого. Особенно «тягостной» стала утрата «всех собранных» им ранее «научных материалов (на 2 книги, не считая мелочей!)» — удар, который, как отметил Б. А. Романов, он «еще как следует не пережил». Правда, случайно сохранилась его книга «в 4 листа о русско-япон-


2 Романов Б. А. Россия в Маньчжурии (1892 — 1906): Очерки по истории внешней политики самодержавия в эпоху империализма. Л., 1928.

3 И. И. Шитц — Б. А. Романову. 9 февраля 1934 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 265, л. 2.

146

ской войне, заказанная Комакадемией и одобренная в свое время». Б. А. Романов хотел в будущем «переделать и расширить ее хотя бы до 10 лл.». Пока же, вот «уже недели две-три» как он приступил к «капитальным поискам работы», и ему даже показалось, что «принципиальные ауспиции благоприятны», хотя и неопределенны: «...что еще будет (среди года!) как знать!». Осознание шаткости надежд вынуждало Б. А. Романова соглашаться на любую случайно подвернувшуюся работу не по специальности и даже искать заказы на переводы — любые, «особенно с английского».

Его здоровье было подорвано, возможность получения постоянной прописки в Ленинграде и постоянной работы оставалась проблематичной. Не исключено, что именно эти жизненные обстоятельства вынудили Б. А. Романова принять решение, о котором он и сообщил П. Г. Любомирову: «...на первых порах <...> больше прельщает работа в печати, чем служба».4

Первая половина следующего, 1934, г. была потрачена на унизительные хождения по учреждениям, от которых зависела судьба, — в попытках получить постоянный паспорт и постоянную прописку. Нередко ее продлевать не удавалось, и тогда ему приходилось временно скрываться — уезжать из Ленинграда, жить у родственников. Эти кратковременные дискриминационные разрешения проживания и опять запрещение проживания, эти новые испытания вели к обострению нервных и сосудистых заболеваний, приобретенных в заключении. В заявлении о реабилитации, поданном Генеральному прокурору СССР за год с небольшим до кончины (29 апреля 1956 г.), Б. А. Романов писал о «глубокой психической травме, очень мешавшей» ему «и мешающей <...> до сих пор в <...> научной работе и давшей, конечно, свои и медицинские последствия».5 Ему в это время приходилось даже обращаться к лечению у психиатра.

Одним из самых губительных и обессиливающих факторов жизни людей, вернувшихся из заключения в советских концлагерях и тюрьмах, был страх повторного ареста, страх быть искалеченными в тюрьме, страх насильственной смерти. Он не отпускал ни на минуту, заставлял тратить последние силы на его преодоление. И все равно страх был непреодолим. На закате жизни Б. А. Романов в личных письмах неоднократно возвращался к этому: «Очень бы хотелось избавиться от <...> ужасного гнета, висящего надо мной скоро как четверть века и составляющего нервный ствол твоей второй жизни. Если бы только могли себе представить, какой это ужас. Чем менее безнадежным становится мое медицин-


4 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 15 — 16 декабря 1933 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 21 — 22. Д. С. Лихачев, осужденный по другому сфабрикованному «делу» и вернувшийся в Ленинград примерно в то же время, что и Б. А. Романов, вспоминает, что он «безуспешно искал работу», как и «все остальные». Его не принимали «даже счетоводом мебельной фабрики» (Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 284).

5 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 9, л. 37.

147

ское состояние, тем более выступает безнадежность этого ужаса» (Г. В. Сидоровой. 30 марта 1953 г.); «Что до меня лично, то вся моя рабочая жизнь прошла под знаком того, что ты работаешь и пишешь, а напечатают ли тебя когда-нибудь, не знаешь, не знаешь и когда же уволят тебя на улицу. А было время, когда ты не знал, будешь ли ты жить даже» (И. У. Будовницу. 10 ноября 1955 г.).

Разумеется, если бы этот страх полностью подавил личность ученого, стало бы невозможным какое-либо осмысленное исследовательское творчество. Такие трагические судьбы известны. Я. С. Лурье принадлежат проницательные наблюдения, касающиеся других судеб — ученых, репрессированных и прошедших те же испытания, что и Б. А. Романов, но вернувшихся, преодолевая болезни и препятствия, к научной работе, — М. Д. Приселкова и А. Н. Насонова. Но их поведение существенно различалось. М. Д. Приселков «ни на минуту не мог чувствовать себя в безопасности и был очень осторожен», хотя «сломлен он не был». Он «был веселым, оживленным и охотно общался с коллегами и учениками. Энергия и работоспособность его были поразительными: казалось, что пружина, насильственно сжатая в 1930 г., теперь распрямилась, и он спешил продолжить все начатое и наверстать все упущенное за даром пропавшие годы». Старший ученик и ближайший последователь М. Д. Приселкова А. Н. Насонов, напротив, «постоянно обнаруживал желание замкнуться в себе».6

Б. А. Романов, так же как и его старший товарищ М. Д. Приселков, проходивший с ним по одному «делу», как правило, оставался общительным и отличался при этом живостью. Его поведение даже нельзя считать особенно осторожным. Но преодоление последствий заключения для него было сопряжено с большими утратами — психическими перегрузками, нервными срывами. Так, 21 июня 1934 г. Б. А. Романов писал П. Г. Любомирову, что дошел «до состояния крайней депрессии и полной утраты трудоспособности», из-за чего работа над статьей для энциклопедического словаря Граната «едва двигалась». Но в борьбе со страхом, с обстоятельствами, с самим собой Б. А. Романову удавалось преодолевать упадок сил, и тогда он проявлял поразительную работоспособность: днями и ночами не отходил от письменного стола, что в свою очередь не могло не вести к новым срывам.

Лишь через год после освобождения из концлагеря ему удалось получить паспорт на 3 года, и это привело к улучшению самочувствия, а следовательно, сразу же, «за один


6 Лурье Я. С. Предисловие // Приселков М. Д. История русского лето писания XI — XV вв. СПб., 1996. С. 14 — 15.

148

день» — к изменению в работе: «...вижу иной ход мысли», — писал Б. А. Романов. Поскольку, как казалось ему, «трудные начальные моменты пройдены» и уже «готовы около 3/4 листа», можно было констатировать, что статья для энциклопедического словаря «явно разрастается и меньше 3 листов будет едва ли».7 Однако надежда, связанная с этой статьей, вскоре сменилась разочарованием. Послав начало статьи в редакцию для экспертизы, Б. А. Романов получил ответ, что такого рода «ярко написанный мозаичный очерк», прочитанный «с живым интересом», «не удовлетворит редакцию», так как «освещение <...> излагаемых событий расходится со всем тем, что уже есть у нас в словаре».8 Это была первая, но не последняя неудача в попытках получить хоть какую-нибудь оплачиваемую работу по специальности.

С другой стороны, Б. А. Романова обрадовала, но не могла и не поразить новость, касавшаяся профессора Э. Д. Гримма, в чьем семинарии и он сам, и П. Г. Любомиров учились, будучи еще студентами. Занимавший до революции важные государственные посты — декана и даже ректора университета, Э. Д. Гримм, который еще с 20-х годов сблизился с Б. А. Романовым, неожиданно был приглашен в один из институтов, чтобы «читать историю средних веков и заведовать кафедрой западного феодализма». Б. А. Романов не мог не сравнивать своего положения с этим фактом и вынужден был констатировать, что «еще не устроен», хотя надежда, как видно, теплилась: «...в один день это не бывает, но будет же когда-нибудь».9

Для надежды появились некоторые основания и общего порядка, а не только перемены в судьбе Э. Д. Гримма. 1 сентября 1934 г. возобновилась работа исторических факультетов Московского и Ленинградского университетов. Власти стали осознавать, что качественное преподавание на них силами одних лишь выпускников Института красной профессуры недостижимо без хотя бы частичного привлечения ранее отстраненных от преподавания ученых дореволюционной школы. Многие из них были репрессированы и в середине 30-х годов, как и Б. А. Романов, стали возвращаться из заключения и ссылки. О новых идеологических веяниях после смерти М. Н. Покровского в 1932 г. могли свидетельствовать также и привлечение к работе в Ленинградском университете Е. В. Тарле, который, как и Б. А. Романов,


7 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 21 июня 1934 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 31 — 31 об.

8 И. И. Шитц — Б. А. Романову. 14 июля 1934 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 265, л. П. Сохранился лишь фрагмент неоконченной статьи (Романов Б. А. Врастание царизма в империализм. 1881 — 1900 гг.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 50, машинопись, 11 с).

9 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 21 июня 1934 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 31 — 31 об.

149

был репрессирован по «Академическому делу», и возобновление преподавания истории в средней школе в 1934 г.

Вряд ли все эти наметившиеся перемены остались не замеченными Б. А. Романовым. И он попытался на этой, только еще поднимавшейся волне получить заказы на исследовательскую работу хотя бы и по договору. Вероятно, не случайным совпадением стало подписание с ним в сентябре договора, предусматривавшего подготовку к печати первого тома лекционного курса А. Е. Преснякова, читавшегося в дореволюционном университете, и договора на написание популярной книги о русско-японской войне. Кроме того, Б. А. Романов был «занят еще и мемуарами Ллойд-Джорджа», на которые написал рецензию, ставшую его первой и на долгие годы единственной печатной работой после возвращения из концлагеря.10 Как казалось Б. А. Романову, дела у него «крупно повернулись на 180°», в связи с чем началась «гонка». «Думаю, — писал он П. Г. Любомирову, — что этот год всецело построится на писательстве, без служебных часов, чему весьма рад». Правда, один из руководящих деятелей ГАИМКа Ф. В. Кипарисов «говорил» о своем желании «вовлечь» Б. А. Романова «в штат», но «когда он это рассчитывает сделать, не сказал — вероятно, не раньше 1 января». Эти перспективы позволили смотреть в будущее с некоторой надеждой: «При наличии двух периодических органов — ИАИ (Историко-археографического института. — В. П.) и ГАИМКа всегда можно выступить и печатно, было бы только время. Живем в связи с изложенным несколько лучше, в частности морально». Б. А. Романова обнадеживало также намечавшееся «еще одно литературное предложение» (хотя пока еще «вчерне»), которое, если оно состоится, устроило бы его «окончательно».11

И действительно, 16 декабря 1934 г. редакция по составлению истории Ленсовета, состоявшая при Ленинградском отделении Комакадемии, заключила с Б. А. Романовым договор, согласно рсоторому он был зачислен на работу в качестве младшего научного сотрудника сроком до 1 сентября 1935 г. для выполнения разового задания — подготовки сборника документов «Иностранная пресса о первой русской революции».12

Что касается обещанного Б. А. Романову зачисления в штат ГАИМКа, то оно не только не было выполнено, но и в течение ноября 1934 г. были подряд отклонены его предложения о сотрудничестве на договорной основе — об издании сборника летописных отрывков о народных массовых движениях (3 ноября); об издании хрестоматии «Классовая


10 Романов Б. А. [Рец.] Лпойд-Джордж Д. Военные мемуары / Перевод с английского И. Звавича; С предисловием Ф. А. Ротштейна. М., 1934//Исторический сборник. 1935. № 4. С. 296 — 306.

11 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 30 сентября 1934 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 35.

12 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 7, л. 2 — 4.

150

борьба в феодальной России X — XVI вв.» (21 ноября); об издании источников по истории России XVIII — первой половины XIX в. (23 ноября).13 Правда, 1 декабря 1934 г. Историческая комиссия АН СССР заказала Б. А. Романову внутреннюю рецензию на работу профессора С. В. Юшкова «Очерки по истории возникновения феодализма на Руси»,14 которая разрослась до 1.5 печатных листов и была сдана в том же 1934 г.15 Сразу же по договору с ГАИМКом Б. А. Романов написал еще более объемную внутреннюю рецензию на сборник статей «Древняя Русь»,16 сданную в 1935 г. Но, разумеется, эти случайные заказы не могли заменить постоянной штатной работы, дающей не только обеспеченный заработок, который мог бы избавить от необходимости постоянно искать новые заказы, но и ощущение устойчивого положения в научных сферах.

Следует при этом отметить, что именно с этих рецензий начался возврат ученого к работе над проблемами русского средневековья, от которых он по ряду причин надолго оторвался после окончания в 1912 г. Петербургского университета.

В 1935 г. Б. А. Романов выполнил обязательства по двум заключенным ранее договорам: была написана научно-популярная книга «Русско-японская война. 1895 — 1905 (политико-исторический очерк)» и подготовлен к печати первый том лекционного курса А. Е. Преснякова. Этот курс не предназначался самим А. Е. Пресняковым к изданию. Он сохранился в двух редакциях в виде нескольких записных книжек, заполненных мелким почерком. Потребовалось провести чрезвычайно кропотливую работу по воспроизводству текста, его редактированию и написанию примечаний. Конечно, это было для Б. А. Романова не обычное договорное задание: готовя к печати лекции А. Е. Преснякова, он отдавал дань памяти своему учителю.

И все-таки внутренние рецензии, популярная книга, к тому же еще не изданная, подготовка текста лекционного курса хотя и оплачивались, впрочем, весьма незначительными суммами, но все же это было еще далеко до возвращения к подлинно исследовательской работе. П. Г. Любомиров в связи с этим писал Б. А. Романову в сентябре 1935 г.: «Я надеюсь, что ты получил уже работу или скоро получишь. Ведь делателей-то все-таки очень мало! В Москве это чувствуется определенно».17 «Делателей» действительно было недостаточно, хотя в Ленинграде тогда это, вероятно, ощущалось в меньшей степени, чем в столице.


13 Там же, д. 51.

14 Там же, д. 7, л. 1

15 Там же, д. 52 (машинопись, 37 с).

16 Там же, д. 55 (машинопись, 80 + 15 с).

17 П. Г. Любомиров — Б. А. Романову. 16 сентября 1935 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 242, л. 6 об.

151

Но вопреки этому, уже начало 1935 г. принесло Б. А. Романову крайне неблагоприятное известие: в феврале ему было отказано в допуске к занятиям в архиве, что, по сообщению Б. Д. Грекова, «отнимало почву для каких-либо негоциации с историческим институтом Академии, работа которого связана исключительно с архивом».18 Теплившаяся надежда в конечном счете быть принятым в штат научного учреждения снова рухнула. Б. А. Романову опять не удалось вырваться из порочного круга: лихорадочных поисков заказов на временную работу, форсированного их выполнения, и опять поисков договорных работ, и снова лихорадочной гонки, чтобы уложиться в срок. Все это требовало полной мобилизации нервной и интеллектуальной энергии. «Случайная поденщина» крайне обессиливала Б. А. Романова. Его огорчало и то, что перспективы публикации уже сделанного оставались неопределенными.

Необходимость вести борьбу за право проживания в Ленинграде, новая волна государственного террора, накатившегося на страну после убийства Кирова 1 декабря 1934 г., тревожное ожидание ареста или выселения из родного города держали Б. А. Романова в постоянном нервном напряжении. Ни для кого не было секретом, что с ленинградских вокзалов уходили целые поезда с высылаемыми и арестованными. Д. С. Лихачев вспоминает, что даже улицы Ленинграда в это время опустели.19 Почти полностью высылали из крупных городов «бывших» — дворян и их детей. Все это создавало неблагоприятный фон для углубленного и в то же время лихорадочного труда, действовало разрушающе на организм, на нервную систему, и без того подорванную психологическими травмами и лишениями.

Э. Д. Гримм, живший в Ленинграде и хорошо знавший об обстоятельствах жизни Б. А. Романова, 12 апреля 1935 г. с беспокойством сообщал П. Г. Любомирову о «крайне нервнопереутомленном состоянии Бориса Александровича, доводящем его по временам до своего рода неврастенической истерии, отравляющей существование и его, и людей, его окружающих». «Работы у него, — писал Э. Д. Гримм, — все время много, слишком много, по моему мнению, причем неоднородной по заданию и формам, что имеет наряду с благоприятными и определенно неблагоприятные последствия — повышенную в разных направлениях напряженность жизненной энергии. При его, известной Вам, манере работать, Вы можете себе представить, что это значит».20

В мае 1935 г. сам Б. А. Романов вынужден был констатировать, что силы вновь полностью оставили его: «Первый


18 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 12 ноября 1935 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 37.

19 Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 291.

20 Э. Д. Гримм — П. Г. Любомирову. 12 апреля 1935 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 57 — 57 об.

152

том курса А. Е. (Преснякова. — В. П.), текстуально совсем готовый к печати, лежит без движения. Книга о русско-японской войне, сданная в середине февраля в Академию наук, разросшаяся до 10 листов и надорвавшая мне силы, тоже пока лежит без движения. А подрыв сил умственных такой, что вот уже две недели как мне пришлось оставить временно и ту текущую работу над сборником „Иностранная пресса о революции 1905 г.", которая является моей постоянной работой до осени этого года. Читаю с большим напряжением и с ничтожным результатом, не говоря уже о запоминании, просто в смысле восприятия и понимания. А о том, чтобы что-то писать, — сейчас дико даже и помыслить».21

Б. А. Романов даже стал задумываться о пенсии, хотя ему еще не было и 50 лет. Но и по инвалидности он ее получить был не вправе из-за утраты трудового стажа как последствия прежнего приговора по политической статье Уголовного кодекса: «Пенсия (смешно даже и подумать), — писал он П. Г. Любомирову, — для меня, как ты знаешь, исключена <...> а заработок кончается в сентябре, и по всем признакам устроиться с работой здесь будет невозможно нигде, а состояние мозгов и нервной системы таково, что пытаться начинать где-нибудь в другом месте, среди уже и совсем чужих людей, нечего и думать. Для меня сейчас всякое творческое усилие и даже твердое суждение исключены, и неизлечимость этого состояния подтверждается каждый день».22

Правда, через несколько месяцев, в сентябре 1935 г., Б. А. Романов физически стал чувствовать себя «значительно крепче»: «Последнее время немного больше вижу людей (и это даже иногда поставляет мне уже удовольствие)», — писал он. В основном же все оставалось неизменным: «С работой у меня по-прежнему. С работами тоже — они стоят».23

Результатом крайне болезненного состояния и его проявлением стало письмо, отправленное Б. А. Романовым 12 ноября 1935 г., полное горечи и тяжелых предчувствий: «Здесь у нас идет процесс докторизации <...> Но какова жизнь! Волею судеб я поставлен вне ее и как бы зарастаю коростой антижизни. Отсюда и сам можешь заключить, что со здоровьем у меня неважно и не лучше. Говорят, бесконечность и беспредельность не представимы, а только мыслимы. Я бы это не сказал о беспредельной человеческой мстительности: она не только представима, а и, оказывается, переживаема <...>. А тем временем процесс внутреннего молекулярного разрушения дойдет-таки до предела, за которым начинается инвалидность, которая, как мне кажется, сжимает меня все крепче <...>; положенную всем смертным порцию физических


21 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 3 мая 1935 г.: Там же, л. 46.

22 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 1935 г.: Там же, л. 41 — 41 об.

23 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 24 сентября 1935 г.: Там же, л. 35 — 35 об.

153

страданий придется принимать на свои плечи тогда, когда в психическом аппарате не останется уже никакой опорной точки, с одной стороны, и ты уже будешь выброшен на мостовую <...>, без какой-либо точки опоры в политическом аппарате страны, в которой родился, худо ли, хорошо ли, но работал сколько мог, т. е. сколько хватало физических сил — с другой стороны. Эта перспектива, которая поддерживается разными приемами ежедневно при любой попытке или необходимости сталкиваться с людьми вне дома (а это необходимо ежедневно!), растет с каждым днем и, как механический молоток, разрушает психику частица за частицей, даже тогда, когда прибегаешь к самодельному внутреннему наркозу. А это наркотизирование, автонаркотизирование, в свою очередь, требует крайнего напряжения, которое постоянно срывается, что образует разрушительные „отдачи", а все вместе производит дополнительное разрушительное действие. Я не вижу никаких признаков ослабления или стабилизации этого процесса и ясно понимаю, к чему это ведет. То ослабляясь, то усиливаясь <...>, он неуклонно точит силы и обращает тебя в механизм, управляемый не изнутри, а извне, движущийся в данную минуту в том направлении, где ждет тебя п + 1-ый удар молотка». Б. А. Романов в этот момент не видел для себя иной перспективы, кроме как «смерть на помойке».24 Самодельный внутренний наркоз, наркотизирование, о котором идет речь в письме, — всего только курение папирос и других табачных изделий, принимавшее особенно интенсивные формы во время нервных перегрузок и напряженной работы. «Докторизация» же — начавшееся присвоение докторских степеней без защиты диссертаций ряду крупных ученых после правительственного постановления о возврате к системе научных степеней, отмененных вскоре после Октябрьской революции.

Б. А. Романов все же, преодолевая свой недуг, предпринял попытку получить докторскую степень без защиты — за совокупность трудов, в том числе за фундаментальную книгу «Россия в Маньчжурии». В декабре 1935 г. он обратился с этой целью с заявлением в Академию наук СССР, откуда дело было передано в Ученый совет Московского института философии, литературы и истории (МИФЛИ), но несколько лет Б. А. Романов оставался в неведении относительно результата своего ходатайства — ответа все не было.

В самом конце 1935 г. в здоровье Б. А. Романова наступило некоторое улучшение, о чем П. Г. Любомирову написал С. Н. Чернов: «Вчера был у Б. А. Он стал много лучше, чем был летом и в начале осени <...> Б. А. много работает.


24 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 12 ноября 1935 г.: Там же, л. 37 — 38 об.

154

Книги на его столе и диване — все по истории международных отношений последних десятилетий».25

Начало 1936 г. ознаменовалось событиями, которые могли вновь заронить у Б. А. Романова надежду на полное возвращение в науку: 27 января в «Правде» был опубликован ряд важнейших партийно-правительственных документов. Постановлением Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) от 26 января 1936 г. была учреждена специальная комиссия во главе с А. А. Ждановым для «просмотра и улучшения, а в необходимых случаях переделки написанных уже учебников по истории». Комиссии, в состав которой были включены видные партийные функционеры К. Б. Радек, А. С. Сванидзе, П. О. Горин, А. А. Яковлев, В. А. Быстрянский, В. П. Затонский, Файзулла Ходжаев, К. Я. Бауман, А. С. Бубнов и Н. И. Бухарин, предоставлялось право «организовать группы для просмотра отдельных учебников, а также объявить конкурс на новые учебники». Вместе с этим постановлением были напечатаны датированные 8 и 9 августа 1934 г. «замечания» Сталина, Кирова и Жданова о конспектах учебников по истории СССР и новой истории. Этот комплекс разновременных документов свидетельствовал о том, что подготовка учебников для школы еще с 1934 г. была поставлена под жесткий централизованный партийно-политический контроль.

Но если в них речь шла только об учебниках для школы, то в информационном сообщении «В Совнаркоме СССР и ЦК ВКП(б)», опубликованном вместе с ними, проблема получила расширительное толкование. В нем был дан комментарий к принятым решениям, который содержал ряд принципиально новых партийно-политических установок в области исторической науки. В этом документе, вопреки фактам, утверждалось, что партия неоднократно вскрывала несостоятельные исторические определения и установки, в основе которых лежали «известные ошибки Покровского». Они были квалифицированы как «антимарксистские, антиленинские, по сути дела ликвидаторские», а потому «вредные». В информационном сообщении осуждались также «попытки ликвидации истории как науки», а эти «вредные тенденции» связывались «в первую очередь с распространением среди некоторых наших историков ошибочных исторических взглядов, свойственных так называемой „исторической школе Покровского"».


25 С. Н. Чернов — П. Г. Любомирову. 6 декабря 1935 г.: Там же, л. 21 об.

155

Уже в момент публикации всех этих документов26 не мог не обратить на себя внимание факт коренного расхождения между самим постановлением и официальным комментарием к нему.27 Но, как бы то ни было, они означали, что вся тема воззрений М. Н. Покровского, ставшая в 20-х годов официальной концепцией, которую власти не только поддерживали, но и навязывали исторической науке, подлежала за мене новой официальной интерпретацией прошлого. Ее надлежало выработать в процессе составления учебников и тории. Чрезвычайный характер этой акции и ее внезапность не могли не вызвать растерянности в рядах историков различной ориентации — особенно тех из них, кто относил себя к числу марксистов, в том числе сторонников осужденных теперь партией «вредных» взглядов М. Н. Покровского.

Органы НКВД через своих секретных агентов тщательно отслеживали реакцию, возникающую в разных слоях населения, на те или иные решения властей и докладывали им о ней. Основное внимание обращалось не на одобрительные высказывания, о которых сообщалось в общей форме, а на те мнения, которые казались интерпретаторам из НКВД нестандартными или, быть может, не вполне понятными. Само собой разумеется, что в случае с постановлением, касающимся исторической науки, власти интересовала прежде всего реакция профессиональных историков.

Б. А. Романов, как недавно освобожденный из заключения, постоянно находился под негласным наблюдением органов НКВД. Его высказывания по поводу только что опубликованных партийных постановлений не могли не быть зафиксированными. И действительно, в «спецсообщении» зам. начальника Управления НКВД по Ленинградской области комиссара госбезопасности III ранга Николаева секретарю ЦК и Ленинградского обкома ВКП(б) А. А. Жданову, датированном 3 февраля 1936 г. (спустя неделю после публикации партийных постановлений), подробно изложены высказывания ряда ученых, в том числе Б. А. Романова. Они отражены, как кажется, довольно точно, судя по парадоксальной, только ему свойственной форме, хотя, быть может, и неполно.

В «спецсообщении» обращено внимание только на то, как Б. А. Романов интерпретировал замечание Сталина, Кирова и Жданова, адресованное авторам конспекта учебника по истории СССР: в учебнике речь идет не об истории СССР, а только о русской истории, т. е. истории Руси, «без истории народов, которые вошли в состав СССР (не учтены данные по истории Украины, Белоруссии, Финляндии и дру-


26 Правда. 1936. 27 янв.

27 Источниковедческий анализ партийных документов, опубликованных 27 января 1936 г., произведен М. В. Нечкиной. Ею установлено, что информационное сообщение было отредактировано Сталиным, который и вставил в него все фрагменты, содержавшие обвинения в адрес М. Н. Покровского и его последователей, сформулировав их таким образом, будто бы их осуждение основывалось на ранее принятых решениях (Нечкина М. В. Вопрос о М. Н. Покровском в постановлениях партии и правительства 1934 — 1938 гг. о преподавании истории и исторической науки (к источниковедческой сто роне темы)//ИЗ. 1990. Т. 118. С. 232 — 246).

156

гих прибалтийских народов, северокавказских и закавказских народов, народов Средней Азии и Дальнего Востока, а также волжских и северных народов — татары, башкиры, мордва, чуваши и т. д.)»28

Оценивая это директивное замечание, Б. А. Романов, вероятно, исходил из того, что существовавшие прежде советские учебники носили на себе печать внутренних противоречий, связанных с безуспешными попытками объяснить, как из многонациональных составных частей сложилось «единое целое» — СССР. В беседе с С. Н. Валком он, судя по донесению агента НКВД, говорил: «До сих пор бывало, знаете, как в искусственной рождественской елке: втыкали сучки, как попало», следуя, главным образом, «двум вариантам: либо „народ покорили" — покорило русское самодержавие, или он восставал, иногда ни то, ни другое не выходило», и тогда эти объяснения «вообще отбрасывали, как ненужный сучок». Выхода из положения в создавшихся условиях Б. А. Романов, по-видимому, не видел. А те способы решения проблемы, которые он вслух перебирал, ему самому несомненно представлялись, хотя и по разным причинам, неосуществимыми.

«Первый проект: поручить написание учебника от начала и до конца тройке — Бухарину, Корнею Чуковскому и Алексею Толстому (без «Мойдодыра» здесь не обойтись!)». Совершенно очевидно, что Б. А. Романов имел в виду создание непрофессиональными историками чисто литературной конструкции, вовсе оторванной от подлинных фактов, принятие во внимание которых может только нарушить ее стройность. Нетрудно заметить, что он с иронией относился к такому предприятию.

«Второй проект», как видно, казался ему не менее утопичным: «Организовать закрытый тайный конкурс и гарантировать конкурирующим то, что им не нарвут уши, не ликвидируют, не пошлют купаться в холодные моря, или, если не гарантируют, то по крайней мере дадут понять, что с ними ничего не произойдет». Им в этом случае необходимо «дать <...> полную свободу, действительную свободу, а не ту свободу научного высказывания, которая у нас всегда „гарантируется"». И «тогда несомненно найдется человек 25, которые не побоятся предложить свой проект». Их главная задача будет состоять в том, чтобы «организовать составление, так сказать, „симфонической партитуры"», для чего необходим «режиссер», не боящийся «следовать своей интуиции», который сумел бы показать, как СССР превратился в единое целое, и для этого он стал бы «вовремя вводить в действие


28 Сталин И., Жданов А., Киров С. Замечания по поводу конспекта учебника по истории СССР // К изучению истории: Сборник. Партиздат ЦК ВКП(б). Б. м., 1937. С. 22.

157

каждый из народов СССР, чтобы каждый народ вступал тогда, когда это нужно, и чтобы ученик, школьник, читая (учебник. — В. П.) и слушая, не чувствовал фальши, внутренним ухом услышал, что вступление каждого отдельного народа, даже если это будет не соответствовать исторической действительности, производило бы впечатление звука, поданного в оркестре вовремя». И «нужно найти такого режиссера, который взялся бы составить этот план-партитуру». «Кто он — я не знаю», — говорил Б. А. Романов и выражал сомнение в практической реализации и этого «проекта»: «Ну а кто же будет судьями?» — задавал он риторический вопрос и, давая ответ, приходил к неутешительному выводу, что подводить итоги конкурса по существу некому: «Ведь историков нет, их или пощипали, или прогнали вовсе. Да и не всякий решится после того, как его подрали, обложили, выступить с проектом или критикой. Конечное слово конечно скажет Сталин. При всем моем уважении к его умению распределять время и все понимать, не думаю, чтобы у него нашлось на это время, силы и знания».29

Из этого текста вполне очевидно, что Б. А. Романов несомненно считал противоестественным написание учебников, основанных на партийной директиве, и предвидел трудности, которые неизбежно встретятся на пути его буквального выполнения.

Изложение в «спецсообщении» высказываний Б. А. Романова было только частью этого документа. Интересно, что, по интерпретации его авторов, друг Б. А. Романова С. Н. Чернов обратил внимание совершенно на другую сторону партийных директив: «У меня был настоящий праздник, когда я прочел это постановление. Так называемой греков-щине придет теперь конец. Придет конец безжизненному, схематичному, отрицательному отношению к источнику, к историческому факту. Весь вопрос теперь в людях, ибо молодежь стремится к знанию и перестает верить тому, кто может говорить одними схемами. Возьмите, например, того же Цвибака. Это исключительно талантливый и умный человек, посадите его месяцев на шесть хотя бы в тюрьму, чтобы он ничем не отвлекался, и посмотрите, как хорошо он выучится. Особенно отрадно, что в выбранную ЦК комиссию входят такие люди, как Бухарин и Радек. Это создает достаточную гарантию для того, что дело пойдет по правильному пути».30

Нетрудно заметить, что суждения друзей о партийно-правительственных постановлениях резко отличаются друг от друга. При этом инвективы С. Н. Чернова в адрес


29 ЦГАИПД СПб., ф. 24, оп. 2-в, д. 1829, л. 92 — 93. Этот документ обнаружила С. Дэвис. Ср. его интерпретацию: Брандербергер Д. Л. Восприятие русоцентристской идеологии накануне Великой Отечественной войны (1936 — 1941 гг.)//Отечественная культура и историческая мысль XVIII — XX веков: Сб. статей и материалов. Брянск, 1999. С. 35 — 36.

30 ЦГАИПД СПб., ф. 24, оп. 2-в, д. 1829, л. 94 (на этот документ обратила мое внимание А. П. Купайгородская, которая любезно разрешила мне его использовать).

158

Б. Д. Грекова вполне объяснимы. Еще в 1934 г. им были выдвинуты против Б. Д. Грекова обвинения в потребительском отношении к источникам.31 Вскоре труды именно этого историка старой школы, попытавшегося оснастить их марксистской фразеологией, были противопоставлены работам М. Н. Покровского. Что же касается веры С. Н. Чернова в возможность каким-то образом обучить М. М. Цвибака, соратника того же Покровского, профессиональному научному подходу к историческим источникам и надежды, связываемой с Н. И. Бухариным и К. Б. Радеком, то они выглядят по крайней мере наивными и свидетельствуют о растерянности и непонимании нового расклада политических сил. Вряд ли Б. А. Романов разделял их.

Впрочем, в передаче агента НКВД оценка постановлений по исторической науке Б. А. Романовым и С. Н. Черновым совпадает в одном: в них не выражено отношение к осуждению работ М. Н. Покровского и его учеников («школы»). Для Б. А. Романова Покровский и его последователи олицетворяли ту силу, которая установила монополию в исторической науке и еще с 20-х годов оттесняла его, с его трудами по истории империалистической политики на Дальнем Востоке, на обочину научной жизни. Вряд ли Б. А. Романов не понимал, что именно Покровский сыграл решающую роль в идеологическом обслуживании властей, задумавших сфабриковать «дело», по которому он был отправлен в концлагерь вместе со многими десятками коллег.

Остается предположить, что либо тайный агент НКВД в своем докладе о высказываниях Б. А. Романова обратил внимание только на криминально-политический, с его точки зрения, их аспект, опустив слова, в той или иной форме одобряющие нападки на Покровского, либо их и не было — то ли из-за неверия в возможность сдвигов в исторической науке, то ли по какой-то другой причине.

Интересно, что в «спецсообщении» излагалось также мнение историка А. Л. Якобсона, не одобрившего дискредитацию Покровского. Признавая, что «у него всегда были одни лишь выводы», без «конкретного материала», А. Л. Якобсон утверждал: «...он рассчитывал на людей, которые факты знают», поэтому «нечего требовать от него, чтобы он эти факты давал». Роль же Покровского «в свое время» была «огромна». Не будь его, «неизвестно, когда бы русская история сдвинулась с места».32

Показательно, что все эти столь разные высказывания, зафиксированные секретными агентами и процитированные в «спецсообщении» Жданову, охарактеризованы руководст-


31 См.: Известия ГАИМК. М.; Л., 1934. Вып. 86. С. 111 — 112.

32 ЦГАИПД СПб., ф. 24, оп. 2-в, д. 1829, л. 97.

159

вом Ленинградского управления НКВД как «отдельные антисоветского содержания отклики со стороны реакционной части научных работников».33 Несомненно, что такая оценка взглядов Б. А. Романова накануне новой волны большого террора свидетельствовала, что он входит в число тех, кто находится на краю пропасти, из которой, как свидетельствуют факты, ему уже было бы не выбраться. Однако массовые репрессии в этот период получили другую направленность. Повторные аресты тех, кто был их объектом на рубеже 20 — 30-х годов, особенно научных работников, в 1936 г., как правило, не практиковались. Ученые, вернувшиеся из концлагерей и ссылок, были нужны властям, а для того чтобы держать их в узде, достаточно было периодически провоцировать «проработки». Теперь объектом массовых репрессий стали партийные историки, обвиненные в принадлежности к какой-либо внутрипартийной оппозиционной группировке. Что же касается ученых, которые пострадали по «Академическому делу», то положение некоторых из них, но отнюдь не всех, постепенно стало улучшаться, и они все в большей степени стали ощущать свою востребованность. Ее симптомы проявлялись с возраставшей наглядностью. С. В. Бахрушин, В. И. Пичета и Ю. В. Готье были приглашены для работы на историческом факультете МГУ. В 1938 г. Е. В. Тарле было возвращено звание академика. Ю. В. Готье вошел в авторский коллектив, готовивший учебник по истории СССР для начальной школы, который возглавлял А. В. Шестаков, и в 1939 г. был избран академиком. С. В. Бахрушин стал в том же году членом-корреспондентом АН СССР. В 1935 г. М. Д. Приселков получил разрешение вернуться из ссылки в Ленинград, и вскоре его пригласили на исторический факультет ЛГУ, который он вынужденно покинул еще в 1929 г. Можно привести и другие отдельные подобные примеры. Существует даже мнение, согласно которому на историческом факультете ЛГУ в страшные годы государственного террора второй половины 30-х годов («Апокалипсис») возникли «Афины»: «академическая» часть профессуры, хотя и поредевшая, могла сделать честь любому высшему учебному заведению.34 Следует, однако, не упускать из виду, что те, кто выжил и сумел вернуться в науку, не только поплатились здоровьем, но и получили моральную травму, которая не позволяла им в полной мере проявить свой научный потенциал.

Неверно было бы связывать начавшийся процесс возвращения в науку историков старой школы, немалая часть которых подверглась ранее репрессиям, получение ими новых


33 Там же, л. 92.

34 Копржива-Лурье Б. Я. [Лурье Я. С]. История одной жизни. Париж, 1987. С. 157 — 177.

160

должностей и званий только с тем, что научно-исследовательские институты и исторические факультеты опустели, лишившись многих партийных историков. Сама официальная и директивная дискредитация трудов умершего за 4 года до этого (и с почестями похороненного) М. Н. Покровского и его сторонников («школы») — репрессированных, но частично уцелевших — свидетельствовала о решительном идеологическом повороте. Он начал готовиться еще в 1930 г., а быть может, и еще раньше. Именно в 1930 г. Сталин в письме к партийному литератору Демьяну Бедному грубо обрушился на него за фельетоны, в которых автор сатирически изобразил историческое прошлое России. Он обвинил автора в клевете на СССР, «на его прошлое, его настоящее». Отождествление царской России с СССР, казалось бы, решительно порвавшим с прошлым, было симптоматичным. Но это письмо не было тогда широко известно. Оно стало элементом развернувшейся борьбы с отстаивавшим космополитическую теорию мировой революции Л. Д. Троцким35 (письмо было опубликовано в выдержках только в 1952 г.).36

Восстановление исторических факультетов в 1934 г. и возобновление в том же году преподавания истории в школах, директивные замечания Сталина, Кирова и Жданова 1934 г. по конспектам школьных учебников, назначение жюри, состоявшего из партийных функционеров, для рассмотрения итогов закрытого конкурса учебников — все это было звеньями одной цепи: в связи с изменяющейся политической ситуацией внутри страны и на международной арене в недрах партийного аппарата подспудно вырабатывалась новая официальная доктрина взамен концепций М. Н. Покровского.

Эти изменения становились все более очевидными. Сталин одержал полную победу во внутрипартийной борьбе. Советское государство целенаправленно формировалось как жестко централизованное и унитарное, во главе которого встал выпестованный Сталиным партийный аппарат, опиравшийся на карательные органы. Идеи мировой революции и особого рода интернационализма себя изжили. Взамен была выдвинута теория построения социализма в одной отдельно взятой стране. Угроза реставрации прежнего режима оставалась только как элемент стандартного обвинения в сфабрикованных политических «делах». В Германии под знаменем национальной идеи в ее крайнем выражении («кровь и почва») к власти пришел Гитлер, внешнеполитическая программа которого предусматривала «Drang nach Osten» и войну с советским «иудо-большевизмом». Начавшийся пово-


35 См.: Константинов С. В. Дореволюционная история России в идеологии ВКП(б)//Историческая наука России в XX веке. М., 1997. С. 222 — 224.

36 Сталин И. В. Тов. Демьяну Бедному (выдержки из письма) // Сталин И. В. Соч. М., 1952. Т. 13. С. 23 — 27.

161

рот от мессианства мировой революции к имперскости, к опоре на сильное государство и провозглашение прямой преемственности от «великих предков» свидетельствовал о том, что вызревало решение отказаться от классических марксистских постулатов — космополитизма, основанного на пролетарской солидарности, и теории отмирания государства по мере продвижения к социализму — и выдвинуть в качестве основополагающей идею патриотизма.

Эти новые принципы первоначально зрели в среде высшего партийного руководства и не становились предметом широкого обсуждения. Так, письмо Сталина членам политбюро от 19 июля 1934 г. «О статье Энгельса „Внешняя политика русского царизма"», подобно его письму Демьяну Бедному, не было опубликовано тогда же, а только накануне Великой Отечественной войны (в мае 1941 г.). Та же участь постигла и замечания Сталина, Кирова и Жданова о школьных учебниках от 1934 г. А между тем в письме о статье Энгельса Сталин критиковал «классика марксизма» за его отношение к завоевательной политике России в XIX в. Она, по утверждению автора письма, «вовсе не составляла монополию русских царей» и была присуща «не в меньшей, если не в большей степени, королям и дипломатам всех стран Европы».37

После же появления партийных документов в январе 1936 г. эта подспудная линия сразу же была легализована. Так, в постановлении Всесоюзного комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР от 13 ноября 1936 г. «О пьесе „Богатыри" Демьяна Бедного» автора публично обвинили в том, что он чернил богатырей русского былинного эпоса, дал «антиисторическое и издевательское изображение крещения Руси, являвшегося в действительности положительным этапом в истории русского народа».38

Этот политический и идеологический поворот не мог не отразиться на исторической науке. Возвращение в университеты и научные институты ряда представителей старой школы, даже тех из них, кто подвергался ранее репрессиям, таким образом, не было случайным. Не случайно оказались востребованными и труды, вышедшие в дореволюционное время. Наиболее ярким проявлением этого курса стало переиздание в 1937 г. знаменитых «Очерков по истории Смуты в Московском государстве XVI — XVII вв.» С. Ф. Платонова, умершего незадолго до того (в 1933 г.) в ссылке. В апреле 1937 г. Сталин даже предложил временно использовать лучшие старые учебники дореволюционного периода в преподавании истории в школах партийных пропагандистов,39 и


37 Большевик. 1941. № 9. С. 3.

38 Против фальсификации народного прошлого. М.; Л., 1937. С. 3 — 4; Дубровский А. М. Как Демьян Бедный идеологическую ошибку совершил // Отечественная культура и историческая наука XVIII — XX веков: Сб. статей. Брянск, 1996. С. 143 — 151.

39 Артизов А. Н. В/угоду взглядам вождя//Кентавр. 1991. Октябрь — декабрь. С. 133.

162

учебник С. Ф. Платонова был специально переиздан для этого. В 1939 г. Соцэкгиз переиздал книгу «Очерк истории Нижегородского ополчения 1611 — 1613 гг.» незадолго до того скончавшегося П. Г. Любомирова. Готовилась к изданию монография Н. П. Павлова-Сильванского «Феодализм в удельной Руси». А. И. Андреев составил проект переиздания «Истории России» В. Н. Татищева.

Этот частичный возврат к дореволюционным истокам был вызван решением поставить на службу официальной идеологии опыт и профессионализм дореволюционной исторической науки. Сталин начал формировать новую историческую школу, которая должна была опираться отчасти на идеологию марксизма-ленинизма, приспособленного к проводившейся им политике (теория формаций, теория революционной смены формаций, теория классовой борьбы), отчасти на некоторые национальные традиции. Партийные власти отнюдь не ослабили контроль за исторической наукой, а партийные идеологи внедряли новые схемы с той же жесткостью, с какой до этого внедрялись концепции М. Н. Покровского.

Первостепенное значение Сталин придавал подготовке новых учебников для средней школы. Объявленный правительством конкурс по составлению элементарного учебника по истории СССР проводился под патронатом политбюро, от имени которого выступал председатель комиссии ЦК ВКП(б) и Совнаркома СССР по пересмотру учебников истории Жданов. Бухарин и Радек, на которых так надеялся С. Н. Чернов, да и подавляющее большинство других членов жюри были репрессированы. Именно лично Жданов вносил в подготовленный коллективом под руководством А. В. Шестакова проект учебника по истории СССР для начальной школы основную правку, вписывал в него целые страницы. Кроме того, с учебником внимательно знакомился Сталин, оставивший на его полях пометы. Эта книга сыграла решающую роль в утверждении новой концепции отечественной истории и в формировании нового исторического сознания.40 По нему, как по лекалу, создавались и другие учебники — для школ, для университетов и пединститутов. Выход в свет в 1938 г. книги «История ВКП(б). Краткий курс» закрепил сталинские приоритеты исторической науки, сделав их строго обязательными. Проработочные кампании, организованные до и после Великой Отечественной войны, призваны были держать ученых в узде и подготавливать почву для внедрения все новых и новых предписаний, связанных со своеобразной зигзагообразной линией государственной идео-


40 Подробно см.: Там же. С. 125 — 135; Дубровский А. М. А. А. Жданов в работе над школьным учебником истории // Отечественная культура и историческая наука XVIII — XX веков: Сб. статей. Брянск, 1996. С. 128 — 143.

163

логии. Эта противоречивость — причудливое и противоестественное сочетание переосмысленных интернационалистских принципов, выраженных в безусловной поддержке внешней политики СССР коммунистическими партиями зарубежных стран, с национал-патриотическими тенденциями внутри страны, классового принципа с выпячиванием роли государства — дезориентировала историков, но и предоставляла им некоторую возможность лавировать между этими установками в условиях колеблющегося и опасного равновесия и попытаться исследовать ряд важных проблем,41 но только таких, которые не были решенными самой партией и потому не подлежали пересмотру.

Важным элементом нового курса властей в области исторической науки стало и преобразование ленинградских исследовательских институтов этого профиля. На базе Историко-археографического института АН СССР в 1936 г. было создано Ленинградское отделение Института истории АН СССР (сам Институт истории был организован в Москве), в состав которого вошел также ряд сотрудников ликвидированных Института книги, документа и письма АН СССР, Ленинградского отделения Комакадемии при ЦИК СССР, а также Института истории феодального общества, ранее являвшегося составной частью ГАИМКа, которая в свою очередь подверглась реорганизации в августе 1937 г. На ее основе был создан Институт истории материальной культуры АН СССР (ИИМК).

* * *

Все эти коренные изменения — и в идеологической направленности исторической науки, и в организационной сфере, казалось, должны были благоприятно сказаться на судьбе Б. А. Романова, выступившего еще в 20-х годах с рядом работ, концептуально расходившихся с концепциями М. Н. Покровского. Однако никаких ощутимых перемен они ему не принесли. Он по-прежнему вынужден был перебиваться случайными договорными работами.

В 1936 г. Б. А. Романов выполнил последний заказ по договору с ГАИМКом — написал обширную рецензию на две книги, изданные под ее грифом, — Н. Н. Воронина «К истории сельского поселения феодальной Руси: Погост, слобода, село, деревня» (Л., 1935) и С. Б. Веселовского «Село и деревня в Северо-Восточной Руси XIV — XVI вв.» (М.; Л., 1936). Этот отзыв, переросший в исследование (10 печатных листов), обсуждался на сессии ГАИМКа вместе с рецензиру-


41 См.: Ганелин Р. Ш. 1) «Афины и Апокалипсис»: Я. С. Лурье о советской исторической науке 1930-х годов//In memoriam: Сб. памяти Я. С. Лурье. СПб., 1997. С. 147 — 153; 2) Сталин и советская историография предвоенных лет//Новый часовой. 1998. № 6 — 7. С. 102 — 117.

164

емыми книгами. Б. А. Романов получил заверение в том, что его отзыв будет издан в виде отдельной монографии, которую он подготовил к печати («К вопросу о сельском поселении феодальной Руси»), но ее так и не опубликовали при жизни автора. Лишь посмертно, в 1960 г., работа вышла в свет в форме статьи, к тому же под другим заголовком.42 Сам Б. А. Романов считал, что этот его труд соответствовал жанру отчета о присуждении Уваровской премии, распространенного до революции.

В нем Б. А. Романов произвел текстологическую, терминологическую и историческую проверку выводов критикуемых им авторов, но не ограничился этим, а заново глубоко и оригинально исследовал проблему в целом. Автор обосновывал свои наблюдения и выводы, опираясь на прочный фундамент тончайшего анализа всего комплекса источников — актового материала, законодательных памятников, писцовых книг.

Б. А. Романов проанализировал историю сельского поселения на Руси в неразрывной связи с эволюцией сельской общины и развитием вотчины. Он сумел показать, что упрощенное и прямолинейное применение Н. Н. Ворониным марксистских категорий неплодотворно и только затрудняет решение проблемы. С другой стороны, Б. А. Романов рассмотрел аргументацию, выдвинутую С. Б. Веселовским, в обоснование его вывода об извечной частной земельной собственности крестьян, ведущего к отрицанию существования сельской общины как древнейшей общественной организации, и пришел к выводу, что эта концепция подрывается анализом конкретного материала. Тем самым была подвергнута критике концепция «деревни-хутора» как первоначальной формы сельского поселения на Руси, развитая С. Б. Веселовским.

Теории С. В. Веселовского, согласно которой система сельских поселений в XIV — XVI вв. эволюционировала под влиянием противоречащих друг другу процессов — «отселенческого инстинкта» крестьян и, напротив, стремления землевладельцев к укреплению селений, Б. А. Романов противопоставил свое объяснение эволюции деревни. История «человеческого поселения, — показал он, — начинается не с „деревни"» «как „первоначального" и „основного" типа поселений в 1 — 2 двора», а «либо с „займища", либо с „починка", в котором и ставится крестьянский двор или даже 2 и более дворов. Из починка, если он выдержал испытание некоторого времени, и возникает в официальных документах „деревня"». Непрерывность «отпочкования» от нее «дочерне-


42 Романов Б. А. Изыскания о русском сельском поселении эпохи феодализма//Вопросы экономики и классовых отношений в Русском государстве XVI — XVII веков. М.; Л., 1960. С. 327 — 476.

165

го починка» Б. А. Романов связал с «пределами вместимости» деревни, «строго индивидуальными», но «в своем среднем выражении» поддающимися «районированию».43 Частично свои источниковедческие наблюдения, связанные с этой рецензией-исследованием, Б. А. Романову удалось опубликовать отдельно и только через 4 года. Его статья, посвященная анализу известной жалованной грамоты великого князя Олега Ивановича Рязанского Ольгову монастырю,44 считается образцом дипломатического исследования.45

В середине 1936 г. Б. А. Романов вновь возвратился к ждущей издания книге о русско-японской войне, путь к читателям которой оказался долгим и тернистым. Летом к нему из Москвы поступил внутренний отзыв об этой рукописи А. Л. Попова, известного специалиста, в конце 20-х годов опубликовавшего весьма положительную рецензию на первую книгу Б. А. Романова — «Россия в Маньчжурии».

Вспоминая через несколько лет о направленности замечаний рецензента, Б. А. Романов изложил историю написания своей новой книги. Она «заказана была и задумана в виде совсем популярной брошюры <...> в 7 печатных листов» и «конечно сразу же стала на плечи своей массивной предшественницы». Но здесь автор «впервые получил свободу от тех рабочих и историографических задач и самоограничений, которые сковывали» его «прежде». Поскольку «протекшие годы принесли новый материал для оправдания документального расширения горизонтов изложения» (а «с другой стороны, не сохранили» в его «распоряжении ни одного рабочего листка, ни одной документальной выписки» от прошлой его работы), автора «опять потянуло на исследования». «Некоторые существеннейшие публикации, русские (дневник Куропаткина, донесения Извольского, дневник Ламздорфа и др.) и особенно иностранные <.,.> приходили в Академическую библиотеку и прямо со стола новинок поступлений поступали» к нему «в работу». «С великим сожалением, — говорил далее Б. А. Романов, — при компоновке книги многое приходилось выключать из изложения и собственными руками заведомо портить свое собственное дело». В результате брошюра выросла до 10 печатных листов «чистого текста», «так что об аппарате и помыслить было нельзя, а между тем злонравно сбивалась на исследование».


43 Там же. С. 440. Несогласие с выводом Б. А. Романова см.: Дегтя рев А. Я. Русская деревня в XV — XVII веках: Очерки истории сельского рас селения. Л., 1980. С. 9 — 11.

44 Романов Б. А. Элементы легенды в жалованной грамоте вел. кн. Олега Ивановича Рязанского Ольгову монастырю // Проблемы источниковедения. М.; Л., 1940. Сб. 3. С. 205 — 224.

45 С. Н. Валк писал, что Б. А. Романов подверг этот памятник «замечательному разбору» (Валк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 26).

166

Когда же в 1936 г. книга «поступила в Институт истории и была передана на отзыв <...> А. Л. Попову, он, указав на „большой интерес", который работа вызовет у „квалифицированного читателя", на „тонкость анализа" и „несомненную ценность" ее, предложил приспособить ее для такого читателя». Опираясь на эти рекомендации, дирекция Института истории, с которым у Б. А. Романова был заключен договор, направила ему письмо с предложением «расширить объем работы и придать ей научно-исследовательский характер, снабдив ее аппаратом». Это отвечало интересам автора, и, разумеется, он «охотно принял это предложение и успел уже расширить текст до 14 печ. листов и покончить с аппаратом, как месяца через два» после первого предложения «последовало второе: не продолжая переделки масштаба работы, вернуть ее для представления в НКИД — с тем, что, буде последует ее одобрение, работа будет принята к печати в наличном состоянии готовности». Так «в неперемасштабленном виде текст опять ушел из рук» Б. А. Романова. Ему даже пришлось досылать «вдогонку» «часть дополнений, бывших в полуделе». А между тем «значительная доля интереснейшего для расширения сцены и усложнения сюжетного состава книги материала осталась неиспользованной», тогда как «приток его через стол новинок продолжал идти своим чередом».46

Разрешение Наркоминдела было получено весной 1937 г. Интерес к книге со стороны руководства Института истории и внешнеполитического ведомства подогревался назревшим острым конфликтом с Японией, приведшим к вынужденной продаже КВЖД марионеточному государству Маньчжоу-го. Однако неожиданно Б. А. Романов получил новую рецензию, написанную А. Л. Сидоровым, в прошлом учеником М. Н. Покровского, который был назначен Институтом ответственным редактором книги. В ней помимо грубых политических выпадов в адрес автора содержался ряд требований, выполнение которых привело бы к необходимости коренной переработки содержательных и концептуальных основ книги. А. Л. Сидоров обвинил Б. А. Романова во «вредной политической тенденции», во «вредной точке зрения, льющей воду на сторону японским фашистам», в «анти-ленинском характере» «отдельных замечаний» по вопросу о классовой базе царизма, в следовании концепции М. Н. Покровского. Рецензент в качестве ответственного редактора потребовал неукоснительного следования «ленинской теории по существу», раскрытия «ленинского содержания военно-феодального империализма», расширения «раздела о войне», введения главы о революции 1905 г. с показом классовой борьбы, «сокращения материала других глав». В случае же


46 Речь Б. А. Романова на защите докторской диссертации: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. I, д. 75, л. 9 — 11.

167

несогласия Б. А. Романова с требованием коренной переработки книги А. Л. Сидоров предложил переиздать монографию «Россия в Маньчжурии», которая, по его мнению, имела «меньше ошибок».

Вся рецензия, разумеется, опиралась на цитаты из работ Ленина и Сталина и была выдержана, по свидетельству Б. А. Романова, в «снисходительно-пренебрежительном тоне». Он не без основания опасался, что такой отзыв окончательно похоронит результаты его труда и воспрепятствует изданию книги, тем более, что в сопроводительном письме сообщалось, что «без коренных переделок, указанных рецензентом, работу в печать сдавать нельзя». Поэтому Б. А. Романов направил в адрес Института истории развернутый ответ (сохранился его черновик), категорически отвергнув прежде всего те нападки рецензента, которые касались якобы наличия вредной политической тенденции в книге. Сославшись на ее одобрение НКИД, который «не заметил» этой тенденции, Б. А. Романов показал, что подлинное содержание книги рецензент «замалчивает» и приписывает автору не разделяемую им концепцию, согласно которой именно «России, а не Японии принадлежит роль разбойника и агрессора в войне».

Б. А. Романов напомнил, что ему «была заказана книга», содержащая «политическо-исторический, а не военно-исторический очерк». Требование же написать главу о революции он оценил как «безответственное, особенно в устах автора специальной работы о „влиянии мировой войны на экономику России", где ему пришлось выключить из изложения не только что классовую борьбу и революционное движение, но целые секторы самой экономики оставить без своего внимания». «В области экономики и революционного движения, — писал Б. А. Романов, — я должен, имею право и могу — только исходить из общеизвестных фактов и вводить напоминание о них в основное русло своего изложения в тех пропорциях, которые диктуются масштабами этого основного русла».

Опасному обвинению в следовании теориям М. Н. Покровского Б. А. Романов противопоставил расходящееся с ними изложение своего понимания проблемы российского империализма, которое еще в «России в Маньчжурии» было противопоставлено концепции о неимпериалистическом характере русско-японской войны, развиваемой именно Покровским. В ответ же на упрек в том, что Б. А. Романов «снимает ответственность» за войну с Николая II (поразительным образом совпавший с попыткой в 1930 г. приписать

168

ему следователем ОГПУ вину за написание книги «Россия в Маньчжурии» специально для оправдания царя), «смазывая разницу» между Безобразовым и группой Витте — Ламздорфа, он отметил, что А. Л. Сидоров придерживается концепции «виновников войны», «придуманной самим Витте». Но «политически всякий вариант прежней концепции <...> вреден потому, что теоретически несостоятелен и затушевывает агрессора в лице Японии». Тем самым Б. А. Романов отверг и политическое обвинение в том, что он «льет воду на мельницу» японских империалистов. Но он не ограничился этим, а дал уничтожающую оценку книги Б. Б. Глинского «Пролог русско-японской войны. Материалы из архива гр. Витте» (Пг., 1916), в которой автор задался целью обелить внешнюю политику С. Ю. Витте и снять с него вину за участие в развязывании войны: «Эта книга, — писал Б. А. Романов, — <...> явилась историко-политическим апофеозом „особливого", почти славянофильского, „культурного" и „мирного" русского империализма — представители которого <...> вовсе не рассчитывали лететь в пропасть вместе с царизмом». Уже после кончины и А. Л. Сидорова, и Б. А. Романова Б. В. Ананьич, рассмотрев полемику по этому вопросу между ними, с полным основанием отметил: «Б. А. дал чрезвычайно интересную характеристику теории Витте о мирном экономическом проникновении в Маньчжурию, показав ее отчасти славянофильские корни».47 Гипотезу о том, что книга Б. Б. Глинского являлась как бы частью мемуаров Витте, написанной им вместе с рядом его литературных помощников, Б. А. Романов высказал еще в ранних работах 20-х годов. Его ученики обнаружили после кончины их учителя ее рукопись и полностью подтвердили его наблюдение.48

Б. А. Романов показал, что А. Л. Сидоров критикует книгу с позиции «разделявшейся им недавно концепции о неимпериалистическом характере русско-японской войны и о нехарактерности экспорта капиталов для русского империализма», а следовательно, так и не преодолел «влияния этой реминисценции», несмотря на то что он «переменил теоретическое место, перекочевал на другую методологическую позицию». Тем самым Б. А. Романов прозрачно намекнул на рецидивы в воззрениях А. Л. Сидорова методологических установок, выработанных М. Н. Покровским и его учениками, и, верный традициям петербургской школы, указал на неразрывность фактов и теории: «А. Сидоров хочет, чтобы я ему и теорию повернул на 180°, и фактов не тревожил бы, оставив их в прежнем расположении и связи. Но тогда


47 Ананъич Б. В. Мемуары С. Ю. Витте в судьбе Б. А. Романова//Проблемы социально-экономической истории России: К 100-летию со дня рождения Бориса Александровича Романова. СПб., 1991. С. 37.

48 См.: Ананьич Б. В., Ганепин Р. Ш. Опыт критики мемуаров С. Ю. Витте (в связи с его публицистической деятельностью в 1907 — 1915 гг.)//Вопросы историографии и источниковедения истории СССР. М.; Л., 1963. С. 323 — 326. См. также: Ананьич Б. В., Ганепин Р. Ш. С. Ю. Витте — мемуарист. СПб., 1994. С. 36 — 38.

169

факты и теория будут глядеть в разные стороны, а к старым фактам вернется и старая теория».49

Ответ Б. А. Романова впервые в его практике был снабжен большим числом цитат из сочинений В. И. Ленина, при этом они противопоставлялись другим цитатам из того же автора, а также из сочинений И. В. Сталина, приведенным в рецензии А. Л. Сидорова. Нетрудно заметить, что в такого рода полемику он был втянут рецензентом. В создавшихся условиях Б. А. Романов стоял перед выбором: либо отказаться от издания книги, понеся моральный урон и лишившись одного из основных средств существования, либо принять правила игры, ставшие обязательными для всех и теперь навязываемые и ему. Отказ от публикации книги означал бы для Б. А. Романова, кроме того, полное и окончательное отлучение его от исследований проблематики, связанной с международными отношениями в конце XIX — начале XX в. Все это с фатальной безысходностью вынуждало его не только принять правила игры в догматической по методам полемике с А. Л. Сидоровым, но и озаботиться тем, чтобы в его будущей книге эти правила также были соблюдены: «Высказывания Ленина и Сталина, которые напоминает и указывает мне рецензент, — писал Б. А. Романов, — поскольку они мне были известны, служили мне руководством — будут теперь использованы мной текстуально, и будет соответственно обревизован весь текст книги». При этом он оговаривал, что необходимо будет «увязать отдельные моменты изложения» с «высказываниями» Ленина, тем самым вроде бы намекая, что первичными останутся его выводы, основанные на анализе фактов, цитаты же призваны служить своеобразным щитом, обеспечивающим издание книги и последующую защиту от нападок на нее. Б. А. Романов действительно сразу же принялся за эту работу, оснащая книгу избыточным числом цитат из сочинений «классиков марксизма-ленинизма», и среди этих цитат фигурировали едва ли не все те, которые приводились как в рецензии А. Л. Сидорова, так и в ответе ему. Интересно, что столь резкая перепалка между А. Л. Сидоровым и Б. А. Романовым не только не испортила их отношений, но и не помешала их последующему сближению. А. Л. Сидоров не отказался от обязанностей ответственного редактора книги, а после войны, когда он занял важные административные посты в Институте истории, стал постоянно оказывать покровительство Б. А. Романову и его ученикам.

Но до завершения работы над книгой о русско-японской войне, в начале 1937 г., Б. А. Романов сдал заказчику — ре-


49 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 66.

170

дакции по истории Ленсовета — сборник, содержащий отклики иностранной прессы на события первой русской революции (от января 1905 г., кончая апрелем 1906 г.), над которым он, руководя группой переводчиков, работал с конца 1934 г. и даже для этого на несколько месяцев по договору был зачислен в штат редакции. Сам Б. А. Романов отбирал газеты («Тан», «Тайме», «Альгемайне Цайтунг», «Нойе Фрайе Пресс», «Юманите», «Нойе Цайт») и фрагменты отдельных статей, редактировал переводы, сам перевел ряд статей. Объем сборника составил 40 печатных листов, а кроме того, Б. А. Романов написал в качестве предисловия 4 календарных обзора, содержавших оценку того, как «осмысливались и преподносились» западному читателю события революции 1905 г., и эта статья выросла до 8 печатных листов. Обе части столь грандиозной работы, на которую было потрачено много времени и сил, так и остались неизданными.50

В марте 1937 г. произошло событие, ставшее одной из важнейших вех в научной биографии Б. А. Романова и надолго связавшее его с ЛОИИ договорными отношениями, а затем, в середине 1944 г., приведшее в штат этого академического института. Сам Б. А. Романов впоследствии с благодарностью вспоминал, что Б. Д. Греков, «памятуя» его «первые научные опыты в области русской древности (еще в студенческие годы), привлек» его «к работе над академическим изданием „Правды Русской", в частности к составлению историографических к ней комментариев <...> и тем самым поставил» его «перед искушением вернуться к давно покинутой <...> тематике, однако же в ином плане и с применением иных приемов исследования», чем то было бы для него «возможно сделать 30 — 35 лет тому назад».51 Поразительно, еще студенческая работа Б. А. Романова произвела столь неизгладимое впечатление на коллег, что это привело к рискованному на первый взгляд решению пригласить его участвовать в важнейшем и ответственнейшем научном проекте, получившем одобрение в директивных инстанциях. Но Б. Д. Греков хорошо знал Б. А. Романова, ценил его талант, а кроме того, он наверняка учитывал и успех его недавних опытов в интерпретации русских средневековых источников при работе над внутренними отзывами-исследованиями по заказам ГАИМКа.

Б. Д. Греков решил осуществить грандиозный проект, задуманный еще в конце 20-х годов в Постоянной историко-археографической комиссии, но тогда не реализованный из-за начавшегося следствия по «Академическому делу», — подготовить комментированное академическое издание «Правды


50 Там же, д. 57 — 64.

51 Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси (Историко-бытовые очерки XI — XIII вв.). Л., 1947. С. 13 — 14.

171

Русской». Критическое издание текстов этого памятника, составившее первый том, вышло в свет в 1940 г. Одновременно с его подготовкой к печати группа ученых, в которую кроме Б. А. Романова входили Б. В. Александров, В. Г. Гейман, Н. Ф. Лавров и Г. Е. Кочин, приступила к работе над постатейными историографическими комментариями, которые должны были войти во второй том и имели целью — «помочь современному исследователю ориентироваться по возможности полно во всей обширной и трудно доступной литературе, связанной с изучением Правды».52 Первичное редактирование комментариев было поручено Н. Ф. Лаврову. Нелишне отметить, что из всех ученых, привлеченных для подготовки комментариев, только Б. А. Романов не был штатным сотрудником ЛОИИ, а работал по договору.

Творческая работа составителей комментариев, по замыслу Б. Д. Грекова, была введена в жесткие рамки. Их задача состояла на первом этапе всего только в том, чтобы расположить в хронологическом порядке мнения исследователей о каждой статье «Правды Русской». Конечно и это требовало не только досконального знания исторической и историко-правовой литературы, но и глубокого понимания структуры памятника, обладания широкой эрудицией, необходимой для оценки социальных, политических и бытовых реалий, отраженных в нем.

Б. Д. Греков, как очень скоро стало ясно, был прав, привлекая для этой работы Б. А. Романова, который взял на себя комментирование не только наибольшего числа статей, но и самых важных, отражающих социальные отношения и политический строй Киевской Руси, в частности устав о холопах, устав о закупах, устав о населении княжеского домена, устав об обидах и увечьях. В количественном отношении его участие в комментировании «Правды Русской» выражается такими цифрами: из 43 статей «Краткой Правды» им были откомментированы 23 статьи; из 121 статьи «Пространной Правды» — 52 статьи.

Б. А. Романов с энтузиазмом взялся за эту работу, но его творческая натура не могла смириться с редакционными ограничениями на выражение собственного мнения. Выход был найден Б. Д. Грековым в том, чтобы подготовить упреждающее издание учебного пособия «Правды Русской». Б. А. Романову, как и ряду других участников работы, было поручено составление для него комментариев, позволявших не только осветить литературу вопроса, но и дать собственную интерпретацию статей. В 1938 г. с Б. А. Романовым был заключен договор, и, оставив на время подготовку


52 Правда Русская: Комментарии / Составили Б. В. Александров, В. Г. Гейман, Г. Е. Кочин, Н. Ф. Лавров и Б. А. Романов; Под редакцией академика Б. Д. Грекова. М.; Л., 1947. Т. 2. С. 7.

172

комментариев к академическому изданию, он принялся за эту новую работу. Она была выполнена в короткие сроки и вышла в свет в 1940 г.53

Окончив работу над учебным пособием, Б. А. Романов вернулся к комментированию статей этого памятника для академического его издания, но уже на новой основе: он имел теперь возможность привести свои собственные мнения наряду с мнениями предшественников и современников. Лишь начавшаяся война прервала эту работу.

* * *

Разумеется, Б. А. Романов не мог ограничиться только этими, хотя и интересными, заданиями. В конце 1937 г. наконец сдвинулось дело с подготовленным им и лежавшим без движения первым томом курса лекций А. Е. Преснякова. Им заинтересовался Соцэкгиз, где плодотворно работал Н. Л. Рубинштейн. С Б. А. Романовым был заключен договор, согласно которому он должен был подготовить к изданию все 3 тома лекции своего учителя и аппарат к ним. Работа велась в тесном дружеском контакте с Н. Л. Рубинштейном и завершилась выходом в свет в 1938 г. первого, а в 1939 г. второго тома лекций. Третий том также был подготовлен Б. А. Романовым, но дошел только до корректуры, и его изданию помешала начавшаяся война.

Правда, в предисловии к первому тому имя Б. А. Романова даже не упоминалось, хотя он не только провел большую работу над текстом лекций, но и написал археографическую часть предисловия, а также составил указатель предметов, чем он всегда занимался с большой охотой, считая указатели «душой изданий». Правда, в предисловии ко второму тому была отмечена вся работа, выполненная им в обоих томах. Особое влечение к указателям выразилось и в том, что Б. А. Романов взялся составить терминологический указатель к первому тому академического издания «Правды Русской». Конечно, им двигал и материальный интерес, но подобную работу Б. А. Романов считал творческой. Впрочем, он, не имея постоянной штатной работы, справедливо продолжал считать свое положение нестабильным и даже зыбким, и поэтому не гнушался никакого рода деятельности. Лишь иллюзию такой стабильности и минимальную зарплату давала Б. А. Романову сдельная работа не по прямой специальности в штате Института языка и мышления АН СССР, куда он в 1938 г. был принят на вспомогательную должность выборщика древнерусского словаря. В его обязанность вхо-


53 Правда Русская: Учебное пособие/Отв. редактор Б. Д. Греков. М.; Л., 1940. Для этого издания кроме комментариев Б. А. Романов подготовил указатель терминов и речений и таблицу постатейной нумерации.

173

дило составление словарных статей на карточках — не менее 1 печатного листа в месяц. На них Б. А. Романов расписал несколько памятников древнерусской письменности, в том числе «Правду Русскую» и Повесть временных лет.54

Все основное свое время Б. А. Романов начиная с 1937 г. отдавал договорным работам, выполняемым по заказу Института истории Академии наук и, прежде всего, его Ленинградского отделения и ИИМКа. Можно даже полагать, что не он искал теперь заказы, а Институт загружал его работой, стремясь использовать уникальные профессиональные возможности Б. А. Романова. Так, в 1938 г. с ним был заключен договор, предусматривающий написание раздела о Тверском княжестве55 для готовящейся многотомной «Истории СССР», который, впрочем, не вошел в это издание, вышедшее после войны. То же случилось с написанной им главой для шестого тома этого многотомника — главой о русско-японской войне,56 но соответствующий том вообще не был издан. В 1939 г. Б. А. Романов согласился подготовить статью «Москва, Тверь и Восток в XV в.» для издания «Хожения за три моря Афанасия Никитина», вышедшего в свет в «Литературных памятниках» только в 1948 г.57 В марте 1939 г. ученый сдал в Институт истории переработанную рукопись книги о русско-японской войне, выросшую до 20 печатных листов, которую невозможно было после выхода в свет в 1938 г. «Истории ВКП(б)» издать без ссылок на этот директивный «Краткий курс». Б. А. Романов, как и другие научные работники, оказался перед необходимостью с этой целью заново пересмотреть свою рукопись, и лишь после ее экспертизы в сентябре 1939 г. с ним был заключен новый договор — теперь на издание книги под заголовком «Русско-японская война (экономика, политика, дипломатия). 1895 — 1905 гг.».58

Многочисленные задания, выполняемые по заказам ЛОИИ, совещания в связи с их обсуждениями привели к тому, что Б. А. Романов стал принимать участие и в общих собраниях Института и даже эпизодически выступать на них. Так, 22 апреля 1937 г., в период, когда государственный террор достиг апогея и когда волна репрессий уносила из Института многих его сотрудников, в последний день трехдневного общего собрания ЛОИИ, проходившего в обстановке политической проработки и самобичевания и посвященного обсуждению итогов работы за 1936 г. и плана работы на 1937 г., неожиданно выступил Б. А. Романов. Хотя он и не был на предшествующих двух заседаниях (8 и 10 апреля), ученый позволил себе высказать свое мнение о проекте ито-


54 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 5, л. 16 об.; д. 19, л. 19.

55 Там же, д. 7, л. 17.

56 Там же, д. 69.

57 Романов Б. А. Родина Афанасия Никитина — Тверь XIII — XV вв. Историко-политический очерк // Хожение за три моря Афанасия Никитина. М.; Л., 1948. С. 80 — 106.

58 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 10, л. 1.

174

гового решения: «...если продукция ЛОИИ вся мало удовлетворительна, — сказал он, — то достаточно указать несколько примеров; если же нет, то надо перечислить те работы, в которых допущены ошибки».59 По-видимому, он ощущал себя хотя и внештатным, но все же сотрудником ЛОИИ, да и в самом Институте его считали своим, раз ему предоставили слово в такой напряженный момент. И все же положение Б. А. Романова по-прежнему оставалось неустойчивым. Угроза выселения из Ленинграда постоянно и устрашающе висела над ним, ожидание повторного ареста повседневно держало его в состоянии крайнего нервного напряжения. Опасения эти отнюдь не были беспочвенными. Постановлением Совнаркома СССР от 8 августа 1936 г. выселению из Ленинграда и других крупных городов подлежали те его жители, кто подвергался в прошлом репрессиям по политическим статьям уголовного кодекса. На Б. А. Романова распространялось это постановление в полной мере, и он в 1936 г. получил предписание выехать из города. Лишь справка, подписанная профессором В. П. Осиповым, «о наличии психического заболевания и необходимости лечения»60 на некоторое время отсрочила выселение. Но угроза этим отнюдь не была отведена. И Б. А. Романов решился на неординарный, очень опасный в тех условиях поступок. 7 мая 1937 г. он обратился в комиссию по частным амнистиям ЦИК СССР с ходатайством «о снятии <...> судимости по приговору Тройки ПП ОГПУ ЛВО от 10 февраля 1931 г., вынесенному <...> по так называемому „Академическому делу"». Перечислив научные учреждения, с которыми он сотрудничает, Б. А. Романов выразил надежду, что они, «вероятно, не откажут дать отзыв» о его работе «за последние 3 года». Б. А. Романов писал, что хотя он «приговором прав никаких лишен не был», однако «постоянной работы до сих пор получить» не может, а следовательно, не может «чувствовать себя» «полноправным гражданином Союза», и это «тяжело давит» на всю его работу. Можно предположить, что это заявление было стимулировано принятием Конституции СССР в 1936 г., декларативно и демагогически признавшей равенство всех граждан СССР.

В архиве Б. А. Романова нет ответа на это заявление. Вероятно, он не был получен. В реабилитационном деле тоже нет документа о снятии с него судимости. Следственное «дело» свидетельствует об ужесточении отношения к нему карательных органов. В сентябре и декабре 1938 г. милиция дважды запрашивала 1-й спецотдел Управления госбезопасности Управления НКВД по Ленинградской области «о воз-


59 ПФА РАН, ф. 175, оп. 19, д. 6, л. 36 об. Благодарю А. П. Купайгородскую, указавшую мне на этот документ.

60 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 685 — 685 об.

175

можности дальнейшего проживания» Б. А. Романова в Ленинграде. Ответ, датированный 16 января 1939 г., был кратким и угрожающим: «В отношении Романова Бориса Александровича, отбывавшего исправительно-трудовой лагерь как осужденный по ст. 58 — 11 УК, необходимо руководствоваться имеющимися у Вас директивами».61 Это означало, что милиции надлежало немедленно выслать Б. А. Романова из Ленинграда. Но по каким-то не известным пока причинам в начале 1939 г. высылка произведена не была.

Летом 1938 г. Б. А. Романову был нанесен еще один и весьма болезненный удар. В ответ на ходатайство о присвоении ему по совокупности трудов докторской степени без защиты диссертации, датированное еще декабрем 1935 г., ему наконец был прислан протокол решения Ученого совета МИФЛИ (которому ВАК поручила рассмотреть этот вопрос), содержавший ничем не мотивированный отказ.62 Б. А. Романов вполне обоснованно оценил эту акцию как дискриминационную и связанную с его положением формально безработного, подвергавшегося репрессиям и вообще живущего в Ленинграде на птичьих правах. Но он не смирился и написал резкое письмо в МИФЛИ с требованием обосновать негативное решение его Ученого совета.

В ответе, полученном вскоре, сообщались мотивы отказа в присвоении докторской степени: «...работы тов. Б. А. Романова находятся на недостаточном теоретическом и научном уровне»: его книга «Россия в Маньчжурии» написана под влиянием работ М. Н. Покровского, приведенный в ней материал устарел, отсутствуют ссылки на произведения Ленина и Сталина.63

Б. А. Романов счел этот ответ оскорбительным для себя и сразу же написал аргументированный протест в ВАК. Он показал, что не только не находился под влиянием Покровского, но в теоретическом и методологическом отношениях противостоял ему. Но особенно задел Б. А. Романова упрек в низком научном уровне книги. Это «бесповоротно опорочивает, — писал он, — всю мою научную работу, начиная со студенческой скамьи (1908 г.) и до последнего дня». Ученый выразил удивление по поводу утверждения, что материал, положенный в основу книги, уже устарел, — особенно принимая во внимание то, что после него этой темой никто не занимался. Б. А. Романов сообщил и о написанной им новой книге «Русско-японская война», принятой Институтом исто-


61 Там же, л. 687.

62 Архив СПб. ФИРИ, 298, оп. 1, д. 13, л. 2.

63 Там же, л. 1.

176

рии Академии наук к печатанию, которая «ориентирована на более широкую международность темы» и опирается «на марксистско-ленинскую теоретическую базу». Итак, он вновь вынужден был убедиться в том, что впредь, при издании новых работ, посвященных истории международных отношений конца XIX — начала XX в., ему будет невозможно избежать того, без чего он обходился в своих прежних работах, — ритуального жертвоприношения в виде ссылок на Ленина и Сталина.

Апелляция была составлена столь убедительно, что решение о пересмотре вопроса последовало очень быстро. Но Б. А. Романов в своем заявлении допустил существенный просчет, выразив удивление, что не удостоился «даже степени кандидата исторических наук».64 Высшая аттестационная комиссия и воспользовалась этим, поручив своим решением от 23 февраля 1939 г. Ученому совету Ленинградского университета «рассмотреть апелляцию Б. А. Романова на решение Совета МИФЛИ, отказавшего ему в присуждении ученой степени кандидата исторических наук».65

Уже на 23 марта 1939 г. было назначено заседание Ученого совета исторического факультета ЛГУ. 20 марта направил в Совет свой отзыв Е. В. Тарле, с которым Б. А. Романова связывали давние, еще с начала 20-х годов, служебные (по Центрархиву) и личные отношения. В этом отзыве отмечалось, что книга «Россия в Маньчжурии» «могла бы быть даже образцовой докторской диссертацией». Е. В. Тарле выразил глубокое убеждение в том, что «советская наука имеет основание много ждать еще от Б. А. Романова, так много успевшего уже дать».66 Письменные отзывы представили также Б. Д. Греков, С. Н. Валк и С. Б. Окунь. На заседании Совета выступили Б. Д. Греков, Е. В. Тарле, С. Н. Валк и В. В. Струве, один год занимавшийся вместе с Б. А. Романовым в семинарии у С. Ф. Платонова. Все они дали, как записано в протоколе, «чрезвычайно высокую характеристику научных работ Б. А. Романова», и на этом основании в результате тайного голосования ему была присвоена ученая степень кандидата исторических наук без защиты диссертации.67

* * *

1939 год стал для Б. А. Романова временем возобновления деловых контактов с сотрудниками ИИМКа, с которыми он был связан в период написания по договорам с ГАИМКом ряда внутренних рецензий. С ним начались пере-


64 Там же, л. 3

65 Там же, л. 6

66 Там же, л. 7.

67 Там же, л. 10.

177

говоры о написании главы для готовящегося первого тома фундаментальной «Истории русской культуры» (домонгольский период). В сентябре они завершились официальной просьбой написать к 1 декабря главу, «посвященную характеристике быта и нравов»,68 и заключением договора с ИИМКом, предусматривающим этот срок и объем главы — 1 печатный лист.69

Б. А. Романов сразу же принялся за работу, которую, как и прежде, вел одновременно с выполнением ряда других заданий — комментированием «Правды Русской», переработкой рукописи книги о русско-японской войне, составлением карточек для древнерусского словаря и т. д. У него постепенно вызревала идея оригинального построения работы — «попытаться собрать и расположить в одной раме разбросанные в древнерусских письменных памятниках (хотя бы и мельчайшие) следы бытовых черт, житейских положений и эпизодов из жизни русских людей XI — XIII вв., с тем, чтобы дать живое и конкретное представление о процессе» сложения феодальных отношений в древнерусском обществе, «сделав предметом наблюдения многообразные отражения этого процесса в будничной жизни этих людей (будь то поименно известные «исторические личности» или конкретно-реконструируемые исторические типы, той или иной стороной отразившиеся в том или ином документе или литературном памятнике эпохи). Иными словами: как люди жили на Руси в это время (и чем кто дышал, сообразно своей социальной принадлежности и тому капризу своей судьбы, какой удастся подметить в памятнике, если пристально в него всмотреться)».70 Но такой грандиозный замысел, как скоро стало ясно, невозможно было осуществить в отведенный срок и уложиться в обусловленный объем. Работал Б. А. Романов над этой проблемой с большим увлечением и энтузиазмом, «с оглядкой» на своего учителя А. Е. Преснякова, «на его острый критический глаз и пытливую внимательность ко всему, что им не было замечено и что давало бы ему повод еще и еще раз пересмотреть, казалось бы, „решенный" для него вопрос».71

Прошло всего несколько месяцев, и наступила катастрофа. 30 ноября 1939 г. советские войска перешли финляндскую границу и началась советско-финляндская («зимняя») война. Занесенный над Б. А. Романовым в начале 1939 г. топор теперь опустился: ему было предписано в кратчайший срок покинуть Ленинград и поселиться за 100-километровой зоной восточнее города («на 101 км»). Он выбрал рабочий


68 Там же, д. 7, л. 18.

69 Там же, д. 14

70 Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси. С. 5.

71 Там же, д. 14.

178

поселок Ленинградской области Окуловку, где жили его знакомые. Взяв с собой много книг и материалов, Б. А. Романов, кое-как устроившись там, продолжил работу над главой о быте и нравах домонгольского общества, которая именно в Окуловке быстро стала перерастать в отдельную книгу. Сам Б. А. Романов не оставил рассказа (да и не мог тогда этого сделать) о том, в каких условиях он жил. Он лишь глухо написал о тяжелых месяцах, совпавших с работой над текстом очерков.72 А между тем положение казалось безысходным. Ведь дискриминационное постановление о выселении из Ленинграда людей, ранее подвергшихся репрессиям, действовало еще до начала советско-финляндской войны, напрямую не было связано с нею, и потому не было и надежды на его отмену после ее окончания.

Избавление пришло с неожиданной стороны. ИИМК в лице его директора и ряда сотрудников, дружественно настроенных к Б. А. Романову, предпринял ряд усилий для того, чтобы сделать возможным его возвращение в Ленинград еще до окончания войны. Они аргументировали свое ходатайство тем, что Б. А. Романов выполняет важное государственное задание — пишет главы для «Истории культуры Древней Руси». Сохранилась и характеристика, подписанная директором Института М. И. Артамоновым, председателем местного комитета профсоюза Н. Н. Ворониным, на работу которого Б. А. Романов еще недавно написал отзыв, и секретарем парторганизации С. А. Дроздовым, направленная в соответствующие органы. В ней отмечено, что Б. А. Романов «в течение ряда лет, начиная с конца 1935 г., тесно связан с коллективом ИИМКа (ранее ГАИМК)», перечислены работы, которые он написал по заказу Института, указано, что, начиная с 1939 г. он «принимает активное участие в большой работе по истории культуры Древней Руси, проводимой Институтом при участии работников Института истории и Института литературы АН». В характеристике особо было подчеркнуто, что Б. А. Романов написал «большой раздел в 1 томе (история культуры Руси домонгольского периода) „Семья — быт — нравы"», в котором он, «мобилизовав весь доступный, но ранее в этом плане не использованный материал, сумел вскрыть и осветить такие стороны, которые совершенно не привлекали внимания исследователей, и показать совсем по-новому подлинную жизнь древнерусского общества XI — XIII вв. и отдельных социальных его слоев». Кроме признания достоинств проделанной Б. А. Романовым работы в этом документе оценивался и его вклад в общее дело: «Б. А. является не только одним из авторов,


72 Там же.

179

он принимает живейшее участие во всех коллективных начинаниях, связанных с этим трудом: в разработке проспектов отдельных томов, в обсуждении основных принципиальных их положений, уже готовых разделов, внося в эту коллективную работу свои большие знания, свою живую и острую мысль. В этом деле, строящемся на совершенно новых организационных началах, спаявшем в единый коллектив не только работников ИИМК, но и всех его участников, Б. А. Романов показал себя не только крупным специалистом, каким его знали раньше, но действительно членом коллектива, всегда проявлявшим инициативу и напористость в общей работе и никогда не отказывающим в товарищеской помощи и совете своим, менее опытным, товарищам».73

Настойчивые попытки сотрудников ИИМКа избавить Б. А. Романова от высылки, вернуть его в Ленинград (кроме тех, кто подписал характеристику, много сделала для этого М. А. Тиханова) в конечном счете увенчались успехом: 1 февраля 1940 г. ему было направлено официальное письмо из ИИМКа: «В связи с разрешением Обл. управления милиции Вашей прописки, ИИМК просит Вас срочно выехать в Ленинград по работе по 1 тому „Истории культуры Древней Руси". Ваше отсутствие срывает сдачу тома».74

Но несмотря на то что советско-финляндская война вскоре (12 марта 1940 г.) закончилась, Б. А. Романов, вернувшись в Ленинград, столкнулся с новыми препятствиями, чинимыми властями его проживанию в Ленинграде. Фактически они его вновь выталкивали из города. Унизительные хождения в милицию, требования многочисленных справок и ходатайств — все это завершилось только 4 апреля разрешением временной прописки на ограниченный двумя месяцами срок — до 1 июня. Началась новая череда обивания порогов, жизнь в течение следующих полутора месяцев без прописки и потому под угрозой высылки. Возможно, ему даже приходилось уезжать на некоторое время из Ленинграда. После долгого ожидания 17 июля Б. А. Романов получил открытку из милиции о разрешении ему прописаться, но теперь всего только на один месяц. И наконец, по его заявлению от 21 августа он получил разрешение на постоянное проживание в родном городе. Иезуитство властей не имело предела: милиция потребовала от жены Б. А. Романова заявление о ее согласии прописать его якобы на ее «площадь», хотя это была квартира еще его отца.75

И все же, несмотря на эти препятствия, Б. А. Романов по приезде в Ленинград сумел выполнить задание ИИМКа. Но, как он впоследствии отметил, «в процессе работы» очер-


73 ПФА РАН, ф. 175, оп. 27 (1940 г.), Д. 8, л. 45 — 45 об. Благодарю А. П. Купайгородскую, любезно указавшую мне на этот документ.

74 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 4, л. 4.

75 Там же, д. 4.

180

ки, задуманные первоначально как одна из глав коллективного труда, «далеко переросли размер, допустимый для этого издания, и, таким образом, выпали из его схемы».76 В начале 1941 г. в письме к Н. Л. Рубинштейну Б. А. Романов подробно описал сложившуюся ситуацию. Он считал вполне реальной опасность новой высылки из города и потому осторожно отметил, что «пока вновь в Ленинграде». «Работал этот тревожный год (1940 г. — В. П.) очень много и не без интереса для 1 тома „Истории русской культуры". А из этой статьи-главы о людях и нравах домонгольской Руси вышла целая книжечка о том же, ласкают надеждой, что напечатают и ее. В результате со всей этой работой покончено и в наследство осталось тягостное переутомление мозгов и нервной системы. Кочевой тарантас — неподходящая площадка для литературных упражнений и исследовательских инвенций. Тема была не тема, а вопль: дайте живых людей, чтоб камни заговорили. Теперь находят, что люди зажили и что камни говорят. Но, очевидно, это далось мне ценой внутреннего перенапряжения, и к старту 1941 г. я пришел без сил для дальнейшего бега <...>. Эскапада с „людьми" обращается и дальше на мою голову. Людей хотят и в III том истории культуры (XVI в.), и в историю Петербурга XVIII в. Можно подумать, что у меня пруд для разведения раков, которыми я могу торговать на все века, живьем! К сожалению, это вовсе не так. Налицо разрушительное действие подобных эскапад».77

Это письмо свидетельствует о том, что опальный, по существу безработный ученый, преодолевая болезни и невзгоды, с минуты на минуту ожидая новых репрессий, не только не прекращал исследования, но вел их с все возраставшей интенсивностью, а его труд становился все более и более востребованным. Несмотря на различные препятствия, которые власти чинили Б. А. Романову в его жизни и в его работе, 1940 год оказался для него не только особенно плодотворным в творческом отношении, но и ознаменовался для ученого важнейшим прорывом в другом отношении — произошла легализация его имени. Так, с 1929 до 1939 г. он лишь один раз выступил в научной печати под своей фамилией — в 1934 г. в качестве автора рецензии, в 1939 г. вышел в свет второй том лекций А. Е. Преснякова с указанием на то, что его подготовил Б. А. Романов, а в 1940 г. кроме упоминавшихся учебного издания «Правды Русской», статьи в «Проблемах источниковедения» о жалованной грамоте вел. кн. Олега Рязанского Ольгову монастырю вышла в свет статья в авторитетнейших «Исторических записках», являвшаяся


76 Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси. С. 13.

77 Б. А. Романов — Н. Л. Рубинштейну. 10 января 1941 г.: ОР РГБ, ф. 521, картон 26, д. 39, л. 15.

181

фрагментом готовой уже книги о русско-японской войне,78 в следующем 1941 г. там же был опубликован другой фрагмент той же книги.79 Можно, таким образом, предположить, что негласный запрет на появление в печати имени Б. А. Романова был снят с 1939 г., и это после долгого и мучительного перерыва открывало ему перспективу публикации своих трудов.

Однако применительно к недавно законченной работе о быте и нравах домонгольской Руси трудности с изданием возникли с другой, совершенно неожиданной стороны. Правда, в предисловии к вышедшей с опозданием на 8 лет книге Б. А. Романов отметил, что ее изданию помешала война.80 И это была правда, но только часть ее. Была и еще одна причина, о которой автор поведал в конце мая 1941 г. в письме к Н. Л. Рубинштейну: «Моя книга „Люди и нравы..." натолкнулась на такой византийский отзыв Б. Д. (Грекова. — В. П.), который рискует похоронить ее. Впечатление такое, что он хочет оградить свою опришнину, „ать никто не вступается в нее". А отзыв такой: книга „оригинальна и интересна", но есть „выводы", с которыми я согласиться не могу (мало ли что!), и „формулировки", которые требуют „замены". А какой замены и какие формулировки — не пишет. Издательство и вернуло мою рукопись с просьбой — вступить лично в переговоры с Б. Д.! Но что бы осталось от „оригинальности" книги, если бы выводы и формулировки обратились в „грековские" <...> Таковы тернистые пути современной нам историографии! Вы думаете, что Б. Д. делает вывод, что книгу не надо печатать? Ничуть. Наоборот: ее „следует напечатать". Вот уж легкость движений, которой могла бы позавидовать любая Лепешинская — Уланова!».81

Конечно, без одобрения акад. Б. Д. Грекова, ставшего к этому времени главой советской исторической науки и издавшего книгу «Киевская Русь», которая была официально признана марксистским трудом, нечего было и думать о публикации работы, концептуально расходящейся с его воззрениями. Так издание книги было отложено на неопределенный срок, оказавшийся столь длительным.

* * *

В 1940 г. Б. А. Романов вел работу с издательским редактором Соцэкгиза над рукописью книги «Русско-японская война», и к концу года она уже была подготовлена к печати. Одновременно по совету Б. Д. Грекова и при поддержке


78 Романов Б. А. Дипломатическое развязывание русско-японской войны 1904 — 1905 гг.//ИЗ. 1940. Т. 8. С. 37 — 67.

79 Романов Б. А. Происхождение англо-японского договора 1902 г. II Там же. 1941. Т. 10. С. 40 — 65.

80 Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси. С. 14.

81 Б. А. Романов — Н. Л. Рубинштейну. 31 мая 1941 г.: ОР РГБ, ф. 521, картон 26, д. 39, л. 7.

182

Е. В. Тарле он решил представить ее к защите в качестве докторской диссертации. Но для этого Б. А. Романов заново пересмотрел текст книги, внес в нее ряд корректив. Они были столь существенными, что он посчитал необходимым заменить уже отредактированный вариант книги новым. Возникшая конфликтная ситуация была погашена письмом А. Л. Сидорова, направленным руководству издательства 15 января 1941 г., в котором он сообщил, что как ответственный редактор книги поддерживает замену отредактированного текста на текст, «подготовленный <...> для диспута», оговорив возможность внесения им, вероятно, небольших поправок «в связи с дискуссией при защите докторской диссертации».82

Через неделю, 22 февраля 1941 г., в Москве, куда Б. А. Романов, как он рассказывал, отправился, заняв деньги, на заседании Ученого совета Института истории АН СССР состоялась наконец защита его докторской диссертации «Русско-японская война (экономика, политика, дипломатия). 1895 — 1905». В качестве официальных оппонентов выступили Е. В. Тарле, Е. М. Жуков и А. Л. Сидоров.

В обширной вступительной речи Б. А. Романов счел необходимым познакомить членов Совета со своей научной биографией — от студенческой работы до момента защиты диссертации. При этом он, со свойственным ему мастерством, обрисовал историографическую ситуацию, в которой ему пришлось начинать в 20-х годах работу над международно-политическими сюжетами, говорил о методических принципах, которыми он руководствовался, о трудностях, возникших при исследовании этой проблематики, о своей первой книге («Россия в Маньчжурии»), которая и стала своего рода предысторией этой, второй, хотя еще и не изданной книги, о противоречивых откликах на нее, о своей попытке получить за нее докторскую степень и мотивах отказа, об обстоятельствах, сопровождавших перерастание научно-популярной работы в эту сугубо исследовательскую книгу.

В методологической постановке проблемы Б. А. Романов резко противопоставил себя М. Н. Покровскому, что, безусловно, выглядело бы нарочитым, если бы осведомленная аудитория не помнила, что и в «России в Маньчжурии», за 13 лет до этого, он фактически также развивал концепцию, во многом принципиально расходящуюся с позицией Покровского и его учеников, о чем Б. А. Романов счел необходимым тут же и сказать.


82 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 10, л. 7.

183

Теперь, в 1941 г., для подкрепления этой концепции, хотя она была и без того убедительно обоснована, невозможно стало обойтись без ссылок на работу В. И. Ленина «Империализм как высшая стадия капитализма», цитаты из которой интерпретировались Б. А. Романовым, однако, таким образом, что они фактически служили не предпосылками, а подтверждением уже выработанной в результате анализа отечественных и зарубежных источников концепции — еще тогда, когда над автором не висела обременительная необходимость руководствоваться «указаниями классиков марксизма-ленинизма». В не меньшей мере стали обязательными ссылки на «Краткий курс» «Истории ВКП(б)», причем и в этом случае автор стремился приводить из него цитаты так, чтобы они подтверждали его собственные выводы и заключения (а не наоборот). «„Моя" буржуазия с „моим" рынком», говорил Б. А. Романов, к его радости, оказались в цитируемом им фрагменте из «Краткого курса» «на первом месте». «Значит, — продолжал он, — мой исторический инстинкт <...> и бдительная работа не дали мне сбиться с верного курса и привели-таки меня к маяку». В таком контексте цитата зазвучала для него «как оправдательный вердикт». Эта рискованная и столь свойственная Б. А. Романову эскапада могла быть элементом лишь устного выступления, но конечно не опубликованного текста. Он даже рискнул намекнуть на то, что книга в ее концептуальных основах была уже готова в 1937 г., следовательно, как могли заключить слушатели, до опубликования «Краткого курса», вышедшего в свет годом позднее.

Что касается характеристики японского империализма, то Б. А. Романов, признав, что достигнуть такого же масштаба изучения, как при исследовании российского империализма, ему не удалось, парадоксальным образом вызывающе указал на непреодолимость этого противоречия. «Только революция в Японии, — сказал он, — раскроет документацию японского империализма в той полноте, в какой это сделала Октябрьская революция в России».

Б. А. Романов далее остановился на задачах, которые он перед собой поставил, на способах их решения и на выводах, к которым пришел (см. об этом далее). В заключение он высказал сокровенную мысль, не искаженную ни политической конъюнктурой, ни стремлением не показаться нескромным: он работал «на самом стыке буржуазной и советской историографии», не над «какою-либо грошовой темой», а над «темой, которую невозможно переоценить именно для советской науки». Тем самым Б. А. Романов в иносказательной,

184

хотя и прозрачной, форме определил свое место в исторической науке: будучи представителем старой, к тому же петербургской, школы, он рискнул вторгнуться в заповедную зону марксистско-ленинской историографии и вынужден был подчиниться некоторым ею установленным правилам. «Эту тему, — закончил свою речь Б. А. Романов, — в мое время впервые приходилось ставить на документальную и научную базу. Я начал это дело, как умел, и один теперь дотянул до сего дня. Надеюсь, что не бросят здесь в меня камнем за это».83

Никто действительно не бросал в диссертанта камни. Выступления официальных оппонентов носили весьма комплиментарный характер. А. Л. Сидоров, правда, сделал ряд замечаний, не согласившись (как и прежде) с трактовкой Б. А. Романовым проблемы «виновников войны». Е. М. Жуков в основном остановился на роли Японии в развязывании русско-японской войны и развил тему особенностей японского империализма. Е. В. Тарле всецело поддержал Б. А. Романова, выразив недоумение тем, что он до сих пор не стал доктором наук, каковым его признают де-факто уже давно. Можно утверждать, что защита прошла триумфально для Б. А. Романова и завершилась присвоением ему докторской степени.

Ученый надеялся, что теперь для него может возникнуть новая ситуация и ему удастся наконец освободиться от унизительной гонки за договорными работами, надеялся на более устойчивый социальный статус, думал, что станет возможным поступление в академический институт по основной профессии. Ведь всего за год до защиты именно такой институт сумел, как писал Б. А. Романов, «отхлопотать» его из ссылки на 101-й км. Здоровье его все больше расшатывалось, возможностей для систематического лечения не было. Приближалась безрадостная старость. Поэтому для него эта диссертация и эта защита были последней ставкой на кону, выигрыш которой означал жизнь. Вряд ли поэтому Б. А. Романов колебался, когда насыщал свою диссертационную работу ссылками на «классиков марксизма-ленинизма». Ему навязали правила игры, не оставив иного выхода, и он вынужден был принять их. Как иначе мог поступить опальный историк, которого в течение 10 лет тоталитарная власть арестовывала и гноила в тюрьме, затем в концлагере, не давала права жить с семьей, высылала из родного города, грозила новыми репрессиями, препятствовала работе по специальности?


83 Там же, д. 75, л. 1 — 17, 1а — 8а.

185

Надежда не обманула на этот раз Б. А. Романова. 20 июня 1941 г. решением Академии наук ему было присвоено звание старшего научного сотрудника, а 21 июня, в самый канун войны, ВАКом было утверждено и решение Ученого совета Института истории АН СССР — Б. А. Романов стал наконец доктором исторических наук.84 Прошло еще несколько дней, и 9 июля ИИМК принял его в свой штат. Очень скоро, в период ленинградской блокады, докторская степень и работа в академическом институте спасли ему жизнь.

После защиты диссертации Б. А. Романов не прекращал работать с издательством над книгой о русско-японской войне, 25 июня 1941 г. датирована его надпись на ее титульном листе: «У меня две маленькие поправки на стр. 3. Б. Романов».85

Весной и в начале лета он продолжал активно, но внештатно участвовать в научной жизни ЛОИИ и ИИМКа, выступал в прениях по докладу А. И. Копанева о куплях Ивана Калиты, очень высоко оценив мастерство молодого ученого, которого с тех пор заприметил и с которым впоследствии охотно сотрудничал. Его яркая речь на этом заседании запомнилась докладчику, записавшему для памяти ее фрагмент: «В кружеве доказательств не торчит ни одной ниточки, за которую бы, ухватясь, можно было бы распустить все кружево». В конце июня 1941 г. Б. А. Романов выступал в качестве официального оппонента в ЛГУ на кандидатских защитах двух учеников И. И. Смирнова — А. И. Копанева и Д. И. Петрикеева, сразу ушедших на фронт.

Несмотря на успешную защиту и открывавшиеся в связи с ней новые перспективы, Б. А. Романов, когда позднее, в конце жизни, подавал заявление о реабилитации, вполне обоснованно писал, что в «результате <...> несправедливого приговора» из его «трудовой жизни (как научного работника) было вычеркнуто минимум восемь лет, считая только календарно».86 Эти 8 лет, фактически же целое десятилетие, ученый находился в аутсайдерском положении, которое для него постоянно и неизменно воссоздавал репрессивный режим. И действительно, за это время ему удалось опубликовать всего только 7 печатных работ, включая подготовленные им к печати лекции А. Е. Преснякова.

И все же Б. А. Романов выстоял, в труднейших условиях преодолевая болезни и упадок сил, сумел возобновить исследования, написал много научных трудов, которые ждали издания.


84 Там же, д. 13, л. 13.

85 Там же, д. 66.

86 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 9, л. 37.

12 “ПОСЛЕДСТВИЯ БУДУТ ОЧЕНЬ ГЛУБОКИЕ..”

246

12

«ПОСЛЕДСТВИЯ БУДУТ ОЧЕНЬ ГЛУБОКИЕ...»

Ничто, казалось бы, не предвещало неприятностей. Но весной 1948 г. разнузданная кампания по борьбе с «буржуазным объективизмом» и «антипатриотизмом» захлестнула и Ленинградский университет. Затем в нее включилось ЛОИИ. Первоначально она была направлена своим острием против блестящей плеяды профессоров филологического факультета старшего и среднего поколений — М. К. Азадовского, Г. А. Гуковского, М. П. Алексеева, В. Я. Проппа, Б. М. Эйхенбаума.1 11 марта 1948 г. в статье «Против буржуазного либерализма в литературоведении», опубликованной в известной своими погромными материалами газете Отдела пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) «Культура и жизнь», содержалось требование «разоблачать» «проявления <...> низкопоклонства перед иностранщиной, которое ныне представляет собой один из самых отвратительных пережитков капитализма в сознании некоторых отсталых кругов нашей интеллигенции».22Показательно, что в том же номере газеты была опубликована статья доцента кафедры истории СССР МГУ Г. Н. Анпилогова «Серьезные ошибки в учебнике истории СССР», которая полна резкими выпадами против М. Н. Тихомирова, автора учебника истории СССР для педучилищ. М. Н. Тихомирову ставилось в вину, что в его интерпретации «причиной возникновения классов являются войны», что автор недооценивает роль классовой борьбы и дает «более чем пространное описание» «истории русской церкви». Статья завершалась утверждением, согласно которому учебник не является марксистским.3

Несомненно, что непосредственным откликом на эти директивные материалы стала передовая статья, опубликованная газетой «Ленинградский университет» («многотиражкой») 7 апреля 1948 г., в которой о замечательной статье


1 См. об этом: Азадовский К., Егоров Б. 1) О низкопоклонстве и космополитизме: 1948 — 1949//Звезда. 1989. № 6. С. 157 — 176; 2) «Космополиты»//Новое литературное обозрение. 1999. № 2 (36). С. 83 — 135.

2 Культура и жизнь. 1948. 11 марта.

3 Там же.

247

С. Н. Валка «Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет»4 говорилось, что она «преисполнена духом низкопоклонства перед старой буржуазной наукой в лице ее реакционных, представителей».

Казалось бы, эти филиппики не имели никакого отношения к Б. А. Романову, но, во-первых, С. Н. Валк был его товарищем студенческих лет, коллегой по работе в 20-х годах в Центрархиве и в послевоенный период — по ЛОИИ и историческому факультету ЛГУ, во-вторых же, уже на 20 апреля было назначено заседание Ученого совета исторического факультета, повестка дня которого предусматривала одновременное обсуждение этой статьи С. Н. Валка и книги Б. А. Романова «Люди и нравы древней Руси». Разумеется, это не могло быть случайным совпадением. Было ясно, что принято решение обоих авторов подвергнуть публичной экзекуции. Что касается С. Н. Валка, то его статья и сам автор стали объектами нападок в духе тех «установок», которые были изложены в газете «Культура и жизнь» и конкретизированы «многотиражкой».

Когда же дело дошло до книги Б. А. Романова, то заранее заготовленный сценарий оказался нарушенным выступлением Д. С. Лихачева. Вероятно, в общих чертах он был знаком с элементами этого сценария. На это предположение наталкивает то обстоятельство, что Д. С. Лихачев уделил основное внимание наиболее опасным для автора книги возможным, пока еще анонимным, обвинениям. Он обратил внимание присутствовавших на то, что показ в книге тех людей древней Руси, «которые обороняли русскую землю», выходит за рамки ее темы, поскольку автор поставил перед собой задачу изобразить людей древней Руси в процессе классообразования, «в мирной обстановке», и «это художественно <...> исключает возможность показывать людей и нравы Руси в военной обстановке». Д. С. Лихачев сопоставил книгу Б. А. Романова с произведением «совершенно иного жанра» — комедией А. С. Грибоедова «Горе от ума», в которой русское общество также показано «не в военной обстановке», а русская армия олицетворяется «аракчеевским хрипуном» Скалозубом, хотя он и был героем Отечественной войны 1812 г.

В «аспекте <...> социальной структуры», говорил Д. С. Лихачев, «человеческое общество прошлого» с неизбежностью предстает «в известной мере <...> мрачным», будет ли это древняя Русь, «грибоедовская Москва или городок Окуров, русская провинция „Мертвых душ" или социальная действительность Ассиро-Вавилонии, или Китай в


4 Ленинградский университет. 1948. 7 апр.

248

первое тысячелетие до нашей эры — это закономерность. Не будь этой известной мрачности нашей жизни, не надо было бы двигаться вперед в социальном отношении». Конечно, продолжал далее Д. С. Лихачев, «жизнь древней Руси представилась» в книге Б. А. Романова «далеко не так, как она изображалась во многих работах, в том числе и моих, что было с моей стороны некоторой ошибкой»: «Культура Киевской Руси открылась для нас не с фасадной стороны», с которой «мы привыкли рассматривать эту культуру <...> подняв голову, глядя на фасад, фрески и мозаики», и которой «мы вправе гордиться», а «с другой, внутренней», и то, «что показал нам Борис Александрович, оказалось очень сложным: сложны людские взаимоотношения, сложна пестрота социального состава, сложен процесс классообразования». Поэтому «обрисовка тяжелых сторон (жизни. — В. П.) древней Руси очень правильна <...> Эпоха ведь была жестокая, нравы были не только домостроевскими, но додомостроевскими». По мнению Д. С. Лихачева, не следует смешивать два различных вопроса — «вопрос о высоте культуры» и то, «всем ли легко было жить при этой высоте культуры». Вместе с тем именно «сложность социальной жизни в древней Руси», «сложность социальных взаимоотношений <...>, сложность и продвинутость процесса классообразования и сложность умственной жизни», «которые Борис Александрович великолепно показал», «позволяет поставить вопрос о высоте культуры древней Руси как о стадиальной высоте», исторической высоте, а не высоте самой по себе, поскольку «развитие культуры не идет имманентно», «культура народа не может быть отрываема от социального строя, от <...> общественной организации, от исторического развития народа».

Пытаясь защитить книгу Б. А. Романова от возможных обвинений в «антипатриотизме», Д. С. Лихачев задал «прямой вопрос», на который сразу же и ответил: «...патриотична ли такая обрисовка жизни древней Руси? Патриотично ли в древней Руси подчеркивать <...> тяжелые стороны жизни? Не лучше ли об этом было помолчать? Я самым решительным образом возражаю против этого. Это было бы идеализацией прошлого, и советский патриотизм несовместим с этим. Советский патриотизм требует критического отношения к прошлому и он историчен, потому что только критическое отношение к прошлому и позволяет двигаться вперед. Это верно и в отношении русской историографии. Это верно и в отношении освещения вопросов культуры древней Руси. Если мы будем <...> видеть только светлые стороны в древней Руси, то не проще ли нам было бы возвратиться к ста-

249

рому, а этим грешат очень многие работы по культуре древней Руси <...> Надо сказать, что в книге Бориса Александровича есть своеобразный патриотизм <...> Дело в том, что читатель книги <...> воспринимает прошлое Руси как свое прошлое. Отношение к древней Руси у читателя (и у Бориса Александровича) лирическое, это — грусть о родном человеке, и в этом отношении у Бориса Александровича есть патриотизм, но патриотизм молчаливый».

В заключение Д. С. Лихачев коснулся вопроса о жанре книги, колеблющемся между научным и научно-популярным, о непроясненности, с его точки зрения, формы — то ли «художественно-литературной», то ли «литературно-научной». Именно это обстоятельство, по мнению Д. С. Лихачева, помешало Б. А. Романову «в пределах избранного им жанра» сказать то, о чем договаривает в своем выступлении сам Д. С. Лихачев.5

В речи доцента кафедры истории СССР Д. И. Петрикеева выход в свет книги «Люди и нравы древней Руси» оценивался как значительное событие для историков: «Она является несомненно полезной, и как бы мы ни критиковали взгляды Бориса Александровича по отдельным вопросам <...>, отмечая многие ее недостатки, в целом эта книга <...> представляет огромный интерес» и «заслуживает несомненно положительной оценки». Вместе с тем Д. И. Петрикеев не согласился с характеристикой домонгольской Руси как времени, когда происходил процесс классообразования, на том основании, что «при таком определении не остается различий между дофеодальным периодом и периодом раннего феодализма в истории древней Руси», тогда как «после замечаний Сталина, Кирова и Жданова на конспект учебника по истории СССР прочно установлено», что процесс «образования классов, т. е. процесс возникновения феодализма, относится нами к дофеодальному периоду». По мнению Д. И. Петрикеева, в книге имеет место и «известное преувеличение значения холопства»; не согласился он также с признанием Б. А. Романовым одного только способа — экономического — закабаления смердов.6

Доц. В. Н. Вернадский, являвшийся издательским редактором обсуждаемой книги, отметил прежде всего привлекательные стороны книги — «суровый, справедливый и глубокий социальный анализ отношений, существовавших в древней Руси». По его мнению, «нет в советской литературе <...> ни одного исторического исследования, в котором бы с такой убедительностью были показаны во всей жизненной правде и сложности процессы похолопления и кабаления


5 Протокол заседания Ученого совета исторического факультета Ленинградского гос. университета. 20 апреля 1948 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 294, оп. 1, д. 44, л. 48 — 54.

6 Там же, л. 57 — 63.

250

людей в XI — XIII вв. <...> с такой тонкостью и тщательностью подвергнут анализу вопрос о смердах и прослежена борьба внутри господствовавших классов вокруг смердов». При этом В. Н. Вернадский не исключал, что «Б. Д. Греков <...> не со всеми <...> соображениями» автора книги «будет согласен». Выступавшего привлекло также «мастерство анализа источников, ювелирная работа», не сравнимая по глубине «с той нередко топорной работой с источниками, которую обнаруживают у нас некоторые историки, подходящие к источнику как примитивные потребители».

Но В. Н. Вернадский предъявил и ряд претензий автору книги. Он считал, что в ней нашли отражение лишь отдельные стороны древнерусской жизни. В частности, в книге отсутствует не только «характеристика боевых подвигов людей», но и их «напряженной трудовой деятельности <...> которой сопровождалось освоение ими территории Восточной Европы». В книге, по мнению В. Н. Вернадского, «несколько больше, чем требует тема, выдвинуты проблемы пола», «вопросы семейной жизни в ее альковных тайнах». В. Н. Вернадскому казалось, что «следовало занавес алькова опустить». Наконец, выступавший указал на то, что суровому содержанию книги «несколько не соответствует слишком изысканный стиль автора», который порой «затрудняет понимание». Та «малая вертящаяся сцена, на которой Борис Александрович хочет показать читателю подводные камни, подстерегавшие человека <...> эпохи, слишком быстро вертится, она развлекает своим блеском читателя, и не всегда у него находится достаточной апперцепности мысли, чтобы подойти к глубокому содержанию этой интересной книги».7

Отвечая своим критикам, Б. А. Романов прежде всего обратил внимание присутствующих «на свое историографическое положение»: «...я, когда писал эту книгу, ясно сознавал, чувствовал, переживал это своими нервами, что я, как-никак, являюсь учеником <...> А. Е. Преснякова», без которого «я <...> этой книги не написал бы». «Если я проявил некоторую остроту критического отношения к источникам, — говорил далее Б. А. Романов, — то это сделано под воздействием тени Александра Евгеньевича». В то же время, если бы «он был жив и прочитал бы эту книгу, он бы, вероятно, <...> сказал <...>: „Ну и фантазер же Вы, Борис Александрович"».

Б. А. Романов особо подчеркнул, что его «пытливо интересовали те крупные и мелкие недостатки, а тем более ошибки, которые могли бы закрасться в <...> работу», потому что ему «интересно знать, нет ли каких-нибудь течей,


7 Там же, л. 64 — 68.

251

мелких щелей, которые сейчас еще не текут, но которые дадут течь в том утлом челноке», в котором едет автор и «который может опрокинуться от любой волны». Более того, Б. А. Романов заявил, что не считает «суждения, высказанные оппонентами, решающими судьбу книги», поскольку «еще возможны крупные недоумения и недоразумения, а может быть, даже удары». Пройдет всего год, и это предположение оправдается с избытком.

Сделав ряд разъясняющих замысел книги расширительных, по сравнению с авторским предисловием, замечаний, Б. А. Романов счел необходимым ответить на отдельные упреки в свой адрес. В частности, пытаясь отвести обвинения в том, что в книге люди не показаны в их трудовой деятельности, он обратился с вопросом к участникам заседания: «Производит ли <...> книжка такое впечатление, что перед вами выступают (в ней. — В. П.) толпы бездельников?». Не согласился Б. А. Романов и с утверждением, что в XI — XIII вв. прекратился процесс классообразования: «...я никогда в истории не видел, чтобы что-нибудь в историческом процессе кончалось так аккуратно, в обрез <...> Во всяком случае, известная инерция от процесса классообразования должна была оставить какую-то рябь и дальше. Или же в этом смысле на поверхности русской жизни остался полный штиль? — Конечно, нет».

Коснувшись упрека в том, что в книге «больше чем надо <...> выдвинута проблема пола», Б. А. Романов решительно отвел его, имея, безусловно, в виду и отсутствовавшего на обсуждении Б. Д. Грекова. Он объяснил, почему уделил столь большое внимание проблемам интимной жизни людей древней Руси: «Я никогда не мечтал о славе Боккаччо. Но здесь есть две виновницы. Одна — православная церковь, а другая — Великая Октябрьская социалистическая революция, ибо в лице своего читателя я неизбежно должен предполагать человека, который, собственно, в православной церкви ничего не понимает, потому что он ее не знает, не видел, не соприкасался с нею.8 Я укажу на такой поразительный пример: наши основоположные труды по древнерусской части, та же „Киевская Русь" Б. Д. Грекова, — она идет совершенно мимо церкви, выпадает такое звено! <...> Это такое опустошение реального исторического представления об историческом процессе того времени, которое не может меня не поражать <...> Мне нужно было показать, в чем была сила этой христианской церкви, в чем ее сущность, какими приводными ремнями захватывала церковь жизнь. Если устранить вопросы пола, то церковь у меня будет болтать ногами


8 Я. С. Лурье, присутствовавший на этом обсуждении, в беседе со мной утверждал, что Б. А. Романов говорил несколько иначе: «В необходимости освещать такие вопросы виноваты две дамы. Одна из них — православная церковь, уделявшая очень большое внимание вопросам семейной морали, физиологии, гигиены и быта. Другая — Октябрьская революция, приведшая к тому, что эти церковные вопросы совсем не знакомы нынешнему читателю». Свою запись этого выступления Б. А. Романова Я. С. Лурье любезно предоставил мне. Согласно его рассказу, после заседания из-за этих слов разразился скандал, особенно бушевал проф. Н. А. Корнатовский.

252

и махать руками, и ей не за что будет ухватиться. Это будет зрелище, которое ни к чему решительно не приведет <...> Я решил задуматься над тем, какими экскаваторами вытаскивала церковь питательные соки для себя из русского народа, какими приводными ремнями она вращала жизнь».9

Несомненно, обсуждение книги Б. А. Романова пошло не по задуманному организаторами пути. О том свидетельствуют гневные инвективы в опубликованной «многотиражкой» статье преподавателя кафедры истории партии Н. Зегжды, адресованные главным образом не самому автору книги, а Д. С. Лихачеву, который был обвинен в том, что не оправдал ожидания многочисленной аудитории «научных работников, аспирантов, студентов, собравшихся в этот день на заседание Совета истфака» и якобы ждавших «от проф. Д. С. Лихачева строгого и объективного разбора книги, которая, несмотря на свои несомненные достоинства, страдает всеми <...> недостатками, поданными проф. Лихачевым как объективистский перечень неизвестно чьих и откуда взявшихся суждений». Автора статьи возмутило выступление не только Д. С. Лихачева, но и Д. И. Петрикеева, который, будучи заместителем секретаря партбюро истфака, полемизировал с Б. А. Романовым только «по отдельным частным проблемам его книги <...> не дал партийной оценки квазиобъективистскому выступлению проф. Д. С. Лихачева».

В статье ничего не сообщается о содержании выступления самого Б. А. Романова, а только выражено сожаление, что он «обошел стороной вопрос о недостатках своей работы», и это было «вполне естественно», поскольку «ему не с кем и не о чем было спорить». Зато в заключительном пассаже статьи говорится о том, о чем Б. А. Романов не сказал. А «не сказал он главного: ставил ли он в своей книге задачу показа не только одного из периодов эпохи становления феодальных отношений на Руси, но и задачу такого показа истории нашей Родины, который должен рождать чувство национальной гордости за великий русский народ».10

Эта статья в газете «Ленинградский университет» свидетельствовала, что книга Б. А. Романова «Люди и нравы древней Руси» попала в зону внимания именно тех сил, которые активно вели борьбу с так называемым антипатриотизмом и его носителями. Пока, ненадолго, их атака была отбита. К тому же атмосфера, в которой работали ученые-историки, продолжала накаляться. В частности, в «Вопросах истории» появилась погромная рецензия Г. Н. Анпилогова на сборник статей «Петр Великий», вышедший под редакцией А. И. Андреева, историка одного с Б. А. Романовым


9 Архив СПб. ФИРИ, ф. 294, оп. 1, д. 44, л. 74 — 84.

10 Зегмсда Н. Покончить с объективизмом в исторической науке (с заседания Ученого совета)//Ленинградский университет. 1948. 12 мая.

253

поколения, ученика А. С. Лаппо-Данилевского. Его авторам, особенно самому А. И. Андрееву и С. А. Фейгиной, были поставлены в вину «низкопоклонство перед иностранщиной» и «пропаганда антинаучных взглядов буржуазных историков».11 В течение 1948 г. были напечатаны 3 разнузданные рецензии на изданную в 1947 г. книгу С. Я. Лурье «Геродот» — В. Г. Редера12, Е. Г. Сурова13 и И. С. Кацнельсона14. Автора клеймили за то, что он популяризировал взгляды на Геродота, «высказанные буржуазными исследователями-модернизаторами», и тем самым раболепствовал перед иностранщиной, за создание им крайне противоречивого «чудовищного образа Геродота», выступавшего под пером С. Я. Лурье то патриотом малоазийского Галикарнасса, то афинским патриотом, то поклонником Самоса, то защитником дельфийского оракула и т. д. «Удивительно, — вопрошал Е. Г. Суров, — как мог С. Я. Лурье допустить возможность для одного человека быть одновременно „хорошим", „честным", „безукоризненным" патриотом нескольких государств?».15

На этом удручающем фоне нарастающего идеологического давления судьба вышедших в 1947 г. работ Б. А. Романова складывалась в 1948 г. пока благополучно. В № 8 журнала «Вопросы истории» была напечатана обширная рецензия А. Гальперина на книгу «Очерки дипломатической истории русско-японской войны», в которой отмечалось, что она явилась «плодом <...> синтезом многолетней исследовательской работы автора над этой проблемой в целом и частными ее вопросами», связавшего себя с Востоком «давно, прочно и с таким успехом», что рассуждения автора весьма убедительны и основаны «на большом количестве ярких, обстоятельно документированных исторических фактов», что «живое изложение предмета никак не снижает научного уровня книги, тем более, что автор черпает свои характеристики главным образом из воспоминаний, дневников современников этой эпохи, говорит часто языком этих документов прошлого». Рецензент одобрительно отозвался о том, как Б. А. Романов вскрыл «двойственный характер царского и японского империализма», показав его военно-феодальную и чисто капиталистическую природу» — «очень хорошо, образно, убедительно, основываясь на положениях Ленина и Сталина и не оставляя камня на камне от антиленинской концепции о русско-японской войне М. Н. Покровского», тем самым построив «крепко сколоченный фундамент доводов и аргументов».


11 Анпилогов Г. Н. [Рец.] Петр Великий: Сб. статей под ред. А. И. Андреева. М.; Л., 1947//ВИ. 1948. № 4.

12 Советская книга. 1948. № 2.

13 ВИ. 1948. № 5.

14 Вестник древней истории. 1948. № 3.

15 О травле С. Я. Лурье в 1948 — 1949 гг. см.: Копржиеа-Луръе Б. Я. [Лурье Я. С] История одной жизни. Париж, 1987. С. 191 — 205.

254

Вместе с тем рецензент выразил солидарность с редакцией книги (А. Л. Сидоровым), которая «в весьма осторожной форме отмежевалась» от выдвигаемого и аргументируемого Б. А. Романовым его «давнишнего положения, что русско-японская война была целиком подготовлена политикой Витте, представлявшего в составе царской бюрократии коренные интересы русской империалистической буржуазии, а что клика Безобразова ничего существенно нового в политику царизма не внесла и как виновник войны может быть поставлена на какое-то весьма второстепенное место». Рецензент также выразил свое несогласие с тем, что «узел конфликта (российско-японского. — В. П.) лежал только в Маньчжурии, а вопрос о Корее играл в этой войне второстепенную роль». Отметил он также, что политика «Англии, США и Германии, которые сыграли решающую роль в развязывании этой войны», не освещена Б. А. Романовым столь же полно, как политика России. В целом же А. Гальперин признал, что «новая книга проф. Б. А. Романова является исследованием большой научной ценности и будет служить важнейшим пособием для широкого круга читателей, изучающих эпоху империализма и российскую внешнюю политику».16

Общий характер рецензии и этот последний вывод рецензента наряду с результатами обсуждения книги в Москве позволяли Б. А. Романову надеяться на то, что она впредь не разделит судьбу многочисленных работ, становящихся объектом грубой, необоснованной, заушательской критики. Более того, вскоре ему стало известно, что книга выдвинута на соискание высшей в стране государственной премии — Сталинской премии.

В основном положительными были и рецензии на второй том издания «Правды Русской», содержавший историографические комментарии к ее статьям, хотя в них имелись критические замечания, относящиеся к принципам комментариев и могущие при определенных обстоятельствах перерасти в идеологические обвинения. Впрочем, то обстоятельство, что ответственным редактором этого издания был Б. Д. Греков, умерило критический настрой авторов отзывов. С. В. Юшков, в частности, отметил, что «составители вполне справились со своей сложной и ответственной задачей — дать полный и законченный комментарий к статьям „Русской Правды"», а в целом второй том издания «является крупным вкладом в советскую историко-юридическую науку». Основной же недостаток книги, по мысли рецензента, состоит в недостаточном учете взглядов «современной советской исто-


16 Гальперин А. [Рец.] Романов Б. А. Очерки дипломатической истории русско-японской войны. 1895 — 1907. М.; Л., 1947//ВИ. 1948. № 8. С. 122 — 128.

255

рической науки на общественно-экономический, политический и правовой строй Киевской Руси». Составителям комментариев, согласно С. В. Юшкову, следовало «показать, как в зависимости от общественно-экономического развития изменялись правовые нормы». При толковании же «отдельных норм „Правды Русской"» они «должны были» «исходить из представления о том, что в X — XII вв. развивается феодальное право». Более того, авторы комментариев «должны были отдавать предпочтение тем толкованиям, которые находятся в соответствии со взглядами на „Русскую Правду" как на памятник возникающего и развивающегося феодального права», и даже «дать вступительную статью к комментариям», изложив в ней «точку зрения советских историков на характер „Русской Правды" как памятника феодального права», и «дать оценку ее историографии». В рецензируемом же томе «материал часто дается не столько для правильного уяснения той или иной нормы, сколько для своеобразного коллекционирования всех имеющихся толкований», что «для советских читателей» является видом «ненужного ученого снобизма». С. В. Юшков даже произвел подсчет, согласно которому Ланге «цитируется 142 раза, Владимирский-Буданов — 181 раз, в то время как акад. Б. Д. Греков цитируется 52 раза, проф. М. Н. Тихомиров <...> — 24 раза». Рецензент попытался столкнуть авторов комментариев с ответственным редактором работы, отметив, что они «уделили недостаточно внимания <...> акад. Б. Д. Грекову, который принципиально по-новому подошел к общественно-экономическому, политическому и правовому строю Киевской Руси».

Впрочем, как часто бывает в таких случаях, рецензия страдает внутренней противоречивостью: непонятно, как можно согласовать исходные принципы, опираясь на которые издание в ней критиковалось, с одобрением идеи Б. Д. Грекова, заключавшейся в том, чтобы «познакомить читателей со всеми толкованиями той или иной статьи „Русской Правды"», и с, похвалой в адрес авторов комментариев за то, что они «дали возможность читателям оценить то или иное толкование, не навязывая им какого-либо единственного и притом собственного толкования».17

Рецензия Л. В. Черепнина имела те же противоречивые черты, что и рецензия С. В. Юшкова. С одной стороны, ее автор одобрил стремление комментаторов «возможно полно и дословно передать мнения отдельных исследователей», вследствие чего перед читателем «последовательно проходят устаревшие оценки ученых прошлых лет, мнения классиков марксизма-ленинизма и, наконец, соображения современных


17 Юшков С. В. [Рец.] Правда Русская. Т. 2 / Комментарии составили Б. В. Александров, В. Г. Гейман, Г. Е. Кочин, Н. Ф. Лавров и Б. А. Романов; Под редакцией акад. Б. Д. Грекова. М.; Л., 1947//ВИ. 1948. № 7. С. 104 — 107.

256

<...> историков», и «можно проследить все главнейшие направления русской историографии (норманисты и антинорманисты, сторонники скептической школы, славянофилы, западники, представители историко-юридической школы, экономического материализма, наконец, историки-марксисты)». С другой же стороны, рецензенту недоставало директивных оценок, подведения итогов истории изучения «Правды Русской», указаний на то, «какие наблюдения исследователей прошлого могут считаться прочно вошедшими в современную науку; что должно быть бесспорно отвергнуто; что, наконец, остается спорным, возбуждает разногласия, требует дополнительного расследования». То же Л. В. Черепнин отнес и к советской историографии: «Следовало бы подвести» ее «итоги и достижения», указав на то, «в каких <...> вопросах достигнуто единодушие, общее понимание и что служит предметом наибольших дискуссий». Автор рецензии признал, что «читатель получил превосходный аппарат», и вместе с тем выразил сожаление о том, что «ориентироваться он должен сам».18

Нетрудно убедиться, что оба рецензента — и С. В. Юшков, и Л. В. Черепнин — выразили с оговорками несогласие с самим принципом издания — постатейными историографическими комментариями. Поэтому в их критических разборах не оставалось места для оценки проделанной комментаторами работы по существу, исходя из тех задач, которые они перед собой поставили. Рецензенты явно отдавали предпочтение статичному подходу — итогам, оценкам. Фактически ими было выражено недоверие к читателю, которому якобы трудно самостоятельно разобраться в историографии вопроса. Оценочная история изучения статей «Правды Русской» должна была, по убеждению рецензентов, заменить справочно-библиографическую ее направленность.

Именно против такой подмены решительно выступал Б. А. Романов в период работы над комментариями и во время подготовки их к изданию. Но подобная критика в создавшихся идеологических условиях была вполне ожидаема. От нее был один шаг до обвинений в буржуазном объективизме, и вскоре он был сделан. И все же второй том издания «Правды Русской» еще при жизни Б. А. Романова стал использоваться в учебных целях и в исследовательской практике. Могли ли комментаторы желать большего?

Вместе с тем Б. А. Романов в письме к Б. Д. Грекову выразил категорическое несогласие с той постановкой вопроса, которая провозглашалась в рецензиях. По его глубокому убеждению, «при постатейных комментариях не может быть


18 Черепнин Л. В. [Рец.] Правда Русская. Т. 2//Советская книга. 1948. № 2. С. 68 — 70.

257

и речи о „заключительном" мнении («последнем слове») советской науки по данной статье: как видно из комментариев, советские ученые сохраняют свои особенности каждый в своих толкованиях и использованиях каждой статьи „Правды", и потому надо различать между „последним высказыванием", например, Романова и „последним словом" советской науки». «Вообразите, — продолжал Б. А. Романов, — какой бы поднялся скандал, если бы нам было дано право отделять козлищ от овец: например, „последние слова" науки (Греков, Романов) от „последних высказываний" советских ученых (Тихомиров, Юшков). Мы же надеемся, что советская наука еще не сказала всех своих последних слов и будет еще и еще развиваться, и читателю нашему, хочешь не хочешь, придется и впредь разбираться в разногласиях внутри советской науки по отдельным статьям (о которых только и идет речь в комментариях; а для «общих вопросов» <...> нужна особая книга — «Итоги работы советских ученых по Киевскому периоду за 30 лет», где не обойдешься одной «Правдой»)».

Несмотря на ряд замечаний рецензентов, комментарии к «Правде Русской», как и книга «Очерки дипломатической истории русско-японской войны», были в целом оценены положительно. Без откликов в печати оставалась только книга «Люди и нравы древней Руси». Рецензия, написанная Д. С. Лихачевым, в 1948 г., как и впоследствии, опубликована не была. Сказалось отрицательное отношение к этой работе Б. Д. Грекова. Да и ситуация вокруг Института истории резко обострилась.

8 сентября 1948 г. в «Литературной газете» была опубликована статья А. Кротова «Примиренчество и самоуспокоенность», в которой погромной критике был подвергнут ряд изданий Института истории АН СССР. В частности, о книге С. Б. Веселовского «Феодальное землевладение в Северо-Восточной Руси» (М., 1947. Т. 1) говорилось, что она «страдает серьезными пороками», что исследование ведется автором «с антимарксистских позиций», а фактам, установленным автором, дается «буржуазное идеалистическое объяснение». Сборник статей «Петр Великий», вышедший в 1947 г. под редакцией А. И. Андреева, был охарактеризован также в резко отрицательных тонах, главным образом из-за публикации в нем статьи самого редактора, которая, по утверждению газеты, «пропитана низкопоклонством перед иностранщиной», и статьи С. А. Фейгиной, будто бы пропагандирующей «антинаучные взгляды буржуазных, в том числе фашистских, историков» и цитирующей «их грязную клевету на великий

258

русский народ». Книга И. У. Будовница «Русская публицистика XVI в.» (М., 1947) названа А. Кротовым немарксистской. «Ошибочными политически порочными» оказались, по его мнению, и «Византийский сборник», и сборник «Средние века», изданные под редакцией Е. А. Косминского в 1947 г. Эти факты «идейных срывов», резюмирует автор статьи, объясняются «методологической слабостью, теоретической отсталостью значительной части кадров» Института истории АН СССР, что «мешает» ему «развернуть работу широким фронтом и добиться подлинного творческого подъема».19

Погромный характер, обычный для газеты «Культура и жизнь», носила и статья С. Павлова «Объективистские экскурсы в историю», опубликованная 21 сентября 1948 г., представлявшая собой рецензию на сборник «Труды по новой и новейшей истории», изданный под грифом Института истории в 1948 г. В ней проработке были подвергнуты Н. А. Ерофеев, Л. И. Зубок, Ф. И. Нотович, 3. К. Эггерт, С. И. Ленчнер за их статьи, названные «идейно порочными». Редакция же сборника была обвинена в отступлении «от принципа большевистской партийности в науке» и в том, что она «оказалась в плену буржуазной историографии».20

Эти газетные выступления послужили сигналом к новым грубым нападкам не только на отдельных историков, но и на Институт истории АН СССР в целом. 15 — 18 октября 1948 г. в этой связи в Москве состоялось специально созванное расширенное заседание его Ученого совета, который был посвящен обсуждению статей в «Литературной газете» и «Культуре и жизни». По предписанию партийных властей Ученый совет вынужден был признать критику «на страницах нашей прессы» справедливой. Вслед за этим уже в октябрьском номере «Вопросов истории» появились рецензии на «Труды по новой и новейшей истории» и книгу С. Б. Веселовского «Феодальное землевладение Северо-Восточной Руси», одни заглавия которых свидетельствовали о их направленности — «Отход от принципов партийности»21 и «С позиций буржуазной историографии».22

Естественно, что и ЛОИИ не могло остаться в стороне от этой новой кампании, и Б. А. Романов хорошо понимал это. 14 октября 1948 г. он писал А. Л. Сидорову: «В ЛОИИ было „тихо". Ждем, что критика дойдет и до нас здесь». И действительно, на расширенном заседании Ученого совета ЛОИИ, состоявшемся 3 ноября 1948 г., была принята резолюция, в которой признавалось, что «критика советской печатью работы Института истории в полной мере относится и к ЛОИИ», так как в его работе «имеется ряд крупных не-


19 Кротов А. Примиренчество и самоуспокоенность // Литературная газета. 1948. 8 сент.

20 Павлов С. Объективистские экскурсы в историю//Культура и жизнь. 1948. 21 сент.

21 Застенкер Н. Отход от принципов партийности // ВИ. 1948. № 10 (рец. на «Труды по новой и новейшей истории»).

22 Смирнов И. И. С позиций буржуазной историографии//Там же (рец. на книгу С. Б. Веселовокого).

259

достатков»: «отсутствие духа настоящей большевистской воинствующей партийности», недостаточное овладение «марксистско-ленинской теорией». В резолюции даже отмечалось, что «большинство» (!) научных сотрудников ЛОИИ «не твердо стоят на марксистско-ленинских методологических позициях». «Отсутствие в работе» ЛОИИ «духа настоящей большевистской партийности» предопределило «объективизм» в «ряде исследований» «и некритическое отношение к русским буржуазным авторитетам». В данной связи в качестве одного из наиболее ярких примеров указывалось на статью С. Н. Валка «Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет». Неизжитость «отдельными работниками преклонения и раболепства перед зарубежными буржуазными авторитетами» привела, согласно автору резолюции, в частности, к появлению книги С. Я. Лурье «Геродот».

Был в этой погромной по своему характеру резолюции и специальный пассаж, непосредственно относящийся к Б. А. Романову. О втором томе академического издания «Правды Русской», содержавшем комментарии к этому законодательному памятнику, говорилось, что он написан «объективистски, с некритическим отношением к русским буржуазным историкам». Несомненно, что данная квалификация непосредственно вытекала из тех критических замечаний, которые были высказаны в опубликованных рецензиях С. В. Юшкова и Л. В. Черепнина. «Боязнью острой критики и самокритики» авторы резолюции объяснили «факт молчания сектора истории СССР» ЛОИИ, не осудившего эту книгу, а также «и то, что до сих пор сектор не обсудил книгу Б. А. Романова „Люди и нравы древней Руси" и не выявил своего отношения к ней, хотя прошло больше года со времени выхода ее в свет».23

Уже один только контекст, в котором упоминалась книга Б. А. Романова, свидетельствовал о том, что она в ближайшем будущем станет объектом проработочной критики. О том свидетельствовала поспешность, с которой была установлена дата обсуждения этой книги — 18 ноября. Основным докладчиком был определен И. И. Смирнов.24 Впрочем, это задание он получил еще в январе 1948 г., но тогда Б. А. Романов, вероятно, воспринял перспективу ее обсуждения как рутинное мероприятие, а сам докладчик за это время даже еще не приступил к подготовке своего выступления.

До октября 1948 г. Б. А. Романов, как видно, не предполагал, что «Люди и нравы древней Руси» могут оказаться объектом идеологического погрома. Отвечая Н. Л. Рубинг штейну, восторженно отозвавшемуся о книге, он писал: «В


23 Резолюция расширенного заседания Ученого совета ЛОИИ АН СССР. 3 ноября 1948 г.: ПФА РАН, ф. 133, оп. 1 (1948 г.), д. 9, л. 71 — 71 об.

24 Протокол заседания сектора истории СССР ЛОИИ. 8 января 1948 г.: Там же, д. 10, л. 1.

260

университете начинаются заседания с откликами биологической дискуссии — во всеуниверситетском масштабе. В связи с рецензиями на В. М. Штейна, Равдоникаса, Вайнштейна — некоторая настороженность <...> Тронут Вашим вниманием к „Людям и нравам" <...> Если это не просто комплимент <...> то мне приятно, что она заинтересовала даже Вас. Свою аудиторию я видел не в столь высоких слоях атмосферы. Отсюда открывается возможность для меня обсуждения ее (с Вами) в профессиональном плане».25 Несколько безмятежный тон при упоминании в письме Б. А. Романова о «Людях и нравах древней Руси» свидетельствует, пожалуй, что он не связывал начавшиеся в университете погромные заседания с вероятностью нападок на эту его книгу. Теперь же, когда в ЛОИИ прошли чередой погромные обсуждения работ его сотрудников, ситуация резко изменилась.

Б. А. Романов сообщал об этих заседаниях Е. Н. Кушевой 30 октября и 11 ноября 1948 г. почти без комментариев, хотя и с легко уловимым негодованием в адрес тех, кто участвовал в разносах, и сочувствием к тем, кто подвергся незаслуженным поношениям: «Из Лурье («Геродот») уже выколотили душу неделю назад»; «Скандал с „Общественной мыслью" (Кочаков). Прописан ряд существенных поправок с неограниченной переверсткой <...> среди „поправок" — перестройка Радищева и Карамзина (т. е. двух «китов»); но много переформулировок по всему тексту. Операция очень серьезная, серьезность которой недооценивает Предтеченский <...> Если исправления его не удовлетворят Кочакова, то снимается марка ЛОИИ. Это равносильно тому, что и издательство откажется от издания. „Новгородские акты" прошли деловым планом (Сербина, Романов). „Петровский Петербург" немного потрепали (Кочин, Кочаков, Левин). Но Анатолию Васильевичу (Предтеченскому. — В. П.) это было уже по израненному месту. „Советская археография" прошла сегодня хорошо. Поддал жару и я».26

Обдумывая перспективу обсуждения книги «Люди и нравы древней Руси», Б. А. Романов рассматривал возможные варианты. Он питал еще некоторые надежды на благоприятный исход, но и осознавал, что вероятен и погром. Об этом Б. А. Романов писал Е. Н. Кушевой 30 октября 1948 г.: «К сожалению, в нашей профессии нет таких обсуждений, которые могут быть интересны автору, как работнику, любящему и болеющему о своем деле. Хотя и могут быть исключения. Возможно, что такое исключение будет иметь место здесь, в ЛОИИ. Здесь поручено доложить о моей книжке Ивану Ивановичу (Смирнову. — В. П.). Я очень соболезную ему, но с ин-


25 Б. А. Романов — Н. Л. Рубинштейну. 27 сентября 1948 г.: ОР РГБ, ф. 521, картон 26, д. 39, л. 30.

26 Из перечисленных работ только «Геродот» С. Я. Лурье к моменту обсуждения уже вышел в свет (об обсуждении этой книги см.: Копржива-Лурье Б. Я. [Лурье Я. С] История одной жизни. С. 191 — 194). Монография А. В. Предтеченского «Очерки общественно-политической истории России в первой половине XIX в.», сборник статей «Петербург Петровского времени» (под ред. А. В. Предтеченского), книга С. Н. Валка «Советская археография» и сборник документов «Грамоты Великого Новгорода и Пскова» обсуждались в корректурах. Книга А. В. Предтеченского вышла в свет только в 1957 г.

261

тересом жду, что он скажет по существу и как он выйдет из положения. Мы с ним никогда не касались книжки при свидетелях, а он — человек умный, и его замечания должны быть метки, а это всегда интересно. <...> С другой стороны, я не жду ничего интересного (и «хорошего») от выступления Г. Е. Кочина. Оно бесполезно даже в том смысле, что надо помнить, что у тебя могут быть и такие читатели: это я и сам знаю, что такие есть. Будут ли еще выступления — неизвестно <...> Так как наши ЛОИИсты поголовно все читали книжечку, то, может быть, кое-кто и выйдет из заговора молчания. Предпочитаю ли я, чтобы тем дело и ограничилось? Конечно, да. Но боюсь, что это предпочтение имеет ровно такую же силу, как мое желание, чтобы завтра был солнечный день».

Последнее замечание Б. А. Романова связано с тем, что Е. Н. Кушева сообщила ему о вероятности обсуждения его книги «Люди и нравы древней Руси» в Москве, в секторе истории СССР периода феодализма Института истории. Касаясь этого вопроса, Б. А. Романов продолжал: «Тут возможны два варианта. Это будет в отсутствии автора — это одно. Но едва ли таков замысел предлагавших обсуждение (хотя и это возможно, по нынешним временам и людям). Если таков, то тут мне и разговаривать нечего. Я не участник подобных комбинаций и рассматривал бы это и в данном случае как враждебный акт. Если замысел не таков, то все тут упиралось бы в возможность или невозможность моего приезда. В прошлом году я приехал (в марте — на обсуждение книги «Очерки дипломатической истории русско-японской войны». — В. П.), потому, что это было мне необходимо во всех отношениях. Но именно сейчас (пока) я не испытываю никакой необходимости ехать, сам не зная на что. Если бы я видел в составе <...> сектора людей типа Ив. Ив-ча (Смирнова. — В. П.) — это одно. Выслушивать лично Вас, когда Вы были бы связаны своим положением в секторе, у меня нет ни охоты, ни бессердечия. А других людей в секторе я,не вижу таких, замечания которых были бы мне интересны, а привычка неумеренно безвкусного преклонения перед тем, что якобы сказала княгиня Марья Алексеевна, совсем проела атмосферу. Это не значит, что у Вас нет людей, мнения, т. е. наблюдения которых могли бы быть интересны. Но я их, во-первых, не знаю (я ведь круглый невежда по части Ваших «людей» и «нравов»). А во-вторых, подозреваю, что они целиком во власти „нравов". <...> А жаль: я усердно коллекционирую читателей на эту книжечку. Мною в ней действительно руководило „чувство нового", и это серьезный эксперимент не только над собой, а и над чи-

262

тателем. Это вовсе не шалость пера. Из этого эксперимента я уже извлек для себя великую пользу. Но я видел примеры эффективности его и на ряде читателей, то есть и с этой стороны он оказался полезен. Но для иных может быть и вреден. Я с величайшим интересом 1) повидал бы читателей, поврежденных им, и 2) выслушал бы точный комментарий врачей к заболеванию этих читателей. Но это требует обстановки поближе к асептически операционной, а не к охотно-рядской потасовке».

Однако вскоре у Б. А. Романова рассеялись хоть какие-то иллюзии: он со слов заведующего ЛОИИ С. И. Аввакумова узнал, что книгу осудил ответственный работник аппарата ЦК ВКП(б) Удальцов. В передаче С. И. Аввакумова, партийный функционер спросил его: «Это у вас там какой-то Романов написал порнографическую книгу?». Конечно, ее автор не мог не сопоставить это высказывание о «Людях и нравах...» со словами Б. Д. Грекова, приезжавшего в Ленинград с целью воспрепятствовать изданию книги, который говорил В. В. Мавродину, что Б. А. Романов написал не научную, а художественную книгу, подобную «Декамерону» Боккаччо. Для Удальцова эта квалификация Б. Д. Грековым книги, вероятно, данная не только в разговоре с В. В. Мавродиным, преломилась таким образом, что он и назвал ее порнографической. В данной связи Б. А. Романов писал: «О том, что У-цов поминал мою книжку (expressis verbis)27, мне уже известно <...> и здесь ее будут обсуждать. Она только лежит в моем сознании на одной чаше весов с „Дипломатическими очерками". И технически и идеологически школа одна и та же. Да и создавались они одновременно „на едином хлебе", „на единых дрожжах". Удар по одной будет ударом и по другой. И я не настолько избалован, чтобы думать, что я застрахован от ударов. Не скажу, что это будет для меня легкая операция в моем возрасте: мне, вон, даже грыжу запретили резать терапевты в мои годы!» (Е. Н. Кушевой. 17 ноября 1948 г.). Однако вскоре оказалось, что «И. И. (Смирнов. — В. П.) взмолился», и обсуждение «Людей и нравов...» в ЛОИИ было перенесено.

Между тем идеологическая истерия в стране, и как следствие этого — вокруг исторической науки, и в частности Института истории, продолжала нарастать. О тревожности сложившейся ситуации свидетельствовала редакционная статья под заголовком «Против объективизма в исторической науке», опубликованная в декабрьском номере «Вопросов истории» за 1948 г.28 Хотя в ней говорилось об Институте истории АН СССР как о самом «мощном и <...> и авторитет-


27 expressis verbis (лат.) — решительно, категорично.

28 Против объективизма в исторической науке//ВИ. 1948. № 12. С. 3 — 12.

263

ном научном коллективе на историческом фронте», «состоянием работы» которого в значительной степени определяется «развитие исторической науки», хотя при этом утверждалось, что «последнее десятилетие характеризуется подъемом исторической науки в нашей стране», «немалая заслуга» в котором «принадлежит Институту истории Академии наук СССР», однако вся редакционная статья была посвящена обоснованию утверждения, что «достижения исторической науки <...> далеко не соответствуют требованиям, которые предъявляются сейчас к историкам нашим народом, партией и правительством», а Институт истории «отстает в выполнении возложенных на него обязанностей». «Основной порок» Института, как следует из этой директивной редакционной статьи, «заключается в том, что он не сумел полностью перестроить свою работу в соответствии с решениями партии по идеологическим вопросам», ничего не сделав, «чтобы выполнить указание партии о развертывании борьбы с буржуазной идеологией», «против буржуазной историографии», не организовав, в частности, «работу по разоблачению зарубежной буржуазной историографии», ничего не предприняв для организации «борьбы с низкопоклонством перед Западом» и «для разоблачения лживой версии о несамостоятельности русской культуры».

В качестве примеров идеологических извращений журнал указал на второй выпуск сборника «Средние века» и сборник «Византийский временник», в которых были якобы «чрезмерно превознесены виднейшие представители русской буржуазной школы историков средних веков Петрушевский, Савин и Виноградов», а также византинисты Васильевский и Успенский, а «советские историки средневековья были объявлены хранителями и прямыми продолжателями этой школы», что является «ошибочной и вредной идеей». С этой же позиции были признаны вредными сборник статей «Петр Великий», особенно опубликованные в нем статьи С. А. Фейгиной, А. И. Андреева и Б. Б. Кафенгауза. Эта последняя статья была названа порочной, в частности, потому, что ее автор рекомендовал как «надежное пособие для ориентировки» работы П. Г. Любомирова, хотя он «не являлся марксистом, а его работы нуждаются в серьезной критической переоценке». И вообще, «апология Любомирова свойственна не одному только Кафенгаузу», а «распространена и среди других работников института, пытающихся <...> причесать Любомирова под марксиста и навязать советским историкам его научные традиции». Столь же резко были оценены журналом попытки «идеализации Ключевского» (в статье А. И. Яков-

264

лева), взгляды которого «по целому ряду проблем нашей истории еще полностью не преодолены среди историков». В качестве свидетельства живучести «буржуазных концепций» журнал привел книгу С. Б. Веселовского «Феодальное землевладение Северо-Восточной Руси», в которой, как утверждалось в редакционной статье, «важнейшие вопросы истории СССР рассматриваются с реакционно-идеалистических позиций», а автор которой «открыто вступил в полемику с марксистской историографией». В статье приведены и конкретные примеры «некритического отношения к источникам и литературе, забвения партийности в научной работе», в частности указано на сборник «Труды по новой и новейшей истории», авторы которого в ряде статей «стали на точку зрения буржуазно-империалистической и социал-реформистской литературы». Журнал, ссылаясь на рецензии, отметил также, что «серьезные ошибки содержатся в работе Е. В. Тарле „Крымская война"», в которой автор «повторил ошибочное положение об оборонительном и справедливом характере Крымской войны».

Все эти «ошибки и извращения» журнал объяснил «влиянием буржуазной идеологии на часть советских историков»: авторы «порочных трудов или еще не усвоили основных принципов марксистско-ленинской методологии и продолжают оставаться на позициях буржуазного объективизма, или отошли от марксистско-ленинской теории и скатились в ряде вопросов к буржуазному объективизму».

В редакционной статье было подчеркнуто, что «наиболее широкое распространение» «объективистская точка зрения» «получила в работах, посвященных вопросам историографии». В этой связи вновь подверглась критике «Русская историография» Н. Л. Рубинштейна, автор которой изобразил развитие исторической науки «как единый и плавный процесс прогрессивного развития исторической мысли, в котором каждое новое направление вытекает из предшествующего, сохраняет и развивает его наследие», «как простую филиацию идей, в которой решающее значение имели зарубежные влияния». Следствием этого стал отказ от раскрытия «классового характера отдельных школ и направлений». При этом журнал считал установленным, что «ошибочные немарксистские утверждения об усвоении советскими историками наследия и традиций русской дореволюционной школы медиевистики, или наследия и традиции русской дореволюционной школы византиноведения, или наследия Любомирова, Ключевского и т. д. однотипны с ошибками автора „Русской историографии" и вытекают из одного и того же источника —

265

из объективистского подхода к вопросам развития исторической науки, из недостаточного усвоения многими историками основных принципов марксистско-ленинской методологии».

Единственным из ленинградских историков, раскритикованным в редакционной статье «Вопросов истории», стал С. Н. Валк. Объектом резких инвектив была его статья «Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет», в которой автор «целиком воспринял точку зрения буржуазной историографии о наличии в дореволюционной России какой-то особой, отличной от московской, так называемой „петербургской исторической школы"». Она, по мнению С. Н. Валка, «начала складываться еще в дореформенное время и просуществовала до Октябрьской социалистической революции». Эта концепция названа в редакционной статье «антинаучной версией» и подвергнута критике за то, что «автор нарисовал единую линию развития от Куторги до Преснякова и даже до Тарле и Грекова» и попытался доказать «единство и преемственность в развитии исторической науки в Петербургском университете чуть ли не на всем протяжении его существования». В оскорбительном и унижающем тоне о С. Н. Валке говорилось, что он «со скрупулезностью, достойной лучшего применения, прослеживает, кто у кого учился, дает библиографию трудов историков, но читатель напрасно стал бы искать в его работе развернутый разбор их политических взглядов и исторических концепций, а также анализ борьбы различных идейных направлений». «Нечего и говорить, — заключает автор редакционной статьи, — что в построениях» С. Н. Валка «нет ни грана марксизма». Разумеется, основными носителями «буржуазных взглядов» и «пережитков буржуазной идеологии» названы «историки старшего поколения».

Странной и противоречащей всему настрою статьи прозвучала в ней критика в адрес тех историков (анонимных), которые попытались «оправдать войны Екатерины II тем соображением, что Россия стремилась к своим якобы естественным границам», «пересмотреть вопрос о жандармской роли России в Европе в первой половине XIX в. и царской России как тюрьме народов», «поднимать на щит генералов Скобелева, Драгомирова, Брусилова».

Если вся редакционная статья журнала «Вопросы истории» проникнута духом грубого разноса, то ее короткая завершающая часть (как и чуть более развернутое ее начало), отличается искусственным оптимизмом: стоит только провести «коренную перестройку работы института», повысить

266

уровень «работы парторганизации», «всемерно развернуть большевистскую критику и самокритику» — и «здоровые силы», которых в институте «немало», «осознав свои ошибки», помогут занять институту «подобающее ему место» — «основного, ведущего центра исторической науки».

Нетрудно заметить, что эта директивная статья, отличающаяся крайним обскурантизмом, с одной стороны, вторична, так как в ней повторены, хотя и в расширенном виде, основные положения недавних газетных выступлений, с другой же — она знаменует собой отказ от партийных установок 30-х годов, во исполнение которых были переизданы труды Ключевского, Платонова, Любомирова, Преснякова и других классиков дореволюционной науки. Нет ничего удивительного поэтому в том, что в результате этого поворота усилились и нападки на историков старшего поколения, как правило, учившихся в дореволюционных университетах и приобретших в них подлинное мастерство исторического исследования. Разумеется, петербургская историческая школа вскоре оказалась особым объектом разносной критики. Ведь она основывалась на отказе от строгого следования идеологическим схемам, а значит, и тем, которые принес в историографию «марксизм-ленинизм».

Провозглашенный в такой грубой форме разрыв с дореволюционной историографической традицией означал, что взят курс на превращение исторической науки всего только в отрасль знаний. К тому же вел и призыв подменять анализ исторических воззрений историков, их истоков выяснением их политических взглядов.

Едва только Б. А. Романов прочитал эту статью, как 5 — 11 января 1949 г. в Ленинграде прошло Общее собрание АН СССР, на котором, в частности были прочитаны доклады о путях развития исторической науки.29 От «Вопросов истории» был также командирован член редколлегии И. А. Кудрявцев, который сообщил, что начинается обследование журнала. В эти же дни Б. А. Романову стало известно, что на историческом факультете университета началась подготовка к заседанию, посвященному его чествованию в связи с 60-летием. Все эти события — статья в «Вопросах истории» и сообщение об обследовании журнала, доклады московских историков, известие о предстоящем юбилейном заседании — нашли отклик в его письмах, в которых ученый попытался осмыслить калейдоскоп следующих друг за другом и во многом противоречащих друг другу событий. К тому же Б. А. Романов в очередной раз заболел — у него произошел


29 Известия АН СССР. Серия истории и философии. 1949. Т. 6. № 2. С. 195 — 197.

267

спазм головных сосудов, и до начала февраля 1949 г. он вынужден был оставить творческую работу.

«Впечатления от приехавших москвичей», писал Б. А. Романов 11 января 1949 г. Е. Н. Кушевой, «сходятся на том, что <...> ничего не кончилось. Статья в „Вопросах истории" <...> сбивает с толку: в ней есть и заключительные элементы, но есть и проходные. Сбивает с толку и обследование в „Вопросах истории", а Кудрявцев здесь, и завтра мы имеем с ним встречу в университете! Удар по С. Н. (Валку. — В. П.) неожиданен, как и упоминание о Тарле. Возможно, что в связи с болезнью все это нагоняет мрак на душу. Но думаю, что историческое чутье мне не изменяет, когда я угадываю во всем происходящем такой новый этап, который подразумевает наш досрочный конец. Хоть и очень мало нас осталось, но мы явно мешаем, и нам предписывается смертный приговор. Будут отдельные людские попытки смягчить эту операцию, но суть дела от этого не изменится. Вот уж не сумели вовремя помереть! <...> Все эти стороны момента очень меня смущают в связи с намеками, что есть намерение отметить мою старость (опасность этого исходит не из ЛОИИ, где к этому вкуса нет, а из университета). Буду вести контригру. Но если она не удастся — проблема будет в том, что надо будет что-то говорить про себя (а что, кроме мрачного и дурного, могу я сказать?): сейчас это связано с особливой трудностью, может не хватить юмора <...> На некоторое время <...> я предпочту быть осторожным в суждениях о „Людях и нравах". Я верю в прогресс, но в чем тут прогресс в веках, надо еще разобраться. Доклад Н. М. (Дружинина. — В. П.) здесь понравился <...> Совсем не похож на № 12 „Вопросов истории". Должно быть, сделан для заграницы. Впечатление такое: что нельзя С. Н-чу (Валку. — В. П.), то можно Н. М-чу (Дружинину. — В. П.)! В конце концов тут нужно „решение", а не „цукание". И немного больше „любви к делу" и „творчества". Доклад Минца был далек от того и другого. И т<ак> к<ак> он был последним, то впечатление осталось у меня мрачное».

Нетрудно заметить, что в этом письме отразилось некоторое замешательство Б. А. Романова, связанное с противоречивостью сложившейся ситуации, его обеспокоенностью приближением дат обсуждения в ЛОИИ книги «Люди и нравы...» и чествования в университете. Он не мог не задуматься над тем, почему в условиях столь энергичной борьбы с «антипатриотизмом» «Вопросы истории» выпустили стрелы в Е. В. Тарле, который еще во время войны ратовал за признание преемственности внешней политики царской России и

268

СССР, почему, вопреки общей линии, отразившейся в статье «Вопросов истории», Н. М. Дружинин в своем докладе безбоязненно выдвигает идеи, за которые С. Н. Валк подвергся только что грубому разносу, чем вызвано обследование «Вопросов истории», если этот журнал печатает статьи директивного свойства, как будто соответствующие общему идеологическому курсу. Следует, однако, отметить, что Б. А. Романов прекрасно осознавал, что сложилась обстановка абсолютной простреливаемости любой идеологической позиции,30 при которой одной из важнейших мишеней становились историки старшего поколения.

Развивая эти темы, он писал 21 января 1949 г. Е. Н. Кушевой: «А у нас новости. Вчера сам собой рухнул Аввакумов: у него отобрали самый важный личный документ, и он снят с должности.31 <...> Здесь был А. И. Кудрявцев, и <...> была встреча с ним. Так только дети не поняли бы, что старикам пришел конец, хоть их и не много <...>. Наш брат, очевидно, пойдет просто на улицу — ни по потребностям, ни по труду, да еще с выволочкой, того и гляди. С. Н. Валку предстоит трепка с археографией. Теперь к этому прибавляется: „отв. ред. Аввакумов"32 Что предстоит мне, точно не знаю. Но по нынешним временам могут поставить в вину и критику Покровского в „Дипломатических очерках": от Кудрявцева буквально несет Покровским. Зажились мы на этом свете на свою голову. Как ни обдумываю происходящее, прихожу к одному и тому же: мрачному концу моего поколения. Очень уж ясна у Кудрявцева тенденция — бедные 13-летние мальчики Ерофеевы и 15-летние девочки Эггерты (авторы раскритикованных статей из «Трудов по новой и новейшей истории». — В. П.) свихнулись с пути под влиянием старикопоклонства! Опять виноваты мы! Иными словами, если уж люди с партбилетом могут свихнуться, то, значит, это стихия (идущая от стариков). Я отлично понимаю, что Кудрявцев не хозяин, что он представляет одно течение, что не может не быть другого течения, но это не успокаивает меня. Потому что дело не в течениях (в идеологии), а в материальных факторах обстановки <...> Сколько злобы скопилось над нами, и в сущности, чем быстрее мы истребимся, тем лучше будет для страны. На меня очень острое впечатление оставило посещение нас Кудрявцевым. Ничего творческого в нем не заметно: но тормозить, хулить и т. п. он мастер. Побольше бы эта порода людей являла примеров, как надо делать, а не ограничивалась указаниями, как не надо».

Б. А. Романова волновала не только его собственная судьба, но и судьба того поколения историков, к которому


30 Термин «абсолютная простреливаемость» заимствован мной из книги: Копржива-Луръе Б. Я. [Лурье Я. С.] История одной жизни. С. 196. Авторство здесь приписывается «одному остроумному наблюдателю».

31 Романов Б. А. Смердий конь и смерд (В Летописях и Русской Правде)//Известия отделения русского языка и словесности. СПб., 1908. Т. 13, кн. 3. С. 18 — 35.

32 Книга С. Н. Валка «Советская археография» вышла в свет в 1948 г. под ред. С. И. Аввакумова. Автора, успешно прошедшего через обсуждение книги в корректуре в 1948 г., в 1949 г. обвинили в том, что, по его мнению, на выработку правил публикации источников в советское время оказали влияние принципы издания грамот Коллегии экономии, подготовленные А. С. Лаппо-Данилевским.

269

он принадлежал: «Основной вывод сводится к алгебраической формуле: и речи не может быть о „выслуге лет" <...> а наоборот, чем дольше рабочий стаж, тем хуже, ибо тем глубже в прошлом; а чем ближе к 1934 — 36 годам, тем лучше (т. е. чем ближе стаж к 12 годам!). Для стариков это — фатальная висельническая формула, потому что она ведет к „улице" (да еще с выволочкой). „Улица" висела надо мной всю мою жизнь; мне показалось последнее время, что она не так уж непременно висит; сейчас она повисла заново, в освеженном, теоретически и практически проветренном виде, в виде „обоснованном" с точки зрения „общественного" блага — под титулом „собаке собачья смерть". И от рака не всегда умирают <...> но, простите, рак есть рак, а исключение есть исключение. Это все законы исторического развития, и люди тут ничего поделать не в силах. Наше дело, историков, — ясно видеть действие этих законов и не строить себе иллюзий, используя толстовскую формулу „образуется". Мы, старики, ведь тоже „наследие". И что в этом наследии вредно, что терпимо — как тут разобрать? Презумпция же, установленная теперь твердо, заключается в том, что „наследие" — это, прежде всего, подозрительно. Это „наследие" вредно своими сильными сторонами; и тем менее вредно, чем меньше в нем сильных сторон. Иными словами, лучшее, что может быть про тебя сказано, это, что ты безвреден, как пустышка. В итоге у меня давно уже не было такого острого чувства дискриминации „по цвету кожи" (ибо не можешь же ты переменить дату своего рождения!)» (Е. Н. Кушевой. 30 января 1949 г.).

Констатировав с бесспорностью факт решительного идеологического наступления на так называемую буржуазную идеологию и начавшуюся дискриминацию по этому показателю историков старшего поколения, Б. А. Романов первоначально еще не осмыслил только что (28 января 1949 г.) напечатанную в газете «Правда» редакционную статью «Об одной группе антипатриотических театральных критиков», давшую сигнал к резкому обострению антисемитских дискриминационных акций властей против деятелей культуры и науки — евреев по происхождению. Но он был абсолютно чужд ксенофобии, очень скоро полностью осознал эту новую ситуацию и по мере возможности выражал к ней свое отрицательное отношение. Пока же он находился в смятении из-за приближающегося юбилейного заседания в безысходной обстановке для представителей старшего поколения историков, при которой даже опора на вчерашние и сегодняшние партийные директивы не спасала от преследований, которые

270

фактически велись с позиций требований завтрашнего дня. Все это влияло на самооценку Б. А. Романовым своего места в науке, порой крайне несправедливую: «Если вникнуть в дело по существу, то у меня еще осенью явилось чувство, очень тягостное, неуверенности в своих силах удержаться на уровне тех требований, которые предъявляет тебе молодежь <...> она, того и гляди, перерастет твои возможности. Устареть, не уметь вовремя уйти со сцены — это ведь „вечные категории", неконъюнктурные, угрожающие очень многим в любых профессиях <...> Спасибо за добрые пожелания в связи с так называемой „юбилейной датой". Она прошла: гранки моей первой печатной работы33 помечены сентябрем 1908 г. <...> а отдельный оттиск датирован — „январь 1909 г.". Этот 40-летний юбилей никем и ничем не был от мечен (в том числе и мною)» (Е. Н. Кушевой. 26 января 1949 г.).

В состоянии этого мрачного настроения ожидал Б. А. Романов приближающееся 60-летие. Его беспокоил и разразившийся в ЛОИИ кризис, связанный с освободившимся местом заведующего, а также подачей С. Н. Валком заявления об освобождении его от обязанностей зав. группой истории СССР. ЛОИИ возглавил М. С. Иванов — специалист по истории Персии в новое время, а группу — М. П. Вяткин, «яко лауреат»,34 комментировал это назначение Б. А. Романов: «...оказывается, это звание служит как бы квитанцией на ум!!» (Е. Н. Кушевой. 30 января 1949 г.).

Юбилейное заседание между тем приближалось. Отвечая 2 февраля 1949 г. Е. Н. Кушевой на вопрос о дате своего рождения, Б. А. Романов писал: «Точная дата моего рождения 29.1 ст. ст. Нет сейчас никого, с кем в студенческие годы проводил я ближайшую к этому дню субботу. С тех пор у меня никогда не „праздновался" этот день, и в этом году у меня нет оснований изменить этому обычаю». Он имел в виду прежде всего своих ближайших, теперь уже покойных, друзей — Б. В. Александрова, П. Г. Любомирова, С. Н. Чернова, утрата которых лишила его дружеского, невосстановимого круга общения. Оттого и такая горькая интонация в словах Б. А. Романова.

Однако в день 60-летия его буквально засыпали многочисленными поздравлениями и пожеланиями. Особенно его тронули письма и телеграммы от студентов университета, прошедших через его просеминары, семинары и спецкурсы. Поблагодарив Е. Н. Кушеву за ее теплое поздравление, Б. А. Романов 12 февраля 1948 г. писал ей: «Над ним я уже не плакал, т<ак> к<ак> выплакал все слезы в течение дня


33 Романов Б. А. Смердий конь и смерд (В Летописях и Русской Прав де)//Известия отделения русского языка и словесности. СПб., 1908. Т. 13, кн. 3. С. 18 — 35.

34 М. П. Вяткин получил в 1948 г. Сталинскую премию за книгу «Батыр Срым» (М.; Л., 1947).

271

над студенческими письмами и телеграммами. Нервы никуда не годятся и не выдерживают действия молодых искренних слов. Это пугает меня, как я выдержу испытание публичной экзекуцией, на которую намекнули мне вчера».

Эта «экзекуция», т. е. официальное чествование в университете, состоялась 26 февраля, едва только Б. А. Романов оправился от очередного спазма мозговых сосудов. Самая большая (50-я) аудитория исторического факультета была заполнена многочисленными его почитателями — студентами и аспирантами, настоящими и бывшими коллегами по университету, Академии наук и другим научным и учебным заведениям. При появлении юбиляра все встали и долго приветствовали его аплодисментами. Доклад о жизненном и творческом пути Б. А. Романова сделал Д. С. Лихачев. Много было выступавших с приветствиями. От ректората тепло приветствовал Б. А. Романова проректор университета М. И. Артамонов. С особым энтузиазмом поздравляли юбиляра студенты. Как вспоминает А. А. Фурсенко, тогда третьекурсник, юбиляр во время приветствий «терял над собой контроль», «постукивал машинально рукой по столу, и слезы лились из его глаз».35

В заключение выступил сам Б. А. Романов. Он произнес явно экспромтом, в обычной для него импровизационной манере пространную, блестящую по форме и чрезвычайно рискованную по тем тяжелым временам речь, «выслушанную присутствовавшими в оцепенении».36 Б. А. Романов рассказал о своей жизни, о своем понимании того, как развивалась и развивается историческая наука после Октябрьской революции, о тяжелой судьбе историков его поколения. Как вспоминает В. Л. Шейнис, занимавшийся у Б. А. Романова в семинарах на первом и втором курсах (в 1948 — 1950 гг.), присутствовавший на юбилейном заседании, он, в частности, говорил о том, что всю жизнь чувствовал себя гвоздиком, вбитым в стену разоренной и опустошенной квартиры прежним ее хозяином, которую новый хозяин начинает обживать и прикидывает: то ли выдернуть его, то ли приспособить как-то, может быть, повесить картину или зеркало (В. Л. Шейнис — В. М. Панеяху. 7 августа 1999 г.). Завершил же Б. А. Романов свое выступление демонстративным выражением удовлетворения хотя бы тем, что он в качестве «винтика» принес отечественной науке какую-то пользу. Он также сказал, что сегодня получил телеграмму от своих учеников, из которой понял — жизнь прожита не зря. Это упоминание о «винтиках», о которых в одном из своих выступлений оскорбительно говорил Сталин применительно к про-


35 Фурсенко А. А. О жизненном пути Б. А. Романова// ВИ. 1989. № 11. С. 159.

36 Там же.

272

стым, рядовым людям, вынесшим на своих плечах тяготы войны, было столь вызывающе прозрачным, что присутствовавшие на чествовании встретили эти слова Б. А. Романова в мертвой тишине. Хорошо помню, что я, тогда первокурсник, проучившийся в просеминаре Б. А. Романова всего один семестр, был потрясен происходящим. Хотя речь его изобиловала эвфемизмами, даже мне было ясно, что он коснулся, в частности, запретной темы — дал понять, что был репрессирован по политическим мотивам.

Сам же Б. А. Романов в письме Е. Н. Кушевой от 28 февраля 1949 г. так рассказывал об этом юбилейном заседании: «Прошло двое суток после того, как я в течение трех часов побыл под неумолимыми колесами какой-то псих-машины. Она была представлена преимущественно студентами. И вот я и сегодня еще нет-нет да плачу настоящими слезами. Откуда они? Должно быть, это болезнь. 26-го я еще кое-как, с помощью остатков юмора, управлял собой, а теперь и управляемости нет <...> Мне трудно было бы рассказать Вам, что было 26-го. Я так был озабочен, чтобы держаться и не развалиться, что далеко не все и, вероятно, не по-настоящему мог понять и уловить (и запомнить). Понимаю только, что я не вполне отдавал себе отчет, как глубоко я отравлен страстью к нашей молодежи. Но и с ее стороны я не ожидал такого взрыва».

Последствия этого юбилейного заседания и речи на нем Б. А. Романова не замедлили сказаться. Правда, первоначально газета «Ленинградский университет» опубликовала вполне доброжелательную информацию о нем. В заметке отмечалось, что «с приветствиями юбиляру выступили профессор Артамонов, представители Института истории АН СССР, Публичной библиотеки и многие другие». Более того, согласно этой информации, «все выступавшие отметили высокие качества Б. А. Романова как подлинного советского историка, его умение преподать студентам положения марксизма-ленинизма, облекая их в плоть и кровь фактов».37 Сам Б. А. Романов вскоре вынужден был лечь в больницу из-за непроходимости сосудов ноги: сказалось постоянное и интенсивное курение. Не исключалась и возможность ампутации. Именно в это время в комитете по Сталинским премиям решался вопрос о ее присуждении ряду ученых, в том числе Б. А. Романову — за книгу «Очерки дипломатической истории русско-японской войны». 6 марта член этого комитета Е. В. Тарле сообщал А. Д. Люблинской: «Целыми днями сижу в Сталинском комитете по премиям <...> Б. А. Романову — вторая степень». 26 марта Е. В. Тарле возвращается


37 Ленинградский университет. 1949. 2 марта.

273

к этой теме: «Как мне жаль Б. А. Романова! Кажется, была, наконец, улыбка судьбы, мы ему присудили Сталинскую премию, и вдруг эта проклятая болезнь! Неужели ему ампутируют ногу?».38 Как об уже принятом решении относительно премии сообщил самому Б. А. Романову Б. Д. Греков.39

Ногу, однако, врачам удалось спасти (и после этого Б. А. Романов вынужден был окончательно отказаться от курения). Но в официальном правительственном сообщении по Сталинским премиям, опубликованном 8 апреля, его фамилии не оказалось: сразу же после чествования на срочно созванном заседании партбюро исторического факультета было принято решение обратиться в Комитет по Сталинским премиям с ходатайством об отмене только что принятого, но еще не опубликованного решения. Само собой разумеется, что Комитет не отказал партбюро истфака в его просьбе.40

По-видимому, этот эпизод не нашел отражения в письмах Б. А. Романова. Судя по ним, его больше беспокоила проблема, связанная с возможностью и впредь работать в университете и в ЛОИИ. Еще до юбилейного заседания, 21 января 1949 г., Б. А. Романов сообщал Е. Н. Кушевой: «...ушел из деканов В. В. Мавродин. На мой взгляд, декан был хороший. Понимавший, что наука и учебное дело — вещи хрупкие и требующие бережного отношения. Боюсь, что с иным курсом оборвутся мои педагогические опыты». В. В. Мавродин был обвинен в засорении кадров исторического факультета преподавателями еврейского происхождения, а также людьми, по другим причинам не заслуживающими политического доверия. Его заменил Н. А. Корнатовский, который и возглавил на истфаке борьбу с так называемым безродным космополитизмом. Впрочем, не прошло и полугода, как он сам был уволен и арестован по фантастическому обвинению в троцкизме.41

Когда, вернувшись из больницы 5 апреля, Б. А. Романов ознакомился с обстановкой, сложившейся в академических институтах и факультетах гуманитарного профиля, последние надежды на благоприятный исход обсуждения книги «Люди и нравы древней Руси» у него отпали. 4 и 5 апреля 1949 г. на историческом факультете ЛГУ под руководством нового декана Н. А. Корнатовского прошла погромная конференция «Против космополитизма в исторической науке», на которой книга Б. А. Романова «Люди и нравы древней Руси» была названа антипатриотической (см. ниже). 5 апреля подобная же конференция состоялась на филологическом факультете,42 6 и 7 апреля она была продублирована в Институте русской литературы (Пушкинском Доме) АН СССР.


38 Каганович Б. С. Письма академика Е В. Тарле к А. Д. Люблинской//Новая и новейшая история. 1999. № 3. С. 157 — 158.

39 См.: Фурсенко А. А. О жизненном пути Б. А. Романова. С. 159.

40 Там же.

41 Этот мрачный сталинист вернулся в 1955 г. из лагеря ярым антисталинистом и стал вновь преподавать на истфаке.

42 См. о ней: Азадовскип К., Егоров Б. О низкопоклонстве и космополитизме: 1948 — 1949. С. 165 — 171.

274

«Новости прямо со сковородки, — писал Б. А. Романов Е. Н. Кушевой 8 апреля 1949 г., — 4 и 5-го кипели историки в университете, 6 и 7-го кипели литераторы в Академии наук <...> с присутствовавшими здоровяками и с отсутствующими больными и умирающими <...> У меня пока впечатление, что последствия будут глубокими. С университетом я считаю дело поконченным. Здесь действительно не место „другу молодежи". И день 26.11. внес полную ясность в эту ситуацию. Там ловко использовали мое болезненное состояние и получили желаемое: повод отлучить меня от университета. За месяц в госпитале я свыкся с этой мыслью <...> и мне остается дотаптывать отдельные людские связи и привязанности». Б. А. Романов с полным основанием связал в этом письме происходившее на факультете и в ЛОИИ с ожидаемым им погромным обсуждением «Людей и нравов...» в ЛОИИ: «Предстоит в ближайшем будущем обсуждение в ЛОИИ „Людей и нравов". То обстоятельство, что это не снято с повестки дня, свидетельствует <...> что по линии Академии наук началось гниение ниток. А в недалеком будущем будет подведен итог: вся жизнь прожита, и работа, проделанная, проделана зря. Что и является реальным комментарием к 26-му II 49 года, собравшему в один кулак столько хороших личных чувств и групповых оценок в адрес старика, препарируемого к выгонке на улицу, да еще с музыкой».

И все же Б. А. Романов принял решение готовиться к обсуждению «Людей и нравов древней Руси» и сразу по выходе из больницы — в промежутке между 8 и 13 апреля 1949 г. — написал свою вступительную речь, которая заслуживает того, чтобы быть приведенной полностью:

«Я еще вернусь, — если в том встретится надобность к концу заседания, — к вопросу о том, почему обсуждаемая книжка вышла такой беспокойной, вроде как бы полемической, и даже эмоциональной.

Не хотел бы я сейчас и повторяться, а только помню, что в предисловии к ней намечены те специфические требования, которые я себе в ней ставил, и те задачи, которые хотелось мне здесь решить.

Требования эти намеренно завышены, а следовательно, и задачи могли быть решены только с некоторой степенью приближения.

Блажен, кто способен пребывать в самодовольи оттого, что не завысил поставленных себе требований, и кому кажется, что он решил свою задачу безупречно, окончательно и точно! — Я далек от того, чтобы завидовать такому бла-

275

женству и этому самодоволью. Да и иду я в этом своем опыте, впервые для себя, не совсем обычным путем, — субъективно увлекаемый „чувством нового" при пересмотре сплошь старого, иногда затасканного, материала. А это всегда связано с риском. Я предпочитал лучше рискнуть заглядеться (но зато распознать!), чем смотреть себе под ноги из боязни споткнуться (но зато и не увидеть ничего!). Я предпочитал лучше 20 раз обознаться (но зато никого и не пропустить!), чем 19 раз пропустить (лишь бы ни разу не обознаться!). Я предпочитал лучше пожертвовать кончиком собственного носа (чтобы поближе разглядеть!), чем соблюсти эту свою конечность в чистоте и неприкосновенности (но зато и не доглядеть еще одного шевеления жизни!). Я шел на все это и не вижу в том беды: опыт есть опыт.

Но вот сейчас передо мною другая авторская беда, — если не говорить об исключениях.

У всякого автора есть, как мне кажется, свой срок, в течение которого он испытывает физическую, если не физиологическую, и притом болезненную связь со своей книгой. А затем эта связь, от действия времени, слабеет, слабеет и, наконец, порывается: книга остается стоять на месте, а ее автор (писатель) неудержимо отдаляется от нее в поступательном движении, во времени. Пока эта нездоровая связь налицо, автор очень чувствителен (а бывает, что и нетерпим) к критике и обычно не способен к самокритике (хотя бы и пытался критиковать себя). По мере тога, как эта связь слабеет (но еще не порвалась) и началось уже это поступательное движение с нарастающим отдалением, — автор становится все менее чувствителен к критике и на некоторый (у каждого свой) срок становится все более пригоден для самокритики. В этом процессе отдаления от книги есть, для самокритики, кульминационная точка, оптимальная не только для самокритики, но для плодотворного восприятия и критики со стороны. Когда же эта кульминационная точка пройдена, вступает в силу уже не просто отдаление, а нарастает и отчуждение от книги, — и тогда все менее истовой становится самокритика, а чужая критика параллельно ослабляет и наконец утрачивает свое действие на автора.

Введение в эту формулу переменного коэффициента срока (от 0 до бесконечности) делает ее, на мой взгляд, широко применимой. Во всяком случае, чем менее самоуверен автор и чем более боковое положение занимает он в своей науке, тем ограниченнее этот срок. У меня, например, этот срок гораздо ближе к нулю, чем к бесконечности, и очень далек от бесконечности.

276

Так вот. Применяя эту формулу к себе и к данному случаю, я опасаюсь, что 14 месяцев, прошедшие со дня выхода в свет моей книжки, — срок, при нынешних темпах и головокружительных рабочих переключениях, слишком большой, и что кульминационная точка, о которой я говорю, мной уже пройдена. Т. е. что отчуждение еще, по-настоящему, не наступило, а вот отдаление зашло так далеко, что я нахожусь не в наивыгоднейшем для дела положении. — Зато не так уже далек тот день, когда я, пожалуй, окажусь самым строгим и самым знающим критиком этой книжки, как будто она вовсе и не моя!

Это не значит, разумеется, что мне не пришлось за истекшее время с величайшим интересом и пользой выслушивать (и даже выспрашивать) самые разнообразные критические замечания как от профессионалов науки (не только исторической!), так и от простых читателей, и что мне не пришлось многое переобдумать в связи с этим самому, многое почиркать на моем рабочем экземпляре и что ничто в ней не режет моего слуха и моего глаза.

Это значит только, что сегодня я здесь чувствую себя не просто обсуждаемым автором, а и рядовым участником заседания — с тем только преимуществом против других, что этот участник знает о книжке немножко больше, чем любой из присутствующих, менее равнодушен, чем они, но в то же время творением своим уже и не болен.

В этом втором качестве (рядового участника) для меня тут есть особливо привлекательное обстоятельство — что докладчиком сегодня выступает И. И. Смирнов. Совсем недавно я получил большое и поучительное удовольствие от его статьи в № 10 „Вопросов истории". Если Ив. Ив. уделит моей книжке хоть сотую долю того же критического мастерства, то это и есть то, что явится предметом моего внимания и интереса сегодня — в первую очередь.

Но это же поможет мне и повернуть стрелку часов несколько назад, — в направлении к той оптимальной кульминационной точке, и воспользоваться случаем еще раз (и притом, надеюсь, сквозь увеличительное стекло) обревизовать не столько текст книжки, сколько свой рабочий механизм, поскольку ему предстоит, по-видимому, еще поработать в науке, — хоть и в иной сфере. Нельзя же забывать, что, как бы ни менялись сферы работы, — он-то (рабочий механизм) у человека ведь один.

И наконец, чтобы кончить: всяк сверчок должен осознать свой шесток.

277

На данный случай это значит, что я не строю себе иллюзий относительно трех вещей.

Первое — что этот рабочий механизм снашивается от времени и нуждается, следовательно, в периодическом техническом осмотре и ремонте.

Второе — что поколение, к которому я принадлежу, очень недолговечно — оно, в сущности, доживает свои дни — и в этой ситуации всякая помощь, всякий глоток свежего воздуха, исходящие от наших более молодых (хотя бы и седеющих уже!) товарищей, являются для нас вопросом почти что жизни. Для меня, по крайней мере, это именно так.

Третье — что, следовательно, в этом рабочем механизме при этой ревизии могут обнаружиться не просто неисправности, а и такие непоправимости, с которыми дальнейшая работа его невозможна.

Как историк я привык смотреть действительности прямо в глаза. Ленин в науке и Лев Толстой в художественной литературе крепко научили меня не бояться, а любить выговоренную правду жизни, а сам я с детских лет испытывал неодолимую тошноту от розовых очков. Говорят, что моряков, в течение установленного срока не приспособившихся к морю в этом последнем отношении (в отношении тошноты, в отношении морской болезни), просто снимают с корабля и исключают из списочного состава флота. Это — еще и четвертая вещица, относительно которой я тоже не строю себе никаких иллюзий.

Но не в том ведь и оптимизм — чтобы жить иллюзиями!».43

Текст этой речи безусловно свидетельствует о смятении, которое испытывал Б. А. Романов в ожидании обсуждения книги. Похвала в адрес И. И. Смирнова и его погромной статьи (в № 10 «Вопросов истории») о книге С. Б. Веселовского «Феодальное землевладение Северо-Восточной Руси» была столь же фальшивой, сколь и упоминание о Ленине в сочетании с именем Льва Толстого. Вероятно, у него еще теплилась надежда если не на благополучный исход, то хотя бы на возможность избежать полного краха. Однако состоявшееся 13 — 14 апреля заседание Ученого совета ЛОИИ с повесткой дня «Борьба с буржуазным космополитизмом в исторической науке» лишила Б. А. Романова хоть какой-то иллюзии, и эта речь так и осталась непроизнесенной.

Основной доклад на заседании Ученого совета был прочитан новым заведующим ЛОИИ М. С. Ивановым. Сама проблематика этого заседания свидетельствовала о том, что объектом идеологического погрома должны были стать и


43 Текст непроизнесенной вступительной речи Б. А. Романова на обсуждении его книги «Люди и нравы древней Руси» в ЛОИИ. Апрель 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 106, л. 11 — 12 об.

278

стали ученые-историки еврейского происхождения. Проработке подверглись работы московских историков Н. Л. Рубинштейна, И. И. Минца, И. М. Разгона, А. М. Деборина, Г. А. Деборина, Л. И. Зубока, Ф. И. Нотовича и ленинградских исследователей С. Н. Валка, С. Я. Лурье. Но в эту обойму попали также А. В. Предтеченский и Б. А. Романов, которых обвинили не в «безродном космополитизме», а «всего только» в «антипатриотизме» — именно потому, что они не относились к числу тех, кого стали преследовать, исходя из их национальной принадлежности.

Заседание прошло в отсутствие Б. А. Романова, который все еще находился на больничном листе и решил не участвовать в этом унизительном действии. Одним из основных стало выступление И. И. Смирнова. Начав его с расхожего газетного штампа, представлявшего собой констатацию того, что «разоблачением буржуазных космополитов партия нанесла жестокий удар по империалистической реакции, орудовавшей на различных участках идеологического фронта», И. И. Смирнов продолжал: «Партия раскрыла существо космополитизма как глубоко враждебной нам идеологии, преследующей целью отравить сознание советских людей, идеологии преклонения и восхваления порочной буржуазной культуры, несовместимой с советской идеологией, с марксизмом-ленинизмом». О книге «Люди и нравы древней Руси» И. И. Смирнов сказал, что в ней отразилось «влияние буржуазной идеологии <...> и притом в сильной степени»: «Основной принципиальный порок книги <...> состоит в том, что, посвятив свою книгу истории культуры Киевской Руси, Б. А. Романов вместо показа людей Киевской Руси как творцов русской культуры, как борцов за создание и укрепление русской государственности, оказался объективно на позициях „разоблачения" и „обвинения" Киевской Руси и ее деятелей — позиции ложной, состоящей в прямом противоречии с той задачей, которая стоит перед нами, — задачей воспитывать на примерах истории нашей родины чувство национальной гордости нашей великой Родиной, чувство советского патриотизма».44

Установление такой прямой связи «советского патриотизма» с «государственностью» вообще, русской государственностью далекого прошлого — в частности, входило, как уже было отмечено, в противоречие не только с марксизмом XIX в., но и с его ленинской интерпретацией 20-х годов, которой следовал И. И. Смирнов на заре своей научной деятельности в конце 20-х — начале 30-х годов.45 Но оно полностью соответствовало возникшей в середине 30-х годов ста-


44 Текст выступления И. И. Смирнова на заседании Ученого совета ЛОИИ 14 апреля 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 294, оп. 1, д. 29, л. 6 — 7 (автограф).

45 См.: Волк С. Н. Иван Иванович Смирнов//Крестьянство и классовая борьба в феодальной России: Сб. статей памяти Ивана Ивановича Смирнова. Л., 1967. С. 5 — 41.

279

линской имперской национал-большевистской концепции, которая во второй половине 40-х — начале 50-х годов получила законченное оформление.

После первого дня заседания (13 апреля) Б. А. Романов, не оправившийся еще от тяжелой болезни и поэтому отсутствовавший на нем, был ознакомлен кем-то из сотрудников ЛОИИ с его ходом, в частности с тем, что монография «Люди и нравы древней Руси» была названа вредной книгой, а комментарии к «Правде Русской» — объективистскими. Б. А. Романов никогда не забывал, что провел 13 месяцев в камере предварительного заключения ОГПУ в полном неведении относительно дальнейшей своей судьбы, что отбыл в концлагере еще 2 с половиной года, что после этого 8 лет был безработным. Он понимал, что петля с его шеи так и не была снята, а всего только ослаблена, и потому его жизнь, как и все эти 14 с лишним лет, находится под постоянной угрозой. Он, наконец, ощущал, что запас его физических и душевных сил на исходе. В обстановке «охоты на ведьм», охватившей науку и культуру, обязательной ритуальной частью которой стали унизительные публичные покаянные выступления тех, кто являлся объектом истерической травли, Б. А. Романов вынужден был задуматься о своей дальнейшей судьбе. Безысходность и страх, который сопровождал жизнь ученого с момента ареста, страх утраты работы, страх мучительной смерти, страх, превратившийся в универсальное орудие сталинского режима для приведения своих граждан в покорность, — все это толкало его на уже проторенный современниками путь.

Вечером 13 апреля 1949 г. Б. А. Романов сел за пишущую машинку и стал набрасывать заявление в адрес Ученого совета ЛОИИ. Напомнив о том, что 3 его крупные работы — «Люди и нравы древней Руси», «Очерки дипломатической истории русско-японской войны» и комментарии к «Правде Русской» — «создавались в основном одновременно» и тогда, когда он еще «не избавился от тяжелого мозгового заболевания», Б. А. Романов возлагал на себя вину за то, что «в 1946 г. не пересмотрел сам для себя <...> вопрос о целесообразности с государственной точки зрения их издания». И хотя «в субъективистском, индивидуалистическом порядке» «сомнения» у него «являлись», но «в том же порядке эти сомнения подавлялись» им, и «в конечном счете» в нем «возобладало <...> индивидуалистически-авторское начало, то есть желание „избавиться" от работ, в которые было вложено много труда, „освободиться" от них, то есть выпустить в свет, хотя бы это и было сопряжено для тебя с большим

280

риском». Б. А. Романов высказал далее надежду («крепко надеюсь»), что этот его «природный недостаток, взращенный» всей его «научной работой, может быть должным образом ограничен в своем вредном с государственной точки зрения действии товарищеской помощью коллектива ЛОИИ». Ученый выражал далее убеждение в том, что «стоящая на очереди» последняя его работа — комментарий к Судебнику 1550 г. — «явит образец настоящей научной работы благодаря этой помощи», которой он «теперь будет добиваться всегда как чего-то лежащего в природе вещей» и даже как его «права». Б. А. Романов далее писал, что не отказывается «от доли ответственности, которая (не формально, а по существу) ложится» на него «за объективистский характер комментариев» к «Правде Русской». Но «точности ради», отмечал Б. А. Романов, «по-настоящему» он «не усвоил, не сделал своей мысль, что подобного типа издания, чтобы быть научными, должны быть партийными». С другой стороны, писал Б. А. Романов, «надо быть откровенным до конца и сказать», что если бы в 1938 г. в ЛОИИ ему «было бы предложено принять участие в комментировании „Правды" не в объективистском плане», он «не мог бы взять на себя ответственность за составление иного типа комментария: это потребовало бы гораздо большего времени», чем было ему дано, и «кончилось бы тем», что он «дал бы субъективистский комментарий, что было бы недопустимо в коллективном издании». «Выскочив» же «из петли объективизма», он «попал в петлю противоположную, которая тогда казалась свободою (в старом, индивидуалистическом смысле слова)». «Такова была ситуация», в которой он «взялся за работу над „Людьми и нравами"», и «в этой ситуации ничего, кроме провала с книгой в целом, приключиться не могло».46

Процитированные фрагменты первоначального проекта письма не вошли в его окончательный текст. Он датирован, в отличие от первого варианта, не 13, а 14 апреля и писался, скорее всего, утром этого дня. Он выдержан в менее личностном тоне, в нем автор попытался уравновесить признание «пороков» в книге «Люди и нравы древней Руси» и в комментариях к «Правде Русской» выдвижением на первый план книги «Очерки дипломатической истории русско-японской войны», которая-де отражает «основную линию» «рабочей жизни» автора и должна была «явиться политически и теоретически сугубо ответственным документом», «быть партийной книгой или вовсе не быть». Б. А. Романов выражал осторожную надежду, что он «как будто в известной мере


46 Проект заявления «Председательствующему на заседании Ученого совета ЛОИИ АН СССР». 13 апреля 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1 д. 106, л. 13 — 14.

281

<...> в этом преуспел», в результате чего «книга принята в советскую науку». Поскольку же ближайшая задача состоит в том, чтобы «дать переработанное ее издание, можно видеть», что он принимает многие из сделанных ему «печатных и устных замечаний», «особенно касающихся двух предметов: корейского вопроса и недостаточно разоблаченного империализма США, который надо изучить не в меньших масштабах, чем то сделано» у него «с империализмом английским». Что же касается «Людей и нравов древней Руси» и комментариев к «Правде Русской», то книга «носит резко субъективистский характер», а комментарии, напротив, — «объективистский характер» потому, что их автору «далеко не сразу» даже по выходе этих работ стало ясно, что «книга, для того чтобы стать научной, должна быть и партийной, независимо от ее темы», и только теперь ему стало понятно, что субъективизм и объективизм «ставят» ее «вне советской науки». Книга «о людях и нравах» «обречена была <...> на провал» «как субъективистская, ошибочная, теоретически не продуманная», потому что «не бывает „случайных", „неосознанных" партийных* книг», «не может быть и нейтральных (не вредных и не полезных) книг». Исходя из этого, Б. А. Романов и выстроил силлогизм: «раз книга не партийна» (и в то же время и не нейтральна), то «она вредна». Поэтому он заявил, что «ни о какой переделке» книги «речи быть не может», и тем самым избавил себя от опасности получить предписание о ее переработке.

Не останавливаясь «на конкретных ошибках» книги «Люди и нравы древней Руси», поскольку «речь о них пойдет в особом заседании», Б. А. Романов все же счел необходимым назвать одну, «не откладывая»: взяв «для <...> читателя (и для себя) в качестве гида по древней Руси XI — XII вв. фигуру мизантропа», он «поставил» и своего «читателя в необходимость все видеть сквозь черные очки и крайне односторонне» и «сковал» и «себя как автора» «этой фигурой и с индивидуалистической позиции придал этой фигуре типическое значение». Этот прием Б. А. Романов назвал субъективистским, причем «чем последовательнее и маниакальнее он» им «проводился», тем в большей степени он ставит автора «под обвинение в национальном нигилизме», а «такая односторонность книжки, попав на подходящую почву, может принести вред <...> читателю» — «тем более, что перед советским историком стоит прежде всего почетная задача воспитывать советских людей в духе животворного советского патриотизма».47


47 Заявление Б. А. Романова «Председательствующему в заседании Ученого совета ЛОИИ АН СССР». 14 апреля 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 106, л. 17 — 17 об.

282

Все это сколь искусное, столь же и искусственное, полное фальши построение призвано было отвести непосредственную опасность, смягчить возможные последствия нападок на автора попавших под удар исследований, сохранить жизнь и возможность работать, чтобы завершить подготовку комментариев к Судебнику 1550 г. и переиздания «Очерков дипломатической истории русско-японской войны», которые, по мысли Б. А. Романова, должны были стать его лебединой песней. Нет никакого сомнения в том, что для него «Люди и нравы древней Руси» и впоследствии оставались самой любимой из его работ, и уже потому автор не мог считать эту свою книгу вредной. Следует также отметить, что в системе воззрений Б. А. Романова дидактический аспект его деятельности как исследователя-историка отсутствовал вовсе, и в этом он коренным образом расходился с И. И. Смирновым, который, считая себя марксистом, склонен был политизировать прошлое с целью воспитания «советского патриотизма» и перешел, руководствуясь «указаниями партии», от огульного обвинения прошлого в раннебольшевистском духе к его идеализации, основанной на новой имперско-государственной концепции 30 — 40-х годов. Сам Б. А. Романов, как было уже отмечено, не склонен был идеализировать прошлое, но по совершенно иным, по сравнению, например, с М. Н. Покровским, основаниям: он видел в нем истоки пороков настоящего.

Но так или иначе, именно этот демарш Б. А. Романова, вероятно, повлиял на заключительную резолюцию Ученого совета в той ее части, которая касалась его лично. В целом же она свидетельствовала о том, что политическая истерия захлестнула не только прессу, но и научный коллектив. «Буржуазный космополитизм» был назван «идеологическим орудием империалистической экспансии англо-американского империализма», призванным «расчистить путь для империалистической агрессии» и подорвать «мощь нашей Советской Родины», а «буржуазные космополиты» обвинены в том, что «орудовали прежде всего на самых ответственных участках исторического фронта». В частности, отмечалось, что в области истории СССР советского периода «некоторое время орудовала антипатриотическая группка, возглавляемая Минцем и Разгоном». В области же новой и новейшей истории «свое отражение буржуазный космополитизм нашел в деятельности акад. Деборина, проф. Деборина, Зубока, Нотовича и др.», допустивших «явную идеализацию и апологию американского империализма и принижение международной роли СССР». «Ярким проявлением буржуазного космополи-

283

тизма» была признана и книга Н. Л. Рубинштейна «Русская историография», в которой «развитие русской историографии» «изображается» «как результат влияния идей и течений, возникших на Западе и перенесенных в Россию». «Буржуазно-космополитические воззрения в области средневековья» были обнаружены также в книге О. Л. Вайнштейна «Историография средних веков», в которой «русская наука загнана на задворки европейской науки», и в его книге «Россия и Тридцатилетняя война», в которой автор «переоценивает иностранные источники и игнорирует русские источники».

Сотрудникам ЛОИИ С. Н. Валку и А. В. Предтеченскому были поставлены в вину ошибки буржуазно-объективистского характера. В частности, С. Н. Валк в статье «Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет» и в книге «Советская археография» «не проводит грани между советской исторической наукой и буржуазной историографией, восхваляет неокантианца Лаппо-Данилевского и т. д.». Что же касается Б. А. Романова, то было констатировано, что в его книге «Люди и нравы древней Руси» проявились «элементы национального нигилизма, выразившиеся в принижении русской культуры, в искажении облика и в отсутствии показа героизма русских людей эпохи Киевского государства».

Из сотрудников ЛОИИ основным объектом разнузданного шельмования стал С. Я. Лурье — коллега Б. А. Романова также и по университету. Он был обвинен не только в «упорном протаскивании идей так называемой мировой науки», в «отрицании освободительных войн и идей патриотизма в древности», «в беспринципном пресмыкательстве перед буржуазной западноевропейской наукой», но и в срыве издания «Корпуса боспорских надписей», подготовку которого он возглавлял и просил продлить срок окончания работ до ноября 1949 г.48 В результате С. Я. Лурье оказался уволенным из ЛОИИ (а впоследствии и из университета). Б. А. Романов был возмущен этой несправедливой акцией. Впоследствии, когда коллектив, состоявший из 8 человек под руководством акад. В. В. Струве, из года в год откладывал завершение этой работы (она вышла только в 1965 г.!), он многократно в резкой форме выступал на заседаниях Ученого совета ЛОИИ, напоминая, что С. Я. Лурье просил на это всего несколько месяцев, и всегда голосовал против пролонгации сроков.

С. Н. Валк и А. В. Предтеченский вынуждены были выступить на заседании Ученого совета с унизительным признанием своих ошибок. Эти шаги затравленных коллег, в


48 Подробно см.: Копржива-Луръе Б. Я. [Лурье Я. С] История одной жизни. С. 199 — 203.

284

том числе и письмо Б. А. Романова, были встречены Ученым советом «с удовлетворением», особенно «выраженное всеми ими искреннее желание исправить» свои ошибки.49

После этого Ученого совета прошла всего неделя, и на заседании группы истории СССР 21 апреля 1949 г. состоялось так называемое обсуждение книги «Люди и нравы древней Руси». Еще 8 апреля Б. А. Романов решил: «Если с этим будут спешить, то, пожалуй, это будет заочно, так как пока я на бюллетене, а если будут ждать, то при мне» (Е. Н. Кушевой). Дожидаться его, однако, не стали, не посчитавшись с болезнью ученого, а всего только передали ему текст доклада И. И. Смирнова.

Текст доклада И. И. Смирнова распадается на две неравные части. Под первой, состоящей из 29 страниц, стоит дата — 20.III.49 г. Далее следует дополнительный недатированный четырехстраничный фрагмент.50 По-видимому, какие-то, нам пока неизвестные, новые обстоятельства привели к тому, что И. И. Смирнов сделал эту приписку, в которой инвективы в адрес Б. А. Романова сформулированы особенно резко.

И. И. Смирнов, по его собственным словам, поставил перед собой задачу произвести «разбор исторической концепции Б. А. Романова, изложенной в его книге „Люди и нравы древней Руси"». Впрочем, начал докладчик со стандартного упрека, сводящегося к тому, что «содержание» книги «не соответствует названию»: в ней излагается история «основных социальных категорий общества Киевской Руси», вследствие чего она превратилась в очерки по истории «социального строя» древнерусского государства. Докладчик даже усилил свои претензии подобного рода указанием на то, что отсутствует в книге. В частности, Б. А. Романов «оставил вне сферы своего внимания людей древней Руси по крайней мере в двух разрезах их деятельности: 1) как строителей русской государственности и 2) как создателей древнерусской культуры». Именно в данной, очевидно, связи И. И. Смирнов осудил Б. А. Романова за то, что в книге «„люди" выступают лишь в одной сфере, в сфере отношений государства и подчинения, в сфере отношений эксплуатации, зависимости и т. д.».

Но докладчик вскоре вошел в противоречие с этим утверждением, отметив, что автор книги «счел нужным уделить <...> внимание характеристике, говоря его словами, „вопросам семейной морали, физиологии, гигиены и быта"», но это внимание было почему-то квалифицировано И. И. Смирновым как «чрезмерное» (без выдвижения критериев соразмер-


49 Резолюция Ученого совета ЛОИИ от 14 апреля 1949 г.: ПФА РАН, ф. 133, оп. 1 (1949 г.), д. 7, л. 31 — 33.

50 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, on. 1, д. 284 (машинопись, отпуск. С карандашными пометами Б. А. Романова).

285

ности). Более того, «введение этого сюжета в книгу», по мнению И. И. Смирнова, не приблизило ее автора к заявленной им теме, а «еще более способствовало тому, что картина „людей" и „нравов" оказалась не соответствующей исторической действительности». Почему обращение к данной проблематике в «историко-бытовых очерках» ей противоречит, докладчик объяснять не стал.

Напомню, что Б. А. Романов еще за год до этого заседания, при обсуждении книги 20 апреля 1948 г. на Ученом совете исторического факультета ЛГУ, говорил о причинах того, почему он считал необходимым коснуться в ней «вопросов пола» (см. выше). Хотя И. И. Смирнов, вероятно, не присутствовал на этом обсуждении, он все же был знаком с его ходом. Во всяком случае, копия стенограммы хранится именно в его архивном фонде.51

Суровой критике подверг далее И. И. Смирнов интерпретацию Б. А. Романовым процесса классообразования в феодализировавшейся Руси. Она «в корне меняет наше (чье? — В. П.) представление о путях и методах развития крепостнической зависимости крестьянства, о природе законодательства Киевской Руси, о политике государственной власти и о роли церкви киевской эпохи». «У нас нет никаких оснований, — говорил И. И. Смирнов, — чтобы согласиться с Б. А. Романовым, что исходное положение в истории смердов — это положение члена завоеванного племени в его отношении к племени завоевателя», поскольку «еще со времен „Анти-Дюринга" известно, что в основе процесса классообразования лежат факторы не военно-политические, а социально-экономические». Не видел И. И. Смирнов «никакой возможности и оснований эпоху Правды Ярославичей» определять как время, «когда смерд начинает выходить из своего почти колониального бесправия и включается в „союз княжой защиты", под „охрану княжого права"» потому, что в «Замечаниях И. В. Сталина, А. А. Жданова и С. М. Кирова по поводу конспекта учебника по истории СССР» «эпоха Правды Ярославичей середины XI в.» характеризуется как «„время, когда подводятся самые первые итоги процесса закрепощения смердов феодалами", грань, отделяющая „дофеодальный период, когда крестьяне не были еще закрепощенными", от периода феодального, в котором центральной фигурой становится закрепощенный крестьянин». При этом «классовый характер общества Киевской Руси не уничтожает прогрессивного характера общества». Ведь Маркс, «перечисляя в своем знаменитом „Предисловии к критике политической экономии" „азиатский, античный, феодальный и совре-


51 Там же, ф. 294, оп. 1, д. 44 (Стенограмма заседания Ученого совета исторического факультета ЛГУ 20 апреля 1948 г. Заверенный отпуск).

286

менный буржуазный способы производства", называет их прогрессивными эпохами экономического формирования общества».

Нетрудно заметить, что в неприятии И. И. Смирновым концепции, изложенной в книге Б. А. Романова, докладчик оперировал доктринальными критериями — совпадением или несовпадением с так называемыми руководящими указаниями и официально признанной концепцией, изложенной в работах Б. Д. Грекова. Такого рода критика не могла не носить выраженной политической окраски. Еще в большей степени она проявилась в повторении и усилении тех мотивов, которые прозвучали неделей ранее — в предыдущем выступлении И. И. Смирнова. Б. А. Романов был обвинен в том, что «смотрит на „людей" Киевской Руси и их „нравы" глазами „мизантропа" XII — XIII вв.», и это выразилось в рисуемой им картине «такими чертами и красками», которые не отражают «высокого уровня культуры Киевской Руси» и не показывают «прогрессивного характера исторических деятелей эпохи Киевского государства», не способствуют «утверждению значения Киевской Руси как важнейшей эпохи в истории нашей Родины, а, скорее, могут вызвать обратный эффект».

Следует признать, что в докладе И. И. Смирнова имели место и попытки источниковедческой полемики. Но они были крайне неудачными, так как его аргументация вступала в противоречие со сложившимися в исторической науке под мощным влиянием А. А. Шахматова традициями. Например, возражая против критики Б. А. Романовым протокольной трактовки летописного рассказа о Долобском съезде в трудах Б. Д. Грекова и С. В. Юшкова, И. И. Смирнов говорил: «Я не могу согласиться с такой трактовкой (Б. А. Романовым. — В. П.) летописного текста <...> Этот подход стирает принципиальную грань между летописью как историческим сочинением, как памятником древнерусской историографии, и произведением собственно литературным, памятником исторической беллетристики». Но тем самым И. И. Смирнов предлагал отказаться от критики летописи как исторического источника и черпать из него факты напрямую, потребительски. В заключение своего доклада И. И. Смирнов заявил, что «Люди и нравы древней Руси» — «вредная книга».

Вслед за И. И. Смирновым, доклад которого, вопреки надеждам Б. А. Романова, не содержал объективного анализа книги, выступил Г. Е. Кочин, чьи выпады были вполне ожидаемы. Согласившись с отзывом И. И. Смирнова, он за-

287

явил, что смерды в книге «выглядят очень неказисто»: «не походит, что именно они создали великое русское государство». Книга «создает неправильное впечатление о прошлом русского народа», вследствие чего она «приносит вред» и «может повлиять особенно на неискушенного читателя».

И. И. Любименко сочла, что «Борис Александрович находится в плену своего остроумия». «О наших предках он говорит с какой-то иронией, с некоторой пристрастностью», но «нельзя сказать, что она (книга. — В. Я.) объективистская <...> наоборот, слишком субъективная», «читать ее неприятна» и «дочитать до конца невозможно». Впрочем, И. И. Любименко заявила, что книга «не опасна».

Председательствовавший на заседании группы истории СССР М. П. Вяткин настаивал на том, что в случае с «Людьми и нравами...» произошел «отрыв советского историка от общей линии советской историографии». Это, по утверждению выступавшего, выразилось в «изображении людей Киевской Руси в очень черном свете», что «является худшей стороной покровщины». М. П. Вяткин выразил несогласие с И. И. Любименко в том, что «книга не опасна, не вредна». Напротив, она «является глубоким провалом».

Перед принятием резолюции председательствующий прочитал письмо Б. А. Романова, датированное 20 апреля 1949 г. и адресованное М. П. Вяткину. В нем выражалась благодарность за присылку отзыва И. И. Смирнова, «который будет зачитан в заседании группы 21 апреля». Б. А. Романов заявлял, что текст доклада «требует самого тщательного изучения». Мотивируя эту необходимость, ученый писал: «...сам отзыв является результатом необычайно внимательного изучения моей книжки и вскрывает в ней ряд совершенно не замеченных мной черт, связанных с коренными теоретическими проблемами». Касаясь «общей и принципиальной стороны вопроса», Б. А. Романов сослался на свое заявление Ученому совету от 14 апреля, где он «ясно определил свое отношение к этому вопросу». Однако он указал и на «потребность автора книжки довести дело для себя до конца, и для того просить И. И. (Смирнова. — В. П.) в частной беседе дать <...> при случае возможность уяснить, уточнить и развить положения, сформулированные в отзыве», «в целях полнейшего самоанализа». «В тех же целях» Б. А. Романов просил «и других товарищей по группе, которые, возможно, выступят с критическими замечаниями», позволить ему «вернуться к этим последним тоже в частной беседе».52

Резолюция группы истории СССР была выдержана в духе доклада И. И. Смирнова и выступлений в прениях: «Считать


52 Заявление Б. А. Романова председательствующему на заседании группы истории СССР ЛОИИ М. П. Вяткину. 20 апреля 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 106, л. 18.

288

выводы рецензии <...> правильными о том, что книга Б. А. Романова немарксистская и вредная».53

И доклад И. И. Смирнова, и ход «обсуждения», с которым Б. А. Романов был сразу ознакомлен, и заключительный вердикт группы истории СССР, и унизительная необходимость фальшивого (хотя и заочного покаяния) — все это привело Б. А. Романова, который конечно не мог согласиться с предъявленными ему обвинениями, в смятение, выбивало у него почву из-под ног, навевало мрачные мысли, вызывало растерянность. Ему казалось даже, что теперь его участие в любых коллективных предприятиях может дискредитировать саму эту работу, тем более что некоторые недоброжелательно настроенные коллеги пытались его в этом убедить. Через месяц после заседания в ЛОИИ Б. А. Романов писал в ответ на ободряющее письмо Е. Н. Кушевой: «С ужасом от раза к разу убеждаюсь в том, что процесс разрушения идет неукоснительно и заметно для невооруженного глаза. С тем вместе все выпадает из рук. На первой очереди „Повести временных лет": на днях была беседа с моими коллегами, которые уяснили мне, что я могу только загубить издание — и по существу, и в отношении сроков. Многого я попросту не понимаю в том, что нужно делать с этим изданием. Отстал от бега жизни! <...> Соответственно этому и состояние головы: про дом говорят, что он „сел", и оттого трещины пошли вкривь и вкось. Так и тут: голова „села" — и все пошло вкривь и вкось. Мне приятно, что Вы „успокоились" за меня. Похоже на то, что все же я „не вовсе" спятил, и вообще если со мной что-то произошло, то „не вовсе". Но я никогда и сам не думал, что уже „вовсе" что-то. Я только вижу, что кончается иллюзия осмысленной жизни, осмысленной работы — что из „винтика" я опять стал гвоздиком, на этот раз поржавевшим» (25 мая 1949 г.).

«Обсуждение» в ЛОИИ книги «Люди и нравы древней Руси», опиравшееся на извращенное представление о природе патриотизма и его связи с наукой о прошлом, привело в качестве ближайших последствий и к осложнениям в университете. На аттестации, проводившейся 21 июня 1949 г. на историческом факультете под председательством нового декана Н. А. Корнатовского, было зафиксировано, что «Б. А. Романов пришел из старой буржуазной школы (Платонов) и до сих пор еще не освободился от влияния буржуазной историографии». Не забыто было и то, что Б. А. Романов «был репрессирован». О книге «Люди и нравы древней Руси» говорилось как о работе, в которой автор допустил серьезные ошибки, проявившиеся в элементах «национального нигилиз-


53 Протокол заседания группы истории СССР ЛОИИ. 21 апреля 1949 г.: ПФА РАН, ф. 133, оп. 1 (1949 г.), д. 16.

289

ма», извращающих «подлинную историю древней Руси». В условиях политической истерии неожиданно под удар попали и «Очерки дипломатической истории русско-японской войны», о которых было сказано, что они «не свободны от объективистских ошибок». Они в глазах ревнителей национал-патриотической идеи состояли в том, что Б. А. Романов не делал различий между империалистической политикой России и Японии, считая их обеих виновниками русско-японской войны. Наконец, Б. А. Романову припомнили и речь на его чествовании: «Отдельные выступления проф. Б. А. Романова содержали политические ошибки». При формулировке заключительного вердикта: «Своей должности соответствует. Может быть использован в качестве руководителя специальных занятий» — было принято во внимание то обстоятельство, что «в письменном заявлении» Б. А. Романов «признал свои ошибки» и сообщил о подготовке им «новой работы по истории Киевской Руси».54

Это признание было вырвано у Б. А. Романова под угрозой увольнения из университета и носило условно-ритуальный характер. О том, что сам ученый не придавал ему никакого значения, свидетельствует его упоминание о подготовке им новой работы по истории Киевской Руси, которая не стояла не только в его ближайших, но даже и отдаленных планах. Показательно, что для придания заключению аттестационной комиссии большей убедительности Б. А. Романову была приписана принадлежность к школе С. Ф. Платонова, тогда как он всегда подчеркивал, что является учеником А. Е. Преснякова.

Возможно, с той же целью Л. В. Черепнин причислил Б. А. Романова (наряду с А. И. Андреевым и С. Н. Валком, что в отношении их справедливо) к школе учеников А. С. Лаппо-Данилевского. В ставшей одиозной, чрезвычайно предвзятой статье об этом выдающемся ученом Л. В. Черепнин утверждал, что его ученики «не сумели полностью преодолеть методологию своего учителя». Б. А. Романов был обвинен в том, что «его не удовлетворяет в историческом исследовании феодального общества применение „отстоявшихся социальных категорий"» («народные массы, вовлеченные в сеньорию», «они же оставшиеся в составе общины», «феодалы двух видов — светские и церковные»), а ему «кажется необходимым „ввести мотив перекликания" в „симбиоз этих категорий и мотив внутрикатегоричных (внутрикатегорных. — В. П.) пустот"». Л. В. Черепнин также инкриминировал Б. А. Романову то, что автора «интересует „поперечная динамика, мятущая этих людей как в географи-


54 Личное дело Б. А. Романова в Ленинградском государственном университете: Архив ЛГУ, ф. 1, оп. 46, связка 17, л. 29.

290

ческом, так и в социальном пространстве — пока-то их прочно прибьет к тому или иному берегу, определенному стандарту"». Б. А. Романову, наконец, ставилась в вину мысль «о необходимости введения в свое изложение „культурно-исторического типа" „в качестве живого действующего лица и своего рода реактива при пользовании иными историческими памятниками, с их стандартными формулировками"». Все эти неточные и потому обессмысливающие текст Б. А. Романова цитаты понадобились Л. В. Черепнину для того, чтобы провозгласить, что автор книги «Люди и нравы древней Руси» «возвращается к методам психологической и типизирующей интерпретации, развитым Лаппо-Данилевским», и «классовый анализ источников» подменил «их психологической интерпретацией и идеально-типическими построениями».55 Л. В. Черепнин то ли не уловил, то ли намеренно игнорировал провозглашенную Б. А. Романовым цель работы — показать древнерусский социум в социальной динамике, т. е. процесс классообразования, а не социальную статику. Автор статьи, вероятно, был прав, указав на влияние, которое оказал на Б. А. Романова А. С. Лаппо-Данилевский, в социологическую систему которого в качестве важного компонента входила психологическая интерпретация. Б. А. Романова с самого начала его творческого пути интересовал человек, а следовательно, социально-психологические мотивы его действий, хотя он не отвергал и классовых их побуждений. Но так или иначе, в данном контексте критика Л. В. Черепниным Б. А. Романова (как и С. Н. Валка и А. И. Андреева) была направлена на его дискредитацию.

Что касается возможных личных бесед с И. И. Смирновым и другими участниками обсуждения книги «Люди и нравы древней Руси», то они, судя по всему, так и не состоялись. Да и вряд ли Б. А. Романов испытывал в них необходимость. Только через два с половиной месяца после обсуждения книги в письме И. И. Смирнову из Сигулды, где он проводил отпуск, имел место первый (и, вероятно, единственный) отклик на это «обсуждение». Упомянув о том, что он взял с собой книгу Ф. Энгельса «Анти-Дюринг», Б. А. Романов написал, что ссылкой в докладе на нее И. И. Смирнов его «поддел»: «Оказалось, судя по пометам, что он («Анти-Дюринг». — В. П.) был у меня в работе перед войной, — и это меня еще больше поддело. Хочу посмотреть именно этот экземпляр <...> по своим следам. Поддели же Вы меня, в частности, тем, что приписали мне некую, свою, „теорию классообразования". Это было для меня совершенной неожиданностью. Теперь я думаю, что приписываете мне


55 Черепнин Л. В. А. С. Лаппо-Данилевский — буржуазный историк и источниковед//ВИ. 1949. № 8. С. 51.

291

слишком много. Но мне хотелось бы разобраться с этим до конца прежде, чем побеседовать с Вами».56 Разумеется, соперничество Б. А. Романова с И. И. Смирновым в интерпретации цитат из произведений основоположников марксизма заведомо не могло быть успешным. Но сама такая попытка симптоматична: только осознаваемая им нависшая угроза репрессий вынудила Б. А. Романова искать спасения на этом пути.

Таким образом, тяжелая идеологическая атмосфера 1949 г. и последующих годов все в большей степени давила на представителей петербургской исторической школы. Некоторых из них впрямую касалась откровенно антисемитская кампания, спровоцированная властью.57 Была продолжена линия, направленная на подрыв авторитета классиков русской науки и их учеников. Помимо статьи Л. В. Черепнина о А. С. Лаппо-Данилевском были опубликованы обскурантистские статьи А. П. Погребинского о П. Г. Любомирове,58 того же Л. В. Черепнина об А. Е. Преснякове,59 И. У. Будовница о М. Д. Приселкове,60 В. Т. Пашуто об А. А. Шахматове.61 В их появлении Б. А. Романов видел подтверждение своего мироощущения, согласно которому власти стремились вытеснить из исторической науки ученых его поколения.

Б. А. Романов по-прежнему с отвращением относился к идеологическим погромам в ЛОИИ и в университете, вновь прокатившимся в связи с появлением работ Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», «Экономические проблемы социализма в СССР», а также после нападок на Институт истории на XIX съезде компартии. Он писал в апреле 1952 г., во время одного из обострений его болезней: «У меня перед глазами сейчас пример исторического факультета моей alma mater. Тут были сказочные события последние три недели, на которые не хватит ни Гоголя, ни Щедрина — по их вредительской сущности. Причем свершались они не в тишине и скромной скрытности, а у всех на глазах и даже со стенограммами и газетными отчетами, в ноздревской шашечной манере! За время лежания мне было настрого запрещено читать. Но посетители ко мне пробирались сквозь домовые запоры, и этот кинофильм от начала до конца протекал перед моим духовным взором. Говорят, впрочем, что лента еще прошла не вся. Но основная суть происшедшего уже ясна, как бы оно ни кончилось в последнем звене. Во всем этом деле так называемый „ученый совет" факультета играл феерическую роль трижды унтер-офицерской вдовы при довольно многоголовом городничем, которого точно назвать осте-


56 Б. А. Романов — И. И. Смирнову. 6 июля 1947 г. Из Сигулды в Ленинград: Архив СПб. ФИРИ, ф. 294, д. 82, л. 34 — 34 об. В отпуск Б. А. Романов отправился, еще не залечив полностью болезнь ноги. Он об этом писал жившему в Риге И. В. Егорову: «Я буду прикован к месту болезнью моей ноги и обречен просидеть все лето. Очень это не хочется. И вот мысль: нельзя ли в Риге где-нибудь достать (напрокат или купить) инвалидную колясочку на ручном ходу» (Б. А. Романов — И. В. Егорову. Позднее 16 июня 1949 г.: ОР РНБ, ф. 273, д. 315, л. 5). К счастью, она не понадобилась.

57 См.: О задачах советских историков в борьбе с проявлениями буржуазной идеологии//ВИ. 1949. № 2. С. 3 — 13.

58 Погребинский А. Исторические взгляды П. Г. Любомирова // Там же. № 3. С. 82 — 93.

59 Черепнин Л. В. Об исторических взглядах А. Е. Преснякова//ИЗ. 1950. Т. 33. С. 203 — 231.

60 Будовниц И. У. Об исторических построениях М. Д. Приселкова// Там же. Т. 35. С. 199 — 231.

61 Пашуто В. Т. А. А. Шахматов — буржуазный источниковед// ВИ. 1952. № 2. С. 47 — 73.

292

регаюсь. В моем больном положении вся эта история воспринималась мною преувеличенно удручающе».

В этой удручающей и опасной обстановке вновь обострились старые хронические болезни Б. А. Романова — спазмы головных сосудов, повреждение глазного нерва. В цитированном выше письме речь идет именно об очередном приступе этих недугов. Лишь в конце сентября 1952 г. болезнь временно стала отступать. Об этом он писал В. Г. Гейману 29 сентября 1952 г.: «...мне разрешено теперь учиться читать и писать, но 10 — 15 минут враз. Писать значительно легче (если не перечитывать написанное, что мне недоступно). Читать — это целая проблема пока».62

Преследования и болезни лишь на время прерывали исследовательскую работу Б. А. Романова, к которой он возвращался вновь и вновь. Именно в ней и в общении с учениками находил он утешение и черпал убывающие силы: «Если бы не книга (речь шла о только что вышедшем из печати втором, дополненном и исправленном издании «Очерков дипломатической истории русско-японской войны». — В. П.), не вылезти мне бы было из моих „болестей", ее власть надо мной оказалась сильнее тяги книзу. Ту же роль сыграла, думаю, и работа с моей молодежью: они тоже тащили меня кверху и к жизни» (Г. В. Сидоровой. 13 февраля 1956 г.).

В промежутках между болезнями Б. А. Романов работал с пугающей его родных, друзей и учеников интенсивностью, на износ, и это в свою очередь провоцировало новые их приступы, которые чем дальше, тем чаще повторялись. Угнетающе действовала на ученого и общая идеологическая обстановка в стране, в Академии наук, в Институте истории. Преследования, которым он сам подвергся, вернули ему самоощущение бокового положения в науке, своего аутсайдерства. А в апреле 1953 г. последовали события, которые были восприняты Б. А. Романовым как смертельный удар по исторической науке в Ленинграде, оправиться от которого будет едва ли возможно.


62 Б. А. Романов — В. Г. Гейману. 29 сентября 1952 г.: ОР РНБ, ф. 1133, д. 210.

14. “УЧРЕЖДЕНИЕ И КОЛЛЕКТИВ…”

314

— 14 —

«УЧРЕЖДЕНИЕ И КОЛЛЕКТИВ

УБИТЫ НАПОВАЛ И НЕПОПРАВИМО»:

УПРАЗДНЕНИЕ ЛЕНИНГРАДСКОГО ОТДЕЛЕНИЯ

ИНСТИТУТА ИСТОРИИ АН СССР

В период идеологических проработок 1949 — 1952 гг. в ЛОИИ фактически прошла чистка, мотивированная, главным образом, «непригодностью» ряда его сотрудников для работы в Академии наук по политическим соображениям. За это время было уволено около половины научных сотрудников ЛОИИ — 14 человек. Среди них оказались такие ученые старшего поколения, как В. Г. Гейман, С. И. Ковалев, Р. Б. Мюллер, С. Я. Лурье, О. Л. Вайнштейн, В. А. Петров, А. И. Болтунова, а также некоторые представители среднего поколения, например О. А. Ваганов. Чистки эти велись, как уже было отмечено, под флагом борьбы с буржуазным объективизмом, антипатриотизмом, космополитизмом и с теми, «кто равнодушно относится к борьбе с враждебной идеологической системой, кому чужды основные задачи, стоящие перед советской наукой».1

В результате было признано, что произошло «укрепление <...> коллектива Ленинградского отделения», поскольку принятые взамен научные сотрудники были моложе и, главное, «работают в области истории советского периода».2 Из Ученого совета ЛОИИ были выведены А. И. Молок, И. П. Петрушевский, С. И. Ковалев, А. Ю. Якубовский, У. А. Шустер, после чего в нем образовалось «партийное ядро в 7 человек» (из 16), и он мог «лучше контролировать и руководить научной работой». Все эти меры квалифицировались как «положительная работа по освежению кадров»3 и сопровождались травлей представителей петербургско-ленинградской школы историков. В отношении к ленинградцам


1 Доклад зав. ЛОИИ М. П. Вяткина на общем собрании сотрудников ЛОИИ 12 марта 1953 г. (стенограмма хранится в делах Ученого совета ЛОИИ).

2 Справка о состоянии научных кадров ЛОИИ по состоянию на 10 февраля 1953 г. за подписью зам. директора Института истории АН СССР А. Л. Сидорова и секретаря партбюро ЛОИИ Н. Е. Носова. 12 февраля 1953 г.: Российский государственный архив социально-политической истории, ф. 17, оп. 133, д. 303, л. 147.

3 Там же, л. 147 — 148.

315

вообще сказывались давнее недоброжелательство и подозрительность властей. В частности, выдвигались обвинения в противопоставлении Ленинграда Москве. В сфере исторической науки оно усматривалось, например, в самом признании факта существования петербургско-ленинградской исторической школы, в стремлении выпятить роль Петербурга — Ленинграда в истории страны. Борьба с этими проявлениями «сепаратизма» приобретала порой курьезные формы. Так, готовящееся в ЛОИИ многотомное исследование по истории города на Неве от его возникновения до современности было предписано назвать «Очерками истории Ленинграда» — в отличие от «Истории Москвы», издававшейся в то же время.

Следствием нападок на Институт истории на XIX съезде партии стало образование в начале 1953 г., согласно указанию ЦК партии, комиссии во главе с философом Ц. А. Степаняном для обследования Института истории с последующим обсуждением отчета о его работе на заседании Президиума АН СССР. Одновременно Отдел экономических и исторических наук и вузов ЦК КПСС проводил собственную проверку работы Института истории. По ее итогам Секретариатом ЦК КПСС была образована комиссия во главе с М. А. Сусловым для подготовки и внесения в ЦК предложений «о мерах улучшения работы Института».4

Институту истории ставилось в вину, что он не возглавил советских историков «в деле перестройки научной работы», что в нем «наблюдается стремление уйти от разработки и освещения актуальных проблем исторической науки», наконец, что допущены «серьезные ошибки в деле подбора, расстановки и подготовки кадров». В результате Институт оказался засоренным «людьми, политически сомнительными», исключенными «из партии за политические ошибки», привлекавшимися «в прошлом к судебной ответственности за анти советскую деятельность», «примыкавшими ранее к меньшевикам, эсерам, бундовцам и др. враждебным партиям и группам».5

В Институте к тому времени назрел внутренний кризис, вызванный сначала тяжелой болезнью, а затем уходом с много лет занимаемого поста директора акад. Б. Д. Грекова. А. Л. Сидоров, только что назначенный заместителем и вскоре ставший исполняющим обязанности директора, и член ЦК КПСС член-корр. АН СССР А. М. Панкратова в письме от 17 февраля 1953 г. секретарю ЦК М. А. Суслову и А. М. Румянцеву выдвинули программу, призванную выправить положение. Походя коснувшись перестройки плана работы, предусматривающей подготовку трудов по таким


4 Докладная записка зав. отделом ЦК КПСС А. М. Румянцева и зав. отделом ЦК КПСС Ю. А. Жданова секретарю ЦК КПСС Н. М. Пегову. 27 февраля 1953 г.: Там же, л. 142.

5 Докладная записка зав. отделом ЦК КПСС А. М. Румянцева и ответственного работника отдела А. В. Лихолата секретарю ЦК КПСС Г. М. Маленкову: Там же, л. 24 — 30.

316

«актуальным проблемам», как «Вопросы исторической науки в свете гениального труда товарища Сталина „Экономические проблемы социализма в СССР"», «Сталинская мирная политика» и «Борьба с англо-американскими фальсификаторами исторической науки», они сосредоточили внимание на срочных мерах «по дальнейшему укреплению дирекции <...> и руководства важнейшими секторами».

Основным препятствием для «выполнения намеченных практических мероприятий» в письме было названо то, что «до недавнего прошлого дирекция целиком состояла из специалистов по ранним разделам истории феодализма». Авторы письма целили здесь лично в Б. Д. Грекова. За его спиной они просили направить в Институт в качестве заместителей директора работника Отдела науки ЦК Л. С. Гапоненко и зав. кафедрой Академии общественных наук при ЦК КПСС И. С. Галкина, а на должность заведующего сектором истории советского общества — тогдашнего главного редактора Госполитиздата Д. А. Чугаева. В тот же сектор намечалось привлечь полковников Г. Н. Голикова и Г. В. Кузьмина.6 В письме Президента АН СССР А. Н. Несмеянова и ее главного ученого секретаря А. В. Топчиева М. А. Суслову от 21 марта 1953 г. эти просьбы были поддержаны, поскольку, по мнению руководителей Академии, «институт недостаточно обеспечен квалифицированными, марксистски подготовленными кадрами», а «подбор сотрудников и подготовка кадров <...> до самого последнего времени проходили неправильно: основное внимание уделялось укомплектованию кадрами секторов, занимающихся изучением древней истории, феодализма и средних веков».7

Возможно, ввиду отсутствия Б. Д. Грекова, вышедшего из недр Ленинградского отделения Института истории и обычно оказывавшего ему поддержку, основной удар было решено нанести по ЛОИИ. Этот шаг был направлен и против самого Б. Д. Грекова. Ведь в феврале — марте 1953 г. в вину именно ему было поставлено то, что за 2 года до этого он возражал против увольнения из ЛОИИ А. И. Болтуновой и В. Г. Геймана, которые, впрочем, по настоянию ЦК были все же уволены Президиумом АН СССР.8

Итак, в феврале 1953 г. партийно-бюрократическая машина начала свои действия с целью компрометации ЛОИИ как научного учреждения в целом, и его ведущих сотрудников в частности. ЦК затребовал справки о состоянии кадров в ЛОИИ. Одна из них, цитированная выше, подписана заместителем директора Института и секретарем партбюро ЛОИИ, вторая — начальником управления кадров АН СССР


6 Отечественные архивы. 1992. № 3. С. 65 — 66.

7 Там же. С. 66 — 67.

8 Докладная записка А. М. Румянцева и Ю. А. Жданова секретарю ЦК КПСС Н. М. Пегову. 27 февраля 1953 г.: Российский государственный архив социально-политической истории, ф. 17, оп. 133, д. 303, л. 140; Докладная записка А. М. Румянцева секретарю ЦК КПСС Н. Н. Шаталину. 14 марта 1953 г.: Там же, л. 139.

317

С. И. Косиковым9, третья — секретарем Ленинградского обкома КПСС Н. Д. Казьминым.10 Из одной справки в другую переходила фраза о том, что «состав научных работников Ленинградского отделения Института истории» является «особенно неудовлетворительным».11

Доминирующий мотив справок один: в ЛОИИ много сотрудников, которые «имели проступки против Советской власти», «не внушающих политического доверия», «непригодных в деловом и политическом отношении», «сомнительных в политическом отношении». Те же обвинения содержатся и в докладных записках Румянцева и Лихолата Маленкову; Румянцева и Ю. Жданова Пегову; секретарей ЦК КПСС Суслова, Михайлова, зав. отделом ЦК Румянцева, президента АН СССР Несмеянова и ответственного работника ЦК Лихолата Маленкову; Румянцева Шаталину.

Во всех этих документах фигурировали одни и те же имена. Речь шла об известных ученых. Доктор исторических наук К. Н. Сербина оказалась неугодна тем, что в «мае 1938 г. как жена репрессированного В. Н. Кашина была арестована и приговорена к 3 годам в трудовом исправительном лагере», хотя «в ноябре 1938 г. освобождена».12 Разумеется, ничего не сказано в докладных о ее самоотверженности во время блокады Ленинграда, где она сохранила ценнейший архив ЛОИИ, за что была награждена орденом Красной Звезды. Доктор исторических наук Д. П. Каллистов в 1928 г. «был подвергнут аресту и высылке в административном порядке» «по делу философского студенческого кружка в ЛГУ», но «в дальнейшем за работу на Беломорстрое досрочно освобожден». При этом было отмечено, что он «родственник акад. Б. Д. Грекова» и «родился в Варшаве».13 Кандидат исторических наук Ш. М. Левин, «будучи студентом, примыкал к взглядам интернационалистов», а согласно другой записке, «примыкал к меньшевикам-интернационалистам».14 У доктора исторических наук Е. Э. Липшиц с 1928 г. в Париже «проживает ее дядя Карновский М. А.».15 Доктор исторических наук А. В. Предтеченский то ли издавал «в 1918 г. газету для Колчака», то ли «на территории, занятой Колчаком, занимался артистической деятельностью», а «в работах имел ошибки буржуазно-объективистского характера».16 Кандидат исторических наук А. И. Копанев «с 1941 по 1945 г. находился в плену у немцев», что соответствовало действительности, но в другом документе он обвинялся в том, что работал там переводчиком и, «выполняя поручения немецкой администрации <...> собирал сведения и доносил немецко-фашистским захватчикам о советских гражданах, бо-


9 Докладная записка начальника Управления кадров АН СССР С. И. Косикова Отделу экономических и исторических наук и вузов ЦК КПСС (А. В. Лихолату). 25 февраля 1953 г.: Там же, л. 157 — 160.

10 Докладная записка секретаря Ленинградского обкома КПСС Н. Д. Казьмина А. М. Румянцеву. 21 февраля 1953 г.: Там же, л. 155 — 156.

11 Там же, л. 28.

12 Там же, л. 150; ср. л. 28, 155, 158. В одной из докладных В. Н. Кашин назван меньшевиком (л. 159), в другой — эсером (л. 142).

13 Там же, л. 150, 158.

14 Там же, л. 151, 141.

15 Там же, л. 158.

16 Там же, л. 28, 158.

318

ровшихся против оккупационного режима».17 А это была уже клевета, поскольку Копанев не проходил даже через советские фильтрационные лагеря и никогда не обвинялся органами безопасности в предательстве, о чем на запрос из ЛОИИ был дан недвусмысленный ответ.

Относительно Б. А. Романова в этих документах сообщалось, что он «в 1930 г. был арестован и осужден по т. н. „академическому делу" на пять лет» за участие в антисоветской организации «Всенародный союз борьбы за освобождение России» («Всенародный союз борьбы за возрождение свободной России». — В. П.) и «досрочно освобожден в 1933 г.».18 Указано было и на то, что в вышедшей в 1947 г. книге «Люди и нравы древней Руси» он «представил извращенное понятие о культуре Киевской Руси», а в феврале 1949 г. в ЛГУ на чествовании его в связи с 60-летием «дал ложную характеристику отношения общественности к старой профессуре».19

Что касается организационных выводов из факта «засорения кадров» ЛОИИ, то в этом вопросе обнаружились некоторые различия. Сидоров и Носов сообщали в ЦК: дирекция Института истории и партийная организация ЛОИИ, «учитывая эти данные биографий указанных сотрудников, но отмечая их деловые качества и научные труды, считают возможным в данное время использовать их на работе. В дальнейшем мы считаем целесообразным их постепенное замещение молодыми кадрами».20 Секретарь же обкома Казьмин в письме Румянцеву ставит его в известность, что «руководству ЛОИИ <...> предложено в ближайшее время освободить от работы Копанева А. И.» (что сразу было исполнено) и просит заведующего отделом ЦК «поставить вопрос перед Президиумом АН СССР об освобождении от работы в ЛОИИ <...> Сербиной, Левина, Романова и Каллистова».21

Формулировкам решения комиссии ЦК партии был придан, как водится, более бесцветный характер. В записке Суслова, Михайлова, Румянцева, Несмеянова и Лихолата Маленкову предлагалось, чтобы Президиум АН СССР «в оперативном порядке» принял «меры по укреплению дирекции института и его ведущих секторов»; ему поручалось «пополнить состав научных сотрудников квалифицированными работниками, в первую очередь по истории советского общества, освободив от работы в Институте лиц, не отвечающих требованиям, предъявляемым к работникам Академии наук».22

В записке Румянцева Шаталину сообщалось, что «Президиуму АН СССР (тт. Несмеянову и Топчиеву) поручено при-


17 Там же, л. 139, 142,158.

18 Там же, л. 151, 158.

19 Там же, л. 159.

20 Там же, л. 151.

21 Там же, л. 156.

22 Там же, л. 72.

319

нять оперативные меры по улучшению состава кадров и руководства Ленинградским отделением Института истории».23 Однако омоложение кадров ЛОИИ, которое было произведено прежде (путем замены ранее изгнанных) и о котором одобрительно отзывались партийные инстанции, стало причиной того, что «значительная группа сотрудников» Отделения «в течение длительного времени не дает печатных научных работ».24

На состоявшемся 20 марта 1953 г. заседании Президиума АН СССР был рассмотрен вопрос «О научной деятельности и состоянии кадров Института истории АН СССР». После доклада Сидорова, содоклада Степаняна и прений было принято постановление.25 В нем отмечалось, что «в целом работа Института истории не соответствует задачам, поставленным перед советской исторической наукой гениальными трудами И. В. Сталина и решениями XIX съезда Коммунистической партии Советского Союза»; что в работах Института дается «неправильное освещение <...> прогрессивного значения присоединения нерусских народов к России, характера национальных движений»; что в Институте «нет должной бдительности по отношению к враждебным к марксизму-ленинизму концепциям и „точкам зрения"», а, напротив, «имеет место терпимое отношение к идеологическим ошибкам».

Основной удар в постановлении наносился по ЛОИИ: «Особенно неудовлетворительным является состав научных сотрудников Ленинградского отделения Института истории. Несмотря на отчисление в последние два года значительного числа сотрудников, непригодных для работы в Академии наук СССР (Лурье, Мюллер, Гейман, Болтунова и др.), в Ленинградском отделении находится еще немало лиц, не отвечающих требованиям Академии наук СССР (А. И. Копанев,26 Б. А. Романов, Р. М. Тонкова, П. В. Соловьев и др.) <...> Немногочисленные работы, подготовленные Ленинградским отделением, подверглись серьезной критике в печати (работы Валка, Предтеченского и др.). Большинство сотрудников Отделения имеет узкую квалификацию и не может быть использовано для разработки актуальных проблем исторической науки. Две трети сотрудников являются специалистами по истории феодализма и древнего мира».

Таким образом, ведущие ученые объявлялись не соответствующими академическим требованиям, а их квалификация — препятствием для решения актуальных научных задач. Выполненные в ЛОИИ работы опорочивались, хотя некоторые из их авторов были лауреатами Сталинских премий. Не-


23 Там же, л. 139.

24 Там же.

25 Архив РАН, ф. 2, оп. 6а, д. 103, л. 66 — 101.

26 Он к тому времени был уже уволен из ЛОИИ.

320

верным было определение доли специалистов по истории феодализма и древнего мира в составе ЛОИИ (она едва достигала половины).

Недобросовестной оценке положения в ЛОИИ соответствовало решение Президиума АН СССР: «В целях сосредоточения кадров и улучшения организации работы Института истории считать целесообразным упразднить Ленинградское отделение Института истории, оставив в г. Ленинграде лишь Архив Института». В статье, опубликованной по поручению ЦК КПСС, А. М. Панкратова, обосновывая это решение, утверждала: «В течение многих лет бесконтрольно и бесплодно работало Ленинградское отделение Института истории».27

Это утверждение стало расхожей формулой при предъявлении обвинений в адрес ЛОИИ. Так, в информационной статье о работе Института истории она повторена дословно: «Долгое время бесконтрольно и бесплодно работало Ленинградское отделение Института истории. План его работы не был увязан с планом института, научная тематика была сосредоточена на проблемах античной и феодальной эпохи».28

Реализуя постановление Президиума АН СССР, дирекция Института истории на заседании 16 апреля 1953 г. решила «с 20 апреля с. г. ликвидировать Ленинградское отделение, предупредив всех сотрудников о предстоящей ликвидации». Из «бывшего ЛОИИ» на работе в Институте истории были оставлены Е. В. Тарле, И. И. Смирнов, В. В. Струве, М. П. Вяткин, М. В. Левченко, С. Н. Валк, С. С. Волк, Б. М. Кочаков, Н. В. Киреев, Э. Э. Крузе, Ш. М. Левин, Н. Е. Носов и И. А. Бакланова (с временным проживанием в Ленинграде). В отношении их было решено «считать необходимым в течение 1953 г. принять меры к переводу <...> их из Ленинграда в Москву».

В штат Архива «из бывшего ЛОИИ» переводились A. Г. Маньков, В. И. Рутенбург, Б. А. Романов, Г. Е. Кочин, Т. М. Новожилова и 3. Н. Савельева. Из Института были отчислены Д. П. Каллистов, А. В. Предтеченский, К. Н. Сербина, М. Е. Сергеенко, В. Е. Бондаревский, М. С. Иванов, Е. Э. Липшиц, 3. В. Степанов, Р. М. Тонкова, С. П. Луппов, А. В. Паевская, В. И. Садикова, B. Ф. Варфоломеева и Е. И. Маслова.

Так прекратил свое существование коллектив, немало сделавший для развития исторической науки. Чтобы отвести от себя гнев партийного начальства, руководство Академии и Института истории принесло в жертву целое научное учреждение, сохранявшее традиции петербургской исторической школы. Ход дела не изменили даже события, связанные со


27 Панкратова А. Насущные вопросы советской исторической науки// Коммунист. 1953. № 6. С. 57.

28 Л. Л. В Институте истории АН СССР//ВИ. 1953. № 5. С. 126.

321

смертью Сталина (5 марта 1953 г.). Парадокс трагической ситуации состоял именно в том, что решение о ликвидации ЛОИИ принималось до смерти Сталина, а приказ об этом был подписан вскоре после его смерти. Ведь все ленинградское в глазах высших партийных органов особенно после «Ленинградского дела» все еще продолжало оставаться заведомо подозрительным.

Разгром академического учреждения ленинградских историков нанес ущерб всей отечественной историографии. Партийно-бюрократическая машина проехала по судьбам конкретных людей — ученых, лишившихся работы или, в лучшем случае, вырванных из сложившегося творческого коллектива. Упразднение ЛОИИ было результатом многолетней дискриминационной практики, направленной против ленинградской школы историков и академических учреждений, ее олицетворяющих. Политическая конъюнктура начала 50-х годов оказалась как нельзя более благоприятной для реализации этой политики.

Лишь наличие ценнейшего архива и библиотеки помешало довести погром исторической науки в рамках ленинградских академических учреждений до полной ликвидации. Вскоре на базе архива был создан Отдел древних рукописей и актов Института истории АН СССР, где нашла приют немногочисленная группа не уволенных сотрудников бывшего ЛОИИ, в том числе Б. А. Романов.

Он с тревогой следил за развитием событий, интуитивно чувствуя, что его судьба вновь повисла на волоске. Еще 5 мая 1952 г. Б. А. Романов писал Е. Н. Кушевой о работе московской комиссии, состоявшей из Б. Д. Грекова, А. А. Новосельского и В. И. Шункова: «А. А. (Новосельский. — В. П.) начал с того, что доклад (Б. М. Кочакова, зав. ЛОИИ. — В. П.) не дал ничего нового, зато выступления сотрудников показывают, что положение в ЛОИИ хуже, чем это представлялось издали. Это значило, что доклад был несамокритичным, а, выступления сотрудников рисуют положение <...> в тревожном свете <...> На другой день была составлена резолюция, которая осталась неизвестной <...> Завтра начинает работу комиссия по кадрам. Есть ли в этой последовательности какая-нибудь связь, не знаю». Очевидно, связь все же была, ибо именно вторая половина 1952 г. и стала временем, когда готовилось закрытие ЛОИИ.

Неопределенность судьбы страны после смерти Сталина переплеталась в сознании Б. А. Романова с неясностью судьбы ЛОИИ и его собственной участи, особенно' в условиях нового приступа болезни. Это его настроение проявилось в

322

письме Г. В. Сидоровой от 30 марта 1953 г.: «Март был очень тяжек. По домоседству, я был весь во власти радио и своего сознания в 4-х стенах. Молодежи и здоровым, наверное, было не так беспрерывно тяжело — хотя бы за суетой собственных забот и дел. Меня совсем придавило к земле. И работа валилась из рук <...> Ваше хорошее письмо застало меня в утро после неспанной ночи, полной тревожных мыслей. Почвой для них тогда послужил слух (теперь подтвердившийся) о ликвидации ЛОИИ. Слух же этот моментально еще оброс и еще слухами, и в результате тревога, широко охватившая людей. Меня пытаются успокоить (добрые люди!). И внешне я держу себя в узде. Но для меня ясно, что это — „начало конца", которого остается покорно ждать, сжавшись, в формах, самых для меня бедственных. Угнетает, что я увлекаю за собой Лелю29, которая, отработав всю войну на Ленфронте, демобилизовалась в 46 г. и не возобновляла гражданской медработы, став на страже моего напряженного труда. А теперь она потеряла стаж (тогда 25-летний), да и сил уже тех нет, какие требуются для акушерско-гинекологической работы. Судите сами, каким мраком это выглядит сегодня <...> Очень бы хотелось избавиться от ужасного гнета, висящего надо мной скоро как четверть века и составляющего нервный ствол твоей второй жизни. Если бы только могли себе представить, какой это ужас. Чем менее безнадежным становится мое медицинское состояние, тем более выступает безнадежность этого ужаса».

В письме Е. Н. Кушевой от 8 апреля 1953 г. Б. А. Романов рассматривал проблему перемен в исторической науке в более общем плане, в частности в связи с уходом Б. Д. Грекова с поста директора Института истории АН СССР: «Начался новый период в судьбе Института истории, да и исторической науки. Выражение „засилье грековской школы", думаю, надо переводить не дословно, смысл в том, что Б. Д. (Греков. — В. П.), делая свое дело в области древностей, делая его успешно, поддерживал и кадры, которые несли работу в этой сфере, а что касается времен новых, то, не мешая, умывал руки и предоставлял другим (кому?) делать это дело (и оно, конечно, не клеилось). Это умывание рук приводило и приводит в бешенство. И немудрено. Политика „невмешательства" не может почитаться у нас нейтральной. И вот результат! Но все же это явление не местное, а всесоюзное. По-видимому, тут тоже потребуется некий сдвиг. А пока он не произошел, придется пройти болезненную зону переходного периода. Что мы родились не раньше и не позже, этого не переменишь».


29 Елена Павловна Романова.

323

Чуть позже — с 23 по 25 апреля 1953 г. — Б. А. Романов принимается за новое письмо Е. Н. Кушевой, сохранившееся в трех вариантах, из коих отправленным оказалось последнее (от 25 апреля). Здесь переплелись раздумья о судьбе исторической науки, ЛОИИ, личной судьбе: «Все исторически отжившее отмирает внезапно, и первое время „не верится", что его не стало. А на поверку выходит, что готовилось оно давным-давно! Так и с ЛОИИ. Но не бывало еще случая, чтобы барыня рассчитывала прислугу, не устроив ей предварительно громкого скандала, не оплевав ее». «Как с „принцем и нищим": бездельничал принц, а высекли нищего». «Я прислушивался, не раздастся ли при всем том шепот „самокритики", — и не уловил ничего похожего <...> Но дело сделано. В Ленинграде с научным производством в области истории дело прикончено. Оно централизовано в Москве. Это вопрос общегосударственный, в частности бюджетный, не нашему брату судить о целесообразности „упразднения" (уж очень знакомый термин выбран для обозначения того, что сделано с ЛОИИ: его очень любил покойный Михаил Евграфович (Салтыков-Щедрин. — В. П.))». «Шоферы, которые все знают, говорят, что оно (ЛОИИ. — В. П.) будет открыто вновь! Моя способность предвидеть так далеко не идет. Мне кажется, что тут мы имеем довольно глубокие корни — растение, которое вышло наружу сейчас на историческом огороде, а завязалось несколько лет назад в виде Академии общественных наук. К тому она и предназначалась, чтобы сменить старую (советскую однако же!) „школу". Как Вы знаете, это — не первый опыт применения большого плуга. Это дорогостоящее удовольствие. Но мы же и живем в эпоху „экскаваторов". К тому же — и момент (в конъюнктурном смысле) уж очень подходящий. Дело тут, однако, не просто в историческом фронте. Под вопросом, возможно, вообще организация науки в Союзе <...> В области базиса масштабы и темпы диктуются новой высшей техникой. В сфере явлений надстроечных те же масштабы и аналогичные темпы должны поддерживаться силой живого человеческого организма — и нет тут никаких протезных мастерских в помощь людям. Отсюда неизбежные корчи. И не обойдется тут без естественного отбора — сильнейших (даже физически). В узкой исторической сфере — кончилась „эпоха Грекова" и началась новая <...> Трудно приходится на таких рубежах старикам, да еще с подорванным здоровьем <...> Я не знаю текста решения Президиума (АН СССР. — В. П.), и потому не знаю, что вменяется Институту истории и что Ленинградскому отделению. Судя по тому, что от меня скрыли текст решения,

324

я подозреваю, что там есть и вообще „клевета от вчерашнего дня", которую пришлось официально опровергать по инстанциям. Серьезно меня интересует, каковы цели и программа реорганизации Института. Я еще не читал статьи Панкратовой, но боюсь, что в ней не найду ответа на мой вопрос — ибо ответ мне нужен конкретный, а не декларативный. Что касается меня лично, то мне сказано: продолжайте работать, как работали, над книгой, хотя вы и в Архиве».

Чутье не изменило Б. А. Романову и теперь. В решении, о котором он писал, действительно речь шла и о нем. Но стараниями А. Л. Сидорова, который вел переговоры в Ленинградском обкоме партии, Б. А. Романов не был уволен вместе с рядом других ученых и оказался среди нескольких сотрудников, оставленных при Архиве бывшего ЛОИИ.

17 июня 1953 г. Б. А. Романов снова возвратился к волнующей его проблеме и писал Е. Н. Кушевой: «Решение о нашем учреждении носило открыто репрессивный характер и задумано было в этом плане давно. Оно рассчитано на физическое изничтожение здешних работников в порядке более или менее ускоренного доживания. Оргсвязи с Институтом типа поездок В. (М. П. Вяткина? — В. П.) — только ускорят этот процесс (поскольку будут плодить рабочие недоразумения на каждом шагу). А эти недоразумения будут все громче вопиять о бессмысленности такой „организации" <...> В результате, как уже много лет, живем в страхе за завтрашний день, — и ни о какой пресловутой возможности „спокойно работать" и речи быть не может. Наоборот, можно только „спокойно ждать" внезапных ударов по переносице — за „бесплодие". Пока эта гениальная формулировка не дезавуирована, чего можно ждать?». К тому же, как выяснилось, «московские сектора тяготятся ленинградскими сотрудниками под предлогом трудности руководить ими издалека! Это и естественно. Но отсюда следует, что наступает время упразднить уже не учреждение, а и самих людей». И снова об этом Б. А. Романов писал 21 октября 1953 г.: «...тяжелая сторона была в том, что это факт — учреждение и коллектив убиты наповал и непоправимо». Тем более, что сложилась ситуация, при которой «надо становиться с протянутой рукой (т. е. выпрашивая себе)» нагрузки (Е. Н. Кушевой. 20 ноября 1953 г.).

Отношение московского академического начальства к ленинградским историкам — по-прежнему постоянный предмет размышлений Б. А. Романова и критической оценки. 19 сентября 1953 г. он писал Е. Н. Кушевой: «...в сфере нашей науки Москва страдает внутренним косоглазием и ходит, так

325

сказать, носками внутрь, кроме себя ничего не видя». Тут же он отверг предположение о возможности изменений при выборах в Академию наук: «Ваше впечатление о новом характере выборов — иллюзия <...> Эта местная свистопляска вокруг дач и премий утратила всякий общий интерес. В своем соку и на инстинктах».30

Того же круга вопросов коснулся Б. А. Романов в письме к Н. Л. Рубинштейну от 7 ноября 1953 г.: «Заседания в бывшем ЛОИИ — пока только суррогат. Да они и нелюдны, так что прежний коллективности уже нет. Сказать, как приняли в Ленинграде выборы, поэтому не могу. По личному моему мнению, выборы погоды не сделают (в судьбах нашей науки). В частности, ничего не изменится в наших здесь судьбах: мы прокляты и отлучены, ни за что ни про что, окончательно и, по-видимому, к удовольствию избранных. Конечно, было бы хорошо, если бы на наших трупах взросли новые всходы в Москве. Но для этого надо верить в чудеса, к чему я с детства не приучен. Менделеевых там я не вижу. А что произойдет от охотников обвинять нас в бесплодии по случаю собственного бесплодия — сказать не берусь. Это уже дело будущих историографов — подвести итог происходящей смене двух „эпох". Только автоисториография всегда была и будет кривым зеркалом, с оглаживанием собственного живота».

Болезненная реакция Б. А. на ликвидацию ЛОИИ определила его отношение к московскому академическому начальству, причастному к этой акции. Так, когда стали упорно говорить, что в Ленинград «едет „сессия" с Тихомировым во главе лицезреть ленинградских живых покойников», Б. А. Романов расценил это как «своеобразный академический садизм. Убили, а потом едут нюхать, чем пахнет <...> Я всегда испытывал отвращение к академическому садизму и снобизму. И вот: чем больше меняется, тем больше все то же самое. Приедут чванливые енералы, а ты точно зверь в клетке. Верблюды' — те хоть плюнуть могут из клетки. А тебе остается только легко доказывать, что ты — не верблюд» (Е. Н. Кушевой. 11 мая 1954 г.).

Тревога о судьбе жалких остатков ЛОИИ не покидала Б. А. Романова. К тому были и реальные основания. Ходили слухи, что архив и библиотека бывшего ЛОИИ могут быть поглощены Библиотекой АН СССР (БАНом), в которой они располагались, а сотрудники вовсе лишатся работы. «Здесь только что возник переполох с внезапным переселением бывшего ЛОИИ вон из БАН, — писал Б. А. Романов в феврале 1954 г. Е. Н. Кушевой. — Переполох, в котором вскрылась


30 На этих академических выборах действительными членами АН СССР стали Н. М. Дружинин, А. М. Панкратова, П. Н. Поспелов, М. Н. Тихо миров.

326

полная наша беззащитность в качестве упраздненного учреждения <...> Переполох длился два-три дня и взял много нервов. Хотели распихать: архив в одно место, а библиотеку в другое, то есть окончательно распылить остатки коллектива научных сотрудников». Впрочем, эти слухи и мрачные предчувствия не оправдались.

Лишь через год ошибочность административных санкций, направленных против ЛОИИ, была признана. 5 января 1954 г. Б. А. Романов писал в связи с этим Н. Л. Рубинштейну: «Здесь поговаривают о той или иной форме восстановления ленинградского коллектива. Состояние рассеянной мануфактуры, видимо, показало себя как наименее удобное практически. Жизнь возьмет свое». О том же он писал 31 декабря 1954 г.: «История описала круг — и вернулась к исходной точке». Но потребовались еще сложные переговоры в ЦК и обкоме КПСС, а также в Академии наук, прежде чем появилось решение о восстановлении ЛОИИ. Первое заседание его нового Ученого совета состоялось в ноябре 1955 г. Это был теперь маленький коллектив, значительно уступавший по численности тому, который был до упразднения ЛОИИ. Восстановить его оказалось гораздо труднее, чем ликвидировать. Правда, с конца 1955 г. в ЛОИИ начали вливаться новые молодые силы.

1. ПРОЛОГ

12

— 1 —

ПРОЛОГ

Могли ли предугадать родители жизненный путь и судьбу своего сына, названного Борисом, родившегося в Петербурге 29 января (10 февраля) 1889 г., младшего из детей в семье профессора Института инженеров путей сообщения Александра Дементьевича Романова и школьного врача Марии Васильевны (урожденной Шатовой)? В конце 80-х годов прошлого века люди этого круга едва ли задумывались о возможности бурных революционных потрясений. Они не могли даже предположить, что им самим и их детям придется пережить три революции, последняя из которых круто изменит все общественные отношения в стране и их устойчивый и казавшийся благополучным жизненный уклад, а сын Борис в результате этого подвергнется репрессиям и гонениям, проведет несколько лет в тюрьме и концентрационном лагере, станет известным ученым, памяти которого будут посвящаться книги и издаваться сборники статей.

Ничто, казалось бы, не предвещало и выбора Б. А. Романовым профессии историка. Ведь ни его родители, ни его родственники не были профессионально связаны с гуманитарными науками. Его мать принадлежала к южнорусскому дворянскому роду, воспитывалась в семье военного, дослужившегося до полковничьего чина. Отец А. Д. Романова происходил из нижегородских государственных крестьян, в 50 — 60-х годах XIX в. служил межевщиком в Нижегородской палате государственных имуществ, а его мать до замужества была дворовой крепостной.1 Об отце Б. А. Романова известно существенно больше, чем о его матери.

А. Д. Романов родился в 1853 г. в многодетной семье. Его биография характерна для людей, вышедших из низов и поднявшихся в верхи общества в условиях пореформен-


1 Здесь и далее биографические данные об А. Д. Романове почерпнуты из сохранившихся его документов в личном фонде Б. Л. Романова (Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 1).

13

ной России исключительно благодаря их талантам и работоспособности. Учась в Нижегородской гимназии с 1863 г., А. Д. Романов вынужден был одновременно давать частные уроки, чтобы как-то прожить и помогать семье родителей. После окончания с золотой медалью гимназии А. Д. Романов в 1870 г. стал студентом физико-математического факультета Петербургского университета по математическому разряду, где и получил математическое образование. В 1874 г. он сразу же по окончании университета поступил на 3-й курс Института инженеров путей сообщения. Можно предположить, что стремление овладеть другой профессией было связано с бурным ростом железнодорожного строительства в 70 — 80-е годы, открывавшим возможность проявить себя человеку и из низов именно на этом новом поприще. Еще будучи студентом института, А. Д. Романов принимал участие в строительстве Оренбургской железной дороги.

Завершил образование в институте он в 1877 г. и получил звание гражданского инженера с правом производства строительных работ и с правом на чин коллежского секретаря, после чего А. Д. Романов поступил на службу в армию, где от рядового вольноопределяющегося I разряда в запасном батальоне лейб-гвардии Семеновского полка за 2 года прошел путь через чины унтер-офицера, портупей-юнкера до подпоручика первого железнодорожного батальона в Москве.

Уволившись с воинской службы «по прошению» в 1879 г., А. Д. Романов начал преподавательскую деятельность в качестве внештатного репетитора в своей второй alma mater, куда его пригласил его учитель, профессор и заведующий кафедрой паровой механики и паровозов Л. А. Ераков. Одновременно А. Д. Романов работал в Техническо-инспекторском комитете железных дорог. И в дальнейшем он совмещал практическую работу в железнодорожном ведомстве с педагогической и научной деятельностью в Институте инженеров путей сообщения. В институте А. Д. Романов сделал блестящую карьеру, начало которой было положено переводом на должность штатного репетитора. Репетиторы, как и профессора, получали твердый оклад — вне зависимости от числа читаемых лекций. В 1887 г. А. Д. Романов переводится на должность экстраординарного профессора, а в 1896 г. становится ординарным профессором по кафедре прикладной механики, которую и возглавил. Наконец, по выслуге 25 лет, в 1904 г., он получил звание заслуженного профессора Института инженеров путей сообщения и чин действи-

14

тельного статского советника. А. Д. Романов читал курс лекций «Теория паровых машин», «Паровозы», «Подъемные машины»; два последних лекционных курса были опубликованы. В сфере исследовательской работы А. Д. Романов, развивая теорию паровозов, разработал метод расчета паровозных шатунов и предложил вместо криволинейного графика силы тяги — параболический.2

Практическая деятельность А. Д. Романова в железнодорожном ведомстве связана была, в частности, с зарубежными поездками. Так, в 1877 г. его командировали в Германию для приемки рельсов, тогда же он побывал во Франции и в Бельгии, а в 1892 г. — в США для изучения вопроса об обслуживании паровозов сменными бригадами. Возвратился из Америки А. Д. Романов через Тихий океан и тем самым совершил кругосветное путешествие.

Внешне неожиданной была добровольная отставка А. Д. Романова, как только им был выслужен необходимый стаж для получения пенсии. Прекратил свою преподавательскую деятельность в 1909 г. 56-летний преуспевающий профессор и практическую работу — крупный инженер. Можно предполагать, что им двигали иные интересы, которым он хотел посвятить себя, освободившись от государственной службы.

Еще в гимназические времена А. Д. Романова захватила страсть к овладению языками. Тогда он самостоятельно, без учителя, начал изучать английский и итальянский. Впоследствии он посвящал освоению иностранных языков все свободное время, став полиглотом. Реализовывал свой не такой уж распространенный дар А. Д. Романов во время многочисленных поездок в Европу, Америку, Азию и Северную Африку, используя для этого отпускное время и командировки. После же выхода в отставку он проводил многие месяцы и годы в путешествиях, в ходе которых углублял и расширял свои знания. Так, летом в 1911 г. А. Д. Романов провел 3 месяца в Ченду — главном городе китайской провинции Сычуань, где не только изучал китайский язык (вместе с будущим крупнейшим ученым-китаистом В. М. Алексеевым), но и попробовал записывать китайскую речь в транскрипции латинскими буквами, потерпев, по его словам, как это было и с другими иностранцами, неудачу, после чего, в результате «нескольких проб, решил остановиться на русском алфавите как наиболее богатом». Результатом этого опыта стала написанная в 1913 г. брошюра «О транскрипции звуков китайского языка», которая, однако, из-за начавшейся войны была напечатана в Типографии имп. Академии наук только в


2 См.: Ленинградский Институт железнодорожного транспорта им. академика В. Н. Образцова. 1809 — 1959. М., I960. С. 130.

15

1916 г.3 Предпослав своей работе два эпиграфа («An inpretentious contribution to knowledge»4 и пушкинскую строку «Твой труд тебе награда»), А. Д. Романов в кратком предисловии обрисовал мотивы, приведшие его к решению выполнить эту работу: «И малый труд, за который пришлось взяться по собственному побуждению и совершенно бескорыстно, — труд, без всяких претензий относительно его значения, но старательно и любовно выполненный, может доставить большое удовлетворение, независимо оттого, что скажут о нем другие».

Выход в свет этой брошюры застал А. Д. Романова в Европе, куда он уехал лечиться в 1914 г. и откуда сумел вернуться только в 1920 г. В постскриптуме к предисловию, написанном в Риме 12 апреля 1915 г., он сообщал, что «имел случай в Национальной центральной библиотеке г. Рима ознакомиться с книгой <...>, где автором применена своя собственная транскрипция и приведен список односложных слов северного мандаринского наречия», а затем в Неаполе познакомился с «бароном Гвидо Витале, профессором китайского и русского языков в тамошнем Восточном институте». Закончил свой постскриптум А. Д. Романов прочувственной фразой: «От работы своей получено мной все, чего только мог желать: душевное удовлетворение и ряд светлых радужных минут, — и ойа совпала у меня со временем обеспеченных и очаровательных переживаний, — с той счастливой порой, когда я, наслаждаясь красотами природы и произведениями искусств, жил преимущественно в области духа, и когда моим мыслям не приводилось испытать никаких помех, ни угнетения, хотя мне пришлось болеть сердцем за пострадавших от войны и за тех, кто должен был нести на себе ее тяжести и терпеть невзгоды». Кроме этой работы А. Д. Романов подготовил также китайско-русский словарь по пекинскому говору в новой транскрипции и несколько измененному алфавиту, но он так и не был издан.

Во время своих зарубежных путешествий А. Д. Романов посещал музеи, выставки, промышленные и просветительские учреждения. В Дании он заинтересовался одной из высших народных школ и пришел к заключению, что «для подъема культуры и распространения образования, то есть для увеличения духовного и материального <...> благосостояния, подобные школы для взрослых представляют могучее средство <...> Они служат культурными центрами, оказывающими воздействие на окрестное население». Интерес к проблематике, как и в случае с китайским языком, столь далекой от


3 Романов А. Д., инженер, заслуженный профессор. О транскрипции звуков китайского языка. Пг., 1916.

4 «Вклад интерпретаций в познание» (англ.).

16

прежних профессиональных занятий А. Д. Романова, был настолько глубоким, что в 1908 г. он даже напечатал в журнале «Вестник знания» статью «О народных школах в Дании, Швеции и Финляндии». После летних поездок за границу в период, когда он еще работал в институте, А. Д. Романов выступал со своеобразными отчетами. Так, сохранилось отпечатанное в типографии объявление о его сообщении, намеченном на 26 ноября 1906 г., которое должно было состояться в актовом зале.

Совершенное владение иностранными языками позволило А. Д. Романову проявить еще одну сторону своего дарования. Он интенсивно занимался переводческой работой, выполнив и издав не только несколько переводов специальной литературы, касающейся его профессии, но и автобиографию «Из рабства к благам жизни» Букера Т. Вашингтона (1856 — 1915) — чернокожего общественного деятеля США, выдвинувшего программу обучения негров сельскохозяйственным наукам и ремеслам. Сопроводив свой перевод кратким предисловием, А. Д. Романов писал, что Букеру Вашингтону «посчастливилось не только выработать из себя человека с хорошим образованием, но и много сделать для распространения просвещения между своими соплеменниками», и «чем больше будет таких тружеников», работающих «над просвещением народных масс, тем лучше для остальных классов общества и вообще для всего человечества». Эти высказывания А. Д. Романова свидетельствуют о широте его воззрений, неприятии расовых предрассудков и ксенофобии.

Отец Бориса Александровича Романова, таким образом, был разносторонне образованным человеком, чьи интересы распространялись на языки, искусство, науку, культуру, философию, религию, социологию. Возможно, именно эта культурная домашняя атмосфера способствовала возникновению у Б. А. Романова интереса к исторической науке.

По приезде А. Д. Романова в 1920 г. из последней, ставшей длительной, поездки за границу, он, лишенный после революции пенсии, вынужден был принять неожиданное для него приглашение — возобновить преподавание в Институте инженеров железнодорожного транспорта. Своего сына, Б. А. Романова, он застал уже давно женатым человеком, работающим в Центрархиве. Длительные отлучки отца из дома не могли не сказаться на их отношениях, утративших прежнюю близость. Но Б. А. Романов высоко ценил его, любил рассказывать о своей поездке с отцом за границу (ставшей единственной), считал его незаурядным человеком

17

и неординарной личностью. А. Д. Романов скончался в 1923 г., а его жена пережила мужа на 4 года.

Старший брат Б. А. Романова — Вадим — пошел по стопам отца и стал инженером-путейцем, сестра — Нина — учительницей.

Петербургская гимназия Человеколюбивого общества стала школой, где Б. А. Романов получил среднее образование. Уже здесь, по его воспоминаниям, у него зародился тот подход, который, развившись, становится одним из принципов его профессиональной работы: «Еще учась по учебнику Виппера в школе, я приучал себя, что-нибудь изучая, оглядывать шире весь горизонт в поисках откликов, сопоставлений и перекликаний» (Е. Н. Кушевой. 16 октября 1954 г.). Во время летних гимназических каникул 1905 г, накануне последнего гимназического учебного года, отец взял своего младшего сына с собой в Европу, как писал сам Б. А. Романов в одной из своих анкет, «с образовательной целью».5 Они побывали в Германии, Бельгии, Англии, Франции, Испании, Швейцарии и Австро-Венгрии. Александр Дементьевич ввел юношу в самую гущу культурной жизни европейских стран, знакомил с учеными, деятелями культуры, водил в музеи, университеты и библиотеки. Наибольшее впечатление на взрослеющего гимназиста произвела Англия — с ее традициями, демократическими устоями и незыблемым парламентаризмом.

По возвращении домой после устоявшейся атмосферы Запада гимназист Борис Романов сразу окунулся в бурные события 1905 — 1906 гг., коснувшиеся и средних учебных заведений Петербурга. В гимназии Человеколюбивого общества, как и в других гимназиях, образовался для руководства движением совет старост, в который входил и ученик выпускного класса Б. Романов. Совет старост объявлял забастовку гимназистов, приветствовал введение педагогическим советом гимназии автономии («с глубоким приветом товарищам педагогам за их смелое и решительное выступление в борьбу с отживающим режимом») и осудил их вскоре за отмену педсоветом этой автономии, заявив о «враждебном отношении» в связи с этим к тем же педагогам.6 Несомненно, эти действия, как и представление о самодержавии, только что проигравшем войну с Японией, разделялись гимназистом Б. Романовым, поскольку он входил в этот совет старост.

Закончил гимназию он с золотой медалью через полгода — весной 1906 г.


5 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 5.

6 Валк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 8.

2.” НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ”: СТУДЕНТ ПЕТЕРБУРГСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

19

2

«НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ»: СТУДЕНТ ПЕТЕРБУРГСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

В 1906 г. Б. А. Романов поступил в Петербургский университет на историческое отделение историко-филологического факультета. Как он сам писал, именно здесь, в стенах Петербургского университета, для него и его сверстников, куда они «рвались» «каждый из своего уголка, каждый со своей биографией, со своей „программой", со своими чаяниями, но все <...> с одинаковым напряжением», наступила «настоящая жизнь».1

Первое же впечатление было, однако, иным: им показалось, что они угодили в настоящий хаос, который привнесла в университет порожденная революцией 1905 — 1906 гг. новая общественная атмосфера. Она, по свидетельству С. Н. Валка, сделала время их пребывания в Петербургском университете «самым блестящим периодом во всей почти вековой дореволюционной» его истории.2

В конце лета 1906 г., незадолго до начала занятий Б. А. Романова на первом курсе, высочайшим указом Правительствующему сенату о временных правилах восстанавливалась автономия университета, вводилось избрание ректора и проректора его Советом, а деканов — факультетами.3 Одновременно изменялся и сам порядок получения высшего образования. Если до того существовала так называемая курсовая система (возрожденная в послеоктябрьский период), то взамен ее вводилась предметная система. Факультет устанавливал лишь обязательный перечень дисциплин, экзамены по которым необходимо было сдать в любые сроки и в любой последовательности. Кроме того, студент должен был получить зачеты по просеминарию и трем (по выбору) семинариям. Время пребывания в университете не устанавливалось, посещение


1 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете: (Две речи)// Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6. С. 181 — 182.

2 Вапк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 8.

3 Вапк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 8.

20

лекций было необязательным. По выполнении всех требований студент получал выпускное свидетельство, дающее право сдавать государственные экзамены — и снова через любое число лет. Такая система была востребована революционными событиями 1905 — 1906 гг., в которых участвовали и студенты Петербургского университета, запустившие вследствие этого свои учебные дела и не имевшие возможности вновь включиться в учебный процесс, опиравшийся на последовательную курсовую систему. Но безотносительно к тому, что явилось непосредственным импульсом к изменению системы университетского образования, это был шаг вперед в деле подготовки прежде всего самостоятельно и профессионально мыслящих специалистов.

Вчерашние гимназисты, как писал Б. А. Романов, очень быстро поняли: новая, на их глазах складывавшаяся атмосфера «свободного выбора и неподсказанных решений» ставит перед ними задачу «не только присутствовать при „творении", не столько чувствовать себя ее жертвами, сколько самим творить свою жизнь, утверждать свое существование в мельчайших его подробностях». Немудрено, что в этих условиях их «жизненная мускулатура» развивалась «свободно и здорово».4

Конечно же, одна только система прохождения университетских курсов, сколь впечатляющей она ни была, оказалась бы бесплодной, если бы на историко-филологическом факультете к этому времени не сложился уникальный коллектив преподавателей. Именно с 1906 г. он стал существенно обновляться за счет прихода ряда приват-доцентов и возвращения ранее уволенных или ушедших профессоров, поддержавших студенческие требования в 1899 г. Так, 1 сентября 1906 г. вернулся в качестве приват-доцента по кафедре русской словесности С. А. Венгеров, прекративший до того здесь работу в 1899 г.; тогда же пришел на кафедру всеобщей истории приват-доцент В. Н. Бенешевич; вновь стал преподавать на той же кафедре маститый профессор Н. И. Кареев, прервавший здесь работу в 1899 г.; сюда же в 1907 г. приглашается приват-доцент П. К. Коковцов, а на кафедру истории церкви И. Д. Андреев. Наконец, со второго года обучения Б. А. Романова (1907 г.) приват-доцентом по кафедре русской истории становится A. Е. Пресняков, сыгравший одну из решающих ролей в профессиональном его становлении. Позднее — в 1908 — 1910 гт. на факультете начали работать А. С. Архангельский, B. М. Истрин, М. К. Клочков, М. Д. Приселков, С. М. Середонин, А. А. Спицын, И. И. Толстой. Но и помимо этих новых и заново приглашенных преподавателей в составе про-


4 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете. С. 182.

21

фессоров и приват-доцентов историко-филологического факультета оставался к 1906 г. ряд выдающихся ученых — С. Ф. Платонов, А. С. Лаппо-Данилевский, А. А. Шахматов, Э. Д. Гримм, И. А. Бодуэн де Куртенэ, И. М. Гревс, С. А. Жебелев, В. Н. Перетц, С. В. Рождественский, Е. В. Тарле, Б. А. Тураев, Г. В. Форстен и др.5 Какая блестящая плеяда!

К началу XX в. формировавшаяся с 30-х годов XIX в. петербургская историческая школа достигла своего апогея. Именно Петербургский университет, наряду с Академией наук, был тем учреждением, где плодотворно работали ее самые выдающиеся представители.

Одним из основоположников петербургской исторической школы по справедливости признается специалист по античности М. С. Куторга, начавший чтение лекций в Петербургском университете в 1836 г. М. С. Куторга и его ученики в исследовании во главу угла ставили требование научного критического отношения к источникам и в этом существенным образом расходились при определении задач изучения истории с профессорами Московского университета, прежде всего с Т. Н. Грановским. Эстафету от М. С. Ку-торги принял В. Г. Васильевский, крупнейший византинист, под влиянием которого находились многие ученые более молодого поколения, в частности С. Ф. Платонов, Н. Д. Чечулин, Е. Фр. Шмурло, С. М. Середонин, В. Г. Дружинин, А. С. Лаппо-Данилевский. За ними следовали их ученики С. В. Рождественский, А. Е. Пресняков и др.6

Если М. С. Куторга стоял у истоков петербургской исторической школы, то, как считал С. Н. Валк, «ярким завершением процесса ее создания стало творчество А. Е. Преснякова, и никто лучше его не представил основных черт ее научного облика». А. Е. Преснякову был присущ интерес к общим вопросам истории и социологии уже в ранние годы его научной деятельности, но первая его студенческая работа «в традициях петербургской школы» была посвящена изучению источника — «летописного памятника».7 А. Е. Пресняков естественно считал себя представителем петербургской исторической школы и в речи перед своим докторским диспутом в 1918 г. определил ее особенности. Доминирующую черту школы он охарактеризовал как «научный реализм, сказывавшийся прежде всего в конкретном, непосредственном отношении к источнику и факту — вне зависимости от историографической традиции», в восстановлении прав источника и факта, получающих более полное и непосредственное значение вне подчинения их подбора, анализа и построения


5 Список профессоров и преподавателей историко-филологического факультета императорского бывшего Петербургского, ныне Петроградского университета с 1819 г. Пг., б. г.

6 Валк С. Н. Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет // Труды юбилейной научной сессии Ленинградского государственного университета. Секция исторических наук. Л., 1948.

7 Там же. С. 56 — 57.

22

какой-либо заранее установленной схеме, вне социологического догматизма, вредящего критическому отношению к источникам. А. Е. Пресняков отметил, что в трудах представителей так называемой юридической школы, выдающимися представителями которой были С. М. Соловьев и В. О. Ключевский, при исследовании ими процесса образования Русского государства в XV в. «теоретический подход к материалу <...> обратил данные первоисточников в ряд иллюстраций готовой, не из них выведенной схемы, защищаемой историко-социологической доктрины». В результате эти историки отбирали заведомо менее достоверные источники, в частности отдавали предпочтение поздним источникам, отказываясь при этом от более ранних, исключительно потому, что они «лучше иллюстрировали принятую схему», «господство теоретических построений <...> привело к такому одностороннему подбору данных, при котором отпадало из комплекса все, что не годилось для иллюстрации установленной схемы, не подтверждало ее предпосылок». Эта система исторического мышления, по мнению А. Е. Преснякова, сложилась «под влиянием немецкой идеалистической философии и представляет собой отражение гегельянства».8

Петербургская историческая школа фактически была противопоставлена А. Е. Пресняковым московской, которую он отождествил с «юридической школой» и которая, в частности, отличалась большей идеологизированностью, склонностью к систематизации, вследствие чего материал, извлекаемый из источников, не играл подобающей ему роли, и подход к нему страдал излишней теоретичностью.9 Дело было, как справедливо отметил С. В. Чирков, в различном «отношении историков к письменному памятнику и источнику и тех корнях исследовательской методики, которую можно обозначать как культуру исследования». При этом тщательно документированное изложение в трудах петербуржцев, где «слово „не от источников" расценивалось как слово от лукавого», противостояло намеренному затушевыванию москвичами-историками, особенно В. О. Ключевским, «огромной предварительной работы над источником». Художественно-исторический синтез москвичей противостоял «результату скрупулезного документального анализа петербуржцев».10

Показательно, что П. Н. Милюков, яркий представитель московской исторической школы, упрекал петербургских ученых в излишней приверженности к источнику. Он считал, что эта традиция восходит еще к А. Л. Шлёцеру, который утверждал, что «русскую историю нельзя писать, не изучив предварительно критически ее источников». И хотя, по мне-


8 Пресняков А. Е. 1) Речь перед защитой диссертации под заглавием «Образование Великорусского государства». Пг., 1920. С. 5 — б; 2) Образование Великорусского государства XIII — XV столетий. Пг., 1918. С. 25 — 26.

9 Пресняков А. Е. Речь перед защитой... С. 6.

10 Чирков С. В. Археография и школы в русской исторической науке конца XIX — начала XX в.//АЕ за 1989 год. М., 1990. С. 21 — 27.

23

нию П. Н. Милюкова, подход Шлёцера означал «переход от компиляторов XVIII века к научному изучению истории, к концу XIX в. он устарел и доживал в Петербурге свой век». Обращение же петербургских историков к общим проблемам, по мнению П. Н. Милюкова, стало результатом влияния московской школы. Он даже вспоминал о своем посещении в начале 90-х годов XIX в. «кружка русских историков», возникшего еще в 80-х гг. как неформальное объединение научной молодежи, во главе которого встал С. Ф. Платонов, где делал доклад, который, как ему представлялось, дал «новый толчок» к уже проявившемуся «компромиссному» направлению с «сохранением специфических петербургских оговорок». Признаки такого компромисса П. Н. Милюков обнаружил в известной книге С. Ф. Платонова о Смуте XVII в., в которой первая часть посвящена критике источников, а во второй части изложена история Смуты «по-московски». «Широко и отвлеченно» могли мыслить также А. С. Лаппо-Данилевский, Н. П. Павлов-Сильванский и А. Е. Пресняков.11

Безотносительно к тому, были ли петербургская и московская школы резко противостоящими (как считал А. Е. Пресняков) или уже в конце XIX в. испытывали взаимовлияние (по П. Н. Милюкову), следует признать, что внутри петербургской исторической школы в начале XX в. существовало два направления, представленные наиболее яркими их фигурами — С. Ф. Платоновым и А. С. Лаппо-Данилевским. Если для С. Ф. Платонова и его учеников характерен был более «художественный» и в то же время эмпирический подход к задачам и методам исторического познания, то А. С. Лаппо-Данилевский и его ученики стремились выработать строгий научный метод исторического исследования.12

Б. А. Романов высоко ценил оба эти направления, особо выделяя стоявшего несколько особняком А. Е. Преснякова. Он стремился воспринять лучшие черты, свойственные петербургской исторической школе, и в силу этого считал для себя полезным посещение семинариев по русской истории и С. Ф. Платонова, и А. С. Лаппо-Данилевского, и А. Е. Преснякова.

По личным же склонностям, врожденной интуитивности натуры, образному мышлению Б. А. Романов безусловно склонялся к направлению, возглавлявшемуся С. Ф. Платоновым (в орбите которого в то время находился и А. Е. Пресняков). Не случайно в его семинарии Б. А. Романов проработал больше, чем у других преподавателей — 3 года, а в семинарии А. С. Лаппо-Данилевского — всего один год.


11 Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1990. Т. 1. С. 161 — 162.

12 См.: Валк С. Н. Выступление на объединенном заседании Института истории и Общества историков-марксистов в феврале 1931 г.//Проблемы марксизма. 1931. № 3. С. 115. Ср.: Ростовцев Е. А. А. С. Лаппо-Данилевский и С. Ф. Платонов: (К истории личных и научных взаимоотношений)// Проблемы социального и гуманитарного знания: Сб. научных работ. СПб., 1999. Вып. 1. С. 128 — 165.

24

На первом году обучения Б. А. Романов прослушал общий курс русской истории, читавшийся С. Ф. Платоновым. Через 15 лет, еще при жизни профессора, Б. А. Романов отмечал «литературную манеру чтения в аудитории» и «обаяние этой манеры», которое «всегда было заключено в том, что <...> казалось, что вам читают по тексту, а вы с удивлением, замечали, что перед вами свободная изустная речь», в процессе которой перед студентами разворачивалась картина «непрекращавшейся миниатюрной исследовательской разработки частностей, выносившихся на кафедру и там претерпевавших звуковое гранение».13

В университетские годы ближайшими друзьями Б. А. Романова стали Б. В. Александров, П. Г. Любомиров и С. Н. Чернов, с которыми сохранились на всю жизнь доверительные отношения (П. Г. Любомиров умер в 1935 г., Б. В. Александров — во время блокады Ленинграда, С. Н. Чернов погиб в Пушкине в 1942 г. во время немецкой оккупации). Для семинария С. Ф. Платонова Б. А. Романов подготовил доклады «Окладные единицы в Московском государстве», «О приписках к царственной книге и Никоновской летописи»14. Сохранились и наброски его выступления «Замечания к докладу П. Г. Любомирова о методах В. И. Сергеевича»15.

Но основными для Б. А. Романова стали все же занятия у А. Е. Преснякова, которого он всю жизнь называл своим учителем. Приглашенный в 1907 г. в университет в качестве приват-доцента, по словам Б. А. Романова, «под прямым влиянием роста научной требовательности студенческой аудитории», А. Е. Пресняков включился в программу «специальных — не эпизодических, а плановых — курсов по большим отделам общего курса для студентов, избравших своей специальностью историю России», которые читались параллельно «с ежегодно повторяемым годичным <...> общим курсом профессора С. Ф. Платонова». Именно в рамках этой программы А. Е. Пресняков «получил специальный курс Киевской Руси», который состоял из лекций и семинария. В следующих учебных годах он прочитал такие же курсы по истории Западной Руси, Литовско-Русского государства, Северо-Восточной Руси и Московского государства.16

Б. А. Романов сразу же стал слушателем лекций А. Е. Преснякова и активным участником его семинария, в котором работал в течение двух учебных лет.17 Более того, он неожиданно явился к А. Е. Преснякову на дом, что, как отметил С. Н. Валк, «было необычно по тем временам»18, чтобы заявить о своем желании заниматься у него. Это не


13 Романов Б. А. [Рец.] Акад. С. Ф. Платонов. Борис Годунов: Образы прошлого. Пг., 1921//Дела и дни: Исторический журнал. 1921. Кн. 2. С. 213.

14 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 22.

15 Там же, д. 23.

16 Романов Б. А. От редакции // Пресняков А. Е. Лекции по русской истории: Киевская Русь. М., 1938. Т. 1. С. V.

17 См. записную рабочую книжку А. Е. Преснякова, на обложке которой рукой ее владельца написано: «Темы. Библиографические заметки к практич. занятиям». На листе, датированном 19 сентября 1909 г., автографы участников семинария, в том числе Б. А. Романова («Борис Романов»), Кондакова, Михаила Карповича, Георгия Князева. На листе, датированном 1909 — 1910 гг., снова автограф Б. А. Романова (Архив СПб. ФИРИ, ф. 193, оп. 1, д. 123, л. 1 — 2, 17).

18 Валк С. Н. Борис Александрович Романов//ИЗ. 1958. Т. 62. С. 269.

25

только не оттолкнуло преподавателя от молодого 18-летнего студента, но послужило отправной точкой, с которой началось их сближение, переросшее со временем в тесные дружеские отношения, основанные на взаимной глубокой привязанности.

В семинарии А. Е. Преснякова, темой которого были летописи, Б. А. Романов менее чем через полгода, в первые месяцы 1908 г., выступил с докладом «Сословия Киевской Руси».19 Доклад произвел на руководителя настолько большое впечатление, что он предложил студенту второго года обучения переработать его в статью, получившую новое заглавие — «Смердий конь и смерд (В летописи и Русской правде)». Рекомендуя статью и ее автора, А. Е. Пресняков писал редактору авторитетного академического журнала «Известия Отделения русского языка и словесности» академику А. А. Шахматову: «В воскресенье к Вам, вероятно, явится студент Романов и представит Вам статью: о смердьем коне и смерде. Он читал ее со мною и отчасти переработал ее по моим указаниям. Я и направил его, чтобы он ее Вам снес. Интересно, как Вы ее найдете».20 А. А. Шахматов нашел статью Б. А. Романова заслуживавшей быстрейшего опубликования, и она вышла в свет в том же году, когда была сдана.21 Несомненно, в ней легко обнаруживается влияние А. Е. Преснякова, особенно излагавшейся им в лекционном курсе концепции «княжого права» и «княжой защиты». Вместе с тем и сам учитель в вышедшей вскоре книге22, защищенной в качестве магистерской диссертации, 5 раз сослался на статью своего ученика, отметив, в частности, новое прочтение им текста Лаврентьевской летописи за 1103 г. о Долобском междукняжеском съезде, касающегося участия смердов в предпринимаемом походе на половцев, и значение, придаваемое в княжеских спорах смердьим лошадям (без которых, по Б. А. Романову, князья не могли отправляться в большие походы).

Уже в первом научном труде Б. А. Романова проглядывают некоторые принципы, ставшие впоследствии элементами его научного credo: стремление к новаторству, интуиция, которая проверялась строгим источниковедческим исследованием, стройная логика аргументов, фантазия, позволявшая сопрягать и сопоставлять отдаленные источники, факты и явления, осторожность в выводах, кажущихся на первый взгляд окончательными, сочетающаяся со смелостью гипотез и предположений, психологический подход при характеристике людских побуждений, художественная образность. Сам Б. А. Романов отсчитывал с года публикации этой статьи


19 Сохранился черновик и беловик этого доклада (Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 19).

20 А. Е. Пресняков — А. А. Шахматову, 14 марта 1908 г.: ПФА РАН, ф. 134, оп. 3, д. 1234, л. 57 — 57 об.

21 Известия Отделения русского языка и словесности. СПб., 1908. Т. 13.

22 Пресняков А. Е. Княжое право в Древней Руси: Очерки по истории X — XII столетий. СПб., 1909.

26

свой путь в науке. Она сразу же обратила на себя внимание ученых. Достаточно указать, что на эту статью специальной рецензией откликнулся М. С. Грушевский.23

Симптоматично, что следующей печатной работой Б. А. Романова стали указатели (имен, авторов и предметный) к упомянутой выше книге А. Е. Преснякова. По этому поводу А. Е. Пресняков писал 14 сентября 1908 г.: «Приходил Романов. Принес корректуру своей статьи. Ему очень хочется быть причастным к печатанию моих „Очерков" — предлагал помочь мне в корректуре — и остался очень доволен, когда я предложил ему составить указатель».24 В предисловии к книге эта работа особо отмечена автором: «Сердечное спасибо Б. А. Романову, оказавшему мне и книге моей незаменимую дружескую услугу составлением указателей».25

К роли А. Е. Преснякова в своем становлении как ученого, упоминаниям о его поддержке, о солидарной позиции с ним Б. А. Романов неоднократно возвращался на протяжении всей жизни.

Стремление учиться у специалистов разных направлений привело Б. А. Романова в 1909/10 учебном году и «в знаменитый, в свое время, постоянный семинарий Лаппо-Данилевского по дипломатике частных актов Московского периода»26, тема которого была сформулирована так: «Анализ и интерпретация актов, касающихся истории прикрепления крестьян в Московском государстве». До этого Б. А. Романов вместе с другими только что принятыми на историко-филологический факультет студентами уже в первый год обучения прослушал курс А. С. Лаппо-Данилевского «Методология истории». Выступая через 9 лет на его чествовании, Б. А. Романов поделился своими тогдашними впечатлениями неофита, попавшего «прямо с гимназической скамьи» в самое пекло дисциплины, «о существовании которой едва ли все у нас знали». Вначале, в первом полугодии — «интересно, понятно, но трудно, так как требует неослабного внимания к каждому слову». Затем — «еще не столько трудно для понимания, сколько тяжело для того, чтобы перенести»: «Какой-то странный стыд за наше невежество давил на наше сознание», и «мы перестали понимать», это «непонимание как-то углублялось, чем дальше, тем больше». Зато во втором полугодии студенты к своей выстраданной «умственной радости» «стали вдруг вновь понимать». Понимать, в частности, что это «было совсем не похоже на другие лекции, даже философские», где они «видели фасад и не знали черновой работы», в отличие от лекций А. С. Лаппо-Данилев-


23 Грушевский М. С. [Рец.] Романов Б. А. Смердш конь и смерд (в летописи и Русской Правде) // Записки наукового товариства имени Шевченка. Льв1в, 1909. Т. 89, кн. 3. С. 184 — 185.

24 Архив СПб. ФИРИ, ф. 193, оп. 2, д. 9, л. 202.

25 Пресняков А. Е. Княжое право в Древней Руси. С. VIII.

26 Романов Б. А. Сигизмунд Натанович Валк [Речь на 60-летнем юбилее С. Н. Валка] // Валк С. Н. Избранные труды по археографии: Научное наследие. СПб., 1991. С. 330.

27

ского, где «требовалась самодисциплина, упорное внимание, непрерывная работа ума без надежды на отдых в течение часа». В аудитории, отмечал Б. А. Романов, «царила какая-то строгость; во время чтения она ясно сознавалась, как неумолимая».27

Именно эти впечатления о курсе лекций А. С. Лаппо-Данилевского привели Б. А. Романова в 1909/10 учебном году и в его семинарий. Данный выбор был одобрен А. Е. Пресняковым, который, следя за работой своего ученика, с известной долей беспокойства писал: «Интересно, какую репутацию заработает Романов у Лаппо-Данилевского».28 Но эти опасения оказались неосновательными. Уже в октябре 1909 г. Б. А. Романов выступил у него с докладом «Летописные известия о смердах с точки зрения истории прикрепления крестьян», а затем представил исследование «История кабального холопства»29. В самом заглавии работы был некоторый вызов семинарским традициям: ведь, согласно им, рассмотрению должны были подвергаться отдельные разновидности актов и только. Этот аспект нашел отражение, но лишь в первой части доклада — «Формуляр служилой кабалы, его видоизменения и образование формуляра 1680 г.». Вторая же его часть — «Главные моменты в развитии кабальной зависимости» — начиналась словами: «...предшествующие замечания мои носят характер служебный». Тем самым Б. А. Романов отвел дипломатике место вспомогательной дисциплины для исторического исследования, и в этом также содержался элемент вызова, поскольку, по представлению адептов школы А. С. Лаппо-Данилевского, «изучение акта переставало <...> быть единственным средством для более умелого прикладного его использования», и «он начинал жить (в сознании участников семинария. — В. П.) <...> особою своей индивидуальной жизнью», с учетом которой ставилась «цель, новая для русской науки», — «дать живую историю акта», вследствие чего дипломатика могла приобретать «независимое значение».30 К тому же к моменту чтения доклада Б. А. Романовым вышла в свет статья самого А. С. Лаппо-Данилевского, посвященная изучению служилых кабал31, — и это поставило в деликатное положение и докладчика, и руководителя семинария. По свидетельству С. Н. Валка, участвовавшего в его обсуждении, «текст самого кабального исследования являлся сочетанием точности мысли и во многом литературной изысканности языка»32. Б. А. Романов изучил около 700 изданных служилых кабал, составил графико-статистические таблицы, дававшие основы для суждений о движении общего клаузального состава этого


27 Валк С. Н. Воспоминания ученика//Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6. С. 192.

28 Цит. по: Валк С. Н. Борис Александрович Романов//Исследования по социально-политической истории России. С. 13.

29 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 25.

30 Валк С. Н. Воспоминания ученика//Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6. С. 192.

31 Лаппо-Данилевский А. С. Служилые кабалы позднейшего типа//Сб. статей, посвященных В. О. Ключевскому. М., 1909. С. 719 — 764.

32 Валк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России. С. 14.

28

вида частных актов, каждого из элементов клаузул и для заключительного содержательного вывода, согласно которому в письменный договор кабальной службы проникают две идеи — фиктивность сделки займа и служба кабального человека по смерть его господина.

В бумагах Б. А. Романова сохранились и материалы к его выступлению в семинарии А. С. Лаппо-Данилевского с возражениями В. В. Струве, прочитавшему доклад о жилых записях.33 По словам самого Б. А. Романова, он весьма сурово критиковал будущего выдающегося востоковеда.

Оценивая общую атмосферу семинария А. С. Лаппо-Данилевского, Б. А. Романов впоследствии писал: в аудитории Александра Сергеевича «можно получить строгое научное воспитание и внутренне-культурный закал <...> Там <...> не дадут мыслить не строго, там научат <...> уважать чужую мысль; там упорно вяжется культурная традиция, там неугасимый очаг честной мысли».34

Кроме семинариев С. Ф. Платонова, А. Е. Преснякова и А. С. Лаппо-Данилевского Б. А. Романов участвовал также в работе семинариев С. В. Рождественского (русская история), И. М. Гревса (средневековая история Западной Европы) и Э. Д. Гримма (история древнего Рима).

Несмотря на широкие возможности, предоставляемые факультетом для профессиональной подготовки, студенты-историки стремились углубить ее вне рамок учебного процесса. По их инициативе на историческом отделении в 1909 г. был организован кружок, председателем которого они избрали А. С. Лаппо-Данилевского, а секретарем Б. А. Романова, который затем, в 1910 г., стал его казначеем.35 27 января того же года он впервые посетил Русскую секцию Исторического общества при Петербургском университете в качестве гостя.36

Университетские профессора стремились привлечь своих наиболее талантливых студентов к той внеучебной литературной деятельности, которой они сами руководили. Так, А. Е. Пресняков, работавший редактором отдела русской истории энциклопедического словаря «Русская энциклопедия» издательства «Деятель», пригласил к сотрудничеству Б. А. Романова. Для «Нового энциклопедического словаря» Брокгауза и Ефрона, редактором аналогичного отдела которого был С. В. Рождественский, Б. А. Романов также написал большое число статей.

Революционная эпоха, начавшаяся в 1905 г., захлестнула, как уже было отмечено, и студенческие аудитории. Поступив в университет тогда, когда ее первая волна пошла на спад,


33 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 24.

34 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете. С. 186.

35 Отчет о состоянии и деятельности императорского С.-Петербургского университета за 1911 год. СПб., 1912. С. 134; Валк С. Н. Борис Александрович Романов //Исследования по социально-политической истории России. С. 14.

36 Историческое обозрение. СПб., 1911. Т. 16. Отд. II. С. 21.

29

Б. А. Романов остался в стороне от студенческих волнений 1906 г. Но в 1908 г. они возобновились. По мере того, как студенты съезжались после летних каникул, становилось ясно, что сходки неизбежны, и возникла угроза студенческих забастовок. 13 января состоялось разрешенное четырехтысячное собрание студентов, которое в резолюции, направленной Совету университета, потребовало отменить запрет министра народного просвещения от 3 мая 1908 г. функционирования собрания факультетских старост; обеспечить свободу науки и образования, восстановить полную свободу студенческих собраний, организаций и их представительства; допустить женщин к университетскому образованию, а также всех лиц, окончивших средние учебные заведения (реальные училища, семинарии, коммерческие училища, корпуса); отменить процентную норму для евреев; отменить требование предоставлять свидетельства о политической благонадежности для приема в университет.37

Ответ Совета университета, заседание которого состоялось уже на следующий день, 14 сентября 1908 г., был выдержан в умиротворяющих тонах, но содержал заверение в том, что он и «впредь будет отстаивать <...> неприкосновенность» университетской автономии, провозглашенной «высочайшим указом 27 августа 1905 г.».38 Совет, однако, не предотвратил студенческую забастовку, которая была объявлена 20 сентября. Аудитории опустели, чтение лекций прекратилось. Кончилось все тем, что в здание университета были введены городовые. Это было воспринято как унижение для всех, причастных к нему, — и профессуры, и студенческой массы.

Б. А. Романов, по-видимому, активного участия в организации забастовки не принимал, но воздерживался от посещения лекций в силу солидарности с выдвинутыми требованиями. Он, как об этом сообщил позднее, был согласен с позицией А. С. Лаппо-Данилевского, который, придя на очередную лекцию, на кафедру не взошел, а предложил 6 — 7 присутствовавшим' студентам, среди которых оказался и Б. А. Романов, «обменяться взглядами на происходящее».

Б. А. Романов, произнося речь в 1915 г. на юбилее А. С. Лаппо-Данилевского, сочувственно изложил содержание его выступления. Ученый поставил «вопрос не о целесообразности забастовки, а ее допустимости» в стенах университета вообще: «...ничуть не отрицая необходимость протеста как момента политической борьбы», он «не считает возможным делать университет ее ареной», поскольку «нельзя объективные культурные ценности нести в жертву иным


37 Протоколы заседаний Совета Императорского С.-Петербургского университета за 1908 год. СПб., 1909. № 64. С. 167 — 169.

38 Там же. С. 171.

30

целям <...> эти ценности должны существовать как таковые, неприкосновенно и непрерывно», особенно учитывая «деликатность культурной традиции и необходимость бережного с ней обращения <...> хрупкость университета в русской действительности». Вспоминая ответ А. С. Лашю-Данилевскому присутствовавших студентов, в том числе и свой, Б. А. Романов изложил его так: «Вас хорошо выслушали и очень хорошо поняли; не хуже, чем Вы — наш ответ, что иначе — не можем».39

В 1911 г. Б. А. Романов, выполнив все необходимые формальности, получил выходное свидетельство. В 1911/12 учебном году он сдавал выпускные экзамены или, как тогда их называли, — «испытания». На оценку «весьма удовлетворительно» он написал сочинение и сдал основные испытания — по русской истории, древней истории, средневековой истории, новой истории, истории славян, истории Византии, истории церкви, истории древней философии; испытание по истории новой философии было оценено на «удовлетворительно». Кроме того, Б. А. Романов подвергся дополнительным испытаниям: логика, психология, введение в языкознание, методология истории, греческий автор, латинский автор — «весьма удовлетворительно»; введение в философию — «удовлетворительно». В качестве дипломного сочинения ему была зачтена опубликованная статья о смерде и смердьем коне. В результате экзаменов Б. А. Романов получил Диплом первой степени об окончании историко-филологического факультета С.-Петербургского университета, датированный 21 декабря 1912 г.40 Декабрем же датируется решение кафедры русской истории об оставлении его при университете для подготовки к преподавательской деятельности, но без стипендии.41

Свои студенческие годы, свою alma mater, своих профессоров Б. А. Романов на протяжении всей жизни вспоминал с неизменным ностальгическим чувством. Через 3 года после того, как он покинул студенческую скамью, Б. А. Романов говорил о своей любви к университету, такому, «каким он был тогда», «когда мы впервые вошли сюда», что «навсегда сохранит воспоминания» о нем «как самое яркое, живое, цельное моральное переживание». Реальная картина студенческих лет стояла перед его мысленным взором: «Длинные хвосты канцелярских очередей и столовых стояний, пыль столбом в коридоре, по которому едва продерешься бывало до библиотеки, там предоконная толкотня с вытянутыми руками и подчас бесплодная, жар и духота в аудиториях, в которых никогда не сомневались, что они вместят всех и всем


39 Романов Б. Л. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете. С. 185.

40 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 2.

41 Там же. д.6.

31

будет хорошо, несмолкающий гул этого этажа, нескромно врывавшийся в аудиторию: мы любим и это...».42 Главное же состояло в том, что, несмотря на пыльные коридоры и душные аудитории, студенты, сколь ни разнообразны были их исторические интересы, без труда находили «удовлетворение в многообразии университетского образования»,43 ценили «заранее благожелательное отношение к личности».44

Прошло еще более 30 лет, и Б. А. Романов, приветствуя в 1948 г. С. Н. Валка в день его 60-летия, вновь вспоминал о годах студенчества, о «достославном университетском коридоре в главном здании, где сосредоточены были тогда гуманитарные факультеты». «И любили же мы этот коридор! — воскликнул он. — Его никак не отмыслишь от наших студенческих воспоминаний. Тогда в нем было теснее, чем сейчас. Отапливался он печным способом: кафельные печи по внутренней стене с круглыми черного железа печами в простенках наружной стороны; по ней же вытянуты были на нынешний взгляд совершенно экзотические, желтого дерева, глухие, неостекленные, двуспального масштаба, двухметровые в длину и аршинные в глубину, низкорослые, вечно запертые, с покатой крышей вместилища, которые, вероятно, назывались шкафами и несомненно выполняли их роль, а в просторечии слыли когда бегемотами, когда обормотами или ноевыми ковчегами». Говорил Б. А. Романов и о «несколько слабом освещении еще угольных электроламп, дававших красноватый свет сквозь накапливавшуюся к зимнему полудню пыль коридора».45 За этими бытовыми воспоминаниями проглядывала тоска по ушедшим в прошлое годам, ушедшим из жизни университетским профессорам, ближайшим друзьям, которых обретаешь в студенческую пору и которые остаются единственными до кончины.


42 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете. С. 181.

43 Там же. С. 186.

44 Там же. С. 185.

45 Романов Б. А. Сигизмунд Натанович Валк. С. 329.

3. ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ УНИВЕРСИТЕТА…

34

3

ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ УНИВЕРСИТЕТА:

«СОВЕРШЕННО ПРОТИВОПОКАЗАННОЕ ДЛЯ МЕНЯ

ПРЕПОДАВАНИЕ В СРЕДНИХ УЧЕБНЫХ ЗАВЕДЕНИЯХ»

Оставление Б. А. Романова в университете для подготовки к профессорской деятельности имело некоторую подоплеку, неприятную как для него, так и для его учителя. А. Е. Пресняков, будучи приват-доцентом, знал, что судьба его учеников всецело зависит от С. Ф. Платонова, профессора, заведующего кафедрой, который только и мог принимать решение по этому вопросу. Близость Б. А. Романова к С. Ф. Платонову и незаурядные академические успехи этого студента не могли вызвать и доли сомнения в том, как решится его судьба. И все же, очевидно, для А. Е. Преснякова не все было ясно. Поэтому 29 мая 1913 г. он отправил С. Ф. Платонову письмо, в котором в осторожной форме интересовался судьбой своих учеников: «Чернов и Романов окончили государственные экзамены; оба конечно по первому разряду. Ведь с осени они оба — Ваши „оставленные" — не так ли? Не зная, говорили ли Вы с ними, я их не решался спросить об этом».1 Возможно все же, в этом вопросе содержался и элемент лукавства. А. Е. Пресняков не мог оставаться в стороне и в полном неведении. Его огорчало не только то, что они выходили теперь из-под его формальной опеки, но и лишение Б. А. Романова стипендии. Сам Б. А. Романов, также обескураженный, впоследствии объяснял это тем, что С. Ф. Платонов оставлял со стипендией только своих непосредственных учеников. Таким образом, он оказался перед необходимостью начинать трудовую жизнь в качестве учителя гимназий и хотя бы временно прервать столь успешно начатую исследовательскую работу.


1 А. Е. Пресняков — С. Ф. Платонову. 29 мая [1913 г.]: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, ч. 2, д. 3945, л. 35 об. — 36.

35

Б. А. Романов и приступил к преподаванию в частной женской гимназии Михельсон и почти сразу же также в гимназии Таганцевой, предварительно оформив документы, необходимые для утверждения в звании учителя. А. Е. Пресняков, узнав, что Б. А. Романов взял себе 11 уроков, посчитал, что это «многовато».2 Однако вскоре Б. А. Романов пришел к выводу, что преподавание в средних учебных заведениях «совершенно противопоказано» для него, и тяготился этим видом деятельности, хотя именно она служила ему основным источником денежных средств. Вместе с тем преподавание в гимназии привело к важнейшему изменению в его личной жизни и судьбе. Едва проработав год, он решил жениться на своей ученице, Елене Павловне Дюковой. Об этом он считал необходимым поставить в известность своего учителя, который тут же написал жене (25 июня 1913 г.): «А сегодня заходил Романов, сообщил мне, что женится, но не раньше, как через год», ей надо «хоть гимназию кончить, теперь она в 8-й класс переходит, оттого он и отказался преподавать там. Может быть, это и глупо. Но ей-Богу хорошо, если в самом деле искренно, а видимо, что так. А подвел меня Романов. Я было все кончил в энциклопедии, а он меня, по влюбленности своей, надул с Ив. Грозным; придется мне самому его написать».3

Они обвенчались 26 мая 1914 г., едва Е. П. Дюкова завершила гимназический курс.4 Для этого пришлось испрашивать разрешение духовных властей, так как она не достигла еще совершеннолетия. Этот брак оказался прочным, хотя и бездетным. Е. П. Романова скончалась в октябре 1977 г., пережив своего мужа на 20 лет.

Женитьба привела к тому, что Б. А. Романову пришлось думать об обеспечении семьи, и он вынужден был увеличить свою нагрузку в гимназии. В 1915 г. он был приглашен на работу в Смольный институт, в 1916 г. оставил гимназию Михельсон. Средняя школа отнимала у Б. А. Романова много времени и сил. В одной из автобиографий он писал, что «обстоятельства личной жизни грозили вообще прекращению научной работы». Это сказалось и на ходе магистерских испытаний. Прошло предусмотренных для их сдачи 2 года, а Б. А. Романов даже еще не приступил к ним. В 1914 г. срок был продлен по 15 сентября 1915 г.5 23 мая 1915 г. Б. А. Романов успешно сдал первый магистерский экзамен — по истории церкви.6 Для дальнейших магистерских испытаний необходимо было время, и профессор С. В. Рождественский в официальном письме от имени кафедры русской истории, направленном тогдашнему ректору


2 А. Е. Пресняков — жене. 25 мая 1912 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 193, оп. 2, д. 10, л. 142.

3 А. Е. Пресняков — жене. 25 июня 1913 г.: Там же, л. 135 об. — 136.

4 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 2.

5 Там же, д. 6, л. 1.

6 Там же, д. 3.

36

Петроградского университета Э. Д. Гримму, хорошо знавшему Б. А. Романова по своему семинарию, просил о продлении срока его оставления при университете, обосновывая ходатайство тем, что «в силу тяжелых семейных и материальных условий», вынудивших Б. А. Романова нагрузить себя уроками в школе, он не смог своевременно сдать магистерские экзамены. С. В. Рождественский отмечал, что Б. А. Романов является «одним из наиболее трудолюбивых и способных молодых людей, оставленных на кафедре русской истории», что в печати появился ряд его работ, что, наконец, он ведет «некоторые специальные исследования» по изучению Московского лицевого свода и «проблем истории Великого Новгорода».7 И все же Б. А. Романову так и не удалось сдать остальные экзамены, хотя срок еще дважды продлевался — по 1 января 1917 г., а затем и до 1 января 1918 г.8

Несмотря на занятость преподаванием в гимназиях, Б. А. Романов продолжал начатое еще на старших курсах университета сотрудничество в энциклопедических словарях — «Новом энциклопедическом» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона, для которого им было написано 25 статей, и в «Русской энциклопедии» издательства «Деятель», где он являлся автором 58 статей. В словаре Брокгауза и Ефрона редактором по отделу русской истории был С. В. Рождественский, для которого, по свидетельству С. Н. Валка, Б. А. Романов «явился тогда одним из самых желанных и основных авторов ряда важнейших статей».9 Этот словарь носил академический характер, в силу чего статьи были хотя и сжатыми, но все же представляли собой своеобразные монографии, основанные на самостоятельном анализе источников и в то же время дававшие возможность проявиться особенностям авторского почерка. С. В. Рождественский охотно поручил Б. А. Романову написать ряд ключевых статей по русской истории допетровского периода, в том числе таких ответственных, как «Иван Калита», «Василий I», «Василий II Темный», «Иван IV Грозный», «Михаил Федорович» и др.

Особенно сложной стала задача подготовить статью «Иоанн IV Васильевич Грозный», автором которой в предыдущем (первом) издании словаря был К. Н. Бестужев-Рюмин. Б. А. Романов подошел к ней с полной ответственностью, но и с осознанием того, что это должен быть абсолютно независимый от предшественника текст. Здесь проявился и столь характерный для него, особенно в последующие годы, новаторский подход. Б. А. Романов попытался объяснить некоторые особенности личности Ивана IV психологическими мотивами, в частности условиями, в


7 Цит. по: Волк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 15 — 16.

8 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 1

9 Валк С. Н. Борис Александрович Романов//ИЗ. 1958. Т. 62. С. 171.

37

которых протекало его детство и взросление, отсутствием «семейной ласки», страданиями «до перепуга от насилий в окружающей среде в житейские будни», вовлечением «юного великого князя» в те жестокие меры, которыми пришедшие к власти Глинские устраняли соперников. Глинские, согласно Б. А. Романову, воспитывали у Ивана «литературные вкусы и читательскую нетерпеливость», которые, развившись, привели к тому, что в «дворцовой и митрополичьей библиотеке» он «книгу не прочитывал», а «вычитывал» из нее «все, что могло обосновать его власть и величие прирожденного сана в противовес личному бессилию перед захватом власти боярами». «Репутация» же «начитаннейшего человека XVI в. и богатейшей памяти» объяснены в статье тем, что Ивану «легко и обильно давались цитаты, не всегда точные». «Переутонченной и извращенной эгоцентричностью, израни питавшейся» в Иване IV «условиями среды и обстановки», объяснил Б. А. Романов удивлявшее современников его «чюдное разумение». Страсть же к «драматическому эффекту, к искусственному углублению данного переживания» автор вывел из резких переходов «от распоясанного будня к позирующему торжеству в детстве».

Б. А. Романов выразительными красками описал становление Ивана IV как государственного деятеля: «Обладая небольшой, но неистощимой энергией воображения, при досуге и уединенности душевной жизни, И[ван] любил писать, его влекло к образу. Получив московскую власть, плохо организованную, как и сам, И[ван] перешел к воплощению образов в действительность. Идеи богоустановленности и неограниченности самодержавной власти, которой вольно казнить и миловать своих холопей-подданных и надлежит самой все „строить", были накрепко усвоены И[ваном], преследовали его, стоило ему лишь взяться за перо, и осуществлялись им позднее с безудержной ненавистью ко всему, что пыталось поставить его в зависимость от права, обычая или влияния окружающей среды. Ряд столкновений с последней на почве личного понимания власти и ее применения создал в воображении И[вана] образ царя, непризнанного и гонимого в своей стране, тщетно ищущего себе пристанища, образ, который И[ван] во вторую половину царствования настолько любил, что искренне верил в его реальность».10

Эта проницательная и впечатляющая психологическая характеристика Ивана IV сочетается в статье Б. А. Романова о нем с лаконичным описанием основных этапов его жизни и царствования, тщательным и последовательным изложением фактов, естественным образом складывавшихся в обоб-


10 Б. Р[оманов]. Иоан IV Васильевич Грозный//Новый энциклопеди ческий словарь Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона. Т. 20. Стб. 119 — 120.

38

щенную картину внутренней и внешней политики Русского государства этого периода. Таким образом, 8 столбцов убористым шрифтом (петитом) в книге большого формата стали своеобразным шедевром молодого автора, опубликовавшего до этого лишь одну научную статью и некоторое количество относительно коротких энциклопедических заметок. Недаром старшие коллеги обратили на нее внимание, а С. Ф. Платонов предсказал ее автору, что он напишет в будущем книгу об Иване Грозном.

Более упрощенные задачи стояли перед авторами «Русской энциклопедии», так как статьи в ней должны были быть более короткими и скупыми по содержанию. Поскольку ее исторический отдел возглавлял А. Е. Пресняков, то и Б. А. Романов естественным образом стал здесь его одним из самых активных сотрудников. Более чем через 35 лет, в 1948 г., вспоминая период, когда он и его молодые коллеги «систематически работали в энциклопедических словарях под редакцией» их «учителей», Б. А. Романов говорил, выступая на 60-летнем юбилее С. Н. Валка: «Это ведь была целая полоса в жизни и отличная дополнительная научная школа, в частности школа собственно письма и выработки стиля».11 Впрочем, работа по заказам энциклопедических словарей давала молодым талантливым людям возможность получить и дополнительный заработок.

Сотрудничество с редакцией энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона в сочетании с накопленным уже Б. А. Романовым опытом преподавания в средней школе привели его к идее создания нового учебника для гимназий. Издательство словаря предложило ему подготовить план книги. Б. А. Романов взялся за это новое для себя дело и написал план-проспект учебника, который, по его замыслу, должен был состоять из трех частей и охватывать всю историю России — от начала и до царствования Николая П.12 Но по каким-то причинам на этом все и закончилось.

Начавшаяся в 1914 г. мировая («германская») война не могла, конечно, не потрясти и Б. А. Романова, и тот круг начинающих свой путь в науке молодых людей, к которому он принадлежал. Они были далеки от той шовинистической мутной волны, которая захлестнула широкие слои российского общества. Можно с большой долей определенности утверждать, что те воззрения, о которых писал позднее С. Н. Чернов, один из его ближайших друзей, Б. А. Романов разделял в полном объеме. Эти утонченные представители русской интеллигенции понимали, что «война не кончится скоро», а


11 Романов Б. А. Сигизмунд Натанович Валк [Речь на 60-летнем юбилее С. Н. Валка] II Валк С. Н. Избранные труды по археографии: Научное на следие. СПб., 1991. С. 328.

12 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 28.

39

«личные биографии всех так или иначе сплетаются с нею», вследствие чего «под ногами для занятий прежней прочной почвы нет: нет прежде всего спокойного академического настроения». Для этого круга русских историков не составляло секрета, что с каждой новой военной неудачей «гнулся внутренний фронт», а «боязнь разгрома на войне сплеталась с проблесками надежды, что эти неудачи приведут к разрешению внутреннего кризиса». «Никто из нас, — писал далее С. Н. Чернов, — этих неудач не хотел, никто не рассчитывал на них строить выход из политического тупика, но чувствовалось ясно, что власть не в силах отклонить общественную помощь и что факт принятия этой помощи приведет к налаживанию новых отношений с теми кругами, которые ее дают, а через то к ослаблению правительственного гнета вообще». С. Н. Чернов констатировал, что осенью 1915 г., «в эпоху ликвидации весенних и летних заигрываний власти с обществом, в эпоху страшных тревог за внешний фронт и полного незнания, чего ждать на внутреннем фронте, когда тревоги и незнания было, пожалуй, еще больше, чем весною и летом», они «работали меньше и хуже, чем обычно».13

Именно в этих тяжелых условиях в среде молодых ученых зрела все же мысль отметить на заседании Исторического кружка при Петербургском университете, которым с самого его создания руководил А. С. Лаппо-Данилевский, 25-летие его научно-литературной деятельности. Очередное его заседание проходило в помещении Исторического семинария 27 октября 1915 г. Когда же возникла идея, что кто-то из молодых «русских историков, не ставших его учениками по преимуществу», произнесет речь, то, как отмечал С. Н. Чернов, «недолги были размышления, после которых мы все сошлись на Б. А. Романове как тонком и чутком ораторе-историке. Недолги были и его колебания». При этом «каждое слово в речи Б. А. по ее им составлении прошло через одобрение в нашей тесной дружеской среде русских историков — не учеников А. С. [Лаппо-Данилевского] в особом значении этого слова». Вспоминая этот вечер, С. Н. Чернов описал его очень подробно. Вначале один из старейшин кружка, медиевист А. А. Тэнтэль неожиданно для А. С. Лаппо-Данилевского от лица кружка «приветствовал его своей небольшой и очень прочувствованной и теплой речью. А. С. [Лаппо-Данилевский] поблагодарил его и хотел перейти к протоколу предыдущего заседания», но «вдруг раздались слова Б. А. [Романова]: „Глубокоуважаемый Александр Сергеевич!"».14


13 Чернов С. Н. [Рец.] Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6//Дела и дни. 1922. Кн. 3. С. 178 — 179.

14 Там же. С. 179.

40

Признавшись в том, что ему всегда трудно было «принудить себя говорить на людях» и в то же время «легко было получить от» него «согласие приветствовать» юбиляра «сегодня», Б. А. Романов сказал, что дал его «под тем непременным» для него самого «условием, чтобы сказать» А. С. Лаппо-Данилевскому «и то, чего никогда никто» ему «не говорил до сих пор, и никто, вероятно, никогда не скажет после». Приветственная речь действительно была яркой, необычайной по форме и очень откровенной. Она внешне бьша как бы автобиографичной, оратор рассказывал юбиляру, какие драматические переживания испытывал студент-первокурсник на лекциях А. С. Лаппо-Данилевского по методологии истории, затем на экзамене, затем, на следующей фазе знакомства, участвуя в его практических занятиях по истории крестьян, наконец — на заседаниях Исторического кружка. Б. А. Романов очертил далее этические принципы, которыми руководствовался юбиляр в преподавании и в жизни.15

С. Н. Чернов выразительно охарактеризовал то впечатление, которое произвела речь Б. А. Романова на слушателей и на самого А. С. Лаппо-Данилевского: «Как хорошо было сидеть рядом с Б. А. в эти минуты и слушать его прекрасную речь, всею душою чувствовать чрезвычайную удачу ее построения, воплощения в ее тоне и словах наших общих мыслей и настроений. Дерзкая в своей прямоте, она создавала неожиданное настроение в массе слушателей. Сам А. С. был смущен и потрясен ею. Когда Б. А. кончил, он как-то необычно, будто рассерженный или очень обескураженный, повышенным тоном не сказал, а почти закричал: „Ну, что же я вам за все это могу сказать?! Только то, что я еще более буду чувствовать себя связанным со всеми вами!"... И перешел к протоколу заседания. В этой речи талантливо нарисован образ А. С, как он раскрывался тем из специалистов по русской истории, которые не стали его учениками в особом смысле этого слова».16 Сам Б. А. Романов считал свою речь «откликом на влияние университетской школы».

Уже один этот эпизод показывает, что в короткий период между окончанием университета и потрясениями 1917 г., несмотря на общие и личные обстоятельства, препятствовавшие сдаче им магистерских экзаменов в полном объеме, Б. А. Романов не порывал со своей alma mater, а его узкий дружеский круг не только не распался, а даже еще более сплотился. Все они были в тревожном ожидании того, что поражение на фронтах войны может раскидать их надолго,


15 Романов Б. А. А. С. Лаппо-Данилевский в Университете (Две речи)// Русский исторический журнал. 1920. Кн. 6. С. 181 — 186.

16 Чернов С. Н. [Рец.] Русский исторический журнал... С. 179.

41

если не навсегда, так как не исключалась возможность отмены всех отсрочек призыва по высшим научным заведениям.

Сложившаяся еще в студенческие годы «глубокая, хотя и своеобразная личная связь» Б. В. Александрова, П. Г. Любомирова, Б. А. Романова и С. Н. Чернова с С. Ф. Платоновым, называвшим эту группу своей «дружиной» и которой, как вспоминали в 1918 г. Б. В. Александров и Б. А. Романов, он верит, по его словам, «как себе», сохранялась и в послеуниверситетские годы. Они, помимо того что встречались в университете, часто бывали у С. Ф. Платонова дома на Каменноостровском проспекте.17 До женитьбы Б. А. Романова в семье С. Ф. Платоновых его даже считали возможным женихом одной из дочерей. Показателем близости Б. А. Романова к С. Ф. Платонову было и составление им списка его трудов для сборника статей, ему посвященных.18

Что же касается отношений Б. А. Романова с А. Е. Пресняковым, то они в эти годы становились все более близкими. Учитель был в курсе всех жизненных обстоятельств своего ученика. Б. А. Романов часто и запросто приходил к нему домой, обедал у него, советовался по различным вопросам.

Жизнь между тем в связи с войной, распутинщиной, нараставшим социальным и политическим кризисом все усложнялась. Б. А. Романов, как и его друзья, с напряжением следил за обстановкой, с тревогой обсуждая с ними перспективы и формы его разрешения. Разразившаяся Февральская революция вряд ли оказалась для них неожиданной.


17 См.: Б. А. Романов и Б. В. Александров — С. Ф. Платонову. 21 августа 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, ч. 2, д. 2069, л. 1, 3 об. — 4.

18 Список трудов С. Ф. Платонова/ Составитель Б. А. Романов//Сб. статей, посвященных С. Ф. Платонову. СПб., 1911. С. IX — XVII.

4 “ЗДЕСЬ ОПРЕДЕЛИЛИСЬ МОИ НАУЧНЫЕ ВКУСЫ”

43

4 —

«ЗДЕСЬ ОПРЕДЕЛИЛИСЬ МОИ НАУЧНЫЕ ВКУСЫ,

ПРИВЯЗАННОСТИ И ТЕМАТИКА»:

НА СЛУЖБЕ В АРХИВЕ

Падение царского режима в феврале — марте 1917 г. вряд ли стало неожиданным для Б. А. Романова и того узкого дружеского круга молодых русских историков, в который кроме него еще со студенческих лет входили Б. В. Александров, П. Г. Любомиров и С. Н. Чернов. Еще будучи гимназистом выпускного класса, он считал самодержавный режим изжившим себя, а в конце 1916 г. он вместе с друзьями, по рассказам самого Б. А. Романова, обсуждал возможные варианты выхода России из жесточайшего общенационального кризиса, возникшего вследствие бездарной внутренней и внешней политики властей, окончательно подорвавшей свою социальную базу распутинщиной. Шел разговор, в частности, о возможности и желательности созыва Учредительного собрания, необходимость которого горячо отстаивалась С. Н. Черновым. Так что отречение Николая II было воспринято ими со смешанными чувствами — и облегчением, и тревогой, которая не могла не усиливаться в связи с неизбежными в условиях революции выдвижением на поверхность политической жизни крайне радикальных элементов, хаосом и непредсказуемой стихией социального движения. Демократизация в политической сфере отвечала чаяниям Б. А. Романова. Возможно, что ему были близки настроения, охватившие И. И. Толстого, филолога-классика, приват-доцента Петроградского университета, сына известного либерального общественного деятеля и ученого-нумизмата, графа И. И. Толстого, почти до самой смерти в 1916 г. занимавшего пост петроградского городского головы, а до того, в правительстве С. Ю. Витте, министра просвещения.

44

Молодой ученый, который был старше Б. А. Романова на 9 лет, писал 6 марта 1917 г.: «...я захвачен весь, внутренне, происшедшими и происходящими событиями. Действительность кажется мне подчас сказкой. Торжество демократии свершившийся факт. Перед значительностью и ценностью, глубочайшей ценностью этого факта, бледнеют все те мелкие подробности переворота, которыми занята мысль и внимание современников <...> Совершился переворот, возвращение к старому невозможно: но не кончена борьба. Против демоса скоро восстанут, я в этом уверен, самые разнообразные силы».1

Б. А. Романов бесспорно понимал, что его работа в Смольном институте, в котором накануне февральских событий, 29 января, на него было «возложено временное исполнение обязанностей инспектора классов»2, вскоре должна закончиться. Он с усмешкой рассказывал, как о курьезе, о возмущенной реакции директрисы Смольного института на вдруг возникшие непомерные, с ее точки зрения, запросы горничных, неожиданно для нее потребовавших выдачи дополнительной смены деликатных предметов нижнего белья. С сентября 1917 г. Б. А. Романов стал работать в гимназии Мушниковой, преобразованной в 1918 г. в советскую трудовую школу № 28 Советского района Петрограда. Он по-прежнему тяготился необходимостью преподавания в средних учебных заведениях. Радуясь за П. Г. Любомирова, именно в 1917 г. защитившего в Петроградском университете магистерскую диссертацию, он не мог не сравнивать свою судьбу с положением друга. Безрадостность перспективы очень угнетала его. На диспуте и «после диспута»3 Б. А. Романов последний раз перед более чем годичным перерывом встретился с С. Ф. Платоновым, который, как видно, не предложил ему какую-либо работу в университете или в Женском педагогическом институте.

К сожалению, не сохранилась сколько-нибудь достоверная информация об отношении Б. А. Романова к деятельности временных правительств в 1917 г. и политических предпочтениях в это время. Правда, его университетский однокурсник И. В. Егоров, примкнувший к большевикам, написал в своих воспоминаниях об их споре ранней осенью 1917 г. Б. А. Романов, утверждает И. В. Егоров, высказался якобы против выхода России из войны, которая, согласно этому свидетельству, по его мнению, должна быть доведена до победного конца, тем более что «союзники помогут переформировать и заново перевооружить русскую армию, что Германия и ее союзники истощены». Смысл этой беседы все


1 Меликова С. В.. Толстой И. И. «Любовь, купленная страданиями». Роман в письмах II Звезда. 1996. № 9. С. 152.

2 Трудовой список Б. А. Романова: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 17.

3 Б. А. Романов и Б. В. Александров — С. Ф. Платонову. 21 августа 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, д. 2069, л. 1 (почерк Б. А. Романова).

45

же не вполне ясен. Независимых подтверждений относительно содержания этого разговора нет. Встреча И. В. Егорова с Б. А. Романовым произошла в Бюро обзоров повременной печати при Временном правительстве, где последний недолго работал.4

О реакции Б. А. Романова на октябрьский переворот в Петрограде также нет никаких хронологически близких к этому событию документальных, мемуарных или эпистолярных свидетельств. Имеется лишь устное известие, переданное через ряд лиц и потому непроверяемое, согласно которому Б. А. Романов якобы говорил, что новая власть не продержится долго.

Интересно в этой связи мнение И. И. Толстого о событиях октября 1917 г. Он считал, что «знамя, под которым происходит движение, является лишь обманчивой вывеской, часто не отвечающей, не передающей скрытого содержания данного исторического явления». «Конечно, — писал он 16 ноября 1917 г., — мы переживаем сейчас момент террора: причудливым образом „свобода народа" приняла форму „произвола большевиков". Вероятно, действуют и немецкие деньги; но квалифицировать „октябрьский переворот" просто названием „авантюра" вряд ли возможно: масса народа идет все же за большевиками, прельщенная лозунгами всенародного мира, мира народов и прекращения мировой братоубийственной войны. Но, <...> в действительности, в диктатуре Ленина — Троцкого <...> русский народ изживает, так кажется мне, элементы царского произвола, заветы былого царского самодержавия. Слишком поздно получил наш народ свободу: не рано, а слишком поздно! <...> Чтобы дойти до нее, действительно „завоевать свободу", надо сперва изжить опьянение произволом».5 Возможно, Б. А. Романов тогда частично был согласен с этими соображениями.

Правда, через 6 лет он писал по-иному. В 1924 г., отвечая в общей для всех служащих Центрархива, где он тогда работал, анкете на стандартный вопрос об отношении к октябрьскому перевороту, он писал: «Активного участия не принимал. Находился во время переворота в Петрограде. В школе, где работал (б. гимназия Мушниковой), решительно выступил против саботажа и забастовки по поводу разгона Учредительного собрания, в способность коего, как и всех буржуазных партий, вывести страну из войны не верил, выход же из войны считал тогда абсолютно необходимым, столь же как и образование активной революционной власти, готовой всеми средствами отстоять подлинную самосто-


4 Егоров И. В. От монархии к Октябрю: Воспоминания. [Л.,] 1980. С. 227.

5 Мелихова С. В., Толстой И. И. «Любовь, купленная страданиями». С. 158.

46

ятельность страны, порабощенной странами Антанты, на основе радикальной перестройки государственного аппарата и общественных отношений и экономики и создания революционной армии. Отношение мое тогда к Октябрьскому перевороту было, как к единственному, что еще оставалось, чтобы стране выжить и не стать жертвой дикой реакции и рабства».6

Нарочитость всей этой словесной конструкции не вызывает сомнений. О какой дикой реакции и рабстве могла идти речь в 1917 г.? Анахронизмом для этого времени были и слова о революционной армии. Пожалуй, лишь факт выступления Б. А. Романова против саботажа и забастовки, как легко тогда проверяемый, может быть признан достоверным, но мотивы, исходя из которых им было принято такое решение, остаются неясными. Ничего не известно и о том, как пережил Б. А. Романов первый год пролетарской диктатуры. Он работал в 1917/18 учебном году в гимназии Мушниковой, в апреле 1918 г. также стал преподавать историю и общественные науки на I пехотных командных курсах Красной Армии. Этот факт его биографии остается неясным. Каким образом ему удалось получить такую работу, что его побудило дать на нее согласие? Можно высказать лишь предположение, что она давала некоторые средства к существованию и надежду на защиту в условиях полного беззакония. И. И. Толстой писал 20 апреля 1918 г. о страшной дороговизне, о том, что ему едва удается свести концы с концами, что ему «пришлось прибегнуть к единственно возможному средству — распродаже части имущества». «Неуверенность в завтрашнем дне, вечная угроза личному существованию, заботы об изыскании средств к существованию <...> невозможность отдаться серьезной научной работе — вот обстановка, в которой нелепо тратится жизненная <...> энергия».7

События, последовавшие после октябрьского переворота в Петрограде, не только разрушили налаженный образ жизни, но и привели к распаду дружеского круга Б. А. Романова: П. Г. Любомиров и С. Н. Чернов уехали из Петрограда в Саратов, где стали преподавать в университете. На долгое время прервалась связь с С. Ф. Платоновым. Б. А. Романов писал ему в конце августа 1918 г.: «...этот более чем год <...> раскорчевал нашу жизнь»8.

Но 1 июля 1918 г. произошел резкий перелом в его судьбе, наложивший отпечаток на всю его дальнейшую профессиональную деятельность и восстановивший, в частности, контакты с С. Ф. Платоновым: Б. А. Романов в числе дру-


6 Цит. по: Вапк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 16.

7 Мепикова С. В., Толстой И. И. «Любовь, купленная страданиями». С. 165 — 166.

8 Б. А. Романов и Б. В. Александров — С. Ф. Платонову. 21 вгуста 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. I, д. 2069, л. 1.

47

гих молодых ученых был приглашен на работу в нарождающееся архивное ведомство Петрограда.

Еще до октября 1917 г. стихийное уничтожение документальных свидетельств о прошлом в ликвидируемых учреждениях самодержавного режима специалисты-историки воспринимали, по словам А. Е. Преснякова, «как глубоко личную трагедию». И уже в марте 1917 г. «встрепенулись лучшие силы работников на ниве исторического изучения и архивного дела»,9 которые и организовали Союз российских архивных деятелей. Именно в недрах этой общественной организации возникла идея централизации архивного дела, была осознана необходимость законодательных основ формирования единого архива и преодоления узкой ведомственности. По существу еще до октября 1917 г. были разработаны принципы организации архивного дела. Об этом подробно писал уже после октябрьского переворота в Петрограде А. Е. Пресняков, указывавший на ведущую роль Союза российских архивных деятелей: «Союз сразу же поставил на очередь не только охрану архивных ценностей, но и широкие организационные задачи. Конечной целью Союза стало создание авторитетного и полномочного органа по руководству постановкой архивного дела в России, органа, который имел бы общее, государственное значение. Подготовляя коренную реформу управления архивным делом в направлении его централизации, Союз наметил ряд существенных задач для разработки принципов и методов архивоведения и проведения их в жизнь, программу издания соответственных трудов справочного и научного характера, а также для устройства курсов лекций по теоретической и практической подготовке архивных работников».10

Однако реализовать эти насущные задачи в условиях хаоса и сумятицы 1917 г. Союзу не удалось.11 Октябрьский переворот лишь многократно усилил вандализм в отношении архивных ценностей, придав ему идеологическое обоснование: на документы стали смотреть как на элементы старого строя, подлежавшего разрушению.12 Назначенные в крупнейшие архивохранилища большевистские комиссары поставили их под свой контроль и организовали в ноябре 1917 — феврале 1918 г. издание серии тайных дипломатических документов, имевших большое политическое значение, но отличавшееся элементарной безграмотностью.13 Попытки научной общественности как-то повлиять на возникшие споры о судьбе архивов увенчались частичным успехом: 1 июня Совнарком принял декрет «О реорганизации и централизации архивного дела в РСФСР». Для руководства всей системой ар-


9 Пресняков А. Е. Реформа архивного дела в России // Русский истори ческий журнал. 1918. Кн. 5. С. 206 — 207.

10 Там же. С. 209.

11 См.: Хорхордина Т. История Отечества и архивы. 1917 — 1980-е гг. М., 1994. С. 6 — 34.

12 Там же. С. 34-38.

13 Там же. С. 39.

48

хивов было создано Главное управление архивным делом (Главархив). Его руководителем стал член большевистской партии с 1917 г. Д. Б. Рязанов, отличавшийся широтой и самостоятельностью взглядов. В эмиграции он по поручению немецких социал-демократов занимался поисками рукописей Маркса и Энгельса, пытался осуществлять их первичную классификацию и имел вследствие этого некоторый практический опыт архивной работы.

Декрет был воспринят представителями «старой» школы историков как долгожданное решение, призванное стать основой для реформы архивного дела в интересах науки в целом, исторической науки — в частности. В. Н. Бенешевич даже назвал этот декрет «декларацией прав науки в архиве».14 Именно поэтому С. Ф. Платонов ответил согласием на неожиданное для него предложение взять на себя руководство Петроградским отделением Главархива в качестве заместителя Д. Б. Рязанова. Несмотря на его резко отрицательное отношение к новым властям и неверие в успех социализма, С. Ф. Платонов с удивлением обнаружил, что на него «вдруг начался спрос». «Я встал рядом (и в согласии) с „левым с[оциал]-д[емократом]" и „революционным марксистом" Рязановым-Гольденбахом, который ведет <...> управление, — писал он 20 июля 1918 г. — Это ученый, порядочный и добрый еврей, революционер-теоретик, к которому все члены управления относятся с признанием и расположением. После упорной двухмесячной работы в Петербурге и Москве мы наладили Главное и два областных архивных управления <...> Благодаря уму и такту Рязанова дело попало в ученые руки, руководится коллегиями и руководствуется только интересами дела безо всякой политики. Много архивов спасено и охранено, много работников возвращено к делу и обеспечено. После суеты строительства чувствуешь себя удовлетворенным и не боишься дальнейших осложнений. Они, конечно, неизбежны. Но историки их не убоялись, и, слава Богу, все встали к делу».15

А. Е. Пресняков стал главным инспектором Петроградского отделения Главархива, отвечающим за выявление, учет, охрану и размещение тех архивных фондов, которым грозило уничтожение. Вслед за ними в архив пришла блестящая плеяда их коллег и учеников, часть которых работала в университете, часть — в других учреждениях, в том числе и в средних учебных заведениях. Поэтому привлечение Б. А. Романова, Б. В. Александрова, С. Н. Валка, К. Д. Гримма, а затем П. А. Садикова, Е. В. Тарле, Б. Д. Грекова, С. Я. Лурье и ряда других исследователей


14 Аннинский С. Первая конференция архивных деятелей Петрограда. 25 — 28 мая 1920 года//Дела и дни. 1920. Кн. 1. С. 381.

15 «Безо всякой политики» (Письмо С. Ф. Платонова И. А. Иванову. Июль 1918 г.) / Вступительная статья и подготовка текста к публикации Л. М. Сориной//Отечественные архивы. 1998. № 4. С. 80 — 82. И. А. Ива нов до середины 1918 г. возглавлял Тверскую ученую архивную комиссию.

49

для работы в петроградском архивном ведомстве было вполне естественным. Большевистской власти пришлось пока примириться с тем, что новое и ответственнейшее дело будет осуществляться силами беспартийных ученых, большая часть которых определенно стояла в оппозиции к новой власти. Но иного выхода у нее и не было: она не располагала партийными, профессионально подготовленными кадрами, способными возглавить и повседневно проводить реформу.

Б. А. Романов воспринял свое приглашение на работу в архив с воодушевлением и энтузиазмом. Будучи фактически оторванным на протяжении долгих 8 лет от науки, он надеялся, что именно здесь ему удастся вернуться к исследовательской работе. В составленном Б. А. Романовым (подписанном также Б. В. Александровым) письме к С. Ф. Платонову это его настроение выражено ярко и с обычной для него эмоциональностью: «...ярость нашей работы поддерживалась тем давно жданным чувством, что мы вьем гнездо для себя и своей научной работы, и то обстоятельство, что собственными руками и по своему плану из пустого места через хаос создаем космос от А до Ижицы, было особенно нам драгоценно». Увлеченность молодых ученых, «воодушевленных именно научными задачами „Архивного возрождения"», «исходной мыслью» об участии в «научной реорганизации архивного дела», сразу же вошла в противоречие с советскими реалиями второй половины 1918 г. Они считали, что сама постановка архивного дела в этот начальный момент противоречит «исходной мысли о научной» его «организации». Отсюда возникли и опасения, что они рискуют «попасть маленькой кучкой» профессионалов «в скопище людей, неспособных отнестись к этому делу bona fide и с чистым чувством».16 Неразбериха отчасти была вызвана тем, что, по свидетельству С. Н. Валка, также стоявшего у истоков Главархива, к тому времени, когда Б. А. Романов пришел сюда работать, «существовали лишь предназначенные, но не оборудованные еще даже стеллажами помещения в здании бывшего Сената да раскиданные по разным местам города фонды, которые еще предстояло перевезти в образовываемый советский архив».17

Местом службы Б. А. Романова стало 2-е отделение V (впоследствии — экономической) секции Единого государственного архивного фонда (ЕГАФ), где были сосредоточены архивы Министерств финансов, торговли и промышленности, Государственного контроля, банков. Уже 10 июля 1918 г. Б. А. Романов был назначен на должность заведующего 1-го


16 Б. А. Романов и Б. В. Александров — С. Ф. Платонову. 21 августа 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, д. 2069, л. 1 об.

17 Валк С. Н. Борис Александрович Романов. С. 17. Подробно о службе Б. А. Романова в Главархиве (впоследствии переименованном в Центрархив) см.: Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист // Проблемы социально-экономической истории России: К 100-летию со дня рождения Бориса Александровича Романова. СПб., 1991. С. 57 — 62.

50

отдела (финансы) 2-го отделения, а 13 ноября ему поручается также заведование архивом Общей канцелярии министра финансов.18 Б. А. Романов быстро освоился с новым для него делом и сразу же стал предпринимать усилия по воссозданию в полном виде архива Общей канцелярии министра финансов. Он стремился возвратить те его части, которые в результате эвакуации оказались в Москве. Б. А. Романов писал в этой связи в своем докладе: «Утрата или даже порча документов <...> была бы чрезвычайным бедствием для русской исторической науки и легла бы целиком на мою ответственность, если бы мною не сделано было все возможное для ее предотвращения».19

Но основные усилия в эти месяцы были направлены на другое. Как отмечал С. Н. Валк, «в опустевшее здание Сената свозили сотни тысяч дел, часто в полном беспорядке, из раскиданных по всем частям города зданий», в силу чего «даже на самое элементарное упорядочение свозимого уходили все силы, и Б.А., подобно многим другим, в первые времена был занят в значительной мере даже чисто физической работой, в не меньшей мере, чем простые архивные служители».20 Возможно, эти непомерные нагрузки и тяжелейший быт в условиях «военного коммунизма», с одной стороны, и тяга к университетскому преподаванию, которую Б. А. Романов испытывал вот уже на протяжении 8 лет, — с другой побудили его в 1919 г. принять приглашение ректора недавно (в 1916 г.) организованного Пермского университета (первоначально в качестве филиала Петроградского) известного историка-медиевиста Н. П. Оттокара, который, переехав из Петрограда, комплектовал это новое учебное заведение в значительной степени из своих питерских коллег — молодых ученых, среди которых был, в частности, Б. Д. Греков. Одновременно с Б. А. Романовым подобное же приглашение получил и Б. В. Александров. По просьбе Н. П. Оттокара С. Ф. Платонов подготовил рекомендательное письмо, в котором сообщал, что о Б. А. Романове может дать «отзыв только самый благоприятный». «Считаю Б. А., — писал он, — человеком талантливым и умным», обладающим «большими специальными знаниями и острою ученою наблюдательностью». С. Ф. Платонов отметил, что Б. А. Романов «излагает свои темы живо и связно, без длинноты в речи, но с внутренней обстоятельностью». Правда, «Б. А. печатал мало», но «последние годы не могли способствовать развитию спокойной ученой деятельности, литературной производительности и публикованию ученых работ». Статья же «Смердий конь и смерд» «показывает, что от него


18 Трудовой список Б. А. Романова: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 18.

19 Цит. по: Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 58.

20 Валк С. Н. Борис Александрович Романов//ИЗ. 1958. Т. 62. С. 272.

51

можно ожидать остроумнейших изысканий». Кроме того, Б. А. Романов «способен в равной мере и к кропотливым библиографическим и архивным работам». В заключение С. Ф. Платонов выразил убеждение в том, что «в своих будущих семинариях он способен явиться разносторонним руководителем, живым и увлекательным».21

Этот весьма лестный отзыв, однако, не понадобился Б. А. Романову, так как он не имел возможности сразу же выехать в Пермь и продолжил работу в архиве, которая становится его основной службой вплоть до ноября 1929 г. С 1919 по 1924 г. главой 2-го отделения экономической секции ЕГАФ, где все время работал Б. А. Романов, был Е. В. Тарле, с которым у него сложились добрые, не только служебные отношения.

Подводя итоги полуторагодичной тяжелой работы по организации архивного дела на новых принципах, С. Аннинский писал в 1920 г.: «Обширный и свежий кадр высококвалифицированных работников под руководством крупнейших специалистов исторической науки и архивоведения охотно взялся за дело, не боясь ни черной, ни физической работы, внося сознательную и бодрую инициативу даже в черновые задания первого слоя. Результаты оказались чрезвычайно значительными <...>, количество перевезенных материалов» достигло к концу 1919 г. «21 миллиона единиц хранения».22 «Сознание единения, чувство живого общего дела, своего рода единодушие в самопожертвовании» давали «новые силы» «в неизбежно трудных условиях современности». «Последние силы» отдавали «труду» «голодные и холодные люди, утомленные морально и физически, день изо дня в пыли и духоте летом и при температуре ниже 0° зимой».23

И после 1920 г. Б. А. Романов продолжал свою подвижническую работу по архивному строительству. В 1921 г. в здании архива Палаты мер и весов он обнаружил архив Мануфактур-коллегии и стал им заведовать, так же как и архивами Главной палаты мер и весов (с 20 ноября 1919 г.), Горного департамента, Вольного экономического общества. Кроме этих архивов, которые Б. А. Романов разыскал, принял на хранение и описал, он участвовал в принятии на учет и хранение архивов Департамента государственного казначейства, Государственной комиссии погашения долгов, обнаружил на Фарфоровом заводе в 1923 г. в процессе собирания тогда разрозненного фонда Горного департамента дела архива Департамента торговли и мануфактур.24 Помимо целенаправленного поиска в Петрограде Б. А. Романов стремил-


21 С. Ф. Платонов — Н. П. Оттокару. 17 декабря 1918 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, д. 1866 (черновой автограф). Неизвестно, было ли это письмо отправлено.

22 Аннинский С. Первая конференция архивных деятелей Петрограда. С. 373.

23 Там же. С. 383 — 384.

24 Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 58.

52

ся распространить его на Москву и другие города, в частности на Рыбинск и Нижний Новгород, куда были эвакуированы некоторые ведомственные архивы. Он с огорчением убедился, что все дела, вывезенные в Рыбинск, погибли. В архиве Наркоминдела Б. А. Романов обнаружил отдельные дела архива Общей канцелярии министра финансов, который его особенно интересовал в профессиональном плане. Именно этот фонд он описывал с особой тщательностью и по завершении написал в 1920 г. специальный очерк «Архив Общей канцелярии министра финансов», который, однако, не был опубликован.25

Когда при Ленинградском отделении Центрархива (заменившего собой Главархив в 1921 г.) были организованы архивные курсы, Б. А. Романов стал вести на них практические занятия.

Итак, Б. А. Романов вместе со своими молодыми коллегами под руководством их университетских учителей стремились реализовать в архиве ту программу, с которой они пришли в него работать: создание абсолютно нового, прежде всего научного учреждения, целью которого стало бы не только собирание всего документального наследия, обеспечение его сохранности, научное описание, но и, как результат всей этой деятельности, — основанная на строгих археографических принципах публикация источников нового и новейшего времени. Само собой разумелось, что доступ к архивам и к абсолютно всем фондам должен был быть открытым. Вдохновленный именно этими задачами, Б. А. Романов вслед за своими учителями и пошел работать в советское учреждение, полагая, что он будет служить сугубо беспартийному и внеполитическому делу. Впрочем, на первых порах эти цели совпадали с теми задачами, которые стояли перед новыми властями, ибо публикация таких документов и объективное исследование внутренней и внешней политики последних русских царей неизбежно приводило к выводу о непреодолимом кризисе самодержавия накануне революции. Привлечение для работы в архивах историков, получивших солидную источниковедческую подготовку в дореволюционных университетах, даже тех из них, кто, возможно, относился враждебно к большевикам, служило этой цели.

Но надежды этих историков на известную автономию и возможность решения сугубо научных задач, чем дальше, тем в меньшей степени стали соответствовать линии большевистских властей, стремившихся превратить архивы в боевое политическое орудие нового режима. В середине


25 Там же. С. 58 — 59.

53

1920 г. руководителем Главархива взамен Д. Б. Рязанова, поддерживаемого «старыми» учеными-архивистами, был назначен М. Н. Покровский, и это имело далеко идущие отрицательные последствия. Еще в марте 1920 г. специально образованная комиссия по пересмотру личного состава Петроградского отделения Центрархива предписала уволить десятки его сотрудников, руководствуясь только политическими критериями. Вне архивного ведомства оказались выдающиеся профессионалы, мотивом увольнения которых было то, что их отнесли к категории «чуждых советской власти, ненадежных элементов».26 Правда, первоначально С. Ф. Платонов и А. Е. Пресняков оставались во главе Петроградского отделения Главархива, но продолжавшаяся «чистка» и все увеличивающееся вмешательство органов ЧК (затем ОГПУ) вынудили их в 1923 г. подать в отставку, обоснованную ими «ненормальностью того положения, в какое поставлено заведование Петроградским отделением Центрархива, лишенное, притом не персонально, а принципиально, доверия и полномочий, необходимых для ответственного ведения дела». На их место были поставлены партийные кадры.27

Б. А. Романов, однако, не был уволен из архива и не ушел из него вслед за старшими коллегами. Вероятно, он надеялся, что на его участке работы удастся устоять на прежних позициях. Б. А. Романова удерживала в архиве и интенсивно развернувшаяся его собственная исследовательская и публикаторская деятельность. Наконец, немаловажное значение имело и то обстоятельство, что архив как государственное учреждение обеспечивал, особенно с начала нэпа, своим сотрудникам более высокий жизненный стандарт, чем, например, в Академии наук.

Тяжелым ударом для архивов стало и совместное постановление весной 1921 г. Президиума ВСНХ, Наркомпроса и Наркомата рабоче-крестьянской инспекции, предоставлявшее Особой комиссии, ввиду «переживаемого бумажной промышленностью сырьевого кризиса», «права изъятия на всей территории РСФСР тряпья, архивных материалов, старой бумаги и обрезков, не представляющих исторической или деловой ценности».28 Правда, Б. А. Романов по мере своих сил стремился противостоять этой порочной линии. Так, он резко возражал против решений разборочных комиссий об уничтожении ряда дел, якобы не подлежавших хранению. В частности, в одном из отзывов на акт разборочной комиссии Б. А. Романов писал: «Ознакомившись на месте с материалами, предложенными к уничтожению <...>, полагаю необ-


26 Хорхордина Т. История Отечества и архивы. С. 94 — 95.

27 Корнеев В. Е., Копыпова О. Н. Архивист в тоталитарном обществе: борьба за «чистоту» архивных кадров (1920 — 1930-е годы)//Отечественные архивы. 1993. № 5. С. 31.

28 См.: Хорхордина Т. История Отечества и архивы. С. 82.

54

ходимым предложить хранить <...> дела о секретных суммах, поступающих на основании высочайших повелений <...>, дела о расходах на известное е. и. в. употребление. По моему мнению, дела эти следует хранить совершенно независимо от того, представляют ли интерес те или другие отдельные расходования из названных сумм, имея в виду общий интерес как к вопросу о бесконтрольных расходах по высочайшему повелению вообще, так и к истории отдельных секретных фондов этого порядка».29 Когда же в марте 1925 г. Б. А. Романов был командирован в Москву на I Съезд архивных деятелей РСФСР,30 он был там включен в комиссию по выработке резолюции по докладу «О поверочной и разборочной комиссии».31

К середине 20-х годов Б. А. Романов вообще стал одним из ведущих и авторитетнейших сотрудников Центрархива в Ленинграде, стремившихся, несмотря на линию по его политизации, поддерживать в нем высокий уровень профессионализма и научности. В 1925 г. он был назначен заместителем управляющего экономической секции, а также заместителем управляющего архивохранилищем народного хозяйства, быта, культуры и права, а в 1928 г. на него возлагается «ответственность и наблюдение за 1-м экономическим отделом». Б. А. Романов был привлечен и к ряду общих для архивного ведомства дел. В 1925 г. он стал членом нескольких комиссий: поверочной — при Управлении Ленинградского отделения Центрархива, плановой — при Уполномоченном Центрархива РСФСР в Ленинграде и центральной разборочной.32

Губительное наводнение осенью 1924 г. привело к затоплению хранилища экономической секции. Роль Б. А. Романова в ликвидации его последствий была тем более велика, что он с 15 декабря 1924 по 17 июля 1925 г. исполнял обязанности управляющего 2-м отделением секции.33 И хотя сушить документы приходилось доморощенным способом, под его умелым и энергичным руководством удалось спасти пострадавшие фонды.

Во второй половине 20-х годов все нараставшая «большевизация» архивов и вмешательство в его работу карательных органов приводят к превращению их в политическое оружие партии. В руководящий состав приходят партийные функционеры. С. Н. Валк в наброске к статье о Б. А. Романове (не включенном в ее текст) об этом писал: «В архивном ведомстве, по сравнению с первыми годами его существования, состав сотрудников претерпевал все более и более сильные изменения. Из первоначального блестящего университет-


29 Цит. по: Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 59. Именно эти материалы впоследствии послужили Б. А. Романову в качестве важного источника для воссоздания истории дальневосточной политики самодержавия (см.: Романов Б. А. «Лихунчангский фонд»: (Из истории русской империалистической политики на Дальнем Востоке) // Борьба классов. 1924. № 1 — 2. С. 77 — 126).

30 Трудовой список Б. А. Романова: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 19.

31 Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 59.

32 Трудовой список Б. А. Романова: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 6, л. 19 — 21.

33 Беляев С. Г. Б. А. Романов-архивист. С. 59.

55

ского состава уходили в новых создавшихся условиях то вольно, а то и невольно одни и другие. Особенный и последний крупный уход произошел в 1929 г., когда и события, происшедшие в Академии наук, открыли удобную возможность перехода туда именно для пополнения там высшего состава сотрудников».34

Что касается Б. А. Романова, то он до последнего стремился удержаться в составе сотрудников архива, поскольку его собственная исследовательская работа по-прежнему в подавляющем большинстве случаев основывалась на хранящихся в нем материалах. Но условия там становились все более невыносимыми. По свидетельству С. Н. Чернова, в архиве наступила «новая эра, вызываемая гонением на спецов и даже их изгнанием», вследствие чего «сейчас Б. А. надо спасать». С. Н. Чернов в январе 1929 г. писал С. Ф. Платонову, что ему «стоило большого труда уговорить Б. А. вообще расстаться с Центрархивом» и что ему «очень бы хотелось», чтобы его «труд не прошел даром».35

Истекло, однако, еще 10 с половиной месяцев и только в ноябре 1929 г. Б. А. Романов решился наконец покинуть Центрархив, в котором проработал более И лет. Но он отклонил настойчивые предложения перейти в Академию наук, а принял приглашение М. Д. Приселкова, возглавившего незадолго до этого историко-бытовой отдел Русского музея, стать ученым секретарем отдела. Об архиве, несмотря ни на что, он вспоминал впоследствии с чувством благодарности и с полным осознанием значения работы в нем для своего становления как историка. Выступая на юбилейном заседании Архивного отдела МВД 31 мая 1948 г., Б. А. Романов говорил, что именно в архиве он «сложился как историк»: «...здесь определились мои научные вкусы, привязанности и тематика, и добрые 3/4 моих работ связаны с фондами ленинградских архивов, побудивших меня надолго порвать с тематикой древностей и одному из первых в моем поколении круто повернуть на разработку проблем новейшей истории, о чем я, разумеется, и сейчас не жалею, а наоборот, благословляю тот день, который проделал со мной крутой поворот».36


34 Архив СПб. ФИРИ, ф. 297, оп. 1, д. 102, л. 34.

35 С. Н. Чернов — С. Ф. Платонову. 2 января 1929 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, д. 4541, л. 46 — 46 об.

36 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 99, л. 1 об.

6. ВОЗВЕДЕНИЕ НЕПРОНИЦАЕМОЙ СТЕНЫ…

115

(Окончание главы)

Последовавшие за изданием книги «Россия в Маньчжурии» 2 года были очень тревожными. Б. А. Романов напряженно следил за печатными и не только печатными откликами на нее. Правда, появления ряда вышедших в 1930 г. журнальных рецензий он не дождался, так как в январе был репрессирован. Б. А. Романов обдумывал направление своей дальнейшей работы и решил, что он займется исследованием той же проблематики, что и в только что изданной книге. В частности, у него был заключен с одним из издательств договор, согласно которому Б. А. Романов обязался в короткий срок написать научно-популярную книгу о русско-японской войне (объемом в 7 печатных листов). Это задание было выполнено, и книга дожидалась своего издания. Кроме того, Б. А. Романов возобновил подготовку сборника документов о финансовых отношениях России и Антанты (включая и Америку) в 1914 — 1917 гг., прерванную в 1927 г. из-за срочной работы над «Россией в Маньчжурии», и поднял в 1929 г. перед Центрархивом вопрос об опубликовании из него отдельных документов в «Красном архиве».

116

* * *

В 1929 г. С. Ф. Платонов, несмотря на свое прохладное отношение к первой книге Б. А. Романова, настоятельно предлагал ему перейти из Центрархива в Академию наук на должность директора ее архива. Из-за этого эпизода возникла коллизия, равным образом неприятная и для Б. А. Романова, и для С. Н. Чернова. Вероятно, С. Ф. Платонов вел переговоры о том же и с С. Н. Черновым, который в письме к нему ссылался на «разговоры», «к сожалению, среди общих наших с ним (с Б. А. Романовым. — В. П.) друзей», из которых следует, что он, С. Н. Чернов, якобы отказывается «от места из-за Б. А.». Ссылаясь на свои «личные свойства», С. Н. Чернов писал, что для него вопрос был решен в отрицательном смысле еще до того, как он узнал о предложении занять эту вакансию Б. А. Романову, а «известие о возможном переходе на эту должность Б. А. лишь усилило» его «настойчивость в отказе — не более». С. Н. Чернов считал, что Б. А. Романов должен совершить «легкий, без осложнений переход в Академию, на привычное архивное место», и выразил убеждение в том, что «он будет прекрасным начальником архива».50

Б. А. Романов, однако, также категорически отказался сменить работу в Центрархиве на службу в Академии наук. Можно было бы предположить, что и его могла смутить эта двусмысленность. Вероятно, так оно и было. Но следует иметь в виду, что С. Ф. Платонов приглашал его на работу в Академию и гораздо раньше — в 1924 или 1925 г., когда сам вынужден был покинуть свой руководящий пост в Центрархиве, и Б. А. Романов уже тогда же счел необходимым уклониться от этого. Его удерживало отрицательное отношение в академических сферах к занятиям новейшей историей России, в чем он убедился в 1926 г., когда обратился к С. Ф. Платонову с просьбой поставить свой доклад о международных отношениях России в эпоху русско-японской войны на заседании Постоянной историко-археографической комиссии и представить его к напечатанию в академических изданиях, но получил отказ, мотивированный именно этой причиной. Б. А. Романова уговаривал перейти в Академию наук и Е. В. Тарле после того, как стал академиком (1927 г.), но и в этом случае он отказался принять это предложение.

В 1929 г., возможно, была еще одна причина отрицательного отношения Б. А. Романова к Академии в целом и недовольства позицией С. Ф. Платонова — в частности. Дело


50 С. Н. Чернов — С. Ф. Платонову. 24 августа 1929 г.: ОР РНБ, ф. 585, оп. 1, ч. 2, д. 4541, л. 45 — 45 об.

117

было в том, что еще с 1927 г. началась подготовка к очередным академическим выборам, намеченным на январь 1929 г. Она была ознаменована беспрецедентным давлением партийно-советских властей, стремившихся провести в состав академиков членов большевистской партии и тем самым подчинить это авторитетнейшее научное сообщество. Политбюро составляло один секретный список за другим, в которых кандидаты в члены Академии делились на «наших» (членов ВКП(б)), «более или менее близких к нам», «приемлемых» и «абсолютно неприемлемых».51 Одновременно в среде академиков шли частные совещания, на которых вырабатывалась тактика будущих выборов и определялась мера уступок властям, на которые допустимо пойти. Предвыборные страсти выплеснулись и на страницы газет и журналов.

А. Е. Пресняков безусловно являлся одним из самых крупных русских историков, и поэтому его право быть избранным в Академию вряд ли у кого-либо вызывало сомнение — тем более, что и в партийных списках он проходил как «более или менее близкий к нам» (т. е. к партийной власти). 2 октября 1928 г. Агитпроп ЦК ВКП(б) дал задание ответственному секретарю Общества историков-марксистов и журнала «Историк-марксист» И. Л. Татарову «в трехдневный срок написать статью о тов. Преснякове для „Известий ЦИК". Цель статьи — активная поддержка нашего кандидата на выборах в АН».52 14 октября эта рекламная статья была напечатана. Б. А. Романов, также стремясь способствовать избранию своего учителя, опубликовал в газете «Студенческая правда» заметку (без подписи) «А. Е. Пресняков», формально приурочив ее к 35-летию его ученой деятельности и приближающемуся 60-летию со дня рождения. «Те более 60-ти печатных работ А. Е-ча, — писал он, — которые появились в последние 10 лет и вместе с дореволюционными составляют к юбилейному дню список более чем в 100 названий, представляют яркое свидетельство, что в лице А. Е. мы имеем редкий пример русского историка из среды старой профессуры, оказавшегося способным не только „исторически" подойти к революции, но почерпнуть в ней новый опыт и импульс для своей научной работы».53 Кстати, подобная же характеристика, могла бы быть отнесена и к самому Б. А. Романову.

Но попытка способствовать избранию А. Е. Преснякова не имела успеха. Еще на предварительном этапе он был отсеян и не допущен к заключительной баллотировке на Отделении гуманитарных наук и на Общем собрании АН СССР. Эта история до сих пор остается не вполне проясненной.


51 См.: «Наше положение хуже каторжного»: Первые выборы в Академию наук СССР//Источник. 1996. № 3. С. 109 — 140.

52 Цит. по: Артизов А. Н. Болезнь и кончина А. Е. Преснякова//ВИ. 1996. № 5. С. 158.

53 [Романов Б. А.] А. Е. Пресняков // Студенческая правда. 1928. 17 дек.

118

Ф. Ф. Перченок утверждал, что на заседаниях специально образованной Особой комиссии по историческим наукам «стороны сначала легко договорились о Покровском и Рязанове», с одной стороны, «и — Грушевском, Петрушевском» — с другой. «На оставшиеся два места академики хотели М. К. Любавского и А. Е. Преснякова и ни за что не соглашались на Лукина (находили в нем склонность к идеологическим погромам). Власть же продвигала Лукина, соглашаясь на Преснякова, и слышать не хотела о Любавском. Результат соглашения: проголосовали и за Любавского, и за Лукина <...> а кандидатуру Преснякова постановили „оставить без баллотирования ввиду заполнения наличных свободных мест по историческим наукам"».54 После выборов широко был распространен слух о том, что А. Е. Пресняковым ради М. К. Любавского пожертвовал именно С. Ф. Платонов. Как дело было на самом деле, знал конечно Е. В. Тарле, который на следствии по «Академическому делу», стремясь отмежеваться от С. Ф. Платонова, утверждал в своих собственноручных показаниях от 17 февраля 1930 г., что «остался по вопросу о нем (А. Е. Преснякове. — В. П.) вообще и о его кандидатуре в академики в частности при особом мнении и в комиссии по выборам публично выступил за Преснякова против Платонова и Богословского и голосовал за Преснякова — против Любавского при баллотировках». Е. В. Тарле объяснял позицию С. Ф. Платонова тем, что А. Е. Пресняков «пошел в Институт красной профессуры».55 Эти слова, как и все показания, данные на следствии в условиях угроз и шантажа, можно было бы поставить под сомнение, если бы содержание публичного выступления Е. В. Тарле в пользу А. Е. Преснякова нельзя было проверить. Но он понимал, что такая проверка может вскрыть его ложь, и потому этот факт следует признать достоверным. С другой стороны, в показаниях не проходившего по «Академическому делу» Ю. Г. Оксмана, данных предположительно в 1930 г., говорилось о тяжелом впечатлении, какое «произвела позиция Тарле в вопросе об избрании в Академию А. Е. Преснякова» «в самых широких кругах ленинградской научной общественности»: «Признавая необходимость этого избрания, считая, что А. Е. Пресняков много может сделать и как ученый, и как организатор, Тарле в решительный момент не то „воздержался" от голосования, не то просто примкнул к комбинации, выдвинутой С. Ф. Платоновым (т. е. замене Преснякова — Любавским)».56 Обращает на себя внимание то, что Ю. Г. Оксман давал показания по делу именно Е. В. Тарле, следовательно, о «комбинации


54 Перченок Ф. Ф. Академия наук на «великом переломе» // Звенья: Исторический альманах. М., 1991. Вып. 1. С. 182.

55 Академическое дело 1929 — 1931 гг. Документы и материалы следственного дела, сфабрикованного ОГПУ. Вып. 2, ч. 1. С. 26.

56 Там же. Ч. 2. С. 594.

119

С. Ф. Платонова», пожертвовавшего А. Е. Пресняковым в пользу М. К. Любавского, заметил походя, как об общеизвестном факте, и это позволяет оценить и его в качестве достоверного.

В этом свете заслуживают внимания и собственноручные показания по данному поводу Б. А. Романова, данные 20 апреля 1930 г., в которых он сообщал об испортившихся его «личных отношениях с С. Ф. Платоновым» «под влиянием провала С. Ф. Платоновым А. Е. Преснякова на выборах в Академию».57 Конечно в данном случае Б. А. Романов стремился отвергать свою близость в 20-х годах к С. Ф. Платонову, являвшемуся, как ему объявили следователи ОГПУ, главой антисоветской контрреволюционной организации. Но если факт ведущей роли С. Ф. Платонова в истории с неизбранием А. Е. Преснякова можно считать достоверным, то и реакция на это Б. А. Романова просто не могла быть иной.

И все же, несмотря на личные обиды, связанные с прохладной реакцией С. Ф. Платонова на выход в свет книги «Россия в Маньчжурии» и недовольством Б. А. Романова той ролью, которую сыграл С. Ф. Платонов на академических выборах, было бы неверно считать, что между ними произошел разрыв. Их отношения в 20-х годах характеризовались то сближением, то отдалением, возможно, взаимными обидами, но общение продолжалось на протяжении всего этого времени, хотя, конечно, не было уже таким же доверительным, как в 1910-х годах.

Что касается А. Е. Преснякова, то он весной 1928 г. тяжело заболел, и Б. А. Романов, судя по его письмам, был, как и прежде, самым близким ему человеком и провел последние полтора года его жизни постоянно в контакте с ним и его семьей, принимал участие в решении ряда вопросов, связанных с лечением. В письме, написанном 7 октября 1929 г., спустя неделю после смерти А. Е. Преснякова, Б. А. Романов подробно описал все течение болезни раком, ее симптомы, отъезд его на отдых в Крым осенью 1928 г., чтобы «быть в стороне в период выборов в Академию», ход его занятий в архивах и библиотеках, а также в университете, сообщил о лечении радием в Ленинграде и Париже, удалении половины языка, о нараставшей слабости, болях, мучивших А. Е. Преснякова, наконец, зафиксировал момент смерти «между 5 и 5'/2 часов дня 30-го» (сентября 1929 г.). Извещал Б. А. Романов и о том, что «по просьбе вдовы» разбирается «в литературном наследстве А. Е.», предположив, что «это будет, вероятно, не один том», и о хлопотах


57 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 240.

120

по поводу пенсии ей. Наконец, он хлопотал о некрологе в журнале «Историк-марксист», который, однако, так и не появился.58 Сам Б. А. Романов написал некролог для «Вечерней Красной газеты», напечатанный без подписи и в существенно отредактированном виде.59

Вскоре после смерти А. Е. Преснякова, 16 октября 1929 г., Б. А. Романов поступил на работу в Русский музей на должность ученого секретаря Историко-бытового его отдела, куда он был приглашен заведующим этим отделом М. Д. Приселковым. Лишь затем он подал заявление об уходе из Центрархива, которое было подписано 25 ноября. Эта работа оказалась очень живой, по знаниям и вкусам Б. А. Романова. Однако ему недолго довелось насладиться сотрудничеством с М. Д. Приселковым и этим новым видом деятельности. Январь 1930 г. ознаменовался трагическим переломом в жизни Б. А. Романова, наложившим свою печать на всю его дальнейшую жизнь.


58 См. письмо Б. А. Романова И. Л. Татарову от 7 октября 1929 г. в статье: Артизов А. Н. Болезнь и кончина А. Е. Преснякова. С. 159.

59 [Романов Б. А.] Профессор А. Е. Пресняков//Вечерняя Красная газета. 1929- 1 окт.

7. “ПРИНЯТО РЕШЕНИЕ…”

123

7

«ПРИНЯТО РЕШЕНИЕ ПОПРОСТУ

С ИСТОРИЧЕСКОГО ФРОНТА МЕНЯ УСТРАНИТЬ»:

АРЕСТ, СЛЕДСТВИЕ, КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ.

1930 — 1933 ГОДЫ

 

Когда Б. А. Романов в октябре — ноябре 1929 г. переходил из Центрархива в Русский музей, казалось, что поскольку уже давно было ясно, что на старом месте работы ему оставаться опасно, то он даже запоздал сделать этот решительный шаг. Но как раз в это время стали поступать неблагоприятные известия из Академии наук, куда его звали перейти заведующим Архивом.

Все началось с «чистки» учреждений Академии, которая вскоре переросла и в аресты. 23 октября 1929 г. Полномочным представительством Объединенного политического управления в Ленинградском военном округе (ПП ОГПУ в ЛВО) были арестованы работники Библиотеки Академии наук (БАН) С. А. Еремин и И. И. Фетисов, 24 октября — ученый секретарь Археографической комиссии А. И. Андреев, сотрудник библиотеки ЛГУ Ф. А. Мартинсон и старший научный хранитель БАН Ф. И. Покровский. Затем, до конца года, арестам подверглись еще несколько человек, в том числе известный ученый, член-корр. АН СССР С. В. Рождественский (1 декабря). Почти все они либо были причастны к хранению рукописных собраний в учреждениях Академии наук, либо относились к ее административному персоналу, связанному с экспедиционной работой. В ноябре по требованию Политбюро поста непременного секретаря АН СССР лишился акад. С. Ф. Ольденбург, а акад. С. Ф. Платонов — академика-секретаря гуманитарного отделения и председателя Археографической комиссии.

124

Эти карательные и административные меры были связаны с тем, что в процессе «чистки» в учреждениях Академии (рукописный отдел БАН, Пушкинский Дом, Археографическая комиссия) стало известно о хранении в них так называемых политических документов. Особенно большой шум возник из-за обнаружения подлинников отречения от престола Николая II и его брата Михаила, документов партии эсеров, ЦК партии кадетов, А. Ф. Керенского, П. Б. Струве, личного архива бывшего шефа жандармов В. Ф. Джунковского, списка членов Союза русского народа. Так началась знаменитая «архивная история».1

Разумеется, и она имела ярко выраженную политическую окраску, но подспудно, усилиями высших партийно-чекистских структур, эта «архивная история» была преобразована в сфабрикованный следственный процесс, целью которого стало, посредством выдвижения против главным образом ленинградских ученых-гуманитариев (историков прежде всего) обвинений в создании контрреволюционной организации, связанной с интервенционистскими кругами на Западе, большевизировать Академию наук, поставив ее на службу режиму, и вытеснить из исторической науки представителей старой школы, взамен которых Комакадемия и Институт красной профессуры готовили свои новые кадры. Разумеется, эта акция не была изолирована от общих тенденций в политике властей. Наступление на дореволюционную интеллигенцию усилилось вместе со сворачиванием нэпа. «Дело лицеистов», «Дело космической академии», «Дело краеведов», «Шахтинское дело», «дело» философского кружка «Воскресенье» предшествовали репрессиям, направленным против сотрудников академических учреждений. Одновременно с ними Сталин дал указание фабриковать «дело» так называемой «Промпартии», «дело» так называемой «Трудовой крестьянской партии», «дело» преподавателей Военно-морской академии, «дело» «Спилки вызволения Белоруссии», «дело» Всеукрайнской академии наук. Затем, в начале 30-х годов, возникло «дело» славистов, «дело» литераторов и т. д. Эти следствия-близнецы, как правило, заканчивались вынесением внесудебных приговоров («тройками», Коллегией ОГПУ), и только «дело» «Промпартии» завершилось сфальсифицированным судом.

Момент перерастания «архивной истории» в один из крупнейших следственных процессов — «Академическое дело» — фиксируется решением Особой следственной комиссии, образованной политбюро ЦК ВКП(б) в составе руководителя комиссии по чистке АН СССР, члена коллегии Нар-


1 См.: Перченок Ф. Ф. Академия наук на «великом переломе» // Звенья: Исторический альманах. М., 1991. Вып. 1. С. 203 — 208; Академическое дело 1929 — 1931 гг. Документы и материалы следственного дела, сфабрикованного ОГПУ. Вып. 1. Дело по обвинению академика С. Ф. Платонова. СПб., 1993. Предисловие. С. XXV — XXX; Брачев В. С. «Дело историков» 1929 — 1931 гг. СПб., 1997. С. 8 — 45.

125

комата рабоче-крестьянской инспекции Ю. П. Фигатнера, прокурора РСФСР Н. В. Крыленко, ответственных работников ОГПУ Я. С. Агранова и Я. X. Петерса, которая постановила, что имеются основания «для дальнейшей углубленной следственной разработки в направлении выяснения связей отдельных лиц, стоящих во главе Академии наук, с белоэмиграцией за рубежом, с некоторыми иностранными представительствами и миссиями и возможной шпионской (военно-разведывательной) деятельностью в интересах иностранных государств».2 Эта разработка и продолжалась еще некоторое время. Ее результатом стал доклад руководства ОГПУ от 9 января 1930 г. Сталину о существовании контрреволюционной организации и запрос о санкции на арест ряда известных академиков, среди которых были названы С. Ф. Платонов, В. Н. Перетц, И. Ю. Крачковский, А. Н. Крылов. Политбюро, однако, отказало в аресте всех названных в докладной записке лиц, ограничившись санкционированием пока ареста С. Ф. Платонова,3 и дало указание фабриковать дело о контрреволюционной организации во главе с ним. Эта докладная записка, подписанная зам. председателя ОГПУ Г. Г. Ягодой и Г. Е. Евдокимовым, не носила характера итогового документа. Пока следственная группа ПП ОГПУ в ЛВО, которой было поручено ведение «дела», располагала лишь самым общим сценарием, включавшим в себя такие обязательные компоненты, как создание контрреволюционной организации, заговор против советской власти с целью ее свержения, реставрация монархии, связи с эмигрантскими кругами и разведками европейских стран. Этого сценария было достаточно на первом этапе допросов, которым уже интенсивно подвергались ранее арестованные. Но новые аресты должны были дать возможность следователям проявить фантазию и «искусство», чтобы развить этот сценарий и придать ему не только внешнюю достоверность, но и определенную индивидуальность, а также соответствующее оформление. Принудительное «соавторство» арестованных со следователями и полное признание подследственных было единственным способом «оживления» полученного следователями типового сценария.4

Б. А. Романова, казалось бы, все это начавшееся «дело» не могло коснуться никаким образом. Поднявшаяся в печати разнузданная кампания против Академии в связи с обнаружением в ее хранилищах политических документов не имела к нему никакого отношения. Он не работал в ее учреждениях и не был связан с нею какими-либо интересами. Более того, Б. А. Романов только что отверг еще одно предложение


2 Академическое дело 1929 — 1931 гг. Вып. 1. Предисловие. С. XXX.

3 «Осталось еще немало хлама в людском составе»: как началось «дело Академии наук»//Источник. 1997. № 4. С. 114 — 118.

4 Ананъич Б. В., Панеях В. М. Принудительное «соавторство» (К вы ходу в свет сборника документов «Академическое дело 1929 — 1931 гг.». Вып. 1)//In memoriam: Исторический сборник памяти Ф. Ф. Перченка. М.; СПб 1995.

126

С. Ф. Платонова возглавить Архив АН СССР. Сотрудников Центрархива, который он покинул, и Русского музея, куда он сразу же поступил в октябре — ноябре 1929 г., первые аресты не коснулись. В официальных органах печати в 1929 г. одна за другой появлялись положительные рецензии на его книгу «Россия в Маньчжурии». Сам Б. А. Романов активно печатался в таких журналах, как «Красный архив», «Красная летопись» и «Историк-марксист». За границу после революции он не выезжал. Все эти факты, по-видимому, позволяли ему самому считать, что начавшиеся аресты, которые пока казались разрозненными и лишенными логической цельности, его не затронут.

12 января 1930 г. был арестован С. Ф. Платонов (и его дочь М. С. Платонова), которого следователи ОГПУ по указанию политбюро решили «поставить» во главе им «формируемой» мифической подпольной контрреволюционной и антисоветской организации, и уже в ночь с 12 на 13 января 1930 г., когда проводился первый его допрос, пришли и за Б. А. Романовым. Из более чем полутора сотен арестованных с октября 1929 г. и в течение всего 1930 г. до него было взято 29 человек, И даже из тех 16- человек, кого следствие в итоге отнесло к «основному ядру организации», якобы игравшему «руководящую роль» в ее «создании и практической деятельности» (в том числе академики Е. В. Тарле, Н. П. Лихачев, М. К. Любавский, а также Н. В. Измайлов, С. В. Бахрушин, А. И. Яковлев, В. И. Пичета, Ю. В. Готье и ряд других, ставшие усилиями ОГПУ ключевыми фигурами «контрреволюционной организации»), из 13 человек, кто обвинялся в шпионаже в пользу Германии (все эти 29 человек были объединены в основное следственное производство), до Б. А. Романова было арестовано всего 9 человек. Из этого следует, что первоначально ПП ОГПУ в ЛВО намеревалось его сделать одним из основных обвиняемых. Вероятно, Б. А. Романова по-прежнему относили к числу наиболее близких к С. Ф. Платонову людей и поэтому арестовали сразу вслед за ним. Хотя во второй половине 20-х годов это было уже далеко не так, подобные нюансы профессиональных и личных взаимоотношений в среде петербургских историков мало интересовали карательные органы.

В постановлении, датированном 13 января 1930 г. и подписанном начальником 4-го отделения секретного отдела ПП ОГПУ в ЛВО А. Р. Строминым о производстве обыска и задержании по делу № 1803, зафиксировано, что Б. А. Романов «подозревается в том, что он состоит в нелегальной контрреволюционной организации».5 При аресте у него были


5 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 210.

127

изъяты (фазная переписка, литература и фотографические карточки и пишущая машинка с немецким шрифтом».6 После этого он был доставлен в Дом предварительного заключения на Шпалерной улице и помещен восьмым человеком в камеру на четверых. По рассказу Б. А. Романова, в ней был установлен порядок, согласно которому первую ночь он провел на полу у двери, а затем, каждый день, постепенно передвигался на другие «спальные» места — между койками, под койкой, на столе, наконец, на самой койке, а затем все сначала. Уже одни эти чудовищные условия не могли не произвести самого гнетущего впечатления на только что арестованного ученого.

Первый допрос Б. А. Романова датирован 15 января 1930 г. При обращении к следственным протоколам, ведшимся в недрах ОГПУ, необходимо учитывать ряд обстоятельств.

На арестованных оказывалось мощное психологическое, и не только психологическое, давление. Так, В. И. Пичета уже в 1931 г. писал о том, как велось следствие: «Когда меня допрашивали, мне возвращали мои показания для замены одних слов другими, — не в мою пользу. Мне указывали, в каком стиле и тоне я должен был давать свои показания, ибо отказ, говорили мне, не в мою пользу. Мне читали показания Любавского, сообщали отдельные факты и заставляли вносить в мои показания. Меня заставляли признать себя участником организации, о которой я не имел никакого понятия, — я подписал все, что было написано следователем <...> Я не мог протестовать перед ними, ибо меня засудили бы».7 В 1934 г. М. К. Любавский в письме на имя Прокурора СССР И. А. Акулова подробно описал, каким образом начальник следственно-оперативного отдела ПП ОГПУ в ПВО вынудил его к даче ложных показаний. На первом же допросе С. Г. Жупахин предупредил подследственного, что «ОГПУ уже все известно» о его преступлении и чтобы он «ни от чего не отпирался», если не хочет «ухудшить свою участь», и «не надеялся ни на какой открытый суд», ибо его «будет судить коллегия ОГПУ» на основании доклада Жупахина. Допрос закончился около 3 часов ночи. После этого следователь «собственноручно написал краткий протокол» показаний. В нем было сказано, что М. К. Любавский «чистосердечно признает себя монархистом-конституционалистом, в чем приносил искреннее раскаяние». Попытки М. К. Любавского возражать против такого протокола ни к чему не привели. Жупахин заявил, «что ему и его коллегам хочется поскорее закончить» это «пустяковое дело и не за-


6 Там же, л. 212.

7 «Мне они совершенно не нужны»: (Семь писем из личного архива академика М. Н. Покровского) / Вступительная статья и публикация А. Б. Есиной//Вестник РАН. 1992. № 6. С. ПО.

128

тягивать его разнобоем в показаниях и что, наконец, никаких серьезных взысканий по этому делу не предстоит». Под давлением следователя и с сознанием, что дело действительно «нелепое по существу», М. К. Любавский подписал протокол. «Вернувшись в камеру и придя в себя», он понял, что «попал в искусно расставленную ловушку», из которой ему «уже не выпутаться». На следующий день «черновой» протокол был перепечатан на машинке, и следователь «строго заявил» М. К. Любавскому, что тот не имеет права менять свои показания.8 Н. В. Измайлов, зять С. Ф. Платонова, в своем заявлении в Военную прокуратуру СССР 12 марта 1957 г. писал, что «провел 21 месяц в Доме предварительного заключения <...> в том числе 13 месяцев в одиночном заключении (два месяца в темной камере)», и по отношению к нему применялись «противозаконные меры психологического и даже физического воздействия». Он сообщал также, что еще в мае 1931 г. «подал в следственные органы подробное заявление, в котором отказывался от данных ранее личных показаний», и указал, что все дело, по которому он был привлечен, «выдумано от начала и до конца». Однако этому заявлению «не было дано хода».9 Престарелого С. В. Рождественского держали год «в одиночке первого корпуса без передач, прогулок, смены белья».10 По рассказу М. Д. Беляева, «его вызвал Мосевич (следователь. — В. П.) и держал девять суток в темном карцере, угрожал расстрелом и высылкой старухи-матери, если ничего не вспомнит».11 Л. М. Мерварт, жена А. М. Мерварта, рассказывала при пересмотре ее дела в 1958 г., что показания А. М. Мерварта были «с начала до конца вымышленными и сочиненными Мервартом под принуждением следователя», что, «боясь за судьбу своих близких людей», он «писал все то, что говорили ему следователи». Она сама на следствии «называла себя шпионкой и изобличала в шпионаже Мерварта» тоже «под диктовку следователя» и под «угрозой уничтожения» не только ее самой, но всех ее близких, «в том числе двух малолетних детей».12

Сам Б. А. Романов в заявлении Генеральному прокурору СССР 29 апреля 1956 г. при объяснении причин данных им ложных показаний писал: «...перед ясной угрозой меня искалечить и при ясном отказе следователя поскорее меня уничтожить (что я, разумеется, предпочитал тогда при виде того, что мне было показано в ДПЗ), мне не оставалось ничего, как с отвращением подписывать все, что заблагорассудилось следователю предложить мне в написанном им самим виде или понадобилось ему же продиктовать мне в условиях заведомо (для него) глубокого моего потрясения. Что я и еде-


8 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-65245, т. 19, л. 222 — 224.

9 Там же, т. 18, л. 19.

10 Ростов Алексей [Сигрист С. В.]. Дело четырех академиков//Память: Исторический сборник. Париж, 1981. Вып. 4. С. 481.

11 Там же. С. 475.

12 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-65245, т. 19, л. 205 — 206.

129

лал в полном сознании безвыходности моего положения и беззащитности».13

Одной из форм психологического давления было заявление следователей каждому арестованному, что другие подследственные уже дали показания о каком-либо факте (часто сфабрикованном), и его подтверждение лишь облегчит участь их всех. Кроме того, протоколы носили характер произвольно скомпонованных кратких резюме в форме монологов подследственных, без записи задаваемых вопросов. Протоколы писались после, а не во время допросов. Такая форма протоколирования позволяла следователям фальсифицировать суть сказанного, искажать ответы. Н. С. Штакельберг, привлекавшаяся по «Академическому делу» и написавшая в 70-х годах воспоминания об этом, в частности, отмечала, что в основе ей предъявленного протокола «были подлинные факты», которые она «и не собиралась отрицать», но он «густо был насыщен определениями: антисоветские, нелегальные тайные собрания, антимарксистские научные сообщения, руководство махрового монархиста акад. С. Ф. Платонова, явки для получения контрреволюционных директив под видом „вечеринок" и т. д.»14. При этом следователи «вынуждали подписать признание в виде вымышленных вульгарно-антисоветских формулировок и немыслимые, ложные, недопустимые для всякого порядочного человека обвинения товарищей и учителей-профессоров».15 К тому же в протоколах, как правило, отсутствуют записи о тех предъявленных обвинениях, которые по тем или иным причинам в ходе следствия отпадали.

Эти особенности присуши протоколам допросов и Б. А. Романова. Так, согласно его заявлению от 29 апреля 1956 г. на имя Генерального прокурора СССР, содержавшему ходатайство о пересмотре вопроса законности вынесенного ему в 1931 г. приговора и о реабилитации, Б. А. Романову «было предъявлено два конкретных обвинения, ничем и никем <...> не подтвержденные», при отказе следователя назвать «лиц, их выдвинувших», и отказе «в очной ставке». Первое — в том, что он «якобы получал от академика Платонова деньги для написания <...> вышедшего в 1928 г. научного исследования под заглавием „Россия в Маньчжурии", изд. Лен. Ин-та живых восточных языков». Б. А. Романов сообщал в связи с этим Генеральному прокурору, что он «мог ответить только», что «кроме авторского гонорара из издательства этого института» он «получил 150 р. на командировки в московские архивы в 1926 г. от Лен. университета. А затем уже сам следователь вскоре сообщил», что ему «при-


13 Там же, д. П-82333, л. 36.

14 Штакельберг Н. С. «Кружок молодых историков» и «Академическое дело» / Предисловие, послесловие и публикация Б. В. Ананьича; Примечания Е. А. Правиловой // In memoriam: Исторический сборник памяти Ф. Ф. Перченка. М.; СПб., 1995. С. 28.

15 Там же. С. 49.

130

суждена за эту книгу премия в 250 р. (комиссией по присуждению премий при ЦКУБУ), каковая была тогда же, весной 1930 г., переведена в адрес» его жены. Трагическая ирония судьбы состояла в том, что именно С. Ф. Платонов (как было отмечено в предыдущей главе), по странному совпадению, будучи недовольным одной из статей Б. А. Романова, спросил его по поводу важного ее сюжета: «Так Вы оправдываете здесь Николая?». Как было Б. А. Романову не вспомнить в кабинете следователя тот неприятный для него разговор? Скорее всего, он даже решил, что это обвинение стало результатом показаний С. Ф. Платонова.

Второе не зафиксированное в протоколах обвинение заключалось в том, что он «якобы составлял „сводки о положении русской деревни"», на что Б. А. Романову «оставалось только ответить, что за 1917 — 1930 гг.» он «ни разу в русскую деревню не заглянул, даже в порядке поездок туда за продовольствием».16 Но оба эти обвинения и ответы Б. А. Романова не нашли отражения в следственных протоколах. Нет никакого сомнения, что они стали результатом ошибочных представлений, сложившихся в карательных органах, об особой его в это время близости к С. Ф. Платонову.

Что же касается официальных протоколов допросов Б. А. Романова, то, согласно им, следователь Мосевич 15 января 1930 г. прежде всего интересовался «кружком молодых историков». Вполне вероятно, что это было вызвано допросом С. Ф. Платонова 14 января. В его протокол следователем вписана следующая фраза: «Касаясь нелегально существующих кружков „молодых историков", должен признаться и подчеркнуть, что здесь были люди, объединенные желанием видеть науку свободной. Считая совершенно ненормальным существующее положение, когда статьи нельзя писать без издания Коммунистической академии и пр., полагаю, что если бы данное положение изжилось, то нелегальные кружки самоликвидировались. Признаю, что действительно я являлся одним из создателей „кружка молодых историков"». Далее следует перечисление членов кружка, а затем сообщение о том, «что означенный кружок имел собрания на квартирах своих членов».17 Возможно, что во время первого допроса Б. А. Романова следователь сообщил ему о данном накануне показании С. Ф. Платонова, касающемся «кружка молодых историков», в числе членов которого вторым был назван Б. А. Романов. Не случайно в машинописной рабочей копии протокола этого допроса С. Ф. Платонова слова «молодых историков» подчеркнуты


16 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 9, л. 35 — 36.

17 Академическое дело 1929 — 1931 гг. Вып. 1. С. 31.

131

красным карандашом, а затем слова «Признаю, что действительно я являлся одним из создателей „кружка молодых историков". Входили в этот кружок членами...» — простым карандашом.18

Согласно протоколу допроса 15 января, Б. А. Романов рассказал о работе «нелегального» кружка «молодых историков», в котором, по его признанию, он сам принимал участие, перечислил постоянных членов и дал им характеристику, критерием которой являлась распространенная в 20-х годах градация — «не марксист», «антимарксист», «эволюционирующий в сторону марксизма». Затем приводятся списки эпизодически присутствовавших на собраниях кружка и профессоров-историков, также эпизодически бывших на них, и сообщается об обстоятельствах образования кружка, местах его заседаний, темах некоторых докладов, в том числе самого Б. А. Романова (о воспоминаниях «представителя либеральной земской России — Д. Н. Шилова»).

Несомненно и С. Ф. Платонов, и Б. А. Романов, говоря на допросах о «кружке молодых историков», не предполагали, что их показаниям будет придан криминально-политический характер. Ведь этот кружок, как и другие неформальные кружки, существовавшие в 20-х годах, не был ни подпольным, ни нелегальным. Но следователь добивался от Б. А. Романова политической оценки деятельности кружка и вписал в протокол его ответ в таком виде: «При обсуждении докладов временами совершенно четко определялись антимарксистские настроения ряда присутствовавших», чему «не противодействовали, т<ак> к<ак> общая установка при обсуждении была — свобода высказываний своих мнений. Давая общую идейно-политическую характеристику кружка, я признаю, что уже сам состав кружка из лиц в подавляющем большинстве не марксистов определял идейную установку его. Привлекавшиеся к работе кружка крупные ученые профессора, являвшиеся научным авторитетом для многих кружковцев, в своем большинстве были антимарксистами, авторитет последних был настолько велик, что определял деятельность кружка. Я признаю, что объективно деятельность кружка была антисоветской; допускаю мысль, что со стороны отдельных членов кружка и его идейных вдохновителей было проявлено намерение направлять деятельность кружка только в антисоветское русло». Впрочем, далее Б. А. Романов осторожно дезавуировал сказанное, отметив, что, «не поддерживая лично связи с кружком на протяжении всего времени его существования», он не может «уточнить этот вывод».19


18 Там же.

19 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 216 — 220.

132

Оценивая данный протокол, нетрудно заметить, что в нем содержатся два пласта — никогда и никем не скрываемая информация о кружке и навязанная следователем оценка его деятельности.

23 января 1930 г., во время второго допроса, Б. А. Романов, как и С. Ф. Платонов, попытался увязать работу кружка с политикой властей в отношении научно-исследовательских и образовательных учреждений исторического профиля. Так, он разделил его историю на четыре периода. Первый — с момента «организации и до весны 1922 г., когда еще не существовало Научно-исследовательского института истории». Второй — «относится ко времени существования Института и характеризуется ослаблением деятельности кружка, т<ак> к<ак> наиболее сильные кружковцы перешли в Институт». Третий — «начался с закрытием Института в 1923 — 24 г. и характерен некоторым новым подъемом деятельности кружка». Наконец, четвертый период начался после «организации Ленинградского отделения РАНИОНа» и характеризуется тем, что в руководящее ядро кружка «вошли наиболее яркие антисоветские фигуры, которые не могли быть принятыми в Ленинградское отд. РАНИОНа». Тем самым Б. А. Романов попытался показать, что именно отсутствие или дефицит официальных научных учреждений, где молодые ученые могли бы удовлетворить свои потребности в профессиональном совершенствовании и общении, порождали такие объединения, как кружки, квалифицируемые карательными органами как нелегальные. Про себя он сказал, что «после доклада о Лихунчангском фонде в 1924 г.» стал «постепенно от кружка отходить и с 1927 г. порвал с ним окончательно, перейдя в РАНИОН и затем Институт марксизма».20

2 февраля Б. А. Романова допрашивали и о кружке памяти А. С. Лаппо-Данилевского, «к составу которого» он, по его словам, «не принадлежал», а о «существовании его» знал «с чужих слов», а также о салоне Е. В. Тарле, где ему «не приходилось» «сталкиваться <...> с фактами антисоветского характера».21

Следующий, третий, протокол допроса датирован 3 апреля. Прошло уже 2 месяца с того времени, которым помечен предыдущий, зафиксированный официально допрос. Б. А. Романову, как вытекает из его заявления Генеральному прокурору СССР о реабилитации, следователь объяснил, что «руководителями контрреволюционной организации» были С. Ф. Платонов и Е. В. Тарле.22 Очевидно, именно поэтому он попытался косвенным образом отмежеваться от С. Ф. Платонова. На вопрос о московских историках-немарксистах следо-


20 Там же, л. 225 - 226.

21 Там же, т. 1, л. 229 об. — 230ь.

22 Там же, т. 9, л. 35.

133

ватель написал ответ, что Б. А. Романову «известны» М. К. Любавский, С. В. Бахрушин, Ю. В. Готье, А. И. Яковлев, С. Б. Веселовский и Д. М. Егоров. Они «объединены между собой и общностью идеологии, и присущими им всем антисоветскими настроениями. По всем вопросам все эти лица выступают единым фронтом». Далее следует фрагмент, который производит впечатление утрированного воспроизведения слов самого Б. А. Романова, отражающих настроения, сформировавшиеся еще до ареста: «В частности, мне известна история травли А. Е. Преснякова, которая началась после его выступления против Ключевского и продолжалась до последнего времени, достигнув предела какой-то звериной ненависти тогда, когда Пресняков стал выдвигаться советскими общественными организациями и коммунистической партией. Эта травля отражалась в некоторой степени, как мне кажется, на отношении ко мне как к ученику и стороннику Преснякова <...> Платонов был очень тесно связан с московской группой и опирался в своей деятельности почти исключительно на нее. В частности, для иллюстрации могу сказать, что членами-корреспондентами АН выбирались только москвичи и членами Археографической комиссии тоже только москвичи. В Ленинграде Платонов не имел такого прочного и однородного по идеологии фундамента». На вопрос о «конспиративной деятельности» «московской группы» Б. А. Романов ответил, что об этом ему «ничего не известно». Но, как он «слышал, Бахрушин имеет какой-то кружок молодежи».23

15 апреля, на следующий день после того, как было подписано постановление о привлечении С. Ф. Платонова в качестве обвиняемого,24 такое же постановление было вынесено и в отношении Б. А. Романова. Отличие состояло лишь в том, что если С. Ф. Платонов обвинялся в том, что он «участвовал в создании и возглавлял контрреволюционную монархическую организацию, ставившую своей целью свержение советской власти и установление в СССР монархического строя путем склонения иностранных государств и ряда буржуазных общественных групп к вооруженному вмешательству в дела Союза», то Б. А. Романов изобличался «в том, что он являлся членом контрреволюционно-монархической организации, ставившей своей целью свержение Сов. власти и установление в СССР, путем склонения иностранных государств к вооруженному вмешательству, — конституционно-монархического строя».25

Нетрудно заметить, что это обвинение никоим образом не вытекало из материалов допросов Б. А. Романова, во время которых, если судить по протоколам, следователи


23 Там же, т. 1, л. 233 об. — 234.

24 Академическое дело 1929 — 1931 гг. Вып. 1. С. 56 — 57.

25 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 236 — 236 об.

134

даже не задавали вопросов о контрреволюционно-монархической организации и ее целях, равно как и о возможности вооруженного вмешательства и об общественном строе, который мог бы быть установлен после свержения советской власти. Необходимо при этом иметь в виду, что Б. А. Романов, так же как Е. В. Тарле, А. Н. Шебунин и ряд других привлеченных по данному «делу», не разделял монархических воззрений С. Ф. Платонова и придерживался демократических взглядов, расходясь в этом и с ним, и с господствовавшей после революции идеологией. Кроме того, он, как уже было отмечено, не имел никакого отношения к Академии наук, в недрах которой, по партийно-чекистскому сценарию, и возникла так называемая антисоветская организация. Но безотносительно к этим несуразностям и к идеологическим расхождениям между учеными, попавшими в жернова следствия, ведшегося с нарушением всех юридических норм, следует подчеркнуть, что, как подтвердили реабилитационные материалы, вообще не существовало никакой контрреволюционной антисоветской организации, а все обвинения представляли собой чистый вымысел сценаристов «дела». Реальной была только трагедия представителей элиты отечественной исторической науки, вовлеченных в этот страшный спектакль и ставших жертвами бесправия и надругательства.

Внутренние противоречия среди посетителей «кружка молодых историков», о которых говорил на допросах Б. А. Романов, вряд ли сколько-нибудь существенно интересовали следствие. «Сценаристам» из ОГПУ после предъявления обвинения нужны были новые «факты» антисоветской работы каждого из допрашиваемых, чтобы подтвердить его по всем пунктам. На Б. А. Романова и был оказан нажим, о котором он писал Генеральному прокурору СССР в 1956 г. и который вынудил его, как и всех других 115 человек, привлеченных по этому «делу», признаться в том, что хотели от него получить следователи.

Так, в собственноручных, частично продиктованных следователем показаниях от 20 апреля 1930 г. Б. А. Романов «признался» в том, что он «примыкал к контрреволюционной организации, группировавшейся вокруг акад. С. Ф. Платонова, через акад. Е. В. Тарле и его салон». «Конечной целью этой организации была замена советской власти буржуазным государственным строем», причем, записывал он, ему «никто не говорил, конституционной ли монархией или республикой, но само собою ясно, что дело кончилось бы первой». «Сознавая это, — писал далее Б. А. Романов, — я

135

не сделал до самого последнего времени попытки разорвать с этой организацией, хотя с 1923 — 24 гг. моя советская и научная работа и влияние отдельных членов партии, с которыми приходилось работать, чем дальше, тем больше, приближали меня к политическим интересам и научной теории советского государства». Он принужден был заявить также «о своем раскаянии в том, что до самого последнего времени» «не изменил этой двойственности старой своей общественной природы и элементов нового мировоззрения, слагавшегося под прямым влиянием успехов Октябрьской революции», и о том, что именно «состояние в этой организации связывало» его в «советской и научной работе и не давало» ему «стать по сю сторону баррикады». Все это, согласно показаниям Б. А. Романова, он считал «тем более позорным», что контрреволюционный переворот «мыслился связанным с иностранной интервенцией» (французской) «и с участием бело-эмиграции».

При чтении этого фрагмента показаний не следует удивляться осведомленности Б. А. Романова о несуществовавшей организации и деталях замысла ее руководителей. Нет никакого сомнения, что все эти «сведения», синхронно появившиеся в показаниях и других арестованных по тому же делу, были продиктованы им следователями ОГПУ. Но поскольку название этой организации в апреле 1930 г. еще не было сфабриковано, постольку в показания Б. А. Романова от 20 апреля включается фраза о том, что он не знает, «носила ли она какое-либо название».

Далее перечислены примеры двойственности позиции Б. А. Романова: решительно отказавшись от присущей «организации» «борьбы против выдвижения нового партийного и близкого к партии молодняка и отдавшись, наоборот, его подготовке и в Центрархиве, и в университете, я относительно старого кадра держался точки зрения и методов действия, свойственных этой организации (например, сосредоточение этого кадра в первом Исследовательском институте 1922 — 24 гг.)»; «в организационных вопросах общественной жизни надо мной сохраняла свою власть идея профессорской автономии, и я только со стыдом могу вспоминать знаменитые ректорские выборы и поддержку мною в качестве делегата факультета общественных наук в Президиуме и в Совете антисоветской кандидатуры профессора Дерюгина, которого я лично совсем не знал и тем не менее проводил под влиянием бывшего перед этим большого банкета историков в Доме ученых на ул. Халтурина и произнесенных там речей в защиту „оздоровления" университета и преобладающего

136

влияния старой профессуры на ход университетской жизни, хотя в момент самих выборов мне было уже известно о кандидате, которого выставляет партийная группа»; «отдаляясь от „кружка молодых историков" в части его собраний с докладами и даже открыто называя их (в 1925 г.) „начинающими старичками", то есть в значительной мере устаревшими, бесплодными смоковницами, я не порывал с вечеринками кружка и принимал участие в организации тех больших собраний „молодых" и „стариков", которые большей частью приурочивались к годовщине университета и поддерживали спайку этой прежней университетской среды. Или — в своей научно-литературной работе, которая и развернулась-то собственно исключительно <...> благодаря Октябрьской революции, избавившей меня от необходимости школьного преподавательства, введшей меня в Главархив и в университет и затем в Исследовательские институты, кончая ЛИМом (Ленинградским институтом марксизма. — В. П.), и которая по темам (новейшее время — империализм и рабочее движение 900-х годов), по материалу и по политическим установкам всецело является продуктом советской науки, — даже и в этой работе я, за малыми исключениями, был связан оглядкой на старое „общественное мнение", что сказывалось, в частности, на стиле и тоне моих печатных выступлений и, в частности, несомненно сказалось на последнем моем труде («Россия в Маньчжурии»), признанном вполне и марксистской критикой <...> и, как мне говорил, например, Е. В. Тарле, имеющем и хорошую устную прессу и среди старых историков»; «...эта оглядка сказалась также и в том, что я при раздаче экземпляров этой книги роздал ее не только хорошо знакомым лицам, беспартийным и партийным, но и некоторым московским историкам, которых лично видел от одного до трех раз в жизни»; «...это сказалось и в том, что я не ограничился обсуждением рукописи книги с моим учителем проф. А. Е. Пресняковым, очень помогавшим мне в моем приближении к марксизму, и предоставлением затем корректурных листов, а зимой 27 — 28 г. передал, правда, первые 12 лл. в корректуре „по старому обычаю" на просмотр С. Ф. Платонову (правда, дальнейших листов уже не передавал по мотивам чисто личных отношений, слагавшихся под влиянием провала С. Ф. Платоновым кандидатуры А. Е. Преснякова на выборах в Академию)»; двойственность «между революцией и контрреволюцией» «определила и мое двойственное отношение к Академии наук». Эта «двойственность» якобы должна была страховать Б. А. Романова «от мести контрреволюции» в случае «ее победы»26


26 Там же, л. 238 об. — 240

137

Все эти «признания» Б. А. Романова в «двойственности» собственного общественного поведения вряд ли могли удовлетворить «сценаристов» «дела» и исполнителей в лице сотрудников ПП ОГПУ в ЛВО. Поэтому уже на следующий день от него потребовали новых собственноручных показаний. Но дальнейшая конкретизация «фактов», свидетельствовавших о собственной роли Б. А. Романова в «антисоветской организации», носила уже и вовсе фантасмагорический характер. Он не только «инстинктивно» поддавался влиянию С. Ф. Платонова, но и «выступал с антисоветскими публикациями в „Красном архиве", „Красной летописи"».27 Нелепость этого признания очевидна: оба журнала отнюдь не были оппозиционными: «Красный архив» являлся органом центральных архивных учреждений, во главе которых стоял М. Н. Покровский, а «Красная летопись» — органом Ленинградского истпарта. Ведь за публикацию своих работ именно в них С. Ф. Платонов действительно осуждал А. Е. Преснякова и Б. А. Романова.

Признал свою «вину» Б. А. Романов и за те действия во время работы в Центрархиве, которые безусловно — при любых режимах — следовало бы оценить как выполнение служебного долга: в качестве члена Поверочной комиссии и заведующего Экономическим отделом он «часто возражал против уничтожения того или иного материала» «отчасти потому, что сохранял ответственность перед старым миром (а С. Ф. Платонов считал, конечно, что в Центрархиве документы уничтожаются без всякой научной меры)», хотя к этому вынуждали и теснота помещений, и хозяйственная нужда «в утилизации бумажной массы материалов». Правда, в «ряде случаев эта „осторожность" совпадала и с интересами Советской власти и советской политики (вопросы о частно-банковских архивах, архивы Госбанка, Дворянского и Крестьянского банков)», но, признавался Б. А. Романов, «были случаи», когда он «клал свой авторитет на чашу весов за сохранение материала без всякой связи с советскими интересами (например, вопрос о выделении к уничтожению фонда Департамента окладных сборов, Госконтроля)».28

Все эти нелепости отнюдь не смущали следователей ОГПУ. Возможно, в их представлении подобные «признания» свидетельствовали о вредительских действиях в интересах той «организации», в которую именно они включили и Б. А. Романова, подтверждали «сценарий», выработанный в чекистских и партийных верхах. Но вместе с тем эти «саморазоблачения» не дали следствию новых фактов о самой «организации», так как в показаниях Б. А. Романова не было


27 Там же, л. 247.

28 Там же, л. 245 об.

138

названо ни одного имени ее членов, кроме С. Ф. Платонова и Е. В. Тарле, о которых ему сообщили сами допрашивающие. Иначе — откуда же он мог знать, что именно они «сценаристами» были назначены руководителями «организации»? А Е. В. Тарле на допросах сообщил о трениях, существовавших между Б. А. Романовым и С. Ф. Платоновым, и тем самым подтвердил версию Б. А. Романова.

Все это в совокупности могло стать причиной принятого следствием решения ограничиться в отношении него обвинением в антисоветской и контрреволюционной деятельности только в связи с участием в «кружке молодых историков» и засчитать это как членство в «организации», возглавляемой С. Ф. Платоновым. 6 июля 1930 г. был проведен заключительный и короткий, судя по следственному делу, допрос, во время которого Б. А. Романов вновь признал, что «большей частью из слышанного» им «в кружке («молодых историков») — носило немарксистский, а иногда и антимарксистский (даже антисоветский) характер».29

Б. А. Романов содержался под стражей без вызова, если судить по отсутствию протоколов, на допросы еще

7 месяцев, а в целом в ДПЗ — 13 месяцев. Он, обычно не охотно касавшийся этой стороны своей биографии, все же говорил, что время, проведенное в ДПЗ, было самым тяжелым в его жизни. Угнетающе действовали не только изоляция, условия жизни, ночные изнурительные допросы, полное бесправие, абсолютная неясность, чем закончится следствие и каков будет приговор, угрозы расстрела. Среди содержавшихся в ДПЗ циркулировали различные слухи.

В частности, стали доходить известия о предстоящих расстрельных приговорах. Напротив, откуда-то приходили сведения, что камера С. Ф. Платонова находилась рядом с кабинетом следователя, который возил академика обедать в ресторан. Возможно, именно эти слухи отразились в воспоминаниях проходившего по тому же делу С. В. Сигриста, который писал, что С. Ф. Платонов и Е. В. Тарле «содержались в одиночках первого корпуса на улучшенном режиме: мясной обед, сахар и конфеты к чаю, уборка камеры уборщиком из подследственных», а «Платонова Мосевич возил раза два в месяц гулять на острова в закрытом автомобиле».30

Пока Б. А. Романов томился в тюрьме, следствие по этому «делу» продолжалось, сопровождаясь все новыми арестами, завершившимися только в декабре 1930 г. Незадолго до его последнего допроса следователи ОГПУ приняли решение о необходимости «поработать» над названи-


29 Там же, л. 252 об.

30 Ростов Алексей [Сигрист С. В.]. Дело четырех академиков. С. 474. С. Ф. Платонов и Е. В. Тарле действительно содержались в условиях существенно лучших, чем другие подследственные по этому делу. Но эти слухи не могут быть чем-либо подтверждены. Известно только, что супруге Е. В. Тарле было разрешено посылать ему продуктовые передачи и письма.

139

ем «организации», которое призвано было подтвердить реальность «заговора». Их выбор пал на Н. В. Измайлова как одного из самых близких к С. Ф. Платонову людей, который был «поставлен» во главе «военной группы» организации. Следственная версия возникновения ее названия и утвердилась во время его допросов 23 — 24 июня 1930 г. В конечном счете остановились на «Всенародном союзе борьбы за возрождение свободной России».31 Но в следственных материалах, относящихся к Б. А. Романову, это не отразилось, вероятно, потому, что с 24 июня по 6 июля прошло для этого недостаточно времени и, главным образом, ввиду принятого уже решения не включать его в состав «руководящего ядра организации». 18 декабря 1930 г. было принято постановление о выделении в самостоятельное производство следственного материала на 29 человек, обвиняемых в создании «Всенародного союза борьбы за возрождение свободной России» и в шпионаже. Во вторую группу следствие включило остальных 86 обвиняемых, и именно среди них оказался Б. А. Романов.

В феврале 1931 г. ему было сообщено о ничем формально не мотивированном постановлении печально знаменитой «тройки» ПП ОГПУ в ЛВО от 10 февраля 1931 г. о заключении его в концлагерь сроком на 5 лет по ст. 58, пункт 11 Уголовного кодекса РСФСР, «считая срок со дня его ареста», с конфискацией имущества.32 Лишь из реабилитационного дела становятся ясными мотивы этого приговора: «Б. А. Романов обвинялся в том, что он являлся членом контрреволюционной монархической организации, ставившей себе целью свержение Советской власти и установление в СССР, путем склонения иностранных государств к вооруженному вмешательству, — конституционно-монархического строя».33 Что касается конфискации имущества, то дело ограничилось теми вещами, которые были изъяты при аресте.

Парадоксальность сложившейся ситуации заключалась в том, что С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле, С. В. Рождественский, Н. П. Лихачев, М. К. Любавский, С. В. Бахрушин, В. И. Пичета, Д. Н. Егоров, Ю. В. Готье, А. И. Яковлев, т. е. те подследственные по сфабрикованному «Академическому делу», которым приписывалась роль инициаторов и организаторов («руководящее ядро») «монархической контрреволюционной организации», в отличие от «рядовых» ее «членов», проходивших по второму следственному производству, получили в августе 1931 г. решением Коллегии ОГПУ различные сроки высылки в ряд городов


31 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-65245, т. 10, л. 275 — 284.

32 Выписка из протокола заседания Тройки ПП ОГПУ в ЛВО от 10 февраля 1931 г.: Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 8, л. 126. По статье 58 пункт 11 Уголовного кодекса РСФСР в редакции 1926 г., предусматривающей наказание вплоть до расстрела, вы носились приговоры подавляющему числу привлеченных по «Академическо му делу», обвиненных в участии в антисоветской контрреволюционной ор ганизации.

33 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 8, л. 155.

140

СССР, где некоторые из них имели возможность даже работать по специальности.

Что же касается дальнейшей судьбы Б. А. Романова, то его вскоре после приговора этапировали на Север. 24 февраля 1931 г. учетно-распределительный отдел Управления Соловецких и Карело-Мурманских исправительно-трудовых лагерей ОГПУ направил в ПП ОГПУ в ЛВО справку, в которой подтверждалось прибытие, в числе других заключенных, и его.34 Так Б. А. Романов оказался в системе концлагерей, созданных для строительства силами заключенных Беломоро-Балтийского канала им. И. В. Сталина.

Существование в этих новых условиях неволи в те времена, которые Анна Ахматова, в отличие от более поздних, назвала вегетарианскими, коренным образом отличалось от тюремных. Здесь не было страха неизвестности, строгой изоляции, здесь работающие зеки могли надеяться на досрочное освобождение «по зачету рабочих дней»: 2 рабочих дня засчитывались за 3 дня заключения. Концлагери были организованы по принципу хозрасчета. Б. А. Романов по состоянию здоровья был освобожден от общих работ, и вскоре, как он писал в автобиографиях, «был продан» комитету профсоюза вольнонаемных служащих строительства для работы в качестве преподавателя и воспитателя их детей. Согласно его рассказу, Б. А. Романову было предложено жить вне зоны, но он отказался из солидарности с другими заключенными по политическим статьям. Однажды ему дали свидание с женой, приехавшей из Ленинграда.

Несмотря на эти льготы, концлагерь оставался концлагерем, а неволя неволей. Б. А. Романов не мог не думать о своей дальнейшей судьбе, о том, удастся ли ему возвратиться в родной город, сумеет ли он вернуться к научной работе, успешно развивавшейся в 20-х годах.

15 августа 1933 г. он был освобожден из заключения по отбытии 3 с половиной лет — «по зачету рабочих дней» — и направлен на жительство не в Ленинград, а в г. Лугу Ленинградской области, находящийся в 137 км от Ленинграда.

Указывая в заявлении 1956 г. о реабилитации на причины своего ареста и бессудного приговора, Б. А. Романов выразил уверенность в том, что «кем-то и где-то» было «принято решение попросту» его «устранить» «с исторического фронта», поскольку ему «удалось появиться на нем с капитальным исследованием, получившим хорошие отзывы в прессе».35 Конечно, дело было не только лично в Б. А. Романове. Партийное руководство приняло кардинальное решение устранить не его одного, а вообще целую генерацию уче-


34 Там же.

35 Там же, т. 9, л. 35.

141

ных-историков небольшевистской выучки. Основной удар в ходе «Академического дела» был нанесен по петербургской исторической школе как наименее идеологизированной и потому в наименьшей степени поддающейся идеологическому диктату.

На митинге советских ученых в Ленинграде Н. Я. Марр прямо заявил, что «историческая наука — наиболее политизированная из наук», и «пролетариат, вступив в новый этап социалистического строительства — этап социализма, перешагнул через последние остатки исторической науки»; «историки буржуазии сходят с исторической сцены вместе с последними остатками буржуазных классов».36 А М. М. Цвибак на объединенном заседании Института истории при Ленинградском отделении Коммунистической академии и Ленинградского отделения Общества историков-марксистов, совпавшем по времени с вынесением приговора первой группе подследственных по «Академическому делу», в том числе Б. А. Романову (заседания — 1, 12 и 16 февраля; приговоры — 10 февраля 1931 г.), пытался вовсе отрицать существование петербургской исторической школы. Противопоставив высказыванию П. Н. Милюкова, который «указывал на признание исключительной задачи современности — критическую разработку источников для будущих исследователей, как на характерную черту петербургских историков „школы"», он утверждал, что «несколько академических имен, прошедших через университетскую школу Платонова (Рождественский, Любомиров, Чернов, Романов, Садиков, Полиевктов, Приселков, Васенко и др.)», «представляли собой определенное, организованное единство», хотя «у них не было единой научно-методологической установки, как у учеников Ключевского», почему «эта группа историка-бюрократа и объединена была по-чиновнически», и пришел к выводу, что «основа платоновской школы» — «полуслужебная, полуполитическая связь».37 Таким образом власть разгромила петербургскую историческую школу карательными мерами, а пытавшиеся прийти ей на смену политически и идеологически ангажированные деятели «исторического фронта» предприняли усилия, чтобы окончательно похоронить ее.


36 Зайделъ Г., Цвибак М. Классовый враг на историческом фронте: Тарле и Платонов и их школы. М.; Л., 1931. С. 6.

37 Там же. С. 88, 92.

8. ПОСЛЕ ТЮРЬМЫ И КОНЦЛАГЕРЯ…

144

8

ПОСЛЕ ТЮРЬМЫ И КОНЦЛАГЕРЯ.

БОРЬБА ЗА ВЫЖИВАНИЕ. «СЛУЧАЙНАЯ ПОДЕНЩИНА»

 

15 августа 1933 г. Б. А. Романов был досрочно освобожден из концлагеря «по зачету рабочих дней». Местом жительства ему был определен город Луга. Таким образом, как писал Б. А. Романов в одной из автобиографий, ему «было отказано в праве проживания с семьей в Ленинграде», что «было равносильно практически отлучению от возобновления научной работы и обречению на нищенское, никому не нужное существование в 101-километровой зоне». Препятствия, которые чинились Б. А. Романову при попытках получения права жить в родном городе, скорее всего, были связаны с его категорическим отказом согласиться после освобождения работать по вольному найму на других, подобных Белбалтлагу, стройках. По сложившейся практике проработавшим 2 — 3 года на них было легче получать право прописаться в Москве и Ленинграде, чем тем, кто после концлагеря сразу же возвращался в большие города/1

Все же длительные и мучительные хождения по различным учреждениям в попытке выхлопотать разрешение вернуться в Ленинград, в квартиру, ставшую коммунальной, которая еще в дореволюционные годы принадлежала его отцу и в которой он до ареста в двух маленьких комнатах жил с женой, в конечном счете привели к тому, что Б. А. Романов получил временную прописку. Но всякий раз, когда ее срок заканчивался, ему приходилось заново проходить тягостную процедуру для ее возобновления. Само собой разумеется, что у Б. А. Романова отсутствовали средства к существованию — кроме небольшой зарплаты жены, врача по профессии. Неясны были и перспективы получения оплачиваемой работы по специальности.


1 Д. С. Лихачев, рассказывая о судьбе возвращавшихся из концлагерей заключенных по политическим статьям, упоминает Д. П. Каллистова, который согласился работать в качестве вольнонаемного в Дмитровлаге (на строившемся канале Москва — Волга), после чего был принят в аспирантуру Ленинградского университета — в отличие от самого Д. С. Лихачева, которому в Дмитровлаге устроиться не удалось, почему его во время паспортизации пытались выслать из Ленинграда (Лихачев Д. С. Воспоминания. СПб., 1995. С. 284 — 285, 299).

145

Итак, известному 44-летнему ученому, автору фундаментальной монографии,2 получившей в целом положительные отзывы, и большого числа статей, издавшему, кроме того, два документальных сборника, не говоря уже об отдельных публикациях источников, предстояло в труднейших условиях борьбы за выживание строить свою жизнь заново, фактически с нуля.

«Живу со своими уже три месяца, — сообщал Б. А. Романов П. Г. Любомирову 15 декабря 1933 г., — много читаю и постепенно вхожу во вкус и в курс. Сил только мало, утомляемость большая». Это был ответ на письмо, отправленное ему из Москвы П. Г. Любомировым, едва там стало известно о возвращении Б. А. Романова в Ленинград. Его друг старался поддержать только что вернувшегося из заключения ученого, способствовал, в частности, получению для Б. А. Романова заказа от энциклопедического словаря Граната на написание раздела, посвященного истории России 1881 — 1906 гг. для большой статьи «Россия — история». Б. А. Романов встретил предложение с естественным энтузиазмом: ведь это была для него первая после концлагеря возможность получить оплачиваемую работу. Он только хотел оговорить «наибольший срок» для написания статьи, опасаясь спешки: «Сам понимаешь, не писать три с половиной года — и вдруг!». Отметив, что пока у него нет никакой другой работы, Б. А. Романов выразил осторожную надежду: «...если я ее заимею, то вопрос о сроке станет грозным».

Но и получить официальный заказ от энциклопедического словаря Граната сразу не удавалось. Представитель издательства, принося 9 февраля 1934 г. извинения Б. А. Романову за «колебания по вопросу» о его «участии в цикле Россия — история», многозначительно отметил: «...колебания, исходившие не от нас».3

Надежда же на получение новых заказов была отчасти связана с рукописями А. Е. Преснякова, над которыми Б. А. Романов уже начал работать, хотя, как он писал, «понемногу», одновременно ведя переговоры «об издании биобиблиографической памятки, а может быть, и переиздании некоторых его статей». Перспективы же продолжить собственные исследования казались ему весьма проблематичными. Конфискация имущества по приговору «тройки» коснулась прежде всего бумаг ученого. Особенно «тягостной» стала утрата «всех собранных» им ранее «научных материалов (на 2 книги, не считая мелочей!)» — удар, который, как отметил Б. А. Романов, он «еще как следует не пережил». Правда, случайно сохранилась его книга «в 4 листа о русско-япон-


2 Романов Б. А. Россия в Маньчжурии (1892 — 1906): Очерки по истории внешней политики самодержавия в эпоху империализма. Л., 1928.

3 И. И. Шитц — Б. А. Романову. 9 февраля 1934 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 265, л. 2.

146

ской войне, заказанная Комакадемией и одобренная в свое время». Б. А. Романов хотел в будущем «переделать и расширить ее хотя бы до 10 лл.». Пока же, вот «уже недели две-три» как он приступил к «капитальным поискам работы», и ему даже показалось, что «принципиальные ауспиции благоприятны», хотя и неопределенны: «...что еще будет (среди года!) как знать!». Осознание шаткости надежд вынуждало Б. А. Романова соглашаться на любую случайно подвернувшуюся работу не по специальности и даже искать заказы на переводы — любые, «особенно с английского».

Его здоровье было подорвано, возможность получения постоянной прописки в Ленинграде и постоянной работы оставалась проблематичной. Не исключено, что именно эти жизненные обстоятельства вынудили Б. А. Романова принять решение, о котором он и сообщил П. Г. Любомирову: «...на первых порах <...> больше прельщает работа в печати, чем служба».4

Первая половина следующего, 1934, г. была потрачена на унизительные хождения по учреждениям, от которых зависела судьба, — в попытках получить постоянный паспорт и постоянную прописку. Нередко ее продлевать не удавалось, и тогда ему приходилось временно скрываться — уезжать из Ленинграда, жить у родственников. Эти кратковременные дискриминационные разрешения проживания и опять запрещение проживания, эти новые испытания вели к обострению нервных и сосудистых заболеваний, приобретенных в заключении. В заявлении о реабилитации, поданном Генеральному прокурору СССР за год с небольшим до кончины (29 апреля 1956 г.), Б. А. Романов писал о «глубокой психической травме, очень мешавшей» ему «и мешающей <...> до сих пор в <...> научной работе и давшей, конечно, свои и медицинские последствия».5 Ему в это время приходилось даже обращаться к лечению у психиатра.

Одним из самых губительных и обессиливающих факторов жизни людей, вернувшихся из заключения в советских концлагерях и тюрьмах, был страх повторного ареста, страх быть искалеченными в тюрьме, страх насильственной смерти. Он не отпускал ни на минуту, заставлял тратить последние силы на его преодоление. И все равно страх был непреодолим. На закате жизни Б. А. Романов в личных письмах неоднократно возвращался к этому: «Очень бы хотелось избавиться от <...> ужасного гнета, висящего надо мной скоро как четверть века и составляющего нервный ствол твоей второй жизни. Если бы только могли себе представить, какой это ужас. Чем менее безнадежным становится мое медицин-


4 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 15 — 16 декабря 1933 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 21 — 22. Д. С. Лихачев, осужденный по другому сфабрикованному «делу» и вернувшийся в Ленинград примерно в то же время, что и Б. А. Романов, вспоминает, что он «безуспешно искал работу», как и «все остальные». Его не принимали «даже счетоводом мебельной фабрики» (Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 284).

5 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 9, л. 37.

147

ское состояние, тем более выступает безнадежность этого ужаса» (Г. В. Сидоровой. 30 марта 1953 г.); «Что до меня лично, то вся моя рабочая жизнь прошла под знаком того, что ты работаешь и пишешь, а напечатают ли тебя когда-нибудь, не знаешь, не знаешь и когда же уволят тебя на улицу. А было время, когда ты не знал, будешь ли ты жить даже» (И. У. Будовницу. 10 ноября 1955 г.).

Разумеется, если бы этот страх полностью подавил личность ученого, стало бы невозможным какое-либо осмысленное исследовательское творчество. Такие трагические судьбы известны. Я. С. Лурье принадлежат проницательные наблюдения, касающиеся других судеб — ученых, репрессированных и прошедших те же испытания, что и Б. А. Романов, но вернувшихся, преодолевая болезни и препятствия, к научной работе, — М. Д. Приселкова и А. Н. Насонова. Но их поведение существенно различалось. М. Д. Приселков «ни на минуту не мог чувствовать себя в безопасности и был очень осторожен», хотя «сломлен он не был». Он «был веселым, оживленным и охотно общался с коллегами и учениками. Энергия и работоспособность его были поразительными: казалось, что пружина, насильственно сжатая в 1930 г., теперь распрямилась, и он спешил продолжить все начатое и наверстать все упущенное за даром пропавшие годы». Старший ученик и ближайший последователь М. Д. Приселкова А. Н. Насонов, напротив, «постоянно обнаруживал желание замкнуться в себе».6

Б. А. Романов, так же как и его старший товарищ М. Д. Приселков, проходивший с ним по одному «делу», как правило, оставался общительным и отличался при этом живостью. Его поведение даже нельзя считать особенно осторожным. Но преодоление последствий заключения для него было сопряжено с большими утратами — психическими перегрузками, нервными срывами. Так, 21 июня 1934 г. Б. А. Романов писал П. Г. Любомирову, что дошел «до состояния крайней депрессии и полной утраты трудоспособности», из-за чего работа над статьей для энциклопедического словаря Граната «едва двигалась». Но в борьбе со страхом, с обстоятельствами, с самим собой Б. А. Романову удавалось преодолевать упадок сил, и тогда он проявлял поразительную работоспособность: днями и ночами не отходил от письменного стола, что в свою очередь не могло не вести к новым срывам.

Лишь через год после освобождения из концлагеря ему удалось получить паспорт на 3 года, и это привело к улучшению самочувствия, а следовательно, сразу же, «за один


6 Лурье Я. С. Предисловие // Приселков М. Д. История русского лето писания XI — XV вв. СПб., 1996. С. 14 — 15.

148

день» — к изменению в работе: «...вижу иной ход мысли», — писал Б. А. Романов. Поскольку, как казалось ему, «трудные начальные моменты пройдены» и уже «готовы около 3/4 листа», можно было констатировать, что статья для энциклопедического словаря «явно разрастается и меньше 3 листов будет едва ли».7 Однако надежда, связанная с этой статьей, вскоре сменилась разочарованием. Послав начало статьи в редакцию для экспертизы, Б. А. Романов получил ответ, что такого рода «ярко написанный мозаичный очерк», прочитанный «с живым интересом», «не удовлетворит редакцию», так как «освещение <...> излагаемых событий расходится со всем тем, что уже есть у нас в словаре».8 Это была первая, но не последняя неудача в попытках получить хоть какую-нибудь оплачиваемую работу по специальности.

С другой стороны, Б. А. Романова обрадовала, но не могла и не поразить новость, касавшаяся профессора Э. Д. Гримма, в чьем семинарии и он сам, и П. Г. Любомиров учились, будучи еще студентами. Занимавший до революции важные государственные посты — декана и даже ректора университета, Э. Д. Гримм, который еще с 20-х годов сблизился с Б. А. Романовым, неожиданно был приглашен в один из институтов, чтобы «читать историю средних веков и заведовать кафедрой западного феодализма». Б. А. Романов не мог не сравнивать своего положения с этим фактом и вынужден был констатировать, что «еще не устроен», хотя надежда, как видно, теплилась: «...в один день это не бывает, но будет же когда-нибудь».9

Для надежды появились некоторые основания и общего порядка, а не только перемены в судьбе Э. Д. Гримма. 1 сентября 1934 г. возобновилась работа исторических факультетов Московского и Ленинградского университетов. Власти стали осознавать, что качественное преподавание на них силами одних лишь выпускников Института красной профессуры недостижимо без хотя бы частичного привлечения ранее отстраненных от преподавания ученых дореволюционной школы. Многие из них были репрессированы и в середине 30-х годов, как и Б. А. Романов, стали возвращаться из заключения и ссылки. О новых идеологических веяниях после смерти М. Н. Покровского в 1932 г. могли свидетельствовать также и привлечение к работе в Ленинградском университете Е. В. Тарле, который, как и Б. А. Романов,


7 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 21 июня 1934 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 31 — 31 об.

8 И. И. Шитц — Б. А. Романову. 14 июля 1934 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 265, л. П. Сохранился лишь фрагмент неоконченной статьи (Романов Б. А. Врастание царизма в империализм. 1881 — 1900 гг.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 50, машинопись, 11 с).

9 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 21 июня 1934 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 31 — 31 об.

149

был репрессирован по «Академическому делу», и возобновление преподавания истории в средней школе в 1934 г.

Вряд ли все эти наметившиеся перемены остались не замеченными Б. А. Романовым. И он попытался на этой, только еще поднимавшейся волне получить заказы на исследовательскую работу хотя бы и по договору. Вероятно, не случайным совпадением стало подписание с ним в сентябре договора, предусматривавшего подготовку к печати первого тома лекционного курса А. Е. Преснякова, читавшегося в дореволюционном университете, и договора на написание популярной книги о русско-японской войне. Кроме того, Б. А. Романов был «занят еще и мемуарами Ллойд-Джорджа», на которые написал рецензию, ставшую его первой и на долгие годы единственной печатной работой после возвращения из концлагеря.10 Как казалось Б. А. Романову, дела у него «крупно повернулись на 180°», в связи с чем началась «гонка». «Думаю, — писал он П. Г. Любомирову, — что этот год всецело построится на писательстве, без служебных часов, чему весьма рад». Правда, один из руководящих деятелей ГАИМКа Ф. В. Кипарисов «говорил» о своем желании «вовлечь» Б. А. Романова «в штат», но «когда он это рассчитывает сделать, не сказал — вероятно, не раньше 1 января». Эти перспективы позволили смотреть в будущее с некоторой надеждой: «При наличии двух периодических органов — ИАИ (Историко-археографического института. — В. П.) и ГАИМКа всегда можно выступить и печатно, было бы только время. Живем в связи с изложенным несколько лучше, в частности морально». Б. А. Романова обнадеживало также намечавшееся «еще одно литературное предложение» (хотя пока еще «вчерне»), которое, если оно состоится, устроило бы его «окончательно».11

И действительно, 16 декабря 1934 г. редакция по составлению истории Ленсовета, состоявшая при Ленинградском отделении Комакадемии, заключила с Б. А. Романовым договор, согласно рсоторому он был зачислен на работу в качестве младшего научного сотрудника сроком до 1 сентября 1935 г. для выполнения разового задания — подготовки сборника документов «Иностранная пресса о первой русской революции».12

Что касается обещанного Б. А. Романову зачисления в штат ГАИМКа, то оно не только не было выполнено, но и в течение ноября 1934 г. были подряд отклонены его предложения о сотрудничестве на договорной основе — об издании сборника летописных отрывков о народных массовых движениях (3 ноября); об издании хрестоматии «Классовая


10 Романов Б. А. [Рец.] Лпойд-Джордж Д. Военные мемуары / Перевод с английского И. Звавича; С предисловием Ф. А. Ротштейна. М., 1934//Исторический сборник. 1935. № 4. С. 296 — 306.

11 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 30 сентября 1934 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 35.

12 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 7, л. 2 — 4.

150

борьба в феодальной России X — XVI вв.» (21 ноября); об издании источников по истории России XVIII — первой половины XIX в. (23 ноября).13 Правда, 1 декабря 1934 г. Историческая комиссия АН СССР заказала Б. А. Романову внутреннюю рецензию на работу профессора С. В. Юшкова «Очерки по истории возникновения феодализма на Руси»,14 которая разрослась до 1.5 печатных листов и была сдана в том же 1934 г.15 Сразу же по договору с ГАИМКом Б. А. Романов написал еще более объемную внутреннюю рецензию на сборник статей «Древняя Русь»,16 сданную в 1935 г. Но, разумеется, эти случайные заказы не могли заменить постоянной штатной работы, дающей не только обеспеченный заработок, который мог бы избавить от необходимости постоянно искать новые заказы, но и ощущение устойчивого положения в научных сферах.

Следует при этом отметить, что именно с этих рецензий начался возврат ученого к работе над проблемами русского средневековья, от которых он по ряду причин надолго оторвался после окончания в 1912 г. Петербургского университета.

В 1935 г. Б. А. Романов выполнил обязательства по двум заключенным ранее договорам: была написана научно-популярная книга «Русско-японская война. 1895 — 1905 (политико-исторический очерк)» и подготовлен к печати первый том лекционного курса А. Е. Преснякова. Этот курс не предназначался самим А. Е. Пресняковым к изданию. Он сохранился в двух редакциях в виде нескольких записных книжек, заполненных мелким почерком. Потребовалось провести чрезвычайно кропотливую работу по воспроизводству текста, его редактированию и написанию примечаний. Конечно, это было для Б. А. Романова не обычное договорное задание: готовя к печати лекции А. Е. Преснякова, он отдавал дань памяти своему учителю.

И все-таки внутренние рецензии, популярная книга, к тому же еще не изданная, подготовка текста лекционного курса хотя и оплачивались, впрочем, весьма незначительными суммами, но все же это было еще далеко до возвращения к подлинно исследовательской работе. П. Г. Любомиров в связи с этим писал Б. А. Романову в сентябре 1935 г.: «Я надеюсь, что ты получил уже работу или скоро получишь. Ведь делателей-то все-таки очень мало! В Москве это чувствуется определенно».17 «Делателей» действительно было недостаточно, хотя в Ленинграде тогда это, вероятно, ощущалось в меньшей степени, чем в столице.


13 Там же, д. 51.

14 Там же, д. 7, л. 1

15 Там же, д. 52 (машинопись, 37 с).

16 Там же, д. 55 (машинопись, 80 + 15 с).

17 П. Г. Любомиров — Б. А. Романову. 16 сентября 1935 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 242, л. 6 об.

151

Но вопреки этому, уже начало 1935 г. принесло Б. А. Романову крайне неблагоприятное известие: в феврале ему было отказано в допуске к занятиям в архиве, что, по сообщению Б. Д. Грекова, «отнимало почву для каких-либо негоциации с историческим институтом Академии, работа которого связана исключительно с архивом».18 Теплившаяся надежда в конечном счете быть принятым в штат научного учреждения снова рухнула. Б. А. Романову опять не удалось вырваться из порочного круга: лихорадочных поисков заказов на временную работу, форсированного их выполнения, и опять поисков договорных работ, и снова лихорадочной гонки, чтобы уложиться в срок. Все это требовало полной мобилизации нервной и интеллектуальной энергии. «Случайная поденщина» крайне обессиливала Б. А. Романова. Его огорчало и то, что перспективы публикации уже сделанного оставались неопределенными.

Необходимость вести борьбу за право проживания в Ленинграде, новая волна государственного террора, накатившегося на страну после убийства Кирова 1 декабря 1934 г., тревожное ожидание ареста или выселения из родного города держали Б. А. Романова в постоянном нервном напряжении. Ни для кого не было секретом, что с ленинградских вокзалов уходили целые поезда с высылаемыми и арестованными. Д. С. Лихачев вспоминает, что даже улицы Ленинграда в это время опустели.19 Почти полностью высылали из крупных городов «бывших» — дворян и их детей. Все это создавало неблагоприятный фон для углубленного и в то же время лихорадочного труда, действовало разрушающе на организм, на нервную систему, и без того подорванную психологическими травмами и лишениями.

Э. Д. Гримм, живший в Ленинграде и хорошо знавший об обстоятельствах жизни Б. А. Романова, 12 апреля 1935 г. с беспокойством сообщал П. Г. Любомирову о «крайне нервнопереутомленном состоянии Бориса Александровича, доводящем его по временам до своего рода неврастенической истерии, отравляющей существование и его, и людей, его окружающих». «Работы у него, — писал Э. Д. Гримм, — все время много, слишком много, по моему мнению, причем неоднородной по заданию и формам, что имеет наряду с благоприятными и определенно неблагоприятные последствия — повышенную в разных направлениях напряженность жизненной энергии. При его, известной Вам, манере работать, Вы можете себе представить, что это значит».20

В мае 1935 г. сам Б. А. Романов вынужден был констатировать, что силы вновь полностью оставили его: «Первый


18 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 12 ноября 1935 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 37.

19 Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 291.

20 Э. Д. Гримм — П. Г. Любомирову. 12 апреля 1935 г.: ОПИ ГИМ, ф. 470, д. 234, л. 57 — 57 об.

152

том курса А. Е. (Преснякова. — В. П.), текстуально совсем готовый к печати, лежит без движения. Книга о русско-японской войне, сданная в середине февраля в Академию наук, разросшаяся до 10 листов и надорвавшая мне силы, тоже пока лежит без движения. А подрыв сил умственных такой, что вот уже две недели как мне пришлось оставить временно и ту текущую работу над сборником „Иностранная пресса о революции 1905 г.", которая является моей постоянной работой до осени этого года. Читаю с большим напряжением и с ничтожным результатом, не говоря уже о запоминании, просто в смысле восприятия и понимания. А о том, чтобы что-то писать, — сейчас дико даже и помыслить».21

Б. А. Романов даже стал задумываться о пенсии, хотя ему еще не было и 50 лет. Но и по инвалидности он ее получить был не вправе из-за утраты трудового стажа как последствия прежнего приговора по политической статье Уголовного кодекса: «Пенсия (смешно даже и подумать), — писал он П. Г. Любомирову, — для меня, как ты знаешь, исключена <...> а заработок кончается в сентябре, и по всем признакам устроиться с работой здесь будет невозможно нигде, а состояние мозгов и нервной системы таково, что пытаться начинать где-нибудь в другом месте, среди уже и совсем чужих людей, нечего и думать. Для меня сейчас всякое творческое усилие и даже твердое суждение исключены, и неизлечимость этого состояния подтверждается каждый день».22

Правда, через несколько месяцев, в сентябре 1935 г., Б. А. Романов физически стал чувствовать себя «значительно крепче»: «Последнее время немного больше вижу людей (и это даже иногда поставляет мне уже удовольствие)», — писал он. В основном же все оставалось неизменным: «С работой у меня по-прежнему. С работами тоже — они стоят».23

Результатом крайне болезненного состояния и его проявлением стало письмо, отправленное Б. А. Романовым 12 ноября 1935 г., полное горечи и тяжелых предчувствий: «Здесь у нас идет процесс докторизации <...> Но какова жизнь! Волею судеб я поставлен вне ее и как бы зарастаю коростой антижизни. Отсюда и сам можешь заключить, что со здоровьем у меня неважно и не лучше. Говорят, бесконечность и беспредельность не представимы, а только мыслимы. Я бы это не сказал о беспредельной человеческой мстительности: она не только представима, а и, оказывается, переживаема <...>. А тем временем процесс внутреннего молекулярного разрушения дойдет-таки до предела, за которым начинается инвалидность, которая, как мне кажется, сжимает меня все крепче <...>; положенную всем смертным порцию физических


21 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 3 мая 1935 г.: Там же, л. 46.

22 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 1935 г.: Там же, л. 41 — 41 об.

23 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 24 сентября 1935 г.: Там же, л. 35 — 35 об.

153

страданий придется принимать на свои плечи тогда, когда в психическом аппарате не останется уже никакой опорной точки, с одной стороны, и ты уже будешь выброшен на мостовую <...>, без какой-либо точки опоры в политическом аппарате страны, в которой родился, худо ли, хорошо ли, но работал сколько мог, т. е. сколько хватало физических сил — с другой стороны. Эта перспектива, которая поддерживается разными приемами ежедневно при любой попытке или необходимости сталкиваться с людьми вне дома (а это необходимо ежедневно!), растет с каждым днем и, как механический молоток, разрушает психику частица за частицей, даже тогда, когда прибегаешь к самодельному внутреннему наркозу. А это наркотизирование, автонаркотизирование, в свою очередь, требует крайнего напряжения, которое постоянно срывается, что образует разрушительные „отдачи", а все вместе производит дополнительное разрушительное действие. Я не вижу никаких признаков ослабления или стабилизации этого процесса и ясно понимаю, к чему это ведет. То ослабляясь, то усиливаясь <...>, он неуклонно точит силы и обращает тебя в механизм, управляемый не изнутри, а извне, движущийся в данную минуту в том направлении, где ждет тебя п + 1-ый удар молотка». Б. А. Романов в этот момент не видел для себя иной перспективы, кроме как «смерть на помойке».24 Самодельный внутренний наркоз, наркотизирование, о котором идет речь в письме, — всего только курение папирос и других табачных изделий, принимавшее особенно интенсивные формы во время нервных перегрузок и напряженной работы. «Докторизация» же — начавшееся присвоение докторских степеней без защиты диссертаций ряду крупных ученых после правительственного постановления о возврате к системе научных степеней, отмененных вскоре после Октябрьской революции.

Б. А. Романов все же, преодолевая свой недуг, предпринял попытку получить докторскую степень без защиты — за совокупность трудов, в том числе за фундаментальную книгу «Россия в Маньчжурии». В декабре 1935 г. он обратился с этой целью с заявлением в Академию наук СССР, откуда дело было передано в Ученый совет Московского института философии, литературы и истории (МИФЛИ), но несколько лет Б. А. Романов оставался в неведении относительно результата своего ходатайства — ответа все не было.

В самом конце 1935 г. в здоровье Б. А. Романова наступило некоторое улучшение, о чем П. Г. Любомирову написал С. Н. Чернов: «Вчера был у Б. А. Он стал много лучше, чем был летом и в начале осени <...> Б. А. много работает.


24 Б. А. Романов — П. Г. Любомирову. 12 ноября 1935 г.: Там же, л. 37 — 38 об.

154

Книги на его столе и диване — все по истории международных отношений последних десятилетий».25

Начало 1936 г. ознаменовалось событиями, которые могли вновь заронить у Б. А. Романова надежду на полное возвращение в науку: 27 января в «Правде» был опубликован ряд важнейших партийно-правительственных документов. Постановлением Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) от 26 января 1936 г. была учреждена специальная комиссия во главе с А. А. Ждановым для «просмотра и улучшения, а в необходимых случаях переделки написанных уже учебников по истории». Комиссии, в состав которой были включены видные партийные функционеры К. Б. Радек, А. С. Сванидзе, П. О. Горин, А. А. Яковлев, В. А. Быстрянский, В. П. Затонский, Файзулла Ходжаев, К. Я. Бауман, А. С. Бубнов и Н. И. Бухарин, предоставлялось право «организовать группы для просмотра отдельных учебников, а также объявить конкурс на новые учебники». Вместе с этим постановлением были напечатаны датированные 8 и 9 августа 1934 г. «замечания» Сталина, Кирова и Жданова о конспектах учебников по истории СССР и новой истории. Этот комплекс разновременных документов свидетельствовал о том, что подготовка учебников для школы еще с 1934 г. была поставлена под жесткий централизованный партийно-политический контроль.

Но если в них речь шла только об учебниках для школы, то в информационном сообщении «В Совнаркоме СССР и ЦК ВКП(б)», опубликованном вместе с ними, проблема получила расширительное толкование. В нем был дан комментарий к принятым решениям, который содержал ряд принципиально новых партийно-политических установок в области исторической науки. В этом документе, вопреки фактам, утверждалось, что партия неоднократно вскрывала несостоятельные исторические определения и установки, в основе которых лежали «известные ошибки Покровского». Они были квалифицированы как «антимарксистские, антиленинские, по сути дела ликвидаторские», а потому «вредные». В информационном сообщении осуждались также «попытки ликвидации истории как науки», а эти «вредные тенденции» связывались «в первую очередь с распространением среди некоторых наших историков ошибочных исторических взглядов, свойственных так называемой „исторической школе Покровского"».


25 С. Н. Чернов — П. Г. Любомирову. 6 декабря 1935 г.: Там же, л. 21 об.

155

Уже в момент публикации всех этих документов26 не мог не обратить на себя внимание факт коренного расхождения между самим постановлением и официальным комментарием к нему.27 Но, как бы то ни было, они означали, что вся тема воззрений М. Н. Покровского, ставшая в 20-х годов официальной концепцией, которую власти не только поддерживали, но и навязывали исторической науке, подлежала за мене новой официальной интерпретацией прошлого. Ее надлежало выработать в процессе составления учебников и тории. Чрезвычайный характер этой акции и ее внезапность не могли не вызвать растерянности в рядах историков различной ориентации — особенно тех из них, кто относил себя к числу марксистов, в том числе сторонников осужденных теперь партией «вредных» взглядов М. Н. Покровского.

Органы НКВД через своих секретных агентов тщательно отслеживали реакцию, возникающую в разных слоях населения, на те или иные решения властей и докладывали им о ней. Основное внимание обращалось не на одобрительные высказывания, о которых сообщалось в общей форме, а на те мнения, которые казались интерпретаторам из НКВД нестандартными или, быть может, не вполне понятными. Само собой разумеется, что в случае с постановлением, касающимся исторической науки, власти интересовала прежде всего реакция профессиональных историков.

Б. А. Романов, как недавно освобожденный из заключения, постоянно находился под негласным наблюдением органов НКВД. Его высказывания по поводу только что опубликованных партийных постановлений не могли не быть зафиксированными. И действительно, в «спецсообщении» зам. начальника Управления НКВД по Ленинградской области комиссара госбезопасности III ранга Николаева секретарю ЦК и Ленинградского обкома ВКП(б) А. А. Жданову, датированном 3 февраля 1936 г. (спустя неделю после публикации партийных постановлений), подробно изложены высказывания ряда ученых, в том числе Б. А. Романова. Они отражены, как кажется, довольно точно, судя по парадоксальной, только ему свойственной форме, хотя, быть может, и неполно.

В «спецсообщении» обращено внимание только на то, как Б. А. Романов интерпретировал замечание Сталина, Кирова и Жданова, адресованное авторам конспекта учебника по истории СССР: в учебнике речь идет не об истории СССР, а только о русской истории, т. е. истории Руси, «без истории народов, которые вошли в состав СССР (не учтены данные по истории Украины, Белоруссии, Финляндии и дру-


26 Правда. 1936. 27 янв.

27 Источниковедческий анализ партийных документов, опубликованных 27 января 1936 г., произведен М. В. Нечкиной. Ею установлено, что информационное сообщение было отредактировано Сталиным, который и вставил в него все фрагменты, содержавшие обвинения в адрес М. Н. Покровского и его последователей, сформулировав их таким образом, будто бы их осуждение основывалось на ранее принятых решениях (Нечкина М. В. Вопрос о М. Н. Покровском в постановлениях партии и правительства 1934 — 1938 гг. о преподавании истории и исторической науки (к источниковедческой сто роне темы)//ИЗ. 1990. Т. 118. С. 232 — 246).

156

гих прибалтийских народов, северокавказских и закавказских народов, народов Средней Азии и Дальнего Востока, а также волжских и северных народов — татары, башкиры, мордва, чуваши и т. д.)»28

Оценивая это директивное замечание, Б. А. Романов, вероятно, исходил из того, что существовавшие прежде советские учебники носили на себе печать внутренних противоречий, связанных с безуспешными попытками объяснить, как из многонациональных составных частей сложилось «единое целое» — СССР. В беседе с С. Н. Валком он, судя по донесению агента НКВД, говорил: «До сих пор бывало, знаете, как в искусственной рождественской елке: втыкали сучки, как попало», следуя, главным образом, «двум вариантам: либо „народ покорили" — покорило русское самодержавие, или он восставал, иногда ни то, ни другое не выходило», и тогда эти объяснения «вообще отбрасывали, как ненужный сучок». Выхода из положения в создавшихся условиях Б. А. Романов, по-видимому, не видел. А те способы решения проблемы, которые он вслух перебирал, ему самому несомненно представлялись, хотя и по разным причинам, неосуществимыми.

«Первый проект: поручить написание учебника от начала и до конца тройке — Бухарину, Корнею Чуковскому и Алексею Толстому (без «Мойдодыра» здесь не обойтись!)». Совершенно очевидно, что Б. А. Романов имел в виду создание непрофессиональными историками чисто литературной конструкции, вовсе оторванной от подлинных фактов, принятие во внимание которых может только нарушить ее стройность. Нетрудно заметить, что он с иронией относился к такому предприятию.

«Второй проект», как видно, казался ему не менее утопичным: «Организовать закрытый тайный конкурс и гарантировать конкурирующим то, что им не нарвут уши, не ликвидируют, не пошлют купаться в холодные моря, или, если не гарантируют, то по крайней мере дадут понять, что с ними ничего не произойдет». Им в этом случае необходимо «дать <...> полную свободу, действительную свободу, а не ту свободу научного высказывания, которая у нас всегда „гарантируется"». И «тогда несомненно найдется человек 25, которые не побоятся предложить свой проект». Их главная задача будет состоять в том, чтобы «организовать составление, так сказать, „симфонической партитуры"», для чего необходим «режиссер», не боящийся «следовать своей интуиции», который сумел бы показать, как СССР превратился в единое целое, и для этого он стал бы «вовремя вводить в действие


28 Сталин И., Жданов А., Киров С. Замечания по поводу конспекта учебника по истории СССР // К изучению истории: Сборник. Партиздат ЦК ВКП(б). Б. м., 1937. С. 22.

157

каждый из народов СССР, чтобы каждый народ вступал тогда, когда это нужно, и чтобы ученик, школьник, читая (учебник. — В. П.) и слушая, не чувствовал фальши, внутренним ухом услышал, что вступление каждого отдельного народа, даже если это будет не соответствовать исторической действительности, производило бы впечатление звука, поданного в оркестре вовремя». И «нужно найти такого режиссера, который взялся бы составить этот план-партитуру». «Кто он — я не знаю», — говорил Б. А. Романов и выражал сомнение в практической реализации и этого «проекта»: «Ну а кто же будет судьями?» — задавал он риторический вопрос и, давая ответ, приходил к неутешительному выводу, что подводить итоги конкурса по существу некому: «Ведь историков нет, их или пощипали, или прогнали вовсе. Да и не всякий решится после того, как его подрали, обложили, выступить с проектом или критикой. Конечное слово конечно скажет Сталин. При всем моем уважении к его умению распределять время и все понимать, не думаю, чтобы у него нашлось на это время, силы и знания».29

Из этого текста вполне очевидно, что Б. А. Романов несомненно считал противоестественным написание учебников, основанных на партийной директиве, и предвидел трудности, которые неизбежно встретятся на пути его буквального выполнения.

Изложение в «спецсообщении» высказываний Б. А. Романова было только частью этого документа. Интересно, что, по интерпретации его авторов, друг Б. А. Романова С. Н. Чернов обратил внимание совершенно на другую сторону партийных директив: «У меня был настоящий праздник, когда я прочел это постановление. Так называемой греков-щине придет теперь конец. Придет конец безжизненному, схематичному, отрицательному отношению к источнику, к историческому факту. Весь вопрос теперь в людях, ибо молодежь стремится к знанию и перестает верить тому, кто может говорить одними схемами. Возьмите, например, того же Цвибака. Это исключительно талантливый и умный человек, посадите его месяцев на шесть хотя бы в тюрьму, чтобы он ничем не отвлекался, и посмотрите, как хорошо он выучится. Особенно отрадно, что в выбранную ЦК комиссию входят такие люди, как Бухарин и Радек. Это создает достаточную гарантию для того, что дело пойдет по правильному пути».30

Нетрудно заметить, что суждения друзей о партийно-правительственных постановлениях резко отличаются друг от друга. При этом инвективы С. Н. Чернова в адрес


29 ЦГАИПД СПб., ф. 24, оп. 2-в, д. 1829, л. 92 — 93. Этот документ обнаружила С. Дэвис. Ср. его интерпретацию: Брандербергер Д. Л. Восприятие русоцентристской идеологии накануне Великой Отечественной войны (1936 — 1941 гг.)//Отечественная культура и историческая мысль XVIII — XX веков: Сб. статей и материалов. Брянск, 1999. С. 35 — 36.

30 ЦГАИПД СПб., ф. 24, оп. 2-в, д. 1829, л. 94 (на этот документ обратила мое внимание А. П. Купайгородская, которая любезно разрешила мне его использовать).

158

Б. Д. Грекова вполне объяснимы. Еще в 1934 г. им были выдвинуты против Б. Д. Грекова обвинения в потребительском отношении к источникам.31 Вскоре труды именно этого историка старой школы, попытавшегося оснастить их марксистской фразеологией, были противопоставлены работам М. Н. Покровского. Что же касается веры С. Н. Чернова в возможность каким-то образом обучить М. М. Цвибака, соратника того же Покровского, профессиональному научному подходу к историческим источникам и надежды, связываемой с Н. И. Бухариным и К. Б. Радеком, то они выглядят по крайней мере наивными и свидетельствуют о растерянности и непонимании нового расклада политических сил. Вряд ли Б. А. Романов разделял их.

Впрочем, в передаче агента НКВД оценка постановлений по исторической науке Б. А. Романовым и С. Н. Черновым совпадает в одном: в них не выражено отношение к осуждению работ М. Н. Покровского и его учеников («школы»). Для Б. А. Романова Покровский и его последователи олицетворяли ту силу, которая установила монополию в исторической науке и еще с 20-х годов оттесняла его, с его трудами по истории империалистической политики на Дальнем Востоке, на обочину научной жизни. Вряд ли Б. А. Романов не понимал, что именно Покровский сыграл решающую роль в идеологическом обслуживании властей, задумавших сфабриковать «дело», по которому он был отправлен в концлагерь вместе со многими десятками коллег.

Остается предположить, что либо тайный агент НКВД в своем докладе о высказываниях Б. А. Романова обратил внимание только на криминально-политический, с его точки зрения, их аспект, опустив слова, в той или иной форме одобряющие нападки на Покровского, либо их и не было — то ли из-за неверия в возможность сдвигов в исторической науке, то ли по какой-то другой причине.

Интересно, что в «спецсообщении» излагалось также мнение историка А. Л. Якобсона, не одобрившего дискредитацию Покровского. Признавая, что «у него всегда были одни лишь выводы», без «конкретного материала», А. Л. Якобсон утверждал: «...он рассчитывал на людей, которые факты знают», поэтому «нечего требовать от него, чтобы он эти факты давал». Роль же Покровского «в свое время» была «огромна». Не будь его, «неизвестно, когда бы русская история сдвинулась с места».32

Показательно, что все эти столь разные высказывания, зафиксированные секретными агентами и процитированные в «спецсообщении» Жданову, охарактеризованы руководст-


31 См.: Известия ГАИМК. М.; Л., 1934. Вып. 86. С. 111 — 112.

32 ЦГАИПД СПб., ф. 24, оп. 2-в, д. 1829, л. 97.

159

вом Ленинградского управления НКВД как «отдельные антисоветского содержания отклики со стороны реакционной части научных работников».33 Несомненно, что такая оценка взглядов Б. А. Романова накануне новой волны большого террора свидетельствовала, что он входит в число тех, кто находится на краю пропасти, из которой, как свидетельствуют факты, ему уже было бы не выбраться. Однако массовые репрессии в этот период получили другую направленность. Повторные аресты тех, кто был их объектом на рубеже 20 — 30-х годов, особенно научных работников, в 1936 г., как правило, не практиковались. Ученые, вернувшиеся из концлагерей и ссылок, были нужны властям, а для того чтобы держать их в узде, достаточно было периодически провоцировать «проработки». Теперь объектом массовых репрессий стали партийные историки, обвиненные в принадлежности к какой-либо внутрипартийной оппозиционной группировке. Что же касается ученых, которые пострадали по «Академическому делу», то положение некоторых из них, но отнюдь не всех, постепенно стало улучшаться, и они все в большей степени стали ощущать свою востребованность. Ее симптомы проявлялись с возраставшей наглядностью. С. В. Бахрушин, В. И. Пичета и Ю. В. Готье были приглашены для работы на историческом факультете МГУ. В 1938 г. Е. В. Тарле было возвращено звание академика. Ю. В. Готье вошел в авторский коллектив, готовивший учебник по истории СССР для начальной школы, который возглавлял А. В. Шестаков, и в 1939 г. был избран академиком. С. В. Бахрушин стал в том же году членом-корреспондентом АН СССР. В 1935 г. М. Д. Приселков получил разрешение вернуться из ссылки в Ленинград, и вскоре его пригласили на исторический факультет ЛГУ, который он вынужденно покинул еще в 1929 г. Можно привести и другие отдельные подобные примеры. Существует даже мнение, согласно которому на историческом факультете ЛГУ в страшные годы государственного террора второй половины 30-х годов («Апокалипсис») возникли «Афины»: «академическая» часть профессуры, хотя и поредевшая, могла сделать честь любому высшему учебному заведению.34 Следует, однако, не упускать из виду, что те, кто выжил и сумел вернуться в науку, не только поплатились здоровьем, но и получили моральную травму, которая не позволяла им в полной мере проявить свой научный потенциал.

Неверно было бы связывать начавшийся процесс возвращения в науку историков старой школы, немалая часть которых подверглась ранее репрессиям, получение ими новых


33 Там же, л. 92.

34 Копржива-Лурье Б. Я. [Лурье Я. С]. История одной жизни. Париж, 1987. С. 157 — 177.

160

должностей и званий только с тем, что научно-исследовательские институты и исторические факультеты опустели, лишившись многих партийных историков. Сама официальная и директивная дискредитация трудов умершего за 4 года до этого (и с почестями похороненного) М. Н. Покровского и его сторонников («школы») — репрессированных, но частично уцелевших — свидетельствовала о решительном идеологическом повороте. Он начал готовиться еще в 1930 г., а быть может, и еще раньше. Именно в 1930 г. Сталин в письме к партийному литератору Демьяну Бедному грубо обрушился на него за фельетоны, в которых автор сатирически изобразил историческое прошлое России. Он обвинил автора в клевете на СССР, «на его прошлое, его настоящее». Отождествление царской России с СССР, казалось бы, решительно порвавшим с прошлым, было симптоматичным. Но это письмо не было тогда широко известно. Оно стало элементом развернувшейся борьбы с отстаивавшим космополитическую теорию мировой революции Л. Д. Троцким35 (письмо было опубликовано в выдержках только в 1952 г.).36

Восстановление исторических факультетов в 1934 г. и возобновление в том же году преподавания истории в школах, директивные замечания Сталина, Кирова и Жданова 1934 г. по конспектам школьных учебников, назначение жюри, состоявшего из партийных функционеров, для рассмотрения итогов закрытого конкурса учебников — все это было звеньями одной цепи: в связи с изменяющейся политической ситуацией внутри страны и на международной арене в недрах партийного аппарата подспудно вырабатывалась новая официальная доктрина взамен концепций М. Н. Покровского.

Эти изменения становились все более очевидными. Сталин одержал полную победу во внутрипартийной борьбе. Советское государство целенаправленно формировалось как жестко централизованное и унитарное, во главе которого встал выпестованный Сталиным партийный аппарат, опиравшийся на карательные органы. Идеи мировой революции и особого рода интернационализма себя изжили. Взамен была выдвинута теория построения социализма в одной отдельно взятой стране. Угроза реставрации прежнего режима оставалась только как элемент стандартного обвинения в сфабрикованных политических «делах». В Германии под знаменем национальной идеи в ее крайнем выражении («кровь и почва») к власти пришел Гитлер, внешнеполитическая программа которого предусматривала «Drang nach Osten» и войну с советским «иудо-большевизмом». Начавшийся пово-


35 См.: Константинов С. В. Дореволюционная история России в идеологии ВКП(б)//Историческая наука России в XX веке. М., 1997. С. 222 — 224.

36 Сталин И. В. Тов. Демьяну Бедному (выдержки из письма) // Сталин И. В. Соч. М., 1952. Т. 13. С. 23 — 27.

161

рот от мессианства мировой революции к имперскости, к опоре на сильное государство и провозглашение прямой преемственности от «великих предков» свидетельствовал о том, что вызревало решение отказаться от классических марксистских постулатов — космополитизма, основанного на пролетарской солидарности, и теории отмирания государства по мере продвижения к социализму — и выдвинуть в качестве основополагающей идею патриотизма.

Эти новые принципы первоначально зрели в среде высшего партийного руководства и не становились предметом широкого обсуждения. Так, письмо Сталина членам политбюро от 19 июля 1934 г. «О статье Энгельса „Внешняя политика русского царизма"», подобно его письму Демьяну Бедному, не было опубликовано тогда же, а только накануне Великой Отечественной войны (в мае 1941 г.). Та же участь постигла и замечания Сталина, Кирова и Жданова о школьных учебниках от 1934 г. А между тем в письме о статье Энгельса Сталин критиковал «классика марксизма» за его отношение к завоевательной политике России в XIX в. Она, по утверждению автора письма, «вовсе не составляла монополию русских царей» и была присуща «не в меньшей, если не в большей степени, королям и дипломатам всех стран Европы».37

После же появления партийных документов в январе 1936 г. эта подспудная линия сразу же была легализована. Так, в постановлении Всесоюзного комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР от 13 ноября 1936 г. «О пьесе „Богатыри" Демьяна Бедного» автора публично обвинили в том, что он чернил богатырей русского былинного эпоса, дал «антиисторическое и издевательское изображение крещения Руси, являвшегося в действительности положительным этапом в истории русского народа».38

Этот политический и идеологический поворот не мог не отразиться на исторической науке. Возвращение в университеты и научные институты ряда представителей старой школы, даже тех из них, кто подвергался ранее репрессиям, таким образом, не было случайным. Не случайно оказались востребованными и труды, вышедшие в дореволюционное время. Наиболее ярким проявлением этого курса стало переиздание в 1937 г. знаменитых «Очерков по истории Смуты в Московском государстве XVI — XVII вв.» С. Ф. Платонова, умершего незадолго до того (в 1933 г.) в ссылке. В апреле 1937 г. Сталин даже предложил временно использовать лучшие старые учебники дореволюционного периода в преподавании истории в школах партийных пропагандистов,39 и


37 Большевик. 1941. № 9. С. 3.

38 Против фальсификации народного прошлого. М.; Л., 1937. С. 3 — 4; Дубровский А. М. Как Демьян Бедный идеологическую ошибку совершил // Отечественная культура и историческая наука XVIII — XX веков: Сб. статей. Брянск, 1996. С. 143 — 151.

39 Артизов А. Н. В/угоду взглядам вождя//Кентавр. 1991. Октябрь — декабрь. С. 133.

162

учебник С. Ф. Платонова был специально переиздан для этого. В 1939 г. Соцэкгиз переиздал книгу «Очерк истории Нижегородского ополчения 1611 — 1613 гг.» незадолго до того скончавшегося П. Г. Любомирова. Готовилась к изданию монография Н. П. Павлова-Сильванского «Феодализм в удельной Руси». А. И. Андреев составил проект переиздания «Истории России» В. Н. Татищева.

Этот частичный возврат к дореволюционным истокам был вызван решением поставить на службу официальной идеологии опыт и профессионализм дореволюционной исторической науки. Сталин начал формировать новую историческую школу, которая должна была опираться отчасти на идеологию марксизма-ленинизма, приспособленного к проводившейся им политике (теория формаций, теория революционной смены формаций, теория классовой борьбы), отчасти на некоторые национальные традиции. Партийные власти отнюдь не ослабили контроль за исторической наукой, а партийные идеологи внедряли новые схемы с той же жесткостью, с какой до этого внедрялись концепции М. Н. Покровского.

Первостепенное значение Сталин придавал подготовке новых учебников для средней школы. Объявленный правительством конкурс по составлению элементарного учебника по истории СССР проводился под патронатом политбюро, от имени которого выступал председатель комиссии ЦК ВКП(б) и Совнаркома СССР по пересмотру учебников истории Жданов. Бухарин и Радек, на которых так надеялся С. Н. Чернов, да и подавляющее большинство других членов жюри были репрессированы. Именно лично Жданов вносил в подготовленный коллективом под руководством А. В. Шестакова проект учебника по истории СССР для начальной школы основную правку, вписывал в него целые страницы. Кроме того, с учебником внимательно знакомился Сталин, оставивший на его полях пометы. Эта книга сыграла решающую роль в утверждении новой концепции отечественной истории и в формировании нового исторического сознания.40 По нему, как по лекалу, создавались и другие учебники — для школ, для университетов и пединститутов. Выход в свет в 1938 г. книги «История ВКП(б). Краткий курс» закрепил сталинские приоритеты исторической науки, сделав их строго обязательными. Проработочные кампании, организованные до и после Великой Отечественной войны, призваны были держать ученых в узде и подготавливать почву для внедрения все новых и новых предписаний, связанных со своеобразной зигзагообразной линией государственной идео-


40 Подробно см.: Там же. С. 125 — 135; Дубровский А. М. А. А. Жданов в работе над школьным учебником истории // Отечественная культура и историческая наука XVIII — XX веков: Сб. статей. Брянск, 1996. С. 128 — 143.

163

логии. Эта противоречивость — причудливое и противоестественное сочетание переосмысленных интернационалистских принципов, выраженных в безусловной поддержке внешней политики СССР коммунистическими партиями зарубежных стран, с национал-патриотическими тенденциями внутри страны, классового принципа с выпячиванием роли государства — дезориентировала историков, но и предоставляла им некоторую возможность лавировать между этими установками в условиях колеблющегося и опасного равновесия и попытаться исследовать ряд важных проблем,41 но только таких, которые не были решенными самой партией и потому не подлежали пересмотру.

Важным элементом нового курса властей в области исторической науки стало и преобразование ленинградских исследовательских институтов этого профиля. На базе Историко-археографического института АН СССР в 1936 г. было создано Ленинградское отделение Института истории АН СССР (сам Институт истории был организован в Москве), в состав которого вошел также ряд сотрудников ликвидированных Института книги, документа и письма АН СССР, Ленинградского отделения Комакадемии при ЦИК СССР, а также Института истории феодального общества, ранее являвшегося составной частью ГАИМКа, которая в свою очередь подверглась реорганизации в августе 1937 г. На ее основе был создан Институт истории материальной культуры АН СССР (ИИМК).

* * *

Все эти коренные изменения — и в идеологической направленности исторической науки, и в организационной сфере, казалось, должны были благоприятно сказаться на судьбе Б. А. Романова, выступившего еще в 20-х годах с рядом работ, концептуально расходившихся с концепциями М. Н. Покровского. Однако никаких ощутимых перемен они ему не принесли. Он по-прежнему вынужден был перебиваться случайными договорными работами.

В 1936 г. Б. А. Романов выполнил последний заказ по договору с ГАИМКом — написал обширную рецензию на две книги, изданные под ее грифом, — Н. Н. Воронина «К истории сельского поселения феодальной Руси: Погост, слобода, село, деревня» (Л., 1935) и С. Б. Веселовского «Село и деревня в Северо-Восточной Руси XIV — XVI вв.» (М.; Л., 1936). Этот отзыв, переросший в исследование (10 печатных листов), обсуждался на сессии ГАИМКа вместе с рецензиру-


41 См.: Ганелин Р. Ш. 1) «Афины и Апокалипсис»: Я. С. Лурье о советской исторической науке 1930-х годов//In memoriam: Сб. памяти Я. С. Лурье. СПб., 1997. С. 147 — 153; 2) Сталин и советская историография предвоенных лет//Новый часовой. 1998. № 6 — 7. С. 102 — 117.

164

емыми книгами. Б. А. Романов получил заверение в том, что его отзыв будет издан в виде отдельной монографии, которую он подготовил к печати («К вопросу о сельском поселении феодальной Руси»), но ее так и не опубликовали при жизни автора. Лишь посмертно, в 1960 г., работа вышла в свет в форме статьи, к тому же под другим заголовком.42 Сам Б. А. Романов считал, что этот его труд соответствовал жанру отчета о присуждении Уваровской премии, распространенного до революции.

В нем Б. А. Романов произвел текстологическую, терминологическую и историческую проверку выводов критикуемых им авторов, но не ограничился этим, а заново глубоко и оригинально исследовал проблему в целом. Автор обосновывал свои наблюдения и выводы, опираясь на прочный фундамент тончайшего анализа всего комплекса источников — актового материала, законодательных памятников, писцовых книг.

Б. А. Романов проанализировал историю сельского поселения на Руси в неразрывной связи с эволюцией сельской общины и развитием вотчины. Он сумел показать, что упрощенное и прямолинейное применение Н. Н. Ворониным марксистских категорий неплодотворно и только затрудняет решение проблемы. С другой стороны, Б. А. Романов рассмотрел аргументацию, выдвинутую С. Б. Веселовским, в обоснование его вывода об извечной частной земельной собственности крестьян, ведущего к отрицанию существования сельской общины как древнейшей общественной организации, и пришел к выводу, что эта концепция подрывается анализом конкретного материала. Тем самым была подвергнута критике концепция «деревни-хутора» как первоначальной формы сельского поселения на Руси, развитая С. Б. Веселовским.

Теории С. В. Веселовского, согласно которой система сельских поселений в XIV — XVI вв. эволюционировала под влиянием противоречащих друг другу процессов — «отселенческого инстинкта» крестьян и, напротив, стремления землевладельцев к укреплению селений, Б. А. Романов противопоставил свое объяснение эволюции деревни. История «человеческого поселения, — показал он, — начинается не с „деревни"» «как „первоначального" и „основного" типа поселений в 1 — 2 двора», а «либо с „займища", либо с „починка", в котором и ставится крестьянский двор или даже 2 и более дворов. Из починка, если он выдержал испытание некоторого времени, и возникает в официальных документах „деревня"». Непрерывность «отпочкования» от нее «дочерне-


42 Романов Б. А. Изыскания о русском сельском поселении эпохи феодализма//Вопросы экономики и классовых отношений в Русском государстве XVI — XVII веков. М.; Л., 1960. С. 327 — 476.

165

го починка» Б. А. Романов связал с «пределами вместимости» деревни, «строго индивидуальными», но «в своем среднем выражении» поддающимися «районированию».43 Частично свои источниковедческие наблюдения, связанные с этой рецензией-исследованием, Б. А. Романову удалось опубликовать отдельно и только через 4 года. Его статья, посвященная анализу известной жалованной грамоты великого князя Олега Ивановича Рязанского Ольгову монастырю,44 считается образцом дипломатического исследования.45

В середине 1936 г. Б. А. Романов вновь возвратился к ждущей издания книге о русско-японской войне, путь к читателям которой оказался долгим и тернистым. Летом к нему из Москвы поступил внутренний отзыв об этой рукописи А. Л. Попова, известного специалиста, в конце 20-х годов опубликовавшего весьма положительную рецензию на первую книгу Б. А. Романова — «Россия в Маньчжурии».

Вспоминая через несколько лет о направленности замечаний рецензента, Б. А. Романов изложил историю написания своей новой книги. Она «заказана была и задумана в виде совсем популярной брошюры <...> в 7 печатных листов» и «конечно сразу же стала на плечи своей массивной предшественницы». Но здесь автор «впервые получил свободу от тех рабочих и историографических задач и самоограничений, которые сковывали» его «прежде». Поскольку «протекшие годы принесли новый материал для оправдания документального расширения горизонтов изложения» (а «с другой стороны, не сохранили» в его «распоряжении ни одного рабочего листка, ни одной документальной выписки» от прошлой его работы), автора «опять потянуло на исследования». «Некоторые существеннейшие публикации, русские (дневник Куропаткина, донесения Извольского, дневник Ламздорфа и др.) и особенно иностранные <.,.> приходили в Академическую библиотеку и прямо со стола новинок поступлений поступали» к нему «в работу». «С великим сожалением, — говорил далее Б. А. Романов, — при компоновке книги многое приходилось выключать из изложения и собственными руками заведомо портить свое собственное дело». В результате брошюра выросла до 10 печатных листов «чистого текста», «так что об аппарате и помыслить было нельзя, а между тем злонравно сбивалась на исследование».


43 Там же. С. 440. Несогласие с выводом Б. А. Романова см.: Дегтя рев А. Я. Русская деревня в XV — XVII веках: Очерки истории сельского рас селения. Л., 1980. С. 9 — 11.

44 Романов Б. А. Элементы легенды в жалованной грамоте вел. кн. Олега Ивановича Рязанского Ольгову монастырю // Проблемы источниковедения. М.; Л., 1940. Сб. 3. С. 205 — 224.

45 С. Н. Валк писал, что Б. А. Романов подверг этот памятник «замечательному разбору» (Валк С. Н. Борис Александрович Романов // Исследования по социально-политической истории России: Сб. статей памяти Бориса Александровича Романова. Л., 1971. С. 26).

166

Когда же в 1936 г. книга «поступила в Институт истории и была передана на отзыв <...> А. Л. Попову, он, указав на „большой интерес", который работа вызовет у „квалифицированного читателя", на „тонкость анализа" и „несомненную ценность" ее, предложил приспособить ее для такого читателя». Опираясь на эти рекомендации, дирекция Института истории, с которым у Б. А. Романова был заключен договор, направила ему письмо с предложением «расширить объем работы и придать ей научно-исследовательский характер, снабдив ее аппаратом». Это отвечало интересам автора, и, разумеется, он «охотно принял это предложение и успел уже расширить текст до 14 печ. листов и покончить с аппаратом, как месяца через два» после первого предложения «последовало второе: не продолжая переделки масштаба работы, вернуть ее для представления в НКИД — с тем, что, буде последует ее одобрение, работа будет принята к печати в наличном состоянии готовности». Так «в неперемасштабленном виде текст опять ушел из рук» Б. А. Романова. Ему даже пришлось досылать «вдогонку» «часть дополнений, бывших в полуделе». А между тем «значительная доля интереснейшего для расширения сцены и усложнения сюжетного состава книги материала осталась неиспользованной», тогда как «приток его через стол новинок продолжал идти своим чередом».46

Разрешение Наркоминдела было получено весной 1937 г. Интерес к книге со стороны руководства Института истории и внешнеполитического ведомства подогревался назревшим острым конфликтом с Японией, приведшим к вынужденной продаже КВЖД марионеточному государству Маньчжоу-го. Однако неожиданно Б. А. Романов получил новую рецензию, написанную А. Л. Сидоровым, в прошлом учеником М. Н. Покровского, который был назначен Институтом ответственным редактором книги. В ней помимо грубых политических выпадов в адрес автора содержался ряд требований, выполнение которых привело бы к необходимости коренной переработки содержательных и концептуальных основ книги. А. Л. Сидоров обвинил Б. А. Романова во «вредной политической тенденции», во «вредной точке зрения, льющей воду на сторону японским фашистам», в «анти-ленинском характере» «отдельных замечаний» по вопросу о классовой базе царизма, в следовании концепции М. Н. Покровского. Рецензент в качестве ответственного редактора потребовал неукоснительного следования «ленинской теории по существу», раскрытия «ленинского содержания военно-феодального империализма», расширения «раздела о войне», введения главы о революции 1905 г. с показом классовой борьбы, «сокращения материала других глав». В случае же


46 Речь Б. А. Романова на защите докторской диссертации: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. I, д. 75, л. 9 — 11.

167

несогласия Б. А. Романова с требованием коренной переработки книги А. Л. Сидоров предложил переиздать монографию «Россия в Маньчжурии», которая, по его мнению, имела «меньше ошибок».

Вся рецензия, разумеется, опиралась на цитаты из работ Ленина и Сталина и была выдержана, по свидетельству Б. А. Романова, в «снисходительно-пренебрежительном тоне». Он не без основания опасался, что такой отзыв окончательно похоронит результаты его труда и воспрепятствует изданию книги, тем более, что в сопроводительном письме сообщалось, что «без коренных переделок, указанных рецензентом, работу в печать сдавать нельзя». Поэтому Б. А. Романов направил в адрес Института истории развернутый ответ (сохранился его черновик), категорически отвергнув прежде всего те нападки рецензента, которые касались якобы наличия вредной политической тенденции в книге. Сославшись на ее одобрение НКИД, который «не заметил» этой тенденции, Б. А. Романов показал, что подлинное содержание книги рецензент «замалчивает» и приписывает автору не разделяемую им концепцию, согласно которой именно «России, а не Японии принадлежит роль разбойника и агрессора в войне».

Б. А. Романов напомнил, что ему «была заказана книга», содержащая «политическо-исторический, а не военно-исторический очерк». Требование же написать главу о революции он оценил как «безответственное, особенно в устах автора специальной работы о „влиянии мировой войны на экономику России", где ему пришлось выключить из изложения не только что классовую борьбу и революционное движение, но целые секторы самой экономики оставить без своего внимания». «В области экономики и революционного движения, — писал Б. А. Романов, — я должен, имею право и могу — только исходить из общеизвестных фактов и вводить напоминание о них в основное русло своего изложения в тех пропорциях, которые диктуются масштабами этого основного русла».

Опасному обвинению в следовании теориям М. Н. Покровского Б. А. Романов противопоставил расходящееся с ними изложение своего понимания проблемы российского империализма, которое еще в «России в Маньчжурии» было противопоставлено концепции о неимпериалистическом характере русско-японской войны, развиваемой именно Покровским. В ответ же на упрек в том, что Б. А. Романов «снимает ответственность» за войну с Николая II (поразительным образом совпавший с попыткой в 1930 г. приписать

168

ему следователем ОГПУ вину за написание книги «Россия в Маньчжурии» специально для оправдания царя), «смазывая разницу» между Безобразовым и группой Витте — Ламздорфа, он отметил, что А. Л. Сидоров придерживается концепции «виновников войны», «придуманной самим Витте». Но «политически всякий вариант прежней концепции <...> вреден потому, что теоретически несостоятелен и затушевывает агрессора в лице Японии». Тем самым Б. А. Романов отверг и политическое обвинение в том, что он «льет воду на мельницу» японских империалистов. Но он не ограничился этим, а дал уничтожающую оценку книги Б. Б. Глинского «Пролог русско-японской войны. Материалы из архива гр. Витте» (Пг., 1916), в которой автор задался целью обелить внешнюю политику С. Ю. Витте и снять с него вину за участие в развязывании войны: «Эта книга, — писал Б. А. Романов, — <...> явилась историко-политическим апофеозом „особливого", почти славянофильского, „культурного" и „мирного" русского империализма — представители которого <...> вовсе не рассчитывали лететь в пропасть вместе с царизмом». Уже после кончины и А. Л. Сидорова, и Б. А. Романова Б. В. Ананьич, рассмотрев полемику по этому вопросу между ними, с полным основанием отметил: «Б. А. дал чрезвычайно интересную характеристику теории Витте о мирном экономическом проникновении в Маньчжурию, показав ее отчасти славянофильские корни».47 Гипотезу о том, что книга Б. Б. Глинского являлась как бы частью мемуаров Витте, написанной им вместе с рядом его литературных помощников, Б. А. Романов высказал еще в ранних работах 20-х годов. Его ученики обнаружили после кончины их учителя ее рукопись и полностью подтвердили его наблюдение.48

Б. А. Романов показал, что А. Л. Сидоров критикует книгу с позиции «разделявшейся им недавно концепции о неимпериалистическом характере русско-японской войны и о нехарактерности экспорта капиталов для русского империализма», а следовательно, так и не преодолел «влияния этой реминисценции», несмотря на то что он «переменил теоретическое место, перекочевал на другую методологическую позицию». Тем самым Б. А. Романов прозрачно намекнул на рецидивы в воззрениях А. Л. Сидорова методологических установок, выработанных М. Н. Покровским и его учениками, и, верный традициям петербургской школы, указал на неразрывность фактов и теории: «А. Сидоров хочет, чтобы я ему и теорию повернул на 180°, и фактов не тревожил бы, оставив их в прежнем расположении и связи. Но тогда


47 Ананъич Б. В. Мемуары С. Ю. Витте в судьбе Б. А. Романова//Проблемы социально-экономической истории России: К 100-летию со дня рождения Бориса Александровича Романова. СПб., 1991. С. 37.

48 См.: Ананьич Б. В., Ганепин Р. Ш. Опыт критики мемуаров С. Ю. Витте (в связи с его публицистической деятельностью в 1907 — 1915 гг.)//Вопросы историографии и источниковедения истории СССР. М.; Л., 1963. С. 323 — 326. См. также: Ананьич Б. В., Ганепин Р. Ш. С. Ю. Витте — мемуарист. СПб., 1994. С. 36 — 38.

169

факты и теория будут глядеть в разные стороны, а к старым фактам вернется и старая теория».49

Ответ Б. А. Романова впервые в его практике был снабжен большим числом цитат из сочинений В. И. Ленина, при этом они противопоставлялись другим цитатам из того же автора, а также из сочинений И. В. Сталина, приведенным в рецензии А. Л. Сидорова. Нетрудно заметить, что в такого рода полемику он был втянут рецензентом. В создавшихся условиях Б. А. Романов стоял перед выбором: либо отказаться от издания книги, понеся моральный урон и лишившись одного из основных средств существования, либо принять правила игры, ставшие обязательными для всех и теперь навязываемые и ему. Отказ от публикации книги означал бы для Б. А. Романова, кроме того, полное и окончательное отлучение его от исследований проблематики, связанной с международными отношениями в конце XIX — начале XX в. Все это с фатальной безысходностью вынуждало его не только принять правила игры в догматической по методам полемике с А. Л. Сидоровым, но и озаботиться тем, чтобы в его будущей книге эти правила также были соблюдены: «Высказывания Ленина и Сталина, которые напоминает и указывает мне рецензент, — писал Б. А. Романов, — поскольку они мне были известны, служили мне руководством — будут теперь использованы мной текстуально, и будет соответственно обревизован весь текст книги». При этом он оговаривал, что необходимо будет «увязать отдельные моменты изложения» с «высказываниями» Ленина, тем самым вроде бы намекая, что первичными останутся его выводы, основанные на анализе фактов, цитаты же призваны служить своеобразным щитом, обеспечивающим издание книги и последующую защиту от нападок на нее. Б. А. Романов действительно сразу же принялся за эту работу, оснащая книгу избыточным числом цитат из сочинений «классиков марксизма-ленинизма», и среди этих цитат фигурировали едва ли не все те, которые приводились как в рецензии А. Л. Сидорова, так и в ответе ему. Интересно, что столь резкая перепалка между А. Л. Сидоровым и Б. А. Романовым не только не испортила их отношений, но и не помешала их последующему сближению. А. Л. Сидоров не отказался от обязанностей ответственного редактора книги, а после войны, когда он занял важные административные посты в Институте истории, стал постоянно оказывать покровительство Б. А. Романову и его ученикам.

Но до завершения работы над книгой о русско-японской войне, в начале 1937 г., Б. А. Романов сдал заказчику — ре-


49 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 66.

170

дакции по истории Ленсовета — сборник, содержащий отклики иностранной прессы на события первой русской революции (от января 1905 г., кончая апрелем 1906 г.), над которым он, руководя группой переводчиков, работал с конца 1934 г. и даже для этого на несколько месяцев по договору был зачислен в штат редакции. Сам Б. А. Романов отбирал газеты («Тан», «Тайме», «Альгемайне Цайтунг», «Нойе Фрайе Пресс», «Юманите», «Нойе Цайт») и фрагменты отдельных статей, редактировал переводы, сам перевел ряд статей. Объем сборника составил 40 печатных листов, а кроме того, Б. А. Романов написал в качестве предисловия 4 календарных обзора, содержавших оценку того, как «осмысливались и преподносились» западному читателю события революции 1905 г., и эта статья выросла до 8 печатных листов. Обе части столь грандиозной работы, на которую было потрачено много времени и сил, так и остались неизданными.50

В марте 1937 г. произошло событие, ставшее одной из важнейших вех в научной биографии Б. А. Романова и надолго связавшее его с ЛОИИ договорными отношениями, а затем, в середине 1944 г., приведшее в штат этого академического института. Сам Б. А. Романов впоследствии с благодарностью вспоминал, что Б. Д. Греков, «памятуя» его «первые научные опыты в области русской древности (еще в студенческие годы), привлек» его «к работе над академическим изданием „Правды Русской", в частности к составлению историографических к ней комментариев <...> и тем самым поставил» его «перед искушением вернуться к давно покинутой <...> тематике, однако же в ином плане и с применением иных приемов исследования», чем то было бы для него «возможно сделать 30 — 35 лет тому назад».51 Поразительно, еще студенческая работа Б. А. Романова произвела столь неизгладимое впечатление на коллег, что это привело к рискованному на первый взгляд решению пригласить его участвовать в важнейшем и ответственнейшем научном проекте, получившем одобрение в директивных инстанциях. Но Б. Д. Греков хорошо знал Б. А. Романова, ценил его талант, а кроме того, он наверняка учитывал и успех его недавних опытов в интерпретации русских средневековых источников при работе над внутренними отзывами-исследованиями по заказам ГАИМКа.

Б. Д. Греков решил осуществить грандиозный проект, задуманный еще в конце 20-х годов в Постоянной историко-археографической комиссии, но тогда не реализованный из-за начавшегося следствия по «Академическому делу», — подготовить комментированное академическое издание «Правды


50 Там же, д. 57 — 64.

51 Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси (Историко-бытовые очерки XI — XIII вв.). Л., 1947. С. 13 — 14.

171

Русской». Критическое издание текстов этого памятника, составившее первый том, вышло в свет в 1940 г. Одновременно с его подготовкой к печати группа ученых, в которую кроме Б. А. Романова входили Б. В. Александров, В. Г. Гейман, Н. Ф. Лавров и Г. Е. Кочин, приступила к работе над постатейными историографическими комментариями, которые должны были войти во второй том и имели целью — «помочь современному исследователю ориентироваться по возможности полно во всей обширной и трудно доступной литературе, связанной с изучением Правды».52 Первичное редактирование комментариев было поручено Н. Ф. Лаврову. Нелишне отметить, что из всех ученых, привлеченных для подготовки комментариев, только Б. А. Романов не был штатным сотрудником ЛОИИ, а работал по договору.

Творческая работа составителей комментариев, по замыслу Б. Д. Грекова, была введена в жесткие рамки. Их задача состояла на первом этапе всего только в том, чтобы расположить в хронологическом порядке мнения исследователей о каждой статье «Правды Русской». Конечно и это требовало не только досконального знания исторической и историко-правовой литературы, но и глубокого понимания структуры памятника, обладания широкой эрудицией, необходимой для оценки социальных, политических и бытовых реалий, отраженных в нем.

Б. Д. Греков, как очень скоро стало ясно, был прав, привлекая для этой работы Б. А. Романова, который взял на себя комментирование не только наибольшего числа статей, но и самых важных, отражающих социальные отношения и политический строй Киевской Руси, в частности устав о холопах, устав о закупах, устав о населении княжеского домена, устав об обидах и увечьях. В количественном отношении его участие в комментировании «Правды Русской» выражается такими цифрами: из 43 статей «Краткой Правды» им были откомментированы 23 статьи; из 121 статьи «Пространной Правды» — 52 статьи.

Б. А. Романов с энтузиазмом взялся за эту работу, но его творческая натура не могла смириться с редакционными ограничениями на выражение собственного мнения. Выход был найден Б. Д. Грековым в том, чтобы подготовить упреждающее издание учебного пособия «Правды Русской». Б. А. Романову, как и ряду других участников работы, было поручено составление для него комментариев, позволявших не только осветить литературу вопроса, но и дать собственную интерпретацию статей. В 1938 г. с Б. А. Романовым был заключен договор, и, оставив на время подготовку


52 Правда Русская: Комментарии / Составили Б. В. Александров, В. Г. Гейман, Г. Е. Кочин, Н. Ф. Лавров и Б. А. Романов; Под редакцией академика Б. Д. Грекова. М.; Л., 1947. Т. 2. С. 7.

172

комментариев к академическому изданию, он принялся за эту новую работу. Она была выполнена в короткие сроки и вышла в свет в 1940 г.53

Окончив работу над учебным пособием, Б. А. Романов вернулся к комментированию статей этого памятника для академического его издания, но уже на новой основе: он имел теперь возможность привести свои собственные мнения наряду с мнениями предшественников и современников. Лишь начавшаяся война прервала эту работу.

* * *

Разумеется, Б. А. Романов не мог ограничиться только этими, хотя и интересными, заданиями. В конце 1937 г. наконец сдвинулось дело с подготовленным им и лежавшим без движения первым томом курса лекций А. Е. Преснякова. Им заинтересовался Соцэкгиз, где плодотворно работал Н. Л. Рубинштейн. С Б. А. Романовым был заключен договор, согласно которому он должен был подготовить к изданию все 3 тома лекции своего учителя и аппарат к ним. Работа велась в тесном дружеском контакте с Н. Л. Рубинштейном и завершилась выходом в свет в 1938 г. первого, а в 1939 г. второго тома лекций. Третий том также был подготовлен Б. А. Романовым, но дошел только до корректуры, и его изданию помешала начавшаяся война.

Правда, в предисловии к первому тому имя Б. А. Романова даже не упоминалось, хотя он не только провел большую работу над текстом лекций, но и написал археографическую часть предисловия, а также составил указатель предметов, чем он всегда занимался с большой охотой, считая указатели «душой изданий». Правда, в предисловии ко второму тому была отмечена вся работа, выполненная им в обоих томах. Особое влечение к указателям выразилось и в том, что Б. А. Романов взялся составить терминологический указатель к первому тому академического издания «Правды Русской». Конечно, им двигал и материальный интерес, но подобную работу Б. А. Романов считал творческой. Впрочем, он, не имея постоянной штатной работы, справедливо продолжал считать свое положение нестабильным и даже зыбким, и поэтому не гнушался никакого рода деятельности. Лишь иллюзию такой стабильности и минимальную зарплату давала Б. А. Романову сдельная работа не по прямой специальности в штате Института языка и мышления АН СССР, куда он в 1938 г. был принят на вспомогательную должность выборщика древнерусского словаря. В его обязанность вхо-


53 Правда Русская: Учебное пособие/Отв. редактор Б. Д. Греков. М.; Л., 1940. Для этого издания кроме комментариев Б. А. Романов подготовил указатель терминов и речений и таблицу постатейной нумерации.

173

дило составление словарных статей на карточках — не менее 1 печатного листа в месяц. На них Б. А. Романов расписал несколько памятников древнерусской письменности, в том числе «Правду Русскую» и Повесть временных лет.54

Все основное свое время Б. А. Романов начиная с 1937 г. отдавал договорным работам, выполняемым по заказу Института истории Академии наук и, прежде всего, его Ленинградского отделения и ИИМКа. Можно даже полагать, что не он искал теперь заказы, а Институт загружал его работой, стремясь использовать уникальные профессиональные возможности Б. А. Романова. Так, в 1938 г. с ним был заключен договор, предусматривающий написание раздела о Тверском княжестве55 для готовящейся многотомной «Истории СССР», который, впрочем, не вошел в это издание, вышедшее после войны. То же случилось с написанной им главой для шестого тома этого многотомника — главой о русско-японской войне,56 но соответствующий том вообще не был издан. В 1939 г. Б. А. Романов согласился подготовить статью «Москва, Тверь и Восток в XV в.» для издания «Хожения за три моря Афанасия Никитина», вышедшего в свет в «Литературных памятниках» только в 1948 г.57 В марте 1939 г. ученый сдал в Институт истории переработанную рукопись книги о русско-японской войне, выросшую до 20 печатных листов, которую невозможно было после выхода в свет в 1938 г. «Истории ВКП(б)» издать без ссылок на этот директивный «Краткий курс». Б. А. Романов, как и другие научные работники, оказался перед необходимостью с этой целью заново пересмотреть свою рукопись, и лишь после ее экспертизы в сентябре 1939 г. с ним был заключен новый договор — теперь на издание книги под заголовком «Русско-японская война (экономика, политика, дипломатия). 1895 — 1905 гг.».58

Многочисленные задания, выполняемые по заказам ЛОИИ, совещания в связи с их обсуждениями привели к тому, что Б. А. Романов стал принимать участие и в общих собраниях Института и даже эпизодически выступать на них. Так, 22 апреля 1937 г., в период, когда государственный террор достиг апогея и когда волна репрессий уносила из Института многих его сотрудников, в последний день трехдневного общего собрания ЛОИИ, проходившего в обстановке политической проработки и самобичевания и посвященного обсуждению итогов работы за 1936 г. и плана работы на 1937 г., неожиданно выступил Б. А. Романов. Хотя он и не был на предшествующих двух заседаниях (8 и 10 апреля), ученый позволил себе высказать свое мнение о проекте ито-


54 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 5, л. 16 об.; д. 19, л. 19.

55 Там же, д. 7, л. 17.

56 Там же, д. 69.

57 Романов Б. А. Родина Афанасия Никитина — Тверь XIII — XV вв. Историко-политический очерк // Хожение за три моря Афанасия Никитина. М.; Л., 1948. С. 80 — 106.

58 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 10, л. 1.

174

гового решения: «...если продукция ЛОИИ вся мало удовлетворительна, — сказал он, — то достаточно указать несколько примеров; если же нет, то надо перечислить те работы, в которых допущены ошибки».59 По-видимому, он ощущал себя хотя и внештатным, но все же сотрудником ЛОИИ, да и в самом Институте его считали своим, раз ему предоставили слово в такой напряженный момент. И все же положение Б. А. Романова по-прежнему оставалось неустойчивым. Угроза выселения из Ленинграда постоянно и устрашающе висела над ним, ожидание повторного ареста повседневно держало его в состоянии крайнего нервного напряжения. Опасения эти отнюдь не были беспочвенными. Постановлением Совнаркома СССР от 8 августа 1936 г. выселению из Ленинграда и других крупных городов подлежали те его жители, кто подвергался в прошлом репрессиям по политическим статьям уголовного кодекса. На Б. А. Романова распространялось это постановление в полной мере, и он в 1936 г. получил предписание выехать из города. Лишь справка, подписанная профессором В. П. Осиповым, «о наличии психического заболевания и необходимости лечения»60 на некоторое время отсрочила выселение. Но угроза этим отнюдь не была отведена. И Б. А. Романов решился на неординарный, очень опасный в тех условиях поступок. 7 мая 1937 г. он обратился в комиссию по частным амнистиям ЦИК СССР с ходатайством «о снятии <...> судимости по приговору Тройки ПП ОГПУ ЛВО от 10 февраля 1931 г., вынесенному <...> по так называемому „Академическому делу"». Перечислив научные учреждения, с которыми он сотрудничает, Б. А. Романов выразил надежду, что они, «вероятно, не откажут дать отзыв» о его работе «за последние 3 года». Б. А. Романов писал, что хотя он «приговором прав никаких лишен не был», однако «постоянной работы до сих пор получить» не может, а следовательно, не может «чувствовать себя» «полноправным гражданином Союза», и это «тяжело давит» на всю его работу. Можно предположить, что это заявление было стимулировано принятием Конституции СССР в 1936 г., декларативно и демагогически признавшей равенство всех граждан СССР.

В архиве Б. А. Романова нет ответа на это заявление. Вероятно, он не был получен. В реабилитационном деле тоже нет документа о снятии с него судимости. Следственное «дело» свидетельствует об ужесточении отношения к нему карательных органов. В сентябре и декабре 1938 г. милиция дважды запрашивала 1-й спецотдел Управления госбезопасности Управления НКВД по Ленинградской области «о воз-


59 ПФА РАН, ф. 175, оп. 19, д. 6, л. 36 об. Благодарю А. П. Купайгородскую, указавшую мне на этот документ.

60 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 1, л. 685 — 685 об.

175

можности дальнейшего проживания» Б. А. Романова в Ленинграде. Ответ, датированный 16 января 1939 г., был кратким и угрожающим: «В отношении Романова Бориса Александровича, отбывавшего исправительно-трудовой лагерь как осужденный по ст. 58 — 11 УК, необходимо руководствоваться имеющимися у Вас директивами».61 Это означало, что милиции надлежало немедленно выслать Б. А. Романова из Ленинграда. Но по каким-то не известным пока причинам в начале 1939 г. высылка произведена не была.

Летом 1938 г. Б. А. Романову был нанесен еще один и весьма болезненный удар. В ответ на ходатайство о присвоении ему по совокупности трудов докторской степени без защиты диссертации, датированное еще декабрем 1935 г., ему наконец был прислан протокол решения Ученого совета МИФЛИ (которому ВАК поручила рассмотреть этот вопрос), содержавший ничем не мотивированный отказ.62 Б. А. Романов вполне обоснованно оценил эту акцию как дискриминационную и связанную с его положением формально безработного, подвергавшегося репрессиям и вообще живущего в Ленинграде на птичьих правах. Но он не смирился и написал резкое письмо в МИФЛИ с требованием обосновать негативное решение его Ученого совета.

В ответе, полученном вскоре, сообщались мотивы отказа в присвоении докторской степени: «...работы тов. Б. А. Романова находятся на недостаточном теоретическом и научном уровне»: его книга «Россия в Маньчжурии» написана под влиянием работ М. Н. Покровского, приведенный в ней материал устарел, отсутствуют ссылки на произведения Ленина и Сталина.63

Б. А. Романов счел этот ответ оскорбительным для себя и сразу же написал аргументированный протест в ВАК. Он показал, что не только не находился под влиянием Покровского, но в теоретическом и методологическом отношениях противостоял ему. Но особенно задел Б. А. Романова упрек в низком научном уровне книги. Это «бесповоротно опорочивает, — писал он, — всю мою научную работу, начиная со студенческой скамьи (1908 г.) и до последнего дня». Ученый выразил удивление по поводу утверждения, что материал, положенный в основу книги, уже устарел, — особенно принимая во внимание то, что после него этой темой никто не занимался. Б. А. Романов сообщил и о написанной им новой книге «Русско-японская война», принятой Институтом исто-


61 Там же, л. 687.

62 Архив СПб. ФИРИ, 298, оп. 1, д. 13, л. 2.

63 Там же, л. 1.

176

рии Академии наук к печатанию, которая «ориентирована на более широкую международность темы» и опирается «на марксистско-ленинскую теоретическую базу». Итак, он вновь вынужден был убедиться в том, что впредь, при издании новых работ, посвященных истории международных отношений конца XIX — начала XX в., ему будет невозможно избежать того, без чего он обходился в своих прежних работах, — ритуального жертвоприношения в виде ссылок на Ленина и Сталина.

Апелляция была составлена столь убедительно, что решение о пересмотре вопроса последовало очень быстро. Но Б. А. Романов в своем заявлении допустил существенный просчет, выразив удивление, что не удостоился «даже степени кандидата исторических наук».64 Высшая аттестационная комиссия и воспользовалась этим, поручив своим решением от 23 февраля 1939 г. Ученому совету Ленинградского университета «рассмотреть апелляцию Б. А. Романова на решение Совета МИФЛИ, отказавшего ему в присуждении ученой степени кандидата исторических наук».65

Уже на 23 марта 1939 г. было назначено заседание Ученого совета исторического факультета ЛГУ. 20 марта направил в Совет свой отзыв Е. В. Тарле, с которым Б. А. Романова связывали давние, еще с начала 20-х годов, служебные (по Центрархиву) и личные отношения. В этом отзыве отмечалось, что книга «Россия в Маньчжурии» «могла бы быть даже образцовой докторской диссертацией». Е. В. Тарле выразил глубокое убеждение в том, что «советская наука имеет основание много ждать еще от Б. А. Романова, так много успевшего уже дать».66 Письменные отзывы представили также Б. Д. Греков, С. Н. Валк и С. Б. Окунь. На заседании Совета выступили Б. Д. Греков, Е. В. Тарле, С. Н. Валк и В. В. Струве, один год занимавшийся вместе с Б. А. Романовым в семинарии у С. Ф. Платонова. Все они дали, как записано в протоколе, «чрезвычайно высокую характеристику научных работ Б. А. Романова», и на этом основании в результате тайного голосования ему была присвоена ученая степень кандидата исторических наук без защиты диссертации.67

* * *

1939 год стал для Б. А. Романова временем возобновления деловых контактов с сотрудниками ИИМКа, с которыми он был связан в период написания по договорам с ГАИМКом ряда внутренних рецензий. С ним начались пере-


64 Там же, л. 3

65 Там же, л. 6

66 Там же, л. 7.

67 Там же, л. 10.

177

говоры о написании главы для готовящегося первого тома фундаментальной «Истории русской культуры» (домонгольский период). В сентябре они завершились официальной просьбой написать к 1 декабря главу, «посвященную характеристике быта и нравов»,68 и заключением договора с ИИМКом, предусматривающим этот срок и объем главы — 1 печатный лист.69

Б. А. Романов сразу же принялся за работу, которую, как и прежде, вел одновременно с выполнением ряда других заданий — комментированием «Правды Русской», переработкой рукописи книги о русско-японской войне, составлением карточек для древнерусского словаря и т. д. У него постепенно вызревала идея оригинального построения работы — «попытаться собрать и расположить в одной раме разбросанные в древнерусских письменных памятниках (хотя бы и мельчайшие) следы бытовых черт, житейских положений и эпизодов из жизни русских людей XI — XIII вв., с тем, чтобы дать живое и конкретное представление о процессе» сложения феодальных отношений в древнерусском обществе, «сделав предметом наблюдения многообразные отражения этого процесса в будничной жизни этих людей (будь то поименно известные «исторические личности» или конкретно-реконструируемые исторические типы, той или иной стороной отразившиеся в том или ином документе или литературном памятнике эпохи). Иными словами: как люди жили на Руси в это время (и чем кто дышал, сообразно своей социальной принадлежности и тому капризу своей судьбы, какой удастся подметить в памятнике, если пристально в него всмотреться)».70 Но такой грандиозный замысел, как скоро стало ясно, невозможно было осуществить в отведенный срок и уложиться в обусловленный объем. Работал Б. А. Романов над этой проблемой с большим увлечением и энтузиазмом, «с оглядкой» на своего учителя А. Е. Преснякова, «на его острый критический глаз и пытливую внимательность ко всему, что им не было замечено и что давало бы ему повод еще и еще раз пересмотреть, казалось бы, „решенный" для него вопрос».71

Прошло всего несколько месяцев, и наступила катастрофа. 30 ноября 1939 г. советские войска перешли финляндскую границу и началась советско-финляндская («зимняя») война. Занесенный над Б. А. Романовым в начале 1939 г. топор теперь опустился: ему было предписано в кратчайший срок покинуть Ленинград и поселиться за 100-километровой зоной восточнее города («на 101 км»). Он выбрал рабочий


68 Там же, д. 7, л. 18.

69 Там же, д. 14

70 Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси. С. 5.

71 Там же, д. 14.

178

поселок Ленинградской области Окуловку, где жили его знакомые. Взяв с собой много книг и материалов, Б. А. Романов, кое-как устроившись там, продолжил работу над главой о быте и нравах домонгольского общества, которая именно в Окуловке быстро стала перерастать в отдельную книгу. Сам Б. А. Романов не оставил рассказа (да и не мог тогда этого сделать) о том, в каких условиях он жил. Он лишь глухо написал о тяжелых месяцах, совпавших с работой над текстом очерков.72 А между тем положение казалось безысходным. Ведь дискриминационное постановление о выселении из Ленинграда людей, ранее подвергшихся репрессиям, действовало еще до начала советско-финляндской войны, напрямую не было связано с нею, и потому не было и надежды на его отмену после ее окончания.

Избавление пришло с неожиданной стороны. ИИМК в лице его директора и ряда сотрудников, дружественно настроенных к Б. А. Романову, предпринял ряд усилий для того, чтобы сделать возможным его возвращение в Ленинград еще до окончания войны. Они аргументировали свое ходатайство тем, что Б. А. Романов выполняет важное государственное задание — пишет главы для «Истории культуры Древней Руси». Сохранилась и характеристика, подписанная директором Института М. И. Артамоновым, председателем местного комитета профсоюза Н. Н. Ворониным, на работу которого Б. А. Романов еще недавно написал отзыв, и секретарем парторганизации С. А. Дроздовым, направленная в соответствующие органы. В ней отмечено, что Б. А. Романов «в течение ряда лет, начиная с конца 1935 г., тесно связан с коллективом ИИМКа (ранее ГАИМК)», перечислены работы, которые он написал по заказу Института, указано, что, начиная с 1939 г. он «принимает активное участие в большой работе по истории культуры Древней Руси, проводимой Институтом при участии работников Института истории и Института литературы АН». В характеристике особо было подчеркнуто, что Б. А. Романов написал «большой раздел в 1 томе (история культуры Руси домонгольского периода) „Семья — быт — нравы"», в котором он, «мобилизовав весь доступный, но ранее в этом плане не использованный материал, сумел вскрыть и осветить такие стороны, которые совершенно не привлекали внимания исследователей, и показать совсем по-новому подлинную жизнь древнерусского общества XI — XIII вв. и отдельных социальных его слоев». Кроме признания достоинств проделанной Б. А. Романовым работы в этом документе оценивался и его вклад в общее дело: «Б. А. является не только одним из авторов,


72 Там же.

179

он принимает живейшее участие во всех коллективных начинаниях, связанных с этим трудом: в разработке проспектов отдельных томов, в обсуждении основных принципиальных их положений, уже готовых разделов, внося в эту коллективную работу свои большие знания, свою живую и острую мысль. В этом деле, строящемся на совершенно новых организационных началах, спаявшем в единый коллектив не только работников ИИМК, но и всех его участников, Б. А. Романов показал себя не только крупным специалистом, каким его знали раньше, но действительно членом коллектива, всегда проявлявшим инициативу и напористость в общей работе и никогда не отказывающим в товарищеской помощи и совете своим, менее опытным, товарищам».73

Настойчивые попытки сотрудников ИИМКа избавить Б. А. Романова от высылки, вернуть его в Ленинград (кроме тех, кто подписал характеристику, много сделала для этого М. А. Тиханова) в конечном счете увенчались успехом: 1 февраля 1940 г. ему было направлено официальное письмо из ИИМКа: «В связи с разрешением Обл. управления милиции Вашей прописки, ИИМК просит Вас срочно выехать в Ленинград по работе по 1 тому „Истории культуры Древней Руси". Ваше отсутствие срывает сдачу тома».74

Но несмотря на то что советско-финляндская война вскоре (12 марта 1940 г.) закончилась, Б. А. Романов, вернувшись в Ленинград, столкнулся с новыми препятствиями, чинимыми властями его проживанию в Ленинграде. Фактически они его вновь выталкивали из города. Унизительные хождения в милицию, требования многочисленных справок и ходатайств — все это завершилось только 4 апреля разрешением временной прописки на ограниченный двумя месяцами срок — до 1 июня. Началась новая череда обивания порогов, жизнь в течение следующих полутора месяцев без прописки и потому под угрозой высылки. Возможно, ему даже приходилось уезжать на некоторое время из Ленинграда. После долгого ожидания 17 июля Б. А. Романов получил открытку из милиции о разрешении ему прописаться, но теперь всего только на один месяц. И наконец, по его заявлению от 21 августа он получил разрешение на постоянное проживание в родном городе. Иезуитство властей не имело предела: милиция потребовала от жены Б. А. Романова заявление о ее согласии прописать его якобы на ее «площадь», хотя это была квартира еще его отца.75

И все же, несмотря на эти препятствия, Б. А. Романов по приезде в Ленинград сумел выполнить задание ИИМКа. Но, как он впоследствии отметил, «в процессе работы» очер-


73 ПФА РАН, ф. 175, оп. 27 (1940 г.), Д. 8, л. 45 — 45 об. Благодарю А. П. Купайгородскую, любезно указавшую мне на этот документ.

74 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 4, л. 4.

75 Там же, д. 4.

180

ки, задуманные первоначально как одна из глав коллективного труда, «далеко переросли размер, допустимый для этого издания, и, таким образом, выпали из его схемы».76 В начале 1941 г. в письме к Н. Л. Рубинштейну Б. А. Романов подробно описал сложившуюся ситуацию. Он считал вполне реальной опасность новой высылки из города и потому осторожно отметил, что «пока вновь в Ленинграде». «Работал этот тревожный год (1940 г. — В. П.) очень много и не без интереса для 1 тома „Истории русской культуры". А из этой статьи-главы о людях и нравах домонгольской Руси вышла целая книжечка о том же, ласкают надеждой, что напечатают и ее. В результате со всей этой работой покончено и в наследство осталось тягостное переутомление мозгов и нервной системы. Кочевой тарантас — неподходящая площадка для литературных упражнений и исследовательских инвенций. Тема была не тема, а вопль: дайте живых людей, чтоб камни заговорили. Теперь находят, что люди зажили и что камни говорят. Но, очевидно, это далось мне ценой внутреннего перенапряжения, и к старту 1941 г. я пришел без сил для дальнейшего бега <...>. Эскапада с „людьми" обращается и дальше на мою голову. Людей хотят и в III том истории культуры (XVI в.), и в историю Петербурга XVIII в. Можно подумать, что у меня пруд для разведения раков, которыми я могу торговать на все века, живьем! К сожалению, это вовсе не так. Налицо разрушительное действие подобных эскапад».77

Это письмо свидетельствует о том, что опальный, по существу безработный ученый, преодолевая болезни и невзгоды, с минуты на минуту ожидая новых репрессий, не только не прекращал исследования, но вел их с все возраставшей интенсивностью, а его труд становился все более и более востребованным. Несмотря на различные препятствия, которые власти чинили Б. А. Романову в его жизни и в его работе, 1940 год оказался для него не только особенно плодотворным в творческом отношении, но и ознаменовался для ученого важнейшим прорывом в другом отношении — произошла легализация его имени. Так, с 1929 до 1939 г. он лишь один раз выступил в научной печати под своей фамилией — в 1934 г. в качестве автора рецензии, в 1939 г. вышел в свет второй том лекций А. Е. Преснякова с указанием на то, что его подготовил Б. А. Романов, а в 1940 г. кроме упоминавшихся учебного издания «Правды Русской», статьи в «Проблемах источниковедения» о жалованной грамоте вел. кн. Олега Рязанского Ольгову монастырю вышла в свет статья в авторитетнейших «Исторических записках», являвшаяся


76 Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси. С. 13.

77 Б. А. Романов — Н. Л. Рубинштейну. 10 января 1941 г.: ОР РГБ, ф. 521, картон 26, д. 39, л. 15.

181

фрагментом готовой уже книги о русско-японской войне,78 в следующем 1941 г. там же был опубликован другой фрагмент той же книги.79 Можно, таким образом, предположить, что негласный запрет на появление в печати имени Б. А. Романова был снят с 1939 г., и это после долгого и мучительного перерыва открывало ему перспективу публикации своих трудов.

Однако применительно к недавно законченной работе о быте и нравах домонгольской Руси трудности с изданием возникли с другой, совершенно неожиданной стороны. Правда, в предисловии к вышедшей с опозданием на 8 лет книге Б. А. Романов отметил, что ее изданию помешала война.80 И это была правда, но только часть ее. Была и еще одна причина, о которой автор поведал в конце мая 1941 г. в письме к Н. Л. Рубинштейну: «Моя книга „Люди и нравы..." натолкнулась на такой византийский отзыв Б. Д. (Грекова. — В. П.), который рискует похоронить ее. Впечатление такое, что он хочет оградить свою опришнину, „ать никто не вступается в нее". А отзыв такой: книга „оригинальна и интересна", но есть „выводы", с которыми я согласиться не могу (мало ли что!), и „формулировки", которые требуют „замены". А какой замены и какие формулировки — не пишет. Издательство и вернуло мою рукопись с просьбой — вступить лично в переговоры с Б. Д.! Но что бы осталось от „оригинальности" книги, если бы выводы и формулировки обратились в „грековские" <...> Таковы тернистые пути современной нам историографии! Вы думаете, что Б. Д. делает вывод, что книгу не надо печатать? Ничуть. Наоборот: ее „следует напечатать". Вот уж легкость движений, которой могла бы позавидовать любая Лепешинская — Уланова!».81

Конечно, без одобрения акад. Б. Д. Грекова, ставшего к этому времени главой советской исторической науки и издавшего книгу «Киевская Русь», которая была официально признана марксистским трудом, нечего было и думать о публикации работы, концептуально расходящейся с его воззрениями. Так издание книги было отложено на неопределенный срок, оказавшийся столь длительным.

* * *

В 1940 г. Б. А. Романов вел работу с издательским редактором Соцэкгиза над рукописью книги «Русско-японская война», и к концу года она уже была подготовлена к печати. Одновременно по совету Б. Д. Грекова и при поддержке


78 Романов Б. А. Дипломатическое развязывание русско-японской войны 1904 — 1905 гг.//ИЗ. 1940. Т. 8. С. 37 — 67.

79 Романов Б. А. Происхождение англо-японского договора 1902 г. II Там же. 1941. Т. 10. С. 40 — 65.

80 Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси. С. 14.

81 Б. А. Романов — Н. Л. Рубинштейну. 31 мая 1941 г.: ОР РГБ, ф. 521, картон 26, д. 39, л. 7.

182

Е. В. Тарле он решил представить ее к защите в качестве докторской диссертации. Но для этого Б. А. Романов заново пересмотрел текст книги, внес в нее ряд корректив. Они были столь существенными, что он посчитал необходимым заменить уже отредактированный вариант книги новым. Возникшая конфликтная ситуация была погашена письмом А. Л. Сидорова, направленным руководству издательства 15 января 1941 г., в котором он сообщил, что как ответственный редактор книги поддерживает замену отредактированного текста на текст, «подготовленный <...> для диспута», оговорив возможность внесения им, вероятно, небольших поправок «в связи с дискуссией при защите докторской диссертации».82

Через неделю, 22 февраля 1941 г., в Москве, куда Б. А. Романов, как он рассказывал, отправился, заняв деньги, на заседании Ученого совета Института истории АН СССР состоялась наконец защита его докторской диссертации «Русско-японская война (экономика, политика, дипломатия). 1895 — 1905». В качестве официальных оппонентов выступили Е. В. Тарле, Е. М. Жуков и А. Л. Сидоров.

В обширной вступительной речи Б. А. Романов счел необходимым познакомить членов Совета со своей научной биографией — от студенческой работы до момента защиты диссертации. При этом он, со свойственным ему мастерством, обрисовал историографическую ситуацию, в которой ему пришлось начинать в 20-х годах работу над международно-политическими сюжетами, говорил о методических принципах, которыми он руководствовался, о трудностях, возникших при исследовании этой проблематики, о своей первой книге («Россия в Маньчжурии»), которая и стала своего рода предысторией этой, второй, хотя еще и не изданной книги, о противоречивых откликах на нее, о своей попытке получить за нее докторскую степень и мотивах отказа, об обстоятельствах, сопровождавших перерастание научно-популярной работы в эту сугубо исследовательскую книгу.

В методологической постановке проблемы Б. А. Романов резко противопоставил себя М. Н. Покровскому, что, безусловно, выглядело бы нарочитым, если бы осведомленная аудитория не помнила, что и в «России в Маньчжурии», за 13 лет до этого, он фактически также развивал концепцию, во многом принципиально расходящуюся с позицией Покровского и его учеников, о чем Б. А. Романов счел необходимым тут же и сказать.


82 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 10, л. 7.

183

Теперь, в 1941 г., для подкрепления этой концепции, хотя она была и без того убедительно обоснована, невозможно стало обойтись без ссылок на работу В. И. Ленина «Империализм как высшая стадия капитализма», цитаты из которой интерпретировались Б. А. Романовым, однако, таким образом, что они фактически служили не предпосылками, а подтверждением уже выработанной в результате анализа отечественных и зарубежных источников концепции — еще тогда, когда над автором не висела обременительная необходимость руководствоваться «указаниями классиков марксизма-ленинизма». В не меньшей мере стали обязательными ссылки на «Краткий курс» «Истории ВКП(б)», причем и в этом случае автор стремился приводить из него цитаты так, чтобы они подтверждали его собственные выводы и заключения (а не наоборот). «„Моя" буржуазия с „моим" рынком», говорил Б. А. Романов, к его радости, оказались в цитируемом им фрагменте из «Краткого курса» «на первом месте». «Значит, — продолжал он, — мой исторический инстинкт <...> и бдительная работа не дали мне сбиться с верного курса и привели-таки меня к маяку». В таком контексте цитата зазвучала для него «как оправдательный вердикт». Эта рискованная и столь свойственная Б. А. Романову эскапада могла быть элементом лишь устного выступления, но конечно не опубликованного текста. Он даже рискнул намекнуть на то, что книга в ее концептуальных основах была уже готова в 1937 г., следовательно, как могли заключить слушатели, до опубликования «Краткого курса», вышедшего в свет годом позднее.

Что касается характеристики японского империализма, то Б. А. Романов, признав, что достигнуть такого же масштаба изучения, как при исследовании российского империализма, ему не удалось, парадоксальным образом вызывающе указал на непреодолимость этого противоречия. «Только революция в Японии, — сказал он, — раскроет документацию японского империализма в той полноте, в какой это сделала Октябрьская революция в России».

Б. А. Романов далее остановился на задачах, которые он перед собой поставил, на способах их решения и на выводах, к которым пришел (см. об этом далее). В заключение он высказал сокровенную мысль, не искаженную ни политической конъюнктурой, ни стремлением не показаться нескромным: он работал «на самом стыке буржуазной и советской историографии», не над «какою-либо грошовой темой», а над «темой, которую невозможно переоценить именно для советской науки». Тем самым Б. А. Романов в иносказательной,

184

хотя и прозрачной, форме определил свое место в исторической науке: будучи представителем старой, к тому же петербургской, школы, он рискнул вторгнуться в заповедную зону марксистско-ленинской историографии и вынужден был подчиниться некоторым ею установленным правилам. «Эту тему, — закончил свою речь Б. А. Романов, — в мое время впервые приходилось ставить на документальную и научную базу. Я начал это дело, как умел, и один теперь дотянул до сего дня. Надеюсь, что не бросят здесь в меня камнем за это».83

Никто действительно не бросал в диссертанта камни. Выступления официальных оппонентов носили весьма комплиментарный характер. А. Л. Сидоров, правда, сделал ряд замечаний, не согласившись (как и прежде) с трактовкой Б. А. Романовым проблемы «виновников войны». Е. М. Жуков в основном остановился на роли Японии в развязывании русско-японской войны и развил тему особенностей японского империализма. Е. В. Тарле всецело поддержал Б. А. Романова, выразив недоумение тем, что он до сих пор не стал доктором наук, каковым его признают де-факто уже давно. Можно утверждать, что защита прошла триумфально для Б. А. Романова и завершилась присвоением ему докторской степени.

Ученый надеялся, что теперь для него может возникнуть новая ситуация и ему удастся наконец освободиться от унизительной гонки за договорными работами, надеялся на более устойчивый социальный статус, думал, что станет возможным поступление в академический институт по основной профессии. Ведь всего за год до защиты именно такой институт сумел, как писал Б. А. Романов, «отхлопотать» его из ссылки на 101-й км. Здоровье его все больше расшатывалось, возможностей для систематического лечения не было. Приближалась безрадостная старость. Поэтому для него эта диссертация и эта защита были последней ставкой на кону, выигрыш которой означал жизнь. Вряд ли поэтому Б. А. Романов колебался, когда насыщал свою диссертационную работу ссылками на «классиков марксизма-ленинизма». Ему навязали правила игры, не оставив иного выхода, и он вынужден был принять их. Как иначе мог поступить опальный историк, которого в течение 10 лет тоталитарная власть арестовывала и гноила в тюрьме, затем в концлагере, не давала права жить с семьей, высылала из родного города, грозила новыми репрессиями, препятствовала работе по специальности?


83 Там же, д. 75, л. 1 — 17, 1а — 8а.

185

Надежда не обманула на этот раз Б. А. Романова. 20 июня 1941 г. решением Академии наук ему было присвоено звание старшего научного сотрудника, а 21 июня, в самый канун войны, ВАКом было утверждено и решение Ученого совета Института истории АН СССР — Б. А. Романов стал наконец доктором исторических наук.84 Прошло еще несколько дней, и 9 июля ИИМК принял его в свой штат. Очень скоро, в период ленинградской блокады, докторская степень и работа в академическом институте спасли ему жизнь.

После защиты диссертации Б. А. Романов не прекращал работать с издательством над книгой о русско-японской войне, 25 июня 1941 г. датирована его надпись на ее титульном листе: «У меня две маленькие поправки на стр. 3. Б. Романов».85

Весной и в начале лета он продолжал активно, но внештатно участвовать в научной жизни ЛОИИ и ИИМКа, выступал в прениях по докладу А. И. Копанева о куплях Ивана Калиты, очень высоко оценив мастерство молодого ученого, которого с тех пор заприметил и с которым впоследствии охотно сотрудничал. Его яркая речь на этом заседании запомнилась докладчику, записавшему для памяти ее фрагмент: «В кружеве доказательств не торчит ни одной ниточки, за которую бы, ухватясь, можно было бы распустить все кружево». В конце июня 1941 г. Б. А. Романов выступал в качестве официального оппонента в ЛГУ на кандидатских защитах двух учеников И. И. Смирнова — А. И. Копанева и Д. И. Петрикеева, сразу ушедших на фронт.

Несмотря на успешную защиту и открывавшиеся в связи с ней новые перспективы, Б. А. Романов, когда позднее, в конце жизни, подавал заявление о реабилитации, вполне обоснованно писал, что в «результате <...> несправедливого приговора» из его «трудовой жизни (как научного работника) было вычеркнуто минимум восемь лет, считая только календарно».86 Эти 8 лет, фактически же целое десятилетие, ученый находился в аутсайдерском положении, которое для него постоянно и неизменно воссоздавал репрессивный режим. И действительно, за это время ему удалось опубликовать всего только 7 печатных работ, включая подготовленные им к печати лекции А. Е. Преснякова.

И все же Б. А. Романов выстоял, в труднейших условиях преодолевая болезни и упадок сил, сумел возобновить исследования, написал много научных трудов, которые ждали издания.


84 Там же, д. 13, л. 13.

85 Там же, д. 66.

86 Архив Управления ФСБ по С.-Петербургу и области, д. П-82333, т. 9, л. 37.

12 “ПОСЛЕДСТВИЯ БУДУТ ОЧЕНЬ ГЛУБОКИЕ..”

246

12

«ПОСЛЕДСТВИЯ БУДУТ ОЧЕНЬ ГЛУБОКИЕ...»

Ничто, казалось бы, не предвещало неприятностей. Но весной 1948 г. разнузданная кампания по борьбе с «буржуазным объективизмом» и «антипатриотизмом» захлестнула и Ленинградский университет. Затем в нее включилось ЛОИИ. Первоначально она была направлена своим острием против блестящей плеяды профессоров филологического факультета старшего и среднего поколений — М. К. Азадовского, Г. А. Гуковского, М. П. Алексеева, В. Я. Проппа, Б. М. Эйхенбаума.1 11 марта 1948 г. в статье «Против буржуазного либерализма в литературоведении», опубликованной в известной своими погромными материалами газете Отдела пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) «Культура и жизнь», содержалось требование «разоблачать» «проявления <...> низкопоклонства перед иностранщиной, которое ныне представляет собой один из самых отвратительных пережитков капитализма в сознании некоторых отсталых кругов нашей интеллигенции».22Показательно, что в том же номере газеты была опубликована статья доцента кафедры истории СССР МГУ Г. Н. Анпилогова «Серьезные ошибки в учебнике истории СССР», которая полна резкими выпадами против М. Н. Тихомирова, автора учебника истории СССР для педучилищ. М. Н. Тихомирову ставилось в вину, что в его интерпретации «причиной возникновения классов являются войны», что автор недооценивает роль классовой борьбы и дает «более чем пространное описание» «истории русской церкви». Статья завершалась утверждением, согласно которому учебник не является марксистским.3

Несомненно, что непосредственным откликом на эти директивные материалы стала передовая статья, опубликованная газетой «Ленинградский университет» («многотиражкой») 7 апреля 1948 г., в которой о замечательной статье


1 См. об этом: Азадовский К., Егоров Б. 1) О низкопоклонстве и космополитизме: 1948 — 1949//Звезда. 1989. № 6. С. 157 — 176; 2) «Космополиты»//Новое литературное обозрение. 1999. № 2 (36). С. 83 — 135.

2 Культура и жизнь. 1948. 11 марта.

3 Там же.

247

С. Н. Валка «Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет»4 говорилось, что она «преисполнена духом низкопоклонства перед старой буржуазной наукой в лице ее реакционных, представителей».

Казалось бы, эти филиппики не имели никакого отношения к Б. А. Романову, но, во-первых, С. Н. Валк был его товарищем студенческих лет, коллегой по работе в 20-х годах в Центрархиве и в послевоенный период — по ЛОИИ и историческому факультету ЛГУ, во-вторых же, уже на 20 апреля было назначено заседание Ученого совета исторического факультета, повестка дня которого предусматривала одновременное обсуждение этой статьи С. Н. Валка и книги Б. А. Романова «Люди и нравы древней Руси». Разумеется, это не могло быть случайным совпадением. Было ясно, что принято решение обоих авторов подвергнуть публичной экзекуции. Что касается С. Н. Валка, то его статья и сам автор стали объектами нападок в духе тех «установок», которые были изложены в газете «Культура и жизнь» и конкретизированы «многотиражкой».

Когда же дело дошло до книги Б. А. Романова, то заранее заготовленный сценарий оказался нарушенным выступлением Д. С. Лихачева. Вероятно, в общих чертах он был знаком с элементами этого сценария. На это предположение наталкивает то обстоятельство, что Д. С. Лихачев уделил основное внимание наиболее опасным для автора книги возможным, пока еще анонимным, обвинениям. Он обратил внимание присутствовавших на то, что показ в книге тех людей древней Руси, «которые обороняли русскую землю», выходит за рамки ее темы, поскольку автор поставил перед собой задачу изобразить людей древней Руси в процессе классообразования, «в мирной обстановке», и «это художественно <...> исключает возможность показывать людей и нравы Руси в военной обстановке». Д. С. Лихачев сопоставил книгу Б. А. Романова с произведением «совершенно иного жанра» — комедией А. С. Грибоедова «Горе от ума», в которой русское общество также показано «не в военной обстановке», а русская армия олицетворяется «аракчеевским хрипуном» Скалозубом, хотя он и был героем Отечественной войны 1812 г.

В «аспекте <...> социальной структуры», говорил Д. С. Лихачев, «человеческое общество прошлого» с неизбежностью предстает «в известной мере <...> мрачным», будет ли это древняя Русь, «грибоедовская Москва или городок Окуров, русская провинция „Мертвых душ" или социальная действительность Ассиро-Вавилонии, или Китай в


4 Ленинградский университет. 1948. 7 апр.

248

первое тысячелетие до нашей эры — это закономерность. Не будь этой известной мрачности нашей жизни, не надо было бы двигаться вперед в социальном отношении». Конечно, продолжал далее Д. С. Лихачев, «жизнь древней Руси представилась» в книге Б. А. Романова «далеко не так, как она изображалась во многих работах, в том числе и моих, что было с моей стороны некоторой ошибкой»: «Культура Киевской Руси открылась для нас не с фасадной стороны», с которой «мы привыкли рассматривать эту культуру <...> подняв голову, глядя на фасад, фрески и мозаики», и которой «мы вправе гордиться», а «с другой, внутренней», и то, «что показал нам Борис Александрович, оказалось очень сложным: сложны людские взаимоотношения, сложна пестрота социального состава, сложен процесс классообразования». Поэтому «обрисовка тяжелых сторон (жизни. — В. П.) древней Руси очень правильна <...> Эпоха ведь была жестокая, нравы были не только домостроевскими, но додомостроевскими». По мнению Д. С. Лихачева, не следует смешивать два различных вопроса — «вопрос о высоте культуры» и то, «всем ли легко было жить при этой высоте культуры». Вместе с тем именно «сложность социальной жизни в древней Руси», «сложность социальных взаимоотношений <...>, сложность и продвинутость процесса классообразования и сложность умственной жизни», «которые Борис Александрович великолепно показал», «позволяет поставить вопрос о высоте культуры древней Руси как о стадиальной высоте», исторической высоте, а не высоте самой по себе, поскольку «развитие культуры не идет имманентно», «культура народа не может быть отрываема от социального строя, от <...> общественной организации, от исторического развития народа».

Пытаясь защитить книгу Б. А. Романова от возможных обвинений в «антипатриотизме», Д. С. Лихачев задал «прямой вопрос», на который сразу же и ответил: «...патриотична ли такая обрисовка жизни древней Руси? Патриотично ли в древней Руси подчеркивать <...> тяжелые стороны жизни? Не лучше ли об этом было помолчать? Я самым решительным образом возражаю против этого. Это было бы идеализацией прошлого, и советский патриотизм несовместим с этим. Советский патриотизм требует критического отношения к прошлому и он историчен, потому что только критическое отношение к прошлому и позволяет двигаться вперед. Это верно и в отношении русской историографии. Это верно и в отношении освещения вопросов культуры древней Руси. Если мы будем <...> видеть только светлые стороны в древней Руси, то не проще ли нам было бы возвратиться к ста-

249

рому, а этим грешат очень многие работы по культуре древней Руси <...> Надо сказать, что в книге Бориса Александровича есть своеобразный патриотизм <...> Дело в том, что читатель книги <...> воспринимает прошлое Руси как свое прошлое. Отношение к древней Руси у читателя (и у Бориса Александровича) лирическое, это — грусть о родном человеке, и в этом отношении у Бориса Александровича есть патриотизм, но патриотизм молчаливый».

В заключение Д. С. Лихачев коснулся вопроса о жанре книги, колеблющемся между научным и научно-популярным, о непроясненности, с его точки зрения, формы — то ли «художественно-литературной», то ли «литературно-научной». Именно это обстоятельство, по мнению Д. С. Лихачева, помешало Б. А. Романову «в пределах избранного им жанра» сказать то, о чем договаривает в своем выступлении сам Д. С. Лихачев.5

В речи доцента кафедры истории СССР Д. И. Петрикеева выход в свет книги «Люди и нравы древней Руси» оценивался как значительное событие для историков: «Она является несомненно полезной, и как бы мы ни критиковали взгляды Бориса Александровича по отдельным вопросам <...>, отмечая многие ее недостатки, в целом эта книга <...> представляет огромный интерес» и «заслуживает несомненно положительной оценки». Вместе с тем Д. И. Петрикеев не согласился с характеристикой домонгольской Руси как времени, когда происходил процесс классообразования, на том основании, что «при таком определении не остается различий между дофеодальным периодом и периодом раннего феодализма в истории древней Руси», тогда как «после замечаний Сталина, Кирова и Жданова на конспект учебника по истории СССР прочно установлено», что процесс «образования классов, т. е. процесс возникновения феодализма, относится нами к дофеодальному периоду». По мнению Д. И. Петрикеева, в книге имеет место и «известное преувеличение значения холопства»; не согласился он также с признанием Б. А. Романовым одного только способа — экономического — закабаления смердов.6

Доц. В. Н. Вернадский, являвшийся издательским редактором обсуждаемой книги, отметил прежде всего привлекательные стороны книги — «суровый, справедливый и глубокий социальный анализ отношений, существовавших в древней Руси». По его мнению, «нет в советской литературе <...> ни одного исторического исследования, в котором бы с такой убедительностью были показаны во всей жизненной правде и сложности процессы похолопления и кабаления


5 Протокол заседания Ученого совета исторического факультета Ленинградского гос. университета. 20 апреля 1948 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 294, оп. 1, д. 44, л. 48 — 54.

6 Там же, л. 57 — 63.

250

людей в XI — XIII вв. <...> с такой тонкостью и тщательностью подвергнут анализу вопрос о смердах и прослежена борьба внутри господствовавших классов вокруг смердов». При этом В. Н. Вернадский не исключал, что «Б. Д. Греков <...> не со всеми <...> соображениями» автора книги «будет согласен». Выступавшего привлекло также «мастерство анализа источников, ювелирная работа», не сравнимая по глубине «с той нередко топорной работой с источниками, которую обнаруживают у нас некоторые историки, подходящие к источнику как примитивные потребители».

Но В. Н. Вернадский предъявил и ряд претензий автору книги. Он считал, что в ней нашли отражение лишь отдельные стороны древнерусской жизни. В частности, в книге отсутствует не только «характеристика боевых подвигов людей», но и их «напряженной трудовой деятельности <...> которой сопровождалось освоение ими территории Восточной Европы». В книге, по мнению В. Н. Вернадского, «несколько больше, чем требует тема, выдвинуты проблемы пола», «вопросы семейной жизни в ее альковных тайнах». В. Н. Вернадскому казалось, что «следовало занавес алькова опустить». Наконец, выступавший указал на то, что суровому содержанию книги «несколько не соответствует слишком изысканный стиль автора», который порой «затрудняет понимание». Та «малая вертящаяся сцена, на которой Борис Александрович хочет показать читателю подводные камни, подстерегавшие человека <...> эпохи, слишком быстро вертится, она развлекает своим блеском читателя, и не всегда у него находится достаточной апперцепности мысли, чтобы подойти к глубокому содержанию этой интересной книги».7

Отвечая своим критикам, Б. А. Романов прежде всего обратил внимание присутствующих «на свое историографическое положение»: «...я, когда писал эту книгу, ясно сознавал, чувствовал, переживал это своими нервами, что я, как-никак, являюсь учеником <...> А. Е. Преснякова», без которого «я <...> этой книги не написал бы». «Если я проявил некоторую остроту критического отношения к источникам, — говорил далее Б. А. Романов, — то это сделано под воздействием тени Александра Евгеньевича». В то же время, если бы «он был жив и прочитал бы эту книгу, он бы, вероятно, <...> сказал <...>: „Ну и фантазер же Вы, Борис Александрович"».

Б. А. Романов особо подчеркнул, что его «пытливо интересовали те крупные и мелкие недостатки, а тем более ошибки, которые могли бы закрасться в <...> работу», потому что ему «интересно знать, нет ли каких-нибудь течей,


7 Там же, л. 64 — 68.

251

мелких щелей, которые сейчас еще не текут, но которые дадут течь в том утлом челноке», в котором едет автор и «который может опрокинуться от любой волны». Более того, Б. А. Романов заявил, что не считает «суждения, высказанные оппонентами, решающими судьбу книги», поскольку «еще возможны крупные недоумения и недоразумения, а может быть, даже удары». Пройдет всего год, и это предположение оправдается с избытком.

Сделав ряд разъясняющих замысел книги расширительных, по сравнению с авторским предисловием, замечаний, Б. А. Романов счел необходимым ответить на отдельные упреки в свой адрес. В частности, пытаясь отвести обвинения в том, что в книге люди не показаны в их трудовой деятельности, он обратился с вопросом к участникам заседания: «Производит ли <...> книжка такое впечатление, что перед вами выступают (в ней. — В. П.) толпы бездельников?». Не согласился Б. А. Романов и с утверждением, что в XI — XIII вв. прекратился процесс классообразования: «...я никогда в истории не видел, чтобы что-нибудь в историческом процессе кончалось так аккуратно, в обрез <...> Во всяком случае, известная инерция от процесса классообразования должна была оставить какую-то рябь и дальше. Или же в этом смысле на поверхности русской жизни остался полный штиль? — Конечно, нет».

Коснувшись упрека в том, что в книге «больше чем надо <...> выдвинута проблема пола», Б. А. Романов решительно отвел его, имея, безусловно, в виду и отсутствовавшего на обсуждении Б. Д. Грекова. Он объяснил, почему уделил столь большое внимание проблемам интимной жизни людей древней Руси: «Я никогда не мечтал о славе Боккаччо. Но здесь есть две виновницы. Одна — православная церковь, а другая — Великая Октябрьская социалистическая революция, ибо в лице своего читателя я неизбежно должен предполагать человека, который, собственно, в православной церкви ничего не понимает, потому что он ее не знает, не видел, не соприкасался с нею.8 Я укажу на такой поразительный пример: наши основоположные труды по древнерусской части, та же „Киевская Русь" Б. Д. Грекова, — она идет совершенно мимо церкви, выпадает такое звено! <...> Это такое опустошение реального исторического представления об историческом процессе того времени, которое не может меня не поражать <...> Мне нужно было показать, в чем была сила этой христианской церкви, в чем ее сущность, какими приводными ремнями захватывала церковь жизнь. Если устранить вопросы пола, то церковь у меня будет болтать ногами


8 Я. С. Лурье, присутствовавший на этом обсуждении, в беседе со мной утверждал, что Б. А. Романов говорил несколько иначе: «В необходимости освещать такие вопросы виноваты две дамы. Одна из них — православная церковь, уделявшая очень большое внимание вопросам семейной морали, физиологии, гигиены и быта. Другая — Октябрьская революция, приведшая к тому, что эти церковные вопросы совсем не знакомы нынешнему читателю». Свою запись этого выступления Б. А. Романова Я. С. Лурье любезно предоставил мне. Согласно его рассказу, после заседания из-за этих слов разразился скандал, особенно бушевал проф. Н. А. Корнатовский.

252

и махать руками, и ей не за что будет ухватиться. Это будет зрелище, которое ни к чему решительно не приведет <...> Я решил задуматься над тем, какими экскаваторами вытаскивала церковь питательные соки для себя из русского народа, какими приводными ремнями она вращала жизнь».9

Несомненно, обсуждение книги Б. А. Романова пошло не по задуманному организаторами пути. О том свидетельствуют гневные инвективы в опубликованной «многотиражкой» статье преподавателя кафедры истории партии Н. Зегжды, адресованные главным образом не самому автору книги, а Д. С. Лихачеву, который был обвинен в том, что не оправдал ожидания многочисленной аудитории «научных работников, аспирантов, студентов, собравшихся в этот день на заседание Совета истфака» и якобы ждавших «от проф. Д. С. Лихачева строгого и объективного разбора книги, которая, несмотря на свои несомненные достоинства, страдает всеми <...> недостатками, поданными проф. Лихачевым как объективистский перечень неизвестно чьих и откуда взявшихся суждений». Автора статьи возмутило выступление не только Д. С. Лихачева, но и Д. И. Петрикеева, который, будучи заместителем секретаря партбюро истфака, полемизировал с Б. А. Романовым только «по отдельным частным проблемам его книги <...> не дал партийной оценки квазиобъективистскому выступлению проф. Д. С. Лихачева».

В статье ничего не сообщается о содержании выступления самого Б. А. Романова, а только выражено сожаление, что он «обошел стороной вопрос о недостатках своей работы», и это было «вполне естественно», поскольку «ему не с кем и не о чем было спорить». Зато в заключительном пассаже статьи говорится о том, о чем Б. А. Романов не сказал. А «не сказал он главного: ставил ли он в своей книге задачу показа не только одного из периодов эпохи становления феодальных отношений на Руси, но и задачу такого показа истории нашей Родины, который должен рождать чувство национальной гордости за великий русский народ».10

Эта статья в газете «Ленинградский университет» свидетельствовала, что книга Б. А. Романова «Люди и нравы древней Руси» попала в зону внимания именно тех сил, которые активно вели борьбу с так называемым антипатриотизмом и его носителями. Пока, ненадолго, их атака была отбита. К тому же атмосфера, в которой работали ученые-историки, продолжала накаляться. В частности, в «Вопросах истории» появилась погромная рецензия Г. Н. Анпилогова на сборник статей «Петр Великий», вышедший под редакцией А. И. Андреева, историка одного с Б. А. Романовым


9 Архив СПб. ФИРИ, ф. 294, оп. 1, д. 44, л. 74 — 84.

10 Зегмсда Н. Покончить с объективизмом в исторической науке (с заседания Ученого совета)//Ленинградский университет. 1948. 12 мая.

253

поколения, ученика А. С. Лаппо-Данилевского. Его авторам, особенно самому А. И. Андрееву и С. А. Фейгиной, были поставлены в вину «низкопоклонство перед иностранщиной» и «пропаганда антинаучных взглядов буржуазных историков».11 В течение 1948 г. были напечатаны 3 разнузданные рецензии на изданную в 1947 г. книгу С. Я. Лурье «Геродот» — В. Г. Редера12, Е. Г. Сурова13 и И. С. Кацнельсона14. Автора клеймили за то, что он популяризировал взгляды на Геродота, «высказанные буржуазными исследователями-модернизаторами», и тем самым раболепствовал перед иностранщиной, за создание им крайне противоречивого «чудовищного образа Геродота», выступавшего под пером С. Я. Лурье то патриотом малоазийского Галикарнасса, то афинским патриотом, то поклонником Самоса, то защитником дельфийского оракула и т. д. «Удивительно, — вопрошал Е. Г. Суров, — как мог С. Я. Лурье допустить возможность для одного человека быть одновременно „хорошим", „честным", „безукоризненным" патриотом нескольких государств?».15

На этом удручающем фоне нарастающего идеологического давления судьба вышедших в 1947 г. работ Б. А. Романова складывалась в 1948 г. пока благополучно. В № 8 журнала «Вопросы истории» была напечатана обширная рецензия А. Гальперина на книгу «Очерки дипломатической истории русско-японской войны», в которой отмечалось, что она явилась «плодом <...> синтезом многолетней исследовательской работы автора над этой проблемой в целом и частными ее вопросами», связавшего себя с Востоком «давно, прочно и с таким успехом», что рассуждения автора весьма убедительны и основаны «на большом количестве ярких, обстоятельно документированных исторических фактов», что «живое изложение предмета никак не снижает научного уровня книги, тем более, что автор черпает свои характеристики главным образом из воспоминаний, дневников современников этой эпохи, говорит часто языком этих документов прошлого». Рецензент одобрительно отозвался о том, как Б. А. Романов вскрыл «двойственный характер царского и японского империализма», показав его военно-феодальную и чисто капиталистическую природу» — «очень хорошо, образно, убедительно, основываясь на положениях Ленина и Сталина и не оставляя камня на камне от антиленинской концепции о русско-японской войне М. Н. Покровского», тем самым построив «крепко сколоченный фундамент доводов и аргументов».


11 Анпилогов Г. Н. [Рец.] Петр Великий: Сб. статей под ред. А. И. Андреева. М.; Л., 1947//ВИ. 1948. № 4.

12 Советская книга. 1948. № 2.

13 ВИ. 1948. № 5.

14 Вестник древней истории. 1948. № 3.

15 О травле С. Я. Лурье в 1948 — 1949 гг. см.: Копржиеа-Луръе Б. Я. [Лурье Я. С] История одной жизни. Париж, 1987. С. 191 — 205.

254

Вместе с тем рецензент выразил солидарность с редакцией книги (А. Л. Сидоровым), которая «в весьма осторожной форме отмежевалась» от выдвигаемого и аргументируемого Б. А. Романовым его «давнишнего положения, что русско-японская война была целиком подготовлена политикой Витте, представлявшего в составе царской бюрократии коренные интересы русской империалистической буржуазии, а что клика Безобразова ничего существенно нового в политику царизма не внесла и как виновник войны может быть поставлена на какое-то весьма второстепенное место». Рецензент также выразил свое несогласие с тем, что «узел конфликта (российско-японского. — В. П.) лежал только в Маньчжурии, а вопрос о Корее играл в этой войне второстепенную роль». Отметил он также, что политика «Англии, США и Германии, которые сыграли решающую роль в развязывании этой войны», не освещена Б. А. Романовым столь же полно, как политика России. В целом же А. Гальперин признал, что «новая книга проф. Б. А. Романова является исследованием большой научной ценности и будет служить важнейшим пособием для широкого круга читателей, изучающих эпоху империализма и российскую внешнюю политику».16

Общий характер рецензии и этот последний вывод рецензента наряду с результатами обсуждения книги в Москве позволяли Б. А. Романову надеяться на то, что она впредь не разделит судьбу многочисленных работ, становящихся объектом грубой, необоснованной, заушательской критики. Более того, вскоре ему стало известно, что книга выдвинута на соискание высшей в стране государственной премии — Сталинской премии.

В основном положительными были и рецензии на второй том издания «Правды Русской», содержавший историографические комментарии к ее статьям, хотя в них имелись критические замечания, относящиеся к принципам комментариев и могущие при определенных обстоятельствах перерасти в идеологические обвинения. Впрочем, то обстоятельство, что ответственным редактором этого издания был Б. Д. Греков, умерило критический настрой авторов отзывов. С. В. Юшков, в частности, отметил, что «составители вполне справились со своей сложной и ответственной задачей — дать полный и законченный комментарий к статьям „Русской Правды"», а в целом второй том издания «является крупным вкладом в советскую историко-юридическую науку». Основной же недостаток книги, по мысли рецензента, состоит в недостаточном учете взглядов «современной советской исто-


16 Гальперин А. [Рец.] Романов Б. А. Очерки дипломатической истории русско-японской войны. 1895 — 1907. М.; Л., 1947//ВИ. 1948. № 8. С. 122 — 128.

255

рической науки на общественно-экономический, политический и правовой строй Киевской Руси». Составителям комментариев, согласно С. В. Юшкову, следовало «показать, как в зависимости от общественно-экономического развития изменялись правовые нормы». При толковании же «отдельных норм „Правды Русской"» они «должны были» «исходить из представления о том, что в X — XII вв. развивается феодальное право». Более того, авторы комментариев «должны были отдавать предпочтение тем толкованиям, которые находятся в соответствии со взглядами на „Русскую Правду" как на памятник возникающего и развивающегося феодального права», и даже «дать вступительную статью к комментариям», изложив в ней «точку зрения советских историков на характер „Русской Правды" как памятника феодального права», и «дать оценку ее историографии». В рецензируемом же томе «материал часто дается не столько для правильного уяснения той или иной нормы, сколько для своеобразного коллекционирования всех имеющихся толкований», что «для советских читателей» является видом «ненужного ученого снобизма». С. В. Юшков даже произвел подсчет, согласно которому Ланге «цитируется 142 раза, Владимирский-Буданов — 181 раз, в то время как акад. Б. Д. Греков цитируется 52 раза, проф. М. Н. Тихомиров <...> — 24 раза». Рецензент попытался столкнуть авторов комментариев с ответственным редактором работы, отметив, что они «уделили недостаточно внимания <...> акад. Б. Д. Грекову, который принципиально по-новому подошел к общественно-экономическому, политическому и правовому строю Киевской Руси».

Впрочем, как часто бывает в таких случаях, рецензия страдает внутренней противоречивостью: непонятно, как можно согласовать исходные принципы, опираясь на которые издание в ней критиковалось, с одобрением идеи Б. Д. Грекова, заключавшейся в том, чтобы «познакомить читателей со всеми толкованиями той или иной статьи „Русской Правды"», и с, похвалой в адрес авторов комментариев за то, что они «дали возможность читателям оценить то или иное толкование, не навязывая им какого-либо единственного и притом собственного толкования».17

Рецензия Л. В. Черепнина имела те же противоречивые черты, что и рецензия С. В. Юшкова. С одной стороны, ее автор одобрил стремление комментаторов «возможно полно и дословно передать мнения отдельных исследователей», вследствие чего перед читателем «последовательно проходят устаревшие оценки ученых прошлых лет, мнения классиков марксизма-ленинизма и, наконец, соображения современных


17 Юшков С. В. [Рец.] Правда Русская. Т. 2 / Комментарии составили Б. В. Александров, В. Г. Гейман, Г. Е. Кочин, Н. Ф. Лавров и Б. А. Романов; Под редакцией акад. Б. Д. Грекова. М.; Л., 1947//ВИ. 1948. № 7. С. 104 — 107.

256

<...> историков», и «можно проследить все главнейшие направления русской историографии (норманисты и антинорманисты, сторонники скептической школы, славянофилы, западники, представители историко-юридической школы, экономического материализма, наконец, историки-марксисты)». С другой же стороны, рецензенту недоставало директивных оценок, подведения итогов истории изучения «Правды Русской», указаний на то, «какие наблюдения исследователей прошлого могут считаться прочно вошедшими в современную науку; что должно быть бесспорно отвергнуто; что, наконец, остается спорным, возбуждает разногласия, требует дополнительного расследования». То же Л. В. Черепнин отнес и к советской историографии: «Следовало бы подвести» ее «итоги и достижения», указав на то, «в каких <...> вопросах достигнуто единодушие, общее понимание и что служит предметом наибольших дискуссий». Автор рецензии признал, что «читатель получил превосходный аппарат», и вместе с тем выразил сожаление о том, что «ориентироваться он должен сам».18

Нетрудно убедиться, что оба рецензента — и С. В. Юшков, и Л. В. Черепнин — выразили с оговорками несогласие с самим принципом издания — постатейными историографическими комментариями. Поэтому в их критических разборах не оставалось места для оценки проделанной комментаторами работы по существу, исходя из тех задач, которые они перед собой поставили. Рецензенты явно отдавали предпочтение статичному подходу — итогам, оценкам. Фактически ими было выражено недоверие к читателю, которому якобы трудно самостоятельно разобраться в историографии вопроса. Оценочная история изучения статей «Правды Русской» должна была, по убеждению рецензентов, заменить справочно-библиографическую ее направленность.

Именно против такой подмены решительно выступал Б. А. Романов в период работы над комментариями и во время подготовки их к изданию. Но подобная критика в создавшихся идеологических условиях была вполне ожидаема. От нее был один шаг до обвинений в буржуазном объективизме, и вскоре он был сделан. И все же второй том издания «Правды Русской» еще при жизни Б. А. Романова стал использоваться в учебных целях и в исследовательской практике. Могли ли комментаторы желать большего?

Вместе с тем Б. А. Романов в письме к Б. Д. Грекову выразил категорическое несогласие с той постановкой вопроса, которая провозглашалась в рецензиях. По его глубокому убеждению, «при постатейных комментариях не может быть


18 Черепнин Л. В. [Рец.] Правда Русская. Т. 2//Советская книга. 1948. № 2. С. 68 — 70.

257

и речи о „заключительном" мнении («последнем слове») советской науки по данной статье: как видно из комментариев, советские ученые сохраняют свои особенности каждый в своих толкованиях и использованиях каждой статьи „Правды", и потому надо различать между „последним высказыванием", например, Романова и „последним словом" советской науки». «Вообразите, — продолжал Б. А. Романов, — какой бы поднялся скандал, если бы нам было дано право отделять козлищ от овец: например, „последние слова" науки (Греков, Романов) от „последних высказываний" советских ученых (Тихомиров, Юшков). Мы же надеемся, что советская наука еще не сказала всех своих последних слов и будет еще и еще развиваться, и читателю нашему, хочешь не хочешь, придется и впредь разбираться в разногласиях внутри советской науки по отдельным статьям (о которых только и идет речь в комментариях; а для «общих вопросов» <...> нужна особая книга — «Итоги работы советских ученых по Киевскому периоду за 30 лет», где не обойдешься одной «Правдой»)».

Несмотря на ряд замечаний рецензентов, комментарии к «Правде Русской», как и книга «Очерки дипломатической истории русско-японской войны», были в целом оценены положительно. Без откликов в печати оставалась только книга «Люди и нравы древней Руси». Рецензия, написанная Д. С. Лихачевым, в 1948 г., как и впоследствии, опубликована не была. Сказалось отрицательное отношение к этой работе Б. Д. Грекова. Да и ситуация вокруг Института истории резко обострилась.

8 сентября 1948 г. в «Литературной газете» была опубликована статья А. Кротова «Примиренчество и самоуспокоенность», в которой погромной критике был подвергнут ряд изданий Института истории АН СССР. В частности, о книге С. Б. Веселовского «Феодальное землевладение в Северо-Восточной Руси» (М., 1947. Т. 1) говорилось, что она «страдает серьезными пороками», что исследование ведется автором «с антимарксистских позиций», а фактам, установленным автором, дается «буржуазное идеалистическое объяснение». Сборник статей «Петр Великий», вышедший в 1947 г. под редакцией А. И. Андреева, был охарактеризован также в резко отрицательных тонах, главным образом из-за публикации в нем статьи самого редактора, которая, по утверждению газеты, «пропитана низкопоклонством перед иностранщиной», и статьи С. А. Фейгиной, будто бы пропагандирующей «антинаучные взгляды буржуазных, в том числе фашистских, историков» и цитирующей «их грязную клевету на великий

258

русский народ». Книга И. У. Будовница «Русская публицистика XVI в.» (М., 1947) названа А. Кротовым немарксистской. «Ошибочными политически порочными» оказались, по его мнению, и «Византийский сборник», и сборник «Средние века», изданные под редакцией Е. А. Косминского в 1947 г. Эти факты «идейных срывов», резюмирует автор статьи, объясняются «методологической слабостью, теоретической отсталостью значительной части кадров» Института истории АН СССР, что «мешает» ему «развернуть работу широким фронтом и добиться подлинного творческого подъема».19

Погромный характер, обычный для газеты «Культура и жизнь», носила и статья С. Павлова «Объективистские экскурсы в историю», опубликованная 21 сентября 1948 г., представлявшая собой рецензию на сборник «Труды по новой и новейшей истории», изданный под грифом Института истории в 1948 г. В ней проработке были подвергнуты Н. А. Ерофеев, Л. И. Зубок, Ф. И. Нотович, 3. К. Эггерт, С. И. Ленчнер за их статьи, названные «идейно порочными». Редакция же сборника была обвинена в отступлении «от принципа большевистской партийности в науке» и в том, что она «оказалась в плену буржуазной историографии».20

Эти газетные выступления послужили сигналом к новым грубым нападкам не только на отдельных историков, но и на Институт истории АН СССР в целом. 15 — 18 октября 1948 г. в этой связи в Москве состоялось специально созванное расширенное заседание его Ученого совета, который был посвящен обсуждению статей в «Литературной газете» и «Культуре и жизни». По предписанию партийных властей Ученый совет вынужден был признать критику «на страницах нашей прессы» справедливой. Вслед за этим уже в октябрьском номере «Вопросов истории» появились рецензии на «Труды по новой и новейшей истории» и книгу С. Б. Веселовского «Феодальное землевладение Северо-Восточной Руси», одни заглавия которых свидетельствовали о их направленности — «Отход от принципов партийности»21 и «С позиций буржуазной историографии».22

Естественно, что и ЛОИИ не могло остаться в стороне от этой новой кампании, и Б. А. Романов хорошо понимал это. 14 октября 1948 г. он писал А. Л. Сидорову: «В ЛОИИ было „тихо". Ждем, что критика дойдет и до нас здесь». И действительно, на расширенном заседании Ученого совета ЛОИИ, состоявшемся 3 ноября 1948 г., была принята резолюция, в которой признавалось, что «критика советской печатью работы Института истории в полной мере относится и к ЛОИИ», так как в его работе «имеется ряд крупных не-


19 Кротов А. Примиренчество и самоуспокоенность // Литературная газета. 1948. 8 сент.

20 Павлов С. Объективистские экскурсы в историю//Культура и жизнь. 1948. 21 сент.

21 Застенкер Н. Отход от принципов партийности // ВИ. 1948. № 10 (рец. на «Труды по новой и новейшей истории»).

22 Смирнов И. И. С позиций буржуазной историографии//Там же (рец. на книгу С. Б. Веселовокого).

259

достатков»: «отсутствие духа настоящей большевистской воинствующей партийности», недостаточное овладение «марксистско-ленинской теорией». В резолюции даже отмечалось, что «большинство» (!) научных сотрудников ЛОИИ «не твердо стоят на марксистско-ленинских методологических позициях». «Отсутствие в работе» ЛОИИ «духа настоящей большевистской партийности» предопределило «объективизм» в «ряде исследований» «и некритическое отношение к русским буржуазным авторитетам». В данной связи в качестве одного из наиболее ярких примеров указывалось на статью С. Н. Валка «Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет». Неизжитость «отдельными работниками преклонения и раболепства перед зарубежными буржуазными авторитетами» привела, согласно автору резолюции, в частности, к появлению книги С. Я. Лурье «Геродот».

Был в этой погромной по своему характеру резолюции и специальный пассаж, непосредственно относящийся к Б. А. Романову. О втором томе академического издания «Правды Русской», содержавшем комментарии к этому законодательному памятнику, говорилось, что он написан «объективистски, с некритическим отношением к русским буржуазным историкам». Несомненно, что данная квалификация непосредственно вытекала из тех критических замечаний, которые были высказаны в опубликованных рецензиях С. В. Юшкова и Л. В. Черепнина. «Боязнью острой критики и самокритики» авторы резолюции объяснили «факт молчания сектора истории СССР» ЛОИИ, не осудившего эту книгу, а также «и то, что до сих пор сектор не обсудил книгу Б. А. Романова „Люди и нравы древней Руси" и не выявил своего отношения к ней, хотя прошло больше года со времени выхода ее в свет».23

Уже один только контекст, в котором упоминалась книга Б. А. Романова, свидетельствовал о том, что она в ближайшем будущем станет объектом проработочной критики. О том свидетельствовала поспешность, с которой была установлена дата обсуждения этой книги — 18 ноября. Основным докладчиком был определен И. И. Смирнов.24 Впрочем, это задание он получил еще в январе 1948 г., но тогда Б. А. Романов, вероятно, воспринял перспективу ее обсуждения как рутинное мероприятие, а сам докладчик за это время даже еще не приступил к подготовке своего выступления.

До октября 1948 г. Б. А. Романов, как видно, не предполагал, что «Люди и нравы древней Руси» могут оказаться объектом идеологического погрома. Отвечая Н. Л. Рубинг штейну, восторженно отозвавшемуся о книге, он писал: «В


23 Резолюция расширенного заседания Ученого совета ЛОИИ АН СССР. 3 ноября 1948 г.: ПФА РАН, ф. 133, оп. 1 (1948 г.), д. 9, л. 71 — 71 об.

24 Протокол заседания сектора истории СССР ЛОИИ. 8 января 1948 г.: Там же, д. 10, л. 1.

260

университете начинаются заседания с откликами биологической дискуссии — во всеуниверситетском масштабе. В связи с рецензиями на В. М. Штейна, Равдоникаса, Вайнштейна — некоторая настороженность <...> Тронут Вашим вниманием к „Людям и нравам" <...> Если это не просто комплимент <...> то мне приятно, что она заинтересовала даже Вас. Свою аудиторию я видел не в столь высоких слоях атмосферы. Отсюда открывается возможность для меня обсуждения ее (с Вами) в профессиональном плане».25 Несколько безмятежный тон при упоминании в письме Б. А. Романова о «Людях и нравах древней Руси» свидетельствует, пожалуй, что он не связывал начавшиеся в университете погромные заседания с вероятностью нападок на эту его книгу. Теперь же, когда в ЛОИИ прошли чередой погромные обсуждения работ его сотрудников, ситуация резко изменилась.

Б. А. Романов сообщал об этих заседаниях Е. Н. Кушевой 30 октября и 11 ноября 1948 г. почти без комментариев, хотя и с легко уловимым негодованием в адрес тех, кто участвовал в разносах, и сочувствием к тем, кто подвергся незаслуженным поношениям: «Из Лурье («Геродот») уже выколотили душу неделю назад»; «Скандал с „Общественной мыслью" (Кочаков). Прописан ряд существенных поправок с неограниченной переверсткой <...> среди „поправок" — перестройка Радищева и Карамзина (т. е. двух «китов»); но много переформулировок по всему тексту. Операция очень серьезная, серьезность которой недооценивает Предтеченский <...> Если исправления его не удовлетворят Кочакова, то снимается марка ЛОИИ. Это равносильно тому, что и издательство откажется от издания. „Новгородские акты" прошли деловым планом (Сербина, Романов). „Петровский Петербург" немного потрепали (Кочин, Кочаков, Левин). Но Анатолию Васильевичу (Предтеченскому. — В. П.) это было уже по израненному месту. „Советская археография" прошла сегодня хорошо. Поддал жару и я».26

Обдумывая перспективу обсуждения книги «Люди и нравы древней Руси», Б. А. Романов рассматривал возможные варианты. Он питал еще некоторые надежды на благоприятный исход, но и осознавал, что вероятен и погром. Об этом Б. А. Романов писал Е. Н. Кушевой 30 октября 1948 г.: «К сожалению, в нашей профессии нет таких обсуждений, которые могут быть интересны автору, как работнику, любящему и болеющему о своем деле. Хотя и могут быть исключения. Возможно, что такое исключение будет иметь место здесь, в ЛОИИ. Здесь поручено доложить о моей книжке Ивану Ивановичу (Смирнову. — В. П.). Я очень соболезную ему, но с ин-


25 Б. А. Романов — Н. Л. Рубинштейну. 27 сентября 1948 г.: ОР РГБ, ф. 521, картон 26, д. 39, л. 30.

26 Из перечисленных работ только «Геродот» С. Я. Лурье к моменту обсуждения уже вышел в свет (об обсуждении этой книги см.: Копржива-Лурье Б. Я. [Лурье Я. С] История одной жизни. С. 191 — 194). Монография А. В. Предтеченского «Очерки общественно-политической истории России в первой половине XIX в.», сборник статей «Петербург Петровского времени» (под ред. А. В. Предтеченского), книга С. Н. Валка «Советская археография» и сборник документов «Грамоты Великого Новгорода и Пскова» обсуждались в корректурах. Книга А. В. Предтеченского вышла в свет только в 1957 г.

261

тересом жду, что он скажет по существу и как он выйдет из положения. Мы с ним никогда не касались книжки при свидетелях, а он — человек умный, и его замечания должны быть метки, а это всегда интересно. <...> С другой стороны, я не жду ничего интересного (и «хорошего») от выступления Г. Е. Кочина. Оно бесполезно даже в том смысле, что надо помнить, что у тебя могут быть и такие читатели: это я и сам знаю, что такие есть. Будут ли еще выступления — неизвестно <...> Так как наши ЛОИИсты поголовно все читали книжечку, то, может быть, кое-кто и выйдет из заговора молчания. Предпочитаю ли я, чтобы тем дело и ограничилось? Конечно, да. Но боюсь, что это предпочтение имеет ровно такую же силу, как мое желание, чтобы завтра был солнечный день».

Последнее замечание Б. А. Романова связано с тем, что Е. Н. Кушева сообщила ему о вероятности обсуждения его книги «Люди и нравы древней Руси» в Москве, в секторе истории СССР периода феодализма Института истории. Касаясь этого вопроса, Б. А. Романов продолжал: «Тут возможны два варианта. Это будет в отсутствии автора — это одно. Но едва ли таков замысел предлагавших обсуждение (хотя и это возможно, по нынешним временам и людям). Если таков, то тут мне и разговаривать нечего. Я не участник подобных комбинаций и рассматривал бы это и в данном случае как враждебный акт. Если замысел не таков, то все тут упиралось бы в возможность или невозможность моего приезда. В прошлом году я приехал (в марте — на обсуждение книги «Очерки дипломатической истории русско-японской войны». — В. П.), потому, что это было мне необходимо во всех отношениях. Но именно сейчас (пока) я не испытываю никакой необходимости ехать, сам не зная на что. Если бы я видел в составе <...> сектора людей типа Ив. Ив-ча (Смирнова. — В. П.) — это одно. Выслушивать лично Вас, когда Вы были бы связаны своим положением в секторе, у меня нет ни охоты, ни бессердечия. А других людей в секторе я,не вижу таких, замечания которых были бы мне интересны, а привычка неумеренно безвкусного преклонения перед тем, что якобы сказала княгиня Марья Алексеевна, совсем проела атмосферу. Это не значит, что у Вас нет людей, мнения, т. е. наблюдения которых могли бы быть интересны. Но я их, во-первых, не знаю (я ведь круглый невежда по части Ваших «людей» и «нравов»). А во-вторых, подозреваю, что они целиком во власти „нравов". <...> А жаль: я усердно коллекционирую читателей на эту книжечку. Мною в ней действительно руководило „чувство нового", и это серьезный эксперимент не только над собой, а и над чи-

262

тателем. Это вовсе не шалость пера. Из этого эксперимента я уже извлек для себя великую пользу. Но я видел примеры эффективности его и на ряде читателей, то есть и с этой стороны он оказался полезен. Но для иных может быть и вреден. Я с величайшим интересом 1) повидал бы читателей, поврежденных им, и 2) выслушал бы точный комментарий врачей к заболеванию этих читателей. Но это требует обстановки поближе к асептически операционной, а не к охотно-рядской потасовке».

Однако вскоре у Б. А. Романова рассеялись хоть какие-то иллюзии: он со слов заведующего ЛОИИ С. И. Аввакумова узнал, что книгу осудил ответственный работник аппарата ЦК ВКП(б) Удальцов. В передаче С. И. Аввакумова, партийный функционер спросил его: «Это у вас там какой-то Романов написал порнографическую книгу?». Конечно, ее автор не мог не сопоставить это высказывание о «Людях и нравах...» со словами Б. Д. Грекова, приезжавшего в Ленинград с целью воспрепятствовать изданию книги, который говорил В. В. Мавродину, что Б. А. Романов написал не научную, а художественную книгу, подобную «Декамерону» Боккаччо. Для Удальцова эта квалификация Б. Д. Грековым книги, вероятно, данная не только в разговоре с В. В. Мавродиным, преломилась таким образом, что он и назвал ее порнографической. В данной связи Б. А. Романов писал: «О том, что У-цов поминал мою книжку (expressis verbis)27, мне уже известно <...> и здесь ее будут обсуждать. Она только лежит в моем сознании на одной чаше весов с „Дипломатическими очерками". И технически и идеологически школа одна и та же. Да и создавались они одновременно „на едином хлебе", „на единых дрожжах". Удар по одной будет ударом и по другой. И я не настолько избалован, чтобы думать, что я застрахован от ударов. Не скажу, что это будет для меня легкая операция в моем возрасте: мне, вон, даже грыжу запретили резать терапевты в мои годы!» (Е. Н. Кушевой. 17 ноября 1948 г.). Однако вскоре оказалось, что «И. И. (Смирнов. — В. П.) взмолился», и обсуждение «Людей и нравов...» в ЛОИИ было перенесено.

Между тем идеологическая истерия в стране, и как следствие этого — вокруг исторической науки, и в частности Института истории, продолжала нарастать. О тревожности сложившейся ситуации свидетельствовала редакционная статья под заголовком «Против объективизма в исторической науке», опубликованная в декабрьском номере «Вопросов истории» за 1948 г.28 Хотя в ней говорилось об Институте истории АН СССР как о самом «мощном и <...> и авторитет-


27 expressis verbis (лат.) — решительно, категорично.

28 Против объективизма в исторической науке//ВИ. 1948. № 12. С. 3 — 12.

263

ном научном коллективе на историческом фронте», «состоянием работы» которого в значительной степени определяется «развитие исторической науки», хотя при этом утверждалось, что «последнее десятилетие характеризуется подъемом исторической науки в нашей стране», «немалая заслуга» в котором «принадлежит Институту истории Академии наук СССР», однако вся редакционная статья была посвящена обоснованию утверждения, что «достижения исторической науки <...> далеко не соответствуют требованиям, которые предъявляются сейчас к историкам нашим народом, партией и правительством», а Институт истории «отстает в выполнении возложенных на него обязанностей». «Основной порок» Института, как следует из этой директивной редакционной статьи, «заключается в том, что он не сумел полностью перестроить свою работу в соответствии с решениями партии по идеологическим вопросам», ничего не сделав, «чтобы выполнить указание партии о развертывании борьбы с буржуазной идеологией», «против буржуазной историографии», не организовав, в частности, «работу по разоблачению зарубежной буржуазной историографии», ничего не предприняв для организации «борьбы с низкопоклонством перед Западом» и «для разоблачения лживой версии о несамостоятельности русской культуры».

В качестве примеров идеологических извращений журнал указал на второй выпуск сборника «Средние века» и сборник «Византийский временник», в которых были якобы «чрезмерно превознесены виднейшие представители русской буржуазной школы историков средних веков Петрушевский, Савин и Виноградов», а также византинисты Васильевский и Успенский, а «советские историки средневековья были объявлены хранителями и прямыми продолжателями этой школы», что является «ошибочной и вредной идеей». С этой же позиции были признаны вредными сборник статей «Петр Великий», особенно опубликованные в нем статьи С. А. Фейгиной, А. И. Андреева и Б. Б. Кафенгауза. Эта последняя статья была названа порочной, в частности, потому, что ее автор рекомендовал как «надежное пособие для ориентировки» работы П. Г. Любомирова, хотя он «не являлся марксистом, а его работы нуждаются в серьезной критической переоценке». И вообще, «апология Любомирова свойственна не одному только Кафенгаузу», а «распространена и среди других работников института, пытающихся <...> причесать Любомирова под марксиста и навязать советским историкам его научные традиции». Столь же резко были оценены журналом попытки «идеализации Ключевского» (в статье А. И. Яков-

264

лева), взгляды которого «по целому ряду проблем нашей истории еще полностью не преодолены среди историков». В качестве свидетельства живучести «буржуазных концепций» журнал привел книгу С. Б. Веселовского «Феодальное землевладение Северо-Восточной Руси», в которой, как утверждалось в редакционной статье, «важнейшие вопросы истории СССР рассматриваются с реакционно-идеалистических позиций», а автор которой «открыто вступил в полемику с марксистской историографией». В статье приведены и конкретные примеры «некритического отношения к источникам и литературе, забвения партийности в научной работе», в частности указано на сборник «Труды по новой и новейшей истории», авторы которого в ряде статей «стали на точку зрения буржуазно-империалистической и социал-реформистской литературы». Журнал, ссылаясь на рецензии, отметил также, что «серьезные ошибки содержатся в работе Е. В. Тарле „Крымская война"», в которой автор «повторил ошибочное положение об оборонительном и справедливом характере Крымской войны».

Все эти «ошибки и извращения» журнал объяснил «влиянием буржуазной идеологии на часть советских историков»: авторы «порочных трудов или еще не усвоили основных принципов марксистско-ленинской методологии и продолжают оставаться на позициях буржуазного объективизма, или отошли от марксистско-ленинской теории и скатились в ряде вопросов к буржуазному объективизму».

В редакционной статье было подчеркнуто, что «наиболее широкое распространение» «объективистская точка зрения» «получила в работах, посвященных вопросам историографии». В этой связи вновь подверглась критике «Русская историография» Н. Л. Рубинштейна, автор которой изобразил развитие исторической науки «как единый и плавный процесс прогрессивного развития исторической мысли, в котором каждое новое направление вытекает из предшествующего, сохраняет и развивает его наследие», «как простую филиацию идей, в которой решающее значение имели зарубежные влияния». Следствием этого стал отказ от раскрытия «классового характера отдельных школ и направлений». При этом журнал считал установленным, что «ошибочные немарксистские утверждения об усвоении советскими историками наследия и традиций русской дореволюционной школы медиевистики, или наследия и традиции русской дореволюционной школы византиноведения, или наследия Любомирова, Ключевского и т. д. однотипны с ошибками автора „Русской историографии" и вытекают из одного и того же источника —

265

из объективистского подхода к вопросам развития исторической науки, из недостаточного усвоения многими историками основных принципов марксистско-ленинской методологии».

Единственным из ленинградских историков, раскритикованным в редакционной статье «Вопросов истории», стал С. Н. Валк. Объектом резких инвектив была его статья «Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет», в которой автор «целиком воспринял точку зрения буржуазной историографии о наличии в дореволюционной России какой-то особой, отличной от московской, так называемой „петербургской исторической школы"». Она, по мнению С. Н. Валка, «начала складываться еще в дореформенное время и просуществовала до Октябрьской социалистической революции». Эта концепция названа в редакционной статье «антинаучной версией» и подвергнута критике за то, что «автор нарисовал единую линию развития от Куторги до Преснякова и даже до Тарле и Грекова» и попытался доказать «единство и преемственность в развитии исторической науки в Петербургском университете чуть ли не на всем протяжении его существования». В оскорбительном и унижающем тоне о С. Н. Валке говорилось, что он «со скрупулезностью, достойной лучшего применения, прослеживает, кто у кого учился, дает библиографию трудов историков, но читатель напрасно стал бы искать в его работе развернутый разбор их политических взглядов и исторических концепций, а также анализ борьбы различных идейных направлений». «Нечего и говорить, — заключает автор редакционной статьи, — что в построениях» С. Н. Валка «нет ни грана марксизма». Разумеется, основными носителями «буржуазных взглядов» и «пережитков буржуазной идеологии» названы «историки старшего поколения».

Странной и противоречащей всему настрою статьи прозвучала в ней критика в адрес тех историков (анонимных), которые попытались «оправдать войны Екатерины II тем соображением, что Россия стремилась к своим якобы естественным границам», «пересмотреть вопрос о жандармской роли России в Европе в первой половине XIX в. и царской России как тюрьме народов», «поднимать на щит генералов Скобелева, Драгомирова, Брусилова».

Если вся редакционная статья журнала «Вопросы истории» проникнута духом грубого разноса, то ее короткая завершающая часть (как и чуть более развернутое ее начало), отличается искусственным оптимизмом: стоит только провести «коренную перестройку работы института», повысить

266

уровень «работы парторганизации», «всемерно развернуть большевистскую критику и самокритику» — и «здоровые силы», которых в институте «немало», «осознав свои ошибки», помогут занять институту «подобающее ему место» — «основного, ведущего центра исторической науки».

Нетрудно заметить, что эта директивная статья, отличающаяся крайним обскурантизмом, с одной стороны, вторична, так как в ней повторены, хотя и в расширенном виде, основные положения недавних газетных выступлений, с другой же — она знаменует собой отказ от партийных установок 30-х годов, во исполнение которых были переизданы труды Ключевского, Платонова, Любомирова, Преснякова и других классиков дореволюционной науки. Нет ничего удивительного поэтому в том, что в результате этого поворота усилились и нападки на историков старшего поколения, как правило, учившихся в дореволюционных университетах и приобретших в них подлинное мастерство исторического исследования. Разумеется, петербургская историческая школа вскоре оказалась особым объектом разносной критики. Ведь она основывалась на отказе от строгого следования идеологическим схемам, а значит, и тем, которые принес в историографию «марксизм-ленинизм».

Провозглашенный в такой грубой форме разрыв с дореволюционной историографической традицией означал, что взят курс на превращение исторической науки всего только в отрасль знаний. К тому же вел и призыв подменять анализ исторических воззрений историков, их истоков выяснением их политических взглядов.

Едва только Б. А. Романов прочитал эту статью, как 5 — 11 января 1949 г. в Ленинграде прошло Общее собрание АН СССР, на котором, в частности были прочитаны доклады о путях развития исторической науки.29 От «Вопросов истории» был также командирован член редколлегии И. А. Кудрявцев, который сообщил, что начинается обследование журнала. В эти же дни Б. А. Романову стало известно, что на историческом факультете университета началась подготовка к заседанию, посвященному его чествованию в связи с 60-летием. Все эти события — статья в «Вопросах истории» и сообщение об обследовании журнала, доклады московских историков, известие о предстоящем юбилейном заседании — нашли отклик в его письмах, в которых ученый попытался осмыслить калейдоскоп следующих друг за другом и во многом противоречащих друг другу событий. К тому же Б. А. Романов в очередной раз заболел — у него произошел


29 Известия АН СССР. Серия истории и философии. 1949. Т. 6. № 2. С. 195 — 197.

267

спазм головных сосудов, и до начала февраля 1949 г. он вынужден был оставить творческую работу.

«Впечатления от приехавших москвичей», писал Б. А. Романов 11 января 1949 г. Е. Н. Кушевой, «сходятся на том, что <...> ничего не кончилось. Статья в „Вопросах истории" <...> сбивает с толку: в ней есть и заключительные элементы, но есть и проходные. Сбивает с толку и обследование в „Вопросах истории", а Кудрявцев здесь, и завтра мы имеем с ним встречу в университете! Удар по С. Н. (Валку. — В. П.) неожиданен, как и упоминание о Тарле. Возможно, что в связи с болезнью все это нагоняет мрак на душу. Но думаю, что историческое чутье мне не изменяет, когда я угадываю во всем происходящем такой новый этап, который подразумевает наш досрочный конец. Хоть и очень мало нас осталось, но мы явно мешаем, и нам предписывается смертный приговор. Будут отдельные людские попытки смягчить эту операцию, но суть дела от этого не изменится. Вот уж не сумели вовремя помереть! <...> Все эти стороны момента очень меня смущают в связи с намеками, что есть намерение отметить мою старость (опасность этого исходит не из ЛОИИ, где к этому вкуса нет, а из университета). Буду вести контригру. Но если она не удастся — проблема будет в том, что надо будет что-то говорить про себя (а что, кроме мрачного и дурного, могу я сказать?): сейчас это связано с особливой трудностью, может не хватить юмора <...> На некоторое время <...> я предпочту быть осторожным в суждениях о „Людях и нравах". Я верю в прогресс, но в чем тут прогресс в веках, надо еще разобраться. Доклад Н. М. (Дружинина. — В. П.) здесь понравился <...> Совсем не похож на № 12 „Вопросов истории". Должно быть, сделан для заграницы. Впечатление такое: что нельзя С. Н-чу (Валку. — В. П.), то можно Н. М-чу (Дружинину. — В. П.)! В конце концов тут нужно „решение", а не „цукание". И немного больше „любви к делу" и „творчества". Доклад Минца был далек от того и другого. И т<ак> к<ак> он был последним, то впечатление осталось у меня мрачное».

Нетрудно заметить, что в этом письме отразилось некоторое замешательство Б. А. Романова, связанное с противоречивостью сложившейся ситуации, его обеспокоенностью приближением дат обсуждения в ЛОИИ книги «Люди и нравы...» и чествования в университете. Он не мог не задуматься над тем, почему в условиях столь энергичной борьбы с «антипатриотизмом» «Вопросы истории» выпустили стрелы в Е. В. Тарле, который еще во время войны ратовал за признание преемственности внешней политики царской России и

268

СССР, почему, вопреки общей линии, отразившейся в статье «Вопросов истории», Н. М. Дружинин в своем докладе безбоязненно выдвигает идеи, за которые С. Н. Валк подвергся только что грубому разносу, чем вызвано обследование «Вопросов истории», если этот журнал печатает статьи директивного свойства, как будто соответствующие общему идеологическому курсу. Следует, однако, отметить, что Б. А. Романов прекрасно осознавал, что сложилась обстановка абсолютной простреливаемости любой идеологической позиции,30 при которой одной из важнейших мишеней становились историки старшего поколения.

Развивая эти темы, он писал 21 января 1949 г. Е. Н. Кушевой: «А у нас новости. Вчера сам собой рухнул Аввакумов: у него отобрали самый важный личный документ, и он снят с должности.31 <...> Здесь был А. И. Кудрявцев, и <...> была встреча с ним. Так только дети не поняли бы, что старикам пришел конец, хоть их и не много <...>. Наш брат, очевидно, пойдет просто на улицу — ни по потребностям, ни по труду, да еще с выволочкой, того и гляди. С. Н. Валку предстоит трепка с археографией. Теперь к этому прибавляется: „отв. ред. Аввакумов"32 Что предстоит мне, точно не знаю. Но по нынешним временам могут поставить в вину и критику Покровского в „Дипломатических очерках": от Кудрявцева буквально несет Покровским. Зажились мы на этом свете на свою голову. Как ни обдумываю происходящее, прихожу к одному и тому же: мрачному концу моего поколения. Очень уж ясна у Кудрявцева тенденция — бедные 13-летние мальчики Ерофеевы и 15-летние девочки Эггерты (авторы раскритикованных статей из «Трудов по новой и новейшей истории». — В. П.) свихнулись с пути под влиянием старикопоклонства! Опять виноваты мы! Иными словами, если уж люди с партбилетом могут свихнуться, то, значит, это стихия (идущая от стариков). Я отлично понимаю, что Кудрявцев не хозяин, что он представляет одно течение, что не может не быть другого течения, но это не успокаивает меня. Потому что дело не в течениях (в идеологии), а в материальных факторах обстановки <...> Сколько злобы скопилось над нами, и в сущности, чем быстрее мы истребимся, тем лучше будет для страны. На меня очень острое впечатление оставило посещение нас Кудрявцевым. Ничего творческого в нем не заметно: но тормозить, хулить и т. п. он мастер. Побольше бы эта порода людей являла примеров, как надо делать, а не ограничивалась указаниями, как не надо».

Б. А. Романова волновала не только его собственная судьба, но и судьба того поколения историков, к которому


30 Термин «абсолютная простреливаемость» заимствован мной из книги: Копржива-Луръе Б. Я. [Лурье Я. С.] История одной жизни. С. 196. Авторство здесь приписывается «одному остроумному наблюдателю».

31 Романов Б. А. Смердий конь и смерд (В Летописях и Русской Правде)//Известия отделения русского языка и словесности. СПб., 1908. Т. 13, кн. 3. С. 18 — 35.

32 Книга С. Н. Валка «Советская археография» вышла в свет в 1948 г. под ред. С. И. Аввакумова. Автора, успешно прошедшего через обсуждение книги в корректуре в 1948 г., в 1949 г. обвинили в том, что, по его мнению, на выработку правил публикации источников в советское время оказали влияние принципы издания грамот Коллегии экономии, подготовленные А. С. Лаппо-Данилевским.

269

он принадлежал: «Основной вывод сводится к алгебраической формуле: и речи не может быть о „выслуге лет" <...> а наоборот, чем дольше рабочий стаж, тем хуже, ибо тем глубже в прошлом; а чем ближе к 1934 — 36 годам, тем лучше (т. е. чем ближе стаж к 12 годам!). Для стариков это — фатальная висельническая формула, потому что она ведет к „улице" (да еще с выволочкой). „Улица" висела надо мной всю мою жизнь; мне показалось последнее время, что она не так уж непременно висит; сейчас она повисла заново, в освеженном, теоретически и практически проветренном виде, в виде „обоснованном" с точки зрения „общественного" блага — под титулом „собаке собачья смерть". И от рака не всегда умирают <...> но, простите, рак есть рак, а исключение есть исключение. Это все законы исторического развития, и люди тут ничего поделать не в силах. Наше дело, историков, — ясно видеть действие этих законов и не строить себе иллюзий, используя толстовскую формулу „образуется". Мы, старики, ведь тоже „наследие". И что в этом наследии вредно, что терпимо — как тут разобрать? Презумпция же, установленная теперь твердо, заключается в том, что „наследие" — это, прежде всего, подозрительно. Это „наследие" вредно своими сильными сторонами; и тем менее вредно, чем меньше в нем сильных сторон. Иными словами, лучшее, что может быть про тебя сказано, это, что ты безвреден, как пустышка. В итоге у меня давно уже не было такого острого чувства дискриминации „по цвету кожи" (ибо не можешь же ты переменить дату своего рождения!)» (Е. Н. Кушевой. 30 января 1949 г.).

Констатировав с бесспорностью факт решительного идеологического наступления на так называемую буржуазную идеологию и начавшуюся дискриминацию по этому показателю историков старшего поколения, Б. А. Романов первоначально еще не осмыслил только что (28 января 1949 г.) напечатанную в газете «Правда» редакционную статью «Об одной группе антипатриотических театральных критиков», давшую сигнал к резкому обострению антисемитских дискриминационных акций властей против деятелей культуры и науки — евреев по происхождению. Но он был абсолютно чужд ксенофобии, очень скоро полностью осознал эту новую ситуацию и по мере возможности выражал к ней свое отрицательное отношение. Пока же он находился в смятении из-за приближающегося юбилейного заседания в безысходной обстановке для представителей старшего поколения историков, при которой даже опора на вчерашние и сегодняшние партийные директивы не спасала от преследований, которые

270

фактически велись с позиций требований завтрашнего дня. Все это влияло на самооценку Б. А. Романовым своего места в науке, порой крайне несправедливую: «Если вникнуть в дело по существу, то у меня еще осенью явилось чувство, очень тягостное, неуверенности в своих силах удержаться на уровне тех требований, которые предъявляет тебе молодежь <...> она, того и гляди, перерастет твои возможности. Устареть, не уметь вовремя уйти со сцены — это ведь „вечные категории", неконъюнктурные, угрожающие очень многим в любых профессиях <...> Спасибо за добрые пожелания в связи с так называемой „юбилейной датой". Она прошла: гранки моей первой печатной работы33 помечены сентябрем 1908 г. <...> а отдельный оттиск датирован — „январь 1909 г.". Этот 40-летний юбилей никем и ничем не был от мечен (в том числе и мною)» (Е. Н. Кушевой. 26 января 1949 г.).

В состоянии этого мрачного настроения ожидал Б. А. Романов приближающееся 60-летие. Его беспокоил и разразившийся в ЛОИИ кризис, связанный с освободившимся местом заведующего, а также подачей С. Н. Валком заявления об освобождении его от обязанностей зав. группой истории СССР. ЛОИИ возглавил М. С. Иванов — специалист по истории Персии в новое время, а группу — М. П. Вяткин, «яко лауреат»,34 комментировал это назначение Б. А. Романов: «...оказывается, это звание служит как бы квитанцией на ум!!» (Е. Н. Кушевой. 30 января 1949 г.).

Юбилейное заседание между тем приближалось. Отвечая 2 февраля 1949 г. Е. Н. Кушевой на вопрос о дате своего рождения, Б. А. Романов писал: «Точная дата моего рождения 29.1 ст. ст. Нет сейчас никого, с кем в студенческие годы проводил я ближайшую к этому дню субботу. С тех пор у меня никогда не „праздновался" этот день, и в этом году у меня нет оснований изменить этому обычаю». Он имел в виду прежде всего своих ближайших, теперь уже покойных, друзей — Б. В. Александрова, П. Г. Любомирова, С. Н. Чернова, утрата которых лишила его дружеского, невосстановимого круга общения. Оттого и такая горькая интонация в словах Б. А. Романова.

Однако в день 60-летия его буквально засыпали многочисленными поздравлениями и пожеланиями. Особенно его тронули письма и телеграммы от студентов университета, прошедших через его просеминары, семинары и спецкурсы. Поблагодарив Е. Н. Кушеву за ее теплое поздравление, Б. А. Романов 12 февраля 1948 г. писал ей: «Над ним я уже не плакал, т<ак> к<ак> выплакал все слезы в течение дня


33 Романов Б. А. Смердий конь и смерд (В Летописях и Русской Прав де)//Известия отделения русского языка и словесности. СПб., 1908. Т. 13, кн. 3. С. 18 — 35.

34 М. П. Вяткин получил в 1948 г. Сталинскую премию за книгу «Батыр Срым» (М.; Л., 1947).

271

над студенческими письмами и телеграммами. Нервы никуда не годятся и не выдерживают действия молодых искренних слов. Это пугает меня, как я выдержу испытание публичной экзекуцией, на которую намекнули мне вчера».

Эта «экзекуция», т. е. официальное чествование в университете, состоялась 26 февраля, едва только Б. А. Романов оправился от очередного спазма мозговых сосудов. Самая большая (50-я) аудитория исторического факультета была заполнена многочисленными его почитателями — студентами и аспирантами, настоящими и бывшими коллегами по университету, Академии наук и другим научным и учебным заведениям. При появлении юбиляра все встали и долго приветствовали его аплодисментами. Доклад о жизненном и творческом пути Б. А. Романова сделал Д. С. Лихачев. Много было выступавших с приветствиями. От ректората тепло приветствовал Б. А. Романова проректор университета М. И. Артамонов. С особым энтузиазмом поздравляли юбиляра студенты. Как вспоминает А. А. Фурсенко, тогда третьекурсник, юбиляр во время приветствий «терял над собой контроль», «постукивал машинально рукой по столу, и слезы лились из его глаз».35

В заключение выступил сам Б. А. Романов. Он произнес явно экспромтом, в обычной для него импровизационной манере пространную, блестящую по форме и чрезвычайно рискованную по тем тяжелым временам речь, «выслушанную присутствовавшими в оцепенении».36 Б. А. Романов рассказал о своей жизни, о своем понимании того, как развивалась и развивается историческая наука после Октябрьской революции, о тяжелой судьбе историков его поколения. Как вспоминает В. Л. Шейнис, занимавшийся у Б. А. Романова в семинарах на первом и втором курсах (в 1948 — 1950 гг.), присутствовавший на юбилейном заседании, он, в частности, говорил о том, что всю жизнь чувствовал себя гвоздиком, вбитым в стену разоренной и опустошенной квартиры прежним ее хозяином, которую новый хозяин начинает обживать и прикидывает: то ли выдернуть его, то ли приспособить как-то, может быть, повесить картину или зеркало (В. Л. Шейнис — В. М. Панеяху. 7 августа 1999 г.). Завершил же Б. А. Романов свое выступление демонстративным выражением удовлетворения хотя бы тем, что он в качестве «винтика» принес отечественной науке какую-то пользу. Он также сказал, что сегодня получил телеграмму от своих учеников, из которой понял — жизнь прожита не зря. Это упоминание о «винтиках», о которых в одном из своих выступлений оскорбительно говорил Сталин применительно к про-


35 Фурсенко А. А. О жизненном пути Б. А. Романова// ВИ. 1989. № 11. С. 159.

36 Там же.

272

стым, рядовым людям, вынесшим на своих плечах тяготы войны, было столь вызывающе прозрачным, что присутствовавшие на чествовании встретили эти слова Б. А. Романова в мертвой тишине. Хорошо помню, что я, тогда первокурсник, проучившийся в просеминаре Б. А. Романова всего один семестр, был потрясен происходящим. Хотя речь его изобиловала эвфемизмами, даже мне было ясно, что он коснулся, в частности, запретной темы — дал понять, что был репрессирован по политическим мотивам.

Сам же Б. А. Романов в письме Е. Н. Кушевой от 28 февраля 1949 г. так рассказывал об этом юбилейном заседании: «Прошло двое суток после того, как я в течение трех часов побыл под неумолимыми колесами какой-то псих-машины. Она была представлена преимущественно студентами. И вот я и сегодня еще нет-нет да плачу настоящими слезами. Откуда они? Должно быть, это болезнь. 26-го я еще кое-как, с помощью остатков юмора, управлял собой, а теперь и управляемости нет <...> Мне трудно было бы рассказать Вам, что было 26-го. Я так был озабочен, чтобы держаться и не развалиться, что далеко не все и, вероятно, не по-настоящему мог понять и уловить (и запомнить). Понимаю только, что я не вполне отдавал себе отчет, как глубоко я отравлен страстью к нашей молодежи. Но и с ее стороны я не ожидал такого взрыва».

Последствия этого юбилейного заседания и речи на нем Б. А. Романова не замедлили сказаться. Правда, первоначально газета «Ленинградский университет» опубликовала вполне доброжелательную информацию о нем. В заметке отмечалось, что «с приветствиями юбиляру выступили профессор Артамонов, представители Института истории АН СССР, Публичной библиотеки и многие другие». Более того, согласно этой информации, «все выступавшие отметили высокие качества Б. А. Романова как подлинного советского историка, его умение преподать студентам положения марксизма-ленинизма, облекая их в плоть и кровь фактов».37 Сам Б. А. Романов вскоре вынужден был лечь в больницу из-за непроходимости сосудов ноги: сказалось постоянное и интенсивное курение. Не исключалась и возможность ампутации. Именно в это время в комитете по Сталинским премиям решался вопрос о ее присуждении ряду ученых, в том числе Б. А. Романову — за книгу «Очерки дипломатической истории русско-японской войны». 6 марта член этого комитета Е. В. Тарле сообщал А. Д. Люблинской: «Целыми днями сижу в Сталинском комитете по премиям <...> Б. А. Романову — вторая степень». 26 марта Е. В. Тарле возвращается


37 Ленинградский университет. 1949. 2 марта.

273

к этой теме: «Как мне жаль Б. А. Романова! Кажется, была, наконец, улыбка судьбы, мы ему присудили Сталинскую премию, и вдруг эта проклятая болезнь! Неужели ему ампутируют ногу?».38 Как об уже принятом решении относительно премии сообщил самому Б. А. Романову Б. Д. Греков.39

Ногу, однако, врачам удалось спасти (и после этого Б. А. Романов вынужден был окончательно отказаться от курения). Но в официальном правительственном сообщении по Сталинским премиям, опубликованном 8 апреля, его фамилии не оказалось: сразу же после чествования на срочно созванном заседании партбюро исторического факультета было принято решение обратиться в Комитет по Сталинским премиям с ходатайством об отмене только что принятого, но еще не опубликованного решения. Само собой разумеется, что Комитет не отказал партбюро истфака в его просьбе.40

По-видимому, этот эпизод не нашел отражения в письмах Б. А. Романова. Судя по ним, его больше беспокоила проблема, связанная с возможностью и впредь работать в университете и в ЛОИИ. Еще до юбилейного заседания, 21 января 1949 г., Б. А. Романов сообщал Е. Н. Кушевой: «...ушел из деканов В. В. Мавродин. На мой взгляд, декан был хороший. Понимавший, что наука и учебное дело — вещи хрупкие и требующие бережного отношения. Боюсь, что с иным курсом оборвутся мои педагогические опыты». В. В. Мавродин был обвинен в засорении кадров исторического факультета преподавателями еврейского происхождения, а также людьми, по другим причинам не заслуживающими политического доверия. Его заменил Н. А. Корнатовский, который и возглавил на истфаке борьбу с так называемым безродным космополитизмом. Впрочем, не прошло и полугода, как он сам был уволен и арестован по фантастическому обвинению в троцкизме.41

Когда, вернувшись из больницы 5 апреля, Б. А. Романов ознакомился с обстановкой, сложившейся в академических институтах и факультетах гуманитарного профиля, последние надежды на благоприятный исход обсуждения книги «Люди и нравы древней Руси» у него отпали. 4 и 5 апреля 1949 г. на историческом факультете ЛГУ под руководством нового декана Н. А. Корнатовского прошла погромная конференция «Против космополитизма в исторической науке», на которой книга Б. А. Романова «Люди и нравы древней Руси» была названа антипатриотической (см. ниже). 5 апреля подобная же конференция состоялась на филологическом факультете,42 6 и 7 апреля она была продублирована в Институте русской литературы (Пушкинском Доме) АН СССР.


38 Каганович Б. С. Письма академика Е В. Тарле к А. Д. Люблинской//Новая и новейшая история. 1999. № 3. С. 157 — 158.

39 См.: Фурсенко А. А. О жизненном пути Б. А. Романова. С. 159.

40 Там же.

41 Этот мрачный сталинист вернулся в 1955 г. из лагеря ярым антисталинистом и стал вновь преподавать на истфаке.

42 См. о ней: Азадовскип К., Егоров Б. О низкопоклонстве и космополитизме: 1948 — 1949. С. 165 — 171.

274

«Новости прямо со сковородки, — писал Б. А. Романов Е. Н. Кушевой 8 апреля 1949 г., — 4 и 5-го кипели историки в университете, 6 и 7-го кипели литераторы в Академии наук <...> с присутствовавшими здоровяками и с отсутствующими больными и умирающими <...> У меня пока впечатление, что последствия будут глубокими. С университетом я считаю дело поконченным. Здесь действительно не место „другу молодежи". И день 26.11. внес полную ясность в эту ситуацию. Там ловко использовали мое болезненное состояние и получили желаемое: повод отлучить меня от университета. За месяц в госпитале я свыкся с этой мыслью <...> и мне остается дотаптывать отдельные людские связи и привязанности». Б. А. Романов с полным основанием связал в этом письме происходившее на факультете и в ЛОИИ с ожидаемым им погромным обсуждением «Людей и нравов...» в ЛОИИ: «Предстоит в ближайшем будущем обсуждение в ЛОИИ „Людей и нравов". То обстоятельство, что это не снято с повестки дня, свидетельствует <...> что по линии Академии наук началось гниение ниток. А в недалеком будущем будет подведен итог: вся жизнь прожита, и работа, проделанная, проделана зря. Что и является реальным комментарием к 26-му II 49 года, собравшему в один кулак столько хороших личных чувств и групповых оценок в адрес старика, препарируемого к выгонке на улицу, да еще с музыкой».

И все же Б. А. Романов принял решение готовиться к обсуждению «Людей и нравов древней Руси» и сразу по выходе из больницы — в промежутке между 8 и 13 апреля 1949 г. — написал свою вступительную речь, которая заслуживает того, чтобы быть приведенной полностью:

«Я еще вернусь, — если в том встретится надобность к концу заседания, — к вопросу о том, почему обсуждаемая книжка вышла такой беспокойной, вроде как бы полемической, и даже эмоциональной.

Не хотел бы я сейчас и повторяться, а только помню, что в предисловии к ней намечены те специфические требования, которые я себе в ней ставил, и те задачи, которые хотелось мне здесь решить.

Требования эти намеренно завышены, а следовательно, и задачи могли быть решены только с некоторой степенью приближения.

Блажен, кто способен пребывать в самодовольи оттого, что не завысил поставленных себе требований, и кому кажется, что он решил свою задачу безупречно, окончательно и точно! — Я далек от того, чтобы завидовать такому бла-

275

женству и этому самодоволью. Да и иду я в этом своем опыте, впервые для себя, не совсем обычным путем, — субъективно увлекаемый „чувством нового" при пересмотре сплошь старого, иногда затасканного, материала. А это всегда связано с риском. Я предпочитал лучше рискнуть заглядеться (но зато распознать!), чем смотреть себе под ноги из боязни споткнуться (но зато и не увидеть ничего!). Я предпочитал лучше 20 раз обознаться (но зато никого и не пропустить!), чем 19 раз пропустить (лишь бы ни разу не обознаться!). Я предпочитал лучше пожертвовать кончиком собственного носа (чтобы поближе разглядеть!), чем соблюсти эту свою конечность в чистоте и неприкосновенности (но зато и не доглядеть еще одного шевеления жизни!). Я шел на все это и не вижу в том беды: опыт есть опыт.

Но вот сейчас передо мною другая авторская беда, — если не говорить об исключениях.

У всякого автора есть, как мне кажется, свой срок, в течение которого он испытывает физическую, если не физиологическую, и притом болезненную связь со своей книгой. А затем эта связь, от действия времени, слабеет, слабеет и, наконец, порывается: книга остается стоять на месте, а ее автор (писатель) неудержимо отдаляется от нее в поступательном движении, во времени. Пока эта нездоровая связь налицо, автор очень чувствителен (а бывает, что и нетерпим) к критике и обычно не способен к самокритике (хотя бы и пытался критиковать себя). По мере тога, как эта связь слабеет (но еще не порвалась) и началось уже это поступательное движение с нарастающим отдалением, — автор становится все менее чувствителен к критике и на некоторый (у каждого свой) срок становится все более пригоден для самокритики. В этом процессе отдаления от книги есть, для самокритики, кульминационная точка, оптимальная не только для самокритики, но для плодотворного восприятия и критики со стороны. Когда же эта кульминационная точка пройдена, вступает в силу уже не просто отдаление, а нарастает и отчуждение от книги, — и тогда все менее истовой становится самокритика, а чужая критика параллельно ослабляет и наконец утрачивает свое действие на автора.

Введение в эту формулу переменного коэффициента срока (от 0 до бесконечности) делает ее, на мой взгляд, широко применимой. Во всяком случае, чем менее самоуверен автор и чем более боковое положение занимает он в своей науке, тем ограниченнее этот срок. У меня, например, этот срок гораздо ближе к нулю, чем к бесконечности, и очень далек от бесконечности.

276

Так вот. Применяя эту формулу к себе и к данному случаю, я опасаюсь, что 14 месяцев, прошедшие со дня выхода в свет моей книжки, — срок, при нынешних темпах и головокружительных рабочих переключениях, слишком большой, и что кульминационная точка, о которой я говорю, мной уже пройдена. Т. е. что отчуждение еще, по-настоящему, не наступило, а вот отдаление зашло так далеко, что я нахожусь не в наивыгоднейшем для дела положении. — Зато не так уже далек тот день, когда я, пожалуй, окажусь самым строгим и самым знающим критиком этой книжки, как будто она вовсе и не моя!

Это не значит, разумеется, что мне не пришлось за истекшее время с величайшим интересом и пользой выслушивать (и даже выспрашивать) самые разнообразные критические замечания как от профессионалов науки (не только исторической!), так и от простых читателей, и что мне не пришлось многое переобдумать в связи с этим самому, многое почиркать на моем рабочем экземпляре и что ничто в ней не режет моего слуха и моего глаза.

Это значит только, что сегодня я здесь чувствую себя не просто обсуждаемым автором, а и рядовым участником заседания — с тем только преимуществом против других, что этот участник знает о книжке немножко больше, чем любой из присутствующих, менее равнодушен, чем они, но в то же время творением своим уже и не болен.

В этом втором качестве (рядового участника) для меня тут есть особливо привлекательное обстоятельство — что докладчиком сегодня выступает И. И. Смирнов. Совсем недавно я получил большое и поучительное удовольствие от его статьи в № 10 „Вопросов истории". Если Ив. Ив. уделит моей книжке хоть сотую долю того же критического мастерства, то это и есть то, что явится предметом моего внимания и интереса сегодня — в первую очередь.

Но это же поможет мне и повернуть стрелку часов несколько назад, — в направлении к той оптимальной кульминационной точке, и воспользоваться случаем еще раз (и притом, надеюсь, сквозь увеличительное стекло) обревизовать не столько текст книжки, сколько свой рабочий механизм, поскольку ему предстоит, по-видимому, еще поработать в науке, — хоть и в иной сфере. Нельзя же забывать, что, как бы ни менялись сферы работы, — он-то (рабочий механизм) у человека ведь один.

И наконец, чтобы кончить: всяк сверчок должен осознать свой шесток.

277

На данный случай это значит, что я не строю себе иллюзий относительно трех вещей.

Первое — что этот рабочий механизм снашивается от времени и нуждается, следовательно, в периодическом техническом осмотре и ремонте.

Второе — что поколение, к которому я принадлежу, очень недолговечно — оно, в сущности, доживает свои дни — и в этой ситуации всякая помощь, всякий глоток свежего воздуха, исходящие от наших более молодых (хотя бы и седеющих уже!) товарищей, являются для нас вопросом почти что жизни. Для меня, по крайней мере, это именно так.

Третье — что, следовательно, в этом рабочем механизме при этой ревизии могут обнаружиться не просто неисправности, а и такие непоправимости, с которыми дальнейшая работа его невозможна.

Как историк я привык смотреть действительности прямо в глаза. Ленин в науке и Лев Толстой в художественной литературе крепко научили меня не бояться, а любить выговоренную правду жизни, а сам я с детских лет испытывал неодолимую тошноту от розовых очков. Говорят, что моряков, в течение установленного срока не приспособившихся к морю в этом последнем отношении (в отношении тошноты, в отношении морской болезни), просто снимают с корабля и исключают из списочного состава флота. Это — еще и четвертая вещица, относительно которой я тоже не строю себе никаких иллюзий.

Но не в том ведь и оптимизм — чтобы жить иллюзиями!».43

Текст этой речи безусловно свидетельствует о смятении, которое испытывал Б. А. Романов в ожидании обсуждения книги. Похвала в адрес И. И. Смирнова и его погромной статьи (в № 10 «Вопросов истории») о книге С. Б. Веселовского «Феодальное землевладение Северо-Восточной Руси» была столь же фальшивой, сколь и упоминание о Ленине в сочетании с именем Льва Толстого. Вероятно, у него еще теплилась надежда если не на благополучный исход, то хотя бы на возможность избежать полного краха. Однако состоявшееся 13 — 14 апреля заседание Ученого совета ЛОИИ с повесткой дня «Борьба с буржуазным космополитизмом в исторической науке» лишила Б. А. Романова хоть какой-то иллюзии, и эта речь так и осталась непроизнесенной.

Основной доклад на заседании Ученого совета был прочитан новым заведующим ЛОИИ М. С. Ивановым. Сама проблематика этого заседания свидетельствовала о том, что объектом идеологического погрома должны были стать и


43 Текст непроизнесенной вступительной речи Б. А. Романова на обсуждении его книги «Люди и нравы древней Руси» в ЛОИИ. Апрель 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 106, л. 11 — 12 об.

278

стали ученые-историки еврейского происхождения. Проработке подверглись работы московских историков Н. Л. Рубинштейна, И. И. Минца, И. М. Разгона, А. М. Деборина, Г. А. Деборина, Л. И. Зубока, Ф. И. Нотовича и ленинградских исследователей С. Н. Валка, С. Я. Лурье. Но в эту обойму попали также А. В. Предтеченский и Б. А. Романов, которых обвинили не в «безродном космополитизме», а «всего только» в «антипатриотизме» — именно потому, что они не относились к числу тех, кого стали преследовать, исходя из их национальной принадлежности.

Заседание прошло в отсутствие Б. А. Романова, который все еще находился на больничном листе и решил не участвовать в этом унизительном действии. Одним из основных стало выступление И. И. Смирнова. Начав его с расхожего газетного штампа, представлявшего собой констатацию того, что «разоблачением буржуазных космополитов партия нанесла жестокий удар по империалистической реакции, орудовавшей на различных участках идеологического фронта», И. И. Смирнов продолжал: «Партия раскрыла существо космополитизма как глубоко враждебной нам идеологии, преследующей целью отравить сознание советских людей, идеологии преклонения и восхваления порочной буржуазной культуры, несовместимой с советской идеологией, с марксизмом-ленинизмом». О книге «Люди и нравы древней Руси» И. И. Смирнов сказал, что в ней отразилось «влияние буржуазной идеологии <...> и притом в сильной степени»: «Основной принципиальный порок книги <...> состоит в том, что, посвятив свою книгу истории культуры Киевской Руси, Б. А. Романов вместо показа людей Киевской Руси как творцов русской культуры, как борцов за создание и укрепление русской государственности, оказался объективно на позициях „разоблачения" и „обвинения" Киевской Руси и ее деятелей — позиции ложной, состоящей в прямом противоречии с той задачей, которая стоит перед нами, — задачей воспитывать на примерах истории нашей родины чувство национальной гордости нашей великой Родиной, чувство советского патриотизма».44

Установление такой прямой связи «советского патриотизма» с «государственностью» вообще, русской государственностью далекого прошлого — в частности, входило, как уже было отмечено, в противоречие не только с марксизмом XIX в., но и с его ленинской интерпретацией 20-х годов, которой следовал И. И. Смирнов на заре своей научной деятельности в конце 20-х — начале 30-х годов.45 Но оно полностью соответствовало возникшей в середине 30-х годов ста-


44 Текст выступления И. И. Смирнова на заседании Ученого совета ЛОИИ 14 апреля 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 294, оп. 1, д. 29, л. 6 — 7 (автограф).

45 См.: Волк С. Н. Иван Иванович Смирнов//Крестьянство и классовая борьба в феодальной России: Сб. статей памяти Ивана Ивановича Смирнова. Л., 1967. С. 5 — 41.

279

линской имперской национал-большевистской концепции, которая во второй половине 40-х — начале 50-х годов получила законченное оформление.

После первого дня заседания (13 апреля) Б. А. Романов, не оправившийся еще от тяжелой болезни и поэтому отсутствовавший на нем, был ознакомлен кем-то из сотрудников ЛОИИ с его ходом, в частности с тем, что монография «Люди и нравы древней Руси» была названа вредной книгой, а комментарии к «Правде Русской» — объективистскими. Б. А. Романов никогда не забывал, что провел 13 месяцев в камере предварительного заключения ОГПУ в полном неведении относительно дальнейшей своей судьбы, что отбыл в концлагере еще 2 с половиной года, что после этого 8 лет был безработным. Он понимал, что петля с его шеи так и не была снята, а всего только ослаблена, и потому его жизнь, как и все эти 14 с лишним лет, находится под постоянной угрозой. Он, наконец, ощущал, что запас его физических и душевных сил на исходе. В обстановке «охоты на ведьм», охватившей науку и культуру, обязательной ритуальной частью которой стали унизительные публичные покаянные выступления тех, кто являлся объектом истерической травли, Б. А. Романов вынужден был задуматься о своей дальнейшей судьбе. Безысходность и страх, который сопровождал жизнь ученого с момента ареста, страх утраты работы, страх мучительной смерти, страх, превратившийся в универсальное орудие сталинского режима для приведения своих граждан в покорность, — все это толкало его на уже проторенный современниками путь.

Вечером 13 апреля 1949 г. Б. А. Романов сел за пишущую машинку и стал набрасывать заявление в адрес Ученого совета ЛОИИ. Напомнив о том, что 3 его крупные работы — «Люди и нравы древней Руси», «Очерки дипломатической истории русско-японской войны» и комментарии к «Правде Русской» — «создавались в основном одновременно» и тогда, когда он еще «не избавился от тяжелого мозгового заболевания», Б. А. Романов возлагал на себя вину за то, что «в 1946 г. не пересмотрел сам для себя <...> вопрос о целесообразности с государственной точки зрения их издания». И хотя «в субъективистском, индивидуалистическом порядке» «сомнения» у него «являлись», но «в том же порядке эти сомнения подавлялись» им, и «в конечном счете» в нем «возобладало <...> индивидуалистически-авторское начало, то есть желание „избавиться" от работ, в которые было вложено много труда, „освободиться" от них, то есть выпустить в свет, хотя бы это и было сопряжено для тебя с большим

280

риском». Б. А. Романов высказал далее надежду («крепко надеюсь»), что этот его «природный недостаток, взращенный» всей его «научной работой, может быть должным образом ограничен в своем вредном с государственной точки зрения действии товарищеской помощью коллектива ЛОИИ». Ученый выражал далее убеждение в том, что «стоящая на очереди» последняя его работа — комментарий к Судебнику 1550 г. — «явит образец настоящей научной работы благодаря этой помощи», которой он «теперь будет добиваться всегда как чего-то лежащего в природе вещей» и даже как его «права». Б. А. Романов далее писал, что не отказывается «от доли ответственности, которая (не формально, а по существу) ложится» на него «за объективистский характер комментариев» к «Правде Русской». Но «точности ради», отмечал Б. А. Романов, «по-настоящему» он «не усвоил, не сделал своей мысль, что подобного типа издания, чтобы быть научными, должны быть партийными». С другой стороны, писал Б. А. Романов, «надо быть откровенным до конца и сказать», что если бы в 1938 г. в ЛОИИ ему «было бы предложено принять участие в комментировании „Правды" не в объективистском плане», он «не мог бы взять на себя ответственность за составление иного типа комментария: это потребовало бы гораздо большего времени», чем было ему дано, и «кончилось бы тем», что он «дал бы субъективистский комментарий, что было бы недопустимо в коллективном издании». «Выскочив» же «из петли объективизма», он «попал в петлю противоположную, которая тогда казалась свободою (в старом, индивидуалистическом смысле слова)». «Такова была ситуация», в которой он «взялся за работу над „Людьми и нравами"», и «в этой ситуации ничего, кроме провала с книгой в целом, приключиться не могло».46

Процитированные фрагменты первоначального проекта письма не вошли в его окончательный текст. Он датирован, в отличие от первого варианта, не 13, а 14 апреля и писался, скорее всего, утром этого дня. Он выдержан в менее личностном тоне, в нем автор попытался уравновесить признание «пороков» в книге «Люди и нравы древней Руси» и в комментариях к «Правде Русской» выдвижением на первый план книги «Очерки дипломатической истории русско-японской войны», которая-де отражает «основную линию» «рабочей жизни» автора и должна была «явиться политически и теоретически сугубо ответственным документом», «быть партийной книгой или вовсе не быть». Б. А. Романов выражал осторожную надежду, что он «как будто в известной мере


46 Проект заявления «Председательствующему на заседании Ученого совета ЛОИИ АН СССР». 13 апреля 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1 д. 106, л. 13 — 14.

281

<...> в этом преуспел», в результате чего «книга принята в советскую науку». Поскольку же ближайшая задача состоит в том, чтобы «дать переработанное ее издание, можно видеть», что он принимает многие из сделанных ему «печатных и устных замечаний», «особенно касающихся двух предметов: корейского вопроса и недостаточно разоблаченного империализма США, который надо изучить не в меньших масштабах, чем то сделано» у него «с империализмом английским». Что же касается «Людей и нравов древней Руси» и комментариев к «Правде Русской», то книга «носит резко субъективистский характер», а комментарии, напротив, — «объективистский характер» потому, что их автору «далеко не сразу» даже по выходе этих работ стало ясно, что «книга, для того чтобы стать научной, должна быть и партийной, независимо от ее темы», и только теперь ему стало понятно, что субъективизм и объективизм «ставят» ее «вне советской науки». Книга «о людях и нравах» «обречена была <...> на провал» «как субъективистская, ошибочная, теоретически не продуманная», потому что «не бывает „случайных", „неосознанных" партийных* книг», «не может быть и нейтральных (не вредных и не полезных) книг». Исходя из этого, Б. А. Романов и выстроил силлогизм: «раз книга не партийна» (и в то же время и не нейтральна), то «она вредна». Поэтому он заявил, что «ни о какой переделке» книги «речи быть не может», и тем самым избавил себя от опасности получить предписание о ее переработке.

Не останавливаясь «на конкретных ошибках» книги «Люди и нравы древней Руси», поскольку «речь о них пойдет в особом заседании», Б. А. Романов все же счел необходимым назвать одну, «не откладывая»: взяв «для <...> читателя (и для себя) в качестве гида по древней Руси XI — XII вв. фигуру мизантропа», он «поставил» и своего «читателя в необходимость все видеть сквозь черные очки и крайне односторонне» и «сковал» и «себя как автора» «этой фигурой и с индивидуалистической позиции придал этой фигуре типическое значение». Этот прием Б. А. Романов назвал субъективистским, причем «чем последовательнее и маниакальнее он» им «проводился», тем в большей степени он ставит автора «под обвинение в национальном нигилизме», а «такая односторонность книжки, попав на подходящую почву, может принести вред <...> читателю» — «тем более, что перед советским историком стоит прежде всего почетная задача воспитывать советских людей в духе животворного советского патриотизма».47


47 Заявление Б. А. Романова «Председательствующему в заседании Ученого совета ЛОИИ АН СССР». 14 апреля 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 106, л. 17 — 17 об.

282

Все это сколь искусное, столь же и искусственное, полное фальши построение призвано было отвести непосредственную опасность, смягчить возможные последствия нападок на автора попавших под удар исследований, сохранить жизнь и возможность работать, чтобы завершить подготовку комментариев к Судебнику 1550 г. и переиздания «Очерков дипломатической истории русско-японской войны», которые, по мысли Б. А. Романова, должны были стать его лебединой песней. Нет никакого сомнения в том, что для него «Люди и нравы древней Руси» и впоследствии оставались самой любимой из его работ, и уже потому автор не мог считать эту свою книгу вредной. Следует также отметить, что в системе воззрений Б. А. Романова дидактический аспект его деятельности как исследователя-историка отсутствовал вовсе, и в этом он коренным образом расходился с И. И. Смирновым, который, считая себя марксистом, склонен был политизировать прошлое с целью воспитания «советского патриотизма» и перешел, руководствуясь «указаниями партии», от огульного обвинения прошлого в раннебольшевистском духе к его идеализации, основанной на новой имперско-государственной концепции 30 — 40-х годов. Сам Б. А. Романов, как было уже отмечено, не склонен был идеализировать прошлое, но по совершенно иным, по сравнению, например, с М. Н. Покровским, основаниям: он видел в нем истоки пороков настоящего.

Но так или иначе, именно этот демарш Б. А. Романова, вероятно, повлиял на заключительную резолюцию Ученого совета в той ее части, которая касалась его лично. В целом же она свидетельствовала о том, что политическая истерия захлестнула не только прессу, но и научный коллектив. «Буржуазный космополитизм» был назван «идеологическим орудием империалистической экспансии англо-американского империализма», призванным «расчистить путь для империалистической агрессии» и подорвать «мощь нашей Советской Родины», а «буржуазные космополиты» обвинены в том, что «орудовали прежде всего на самых ответственных участках исторического фронта». В частности, отмечалось, что в области истории СССР советского периода «некоторое время орудовала антипатриотическая группка, возглавляемая Минцем и Разгоном». В области же новой и новейшей истории «свое отражение буржуазный космополитизм нашел в деятельности акад. Деборина, проф. Деборина, Зубока, Нотовича и др.», допустивших «явную идеализацию и апологию американского империализма и принижение международной роли СССР». «Ярким проявлением буржуазного космополи-

283

тизма» была признана и книга Н. Л. Рубинштейна «Русская историография», в которой «развитие русской историографии» «изображается» «как результат влияния идей и течений, возникших на Западе и перенесенных в Россию». «Буржуазно-космополитические воззрения в области средневековья» были обнаружены также в книге О. Л. Вайнштейна «Историография средних веков», в которой «русская наука загнана на задворки европейской науки», и в его книге «Россия и Тридцатилетняя война», в которой автор «переоценивает иностранные источники и игнорирует русские источники».

Сотрудникам ЛОИИ С. Н. Валку и А. В. Предтеченскому были поставлены в вину ошибки буржуазно-объективистского характера. В частности, С. Н. Валк в статье «Историческая наука в Ленинградском университете за 125 лет» и в книге «Советская археография» «не проводит грани между советской исторической наукой и буржуазной историографией, восхваляет неокантианца Лаппо-Данилевского и т. д.». Что же касается Б. А. Романова, то было констатировано, что в его книге «Люди и нравы древней Руси» проявились «элементы национального нигилизма, выразившиеся в принижении русской культуры, в искажении облика и в отсутствии показа героизма русских людей эпохи Киевского государства».

Из сотрудников ЛОИИ основным объектом разнузданного шельмования стал С. Я. Лурье — коллега Б. А. Романова также и по университету. Он был обвинен не только в «упорном протаскивании идей так называемой мировой науки», в «отрицании освободительных войн и идей патриотизма в древности», «в беспринципном пресмыкательстве перед буржуазной западноевропейской наукой», но и в срыве издания «Корпуса боспорских надписей», подготовку которого он возглавлял и просил продлить срок окончания работ до ноября 1949 г.48 В результате С. Я. Лурье оказался уволенным из ЛОИИ (а впоследствии и из университета). Б. А. Романов был возмущен этой несправедливой акцией. Впоследствии, когда коллектив, состоявший из 8 человек под руководством акад. В. В. Струве, из года в год откладывал завершение этой работы (она вышла только в 1965 г.!), он многократно в резкой форме выступал на заседаниях Ученого совета ЛОИИ, напоминая, что С. Я. Лурье просил на это всего несколько месяцев, и всегда голосовал против пролонгации сроков.

С. Н. Валк и А. В. Предтеченский вынуждены были выступить на заседании Ученого совета с унизительным признанием своих ошибок. Эти шаги затравленных коллег, в


48 Подробно см.: Копржива-Луръе Б. Я. [Лурье Я. С] История одной жизни. С. 199 — 203.

284

том числе и письмо Б. А. Романова, были встречены Ученым советом «с удовлетворением», особенно «выраженное всеми ими искреннее желание исправить» свои ошибки.49

После этого Ученого совета прошла всего неделя, и на заседании группы истории СССР 21 апреля 1949 г. состоялось так называемое обсуждение книги «Люди и нравы древней Руси». Еще 8 апреля Б. А. Романов решил: «Если с этим будут спешить, то, пожалуй, это будет заочно, так как пока я на бюллетене, а если будут ждать, то при мне» (Е. Н. Кушевой). Дожидаться его, однако, не стали, не посчитавшись с болезнью ученого, а всего только передали ему текст доклада И. И. Смирнова.

Текст доклада И. И. Смирнова распадается на две неравные части. Под первой, состоящей из 29 страниц, стоит дата — 20.III.49 г. Далее следует дополнительный недатированный четырехстраничный фрагмент.50 По-видимому, какие-то, нам пока неизвестные, новые обстоятельства привели к тому, что И. И. Смирнов сделал эту приписку, в которой инвективы в адрес Б. А. Романова сформулированы особенно резко.

И. И. Смирнов, по его собственным словам, поставил перед собой задачу произвести «разбор исторической концепции Б. А. Романова, изложенной в его книге „Люди и нравы древней Руси"». Впрочем, начал докладчик со стандартного упрека, сводящегося к тому, что «содержание» книги «не соответствует названию»: в ней излагается история «основных социальных категорий общества Киевской Руси», вследствие чего она превратилась в очерки по истории «социального строя» древнерусского государства. Докладчик даже усилил свои претензии подобного рода указанием на то, что отсутствует в книге. В частности, Б. А. Романов «оставил вне сферы своего внимания людей древней Руси по крайней мере в двух разрезах их деятельности: 1) как строителей русской государственности и 2) как создателей древнерусской культуры». Именно в данной, очевидно, связи И. И. Смирнов осудил Б. А. Романова за то, что в книге «„люди" выступают лишь в одной сфере, в сфере отношений государства и подчинения, в сфере отношений эксплуатации, зависимости и т. д.».

Но докладчик вскоре вошел в противоречие с этим утверждением, отметив, что автор книги «счел нужным уделить <...> внимание характеристике, говоря его словами, „вопросам семейной морали, физиологии, гигиены и быта"», но это внимание было почему-то квалифицировано И. И. Смирновым как «чрезмерное» (без выдвижения критериев соразмер-


49 Резолюция Ученого совета ЛОИИ от 14 апреля 1949 г.: ПФА РАН, ф. 133, оп. 1 (1949 г.), д. 7, л. 31 — 33.

50 Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, on. 1, д. 284 (машинопись, отпуск. С карандашными пометами Б. А. Романова).

285

ности). Более того, «введение этого сюжета в книгу», по мнению И. И. Смирнова, не приблизило ее автора к заявленной им теме, а «еще более способствовало тому, что картина „людей" и „нравов" оказалась не соответствующей исторической действительности». Почему обращение к данной проблематике в «историко-бытовых очерках» ей противоречит, докладчик объяснять не стал.

Напомню, что Б. А. Романов еще за год до этого заседания, при обсуждении книги 20 апреля 1948 г. на Ученом совете исторического факультета ЛГУ, говорил о причинах того, почему он считал необходимым коснуться в ней «вопросов пола» (см. выше). Хотя И. И. Смирнов, вероятно, не присутствовал на этом обсуждении, он все же был знаком с его ходом. Во всяком случае, копия стенограммы хранится именно в его архивном фонде.51

Суровой критике подверг далее И. И. Смирнов интерпретацию Б. А. Романовым процесса классообразования в феодализировавшейся Руси. Она «в корне меняет наше (чье? — В. П.) представление о путях и методах развития крепостнической зависимости крестьянства, о природе законодательства Киевской Руси, о политике государственной власти и о роли церкви киевской эпохи». «У нас нет никаких оснований, — говорил И. И. Смирнов, — чтобы согласиться с Б. А. Романовым, что исходное положение в истории смердов — это положение члена завоеванного племени в его отношении к племени завоевателя», поскольку «еще со времен „Анти-Дюринга" известно, что в основе процесса классообразования лежат факторы не военно-политические, а социально-экономические». Не видел И. И. Смирнов «никакой возможности и оснований эпоху Правды Ярославичей» определять как время, «когда смерд начинает выходить из своего почти колониального бесправия и включается в „союз княжой защиты", под „охрану княжого права"» потому, что в «Замечаниях И. В. Сталина, А. А. Жданова и С. М. Кирова по поводу конспекта учебника по истории СССР» «эпоха Правды Ярославичей середины XI в.» характеризуется как «„время, когда подводятся самые первые итоги процесса закрепощения смердов феодалами", грань, отделяющая „дофеодальный период, когда крестьяне не были еще закрепощенными", от периода феодального, в котором центральной фигурой становится закрепощенный крестьянин». При этом «классовый характер общества Киевской Руси не уничтожает прогрессивного характера общества». Ведь Маркс, «перечисляя в своем знаменитом „Предисловии к критике политической экономии" „азиатский, античный, феодальный и совре-


51 Там же, ф. 294, оп. 1, д. 44 (Стенограмма заседания Ученого совета исторического факультета ЛГУ 20 апреля 1948 г. Заверенный отпуск).

286

менный буржуазный способы производства", называет их прогрессивными эпохами экономического формирования общества».

Нетрудно заметить, что в неприятии И. И. Смирновым концепции, изложенной в книге Б. А. Романова, докладчик оперировал доктринальными критериями — совпадением или несовпадением с так называемыми руководящими указаниями и официально признанной концепцией, изложенной в работах Б. Д. Грекова. Такого рода критика не могла не носить выраженной политической окраски. Еще в большей степени она проявилась в повторении и усилении тех мотивов, которые прозвучали неделей ранее — в предыдущем выступлении И. И. Смирнова. Б. А. Романов был обвинен в том, что «смотрит на „людей" Киевской Руси и их „нравы" глазами „мизантропа" XII — XIII вв.», и это выразилось в рисуемой им картине «такими чертами и красками», которые не отражают «высокого уровня культуры Киевской Руси» и не показывают «прогрессивного характера исторических деятелей эпохи Киевского государства», не способствуют «утверждению значения Киевской Руси как важнейшей эпохи в истории нашей Родины, а, скорее, могут вызвать обратный эффект».

Следует признать, что в докладе И. И. Смирнова имели место и попытки источниковедческой полемики. Но они были крайне неудачными, так как его аргументация вступала в противоречие со сложившимися в исторической науке под мощным влиянием А. А. Шахматова традициями. Например, возражая против критики Б. А. Романовым протокольной трактовки летописного рассказа о Долобском съезде в трудах Б. Д. Грекова и С. В. Юшкова, И. И. Смирнов говорил: «Я не могу согласиться с такой трактовкой (Б. А. Романовым. — В. П.) летописного текста <...> Этот подход стирает принципиальную грань между летописью как историческим сочинением, как памятником древнерусской историографии, и произведением собственно литературным, памятником исторической беллетристики». Но тем самым И. И. Смирнов предлагал отказаться от критики летописи как исторического источника и черпать из него факты напрямую, потребительски. В заключение своего доклада И. И. Смирнов заявил, что «Люди и нравы древней Руси» — «вредная книга».

Вслед за И. И. Смирновым, доклад которого, вопреки надеждам Б. А. Романова, не содержал объективного анализа книги, выступил Г. Е. Кочин, чьи выпады были вполне ожидаемы. Согласившись с отзывом И. И. Смирнова, он за-

287

явил, что смерды в книге «выглядят очень неказисто»: «не походит, что именно они создали великое русское государство». Книга «создает неправильное впечатление о прошлом русского народа», вследствие чего она «приносит вред» и «может повлиять особенно на неискушенного читателя».

И. И. Любименко сочла, что «Борис Александрович находится в плену своего остроумия». «О наших предках он говорит с какой-то иронией, с некоторой пристрастностью», но «нельзя сказать, что она (книга. — В. Я.) объективистская <...> наоборот, слишком субъективная», «читать ее неприятна» и «дочитать до конца невозможно». Впрочем, И. И. Любименко заявила, что книга «не опасна».

Председательствовавший на заседании группы истории СССР М. П. Вяткин настаивал на том, что в случае с «Людьми и нравами...» произошел «отрыв советского историка от общей линии советской историографии». Это, по утверждению выступавшего, выразилось в «изображении людей Киевской Руси в очень черном свете», что «является худшей стороной покровщины». М. П. Вяткин выразил несогласие с И. И. Любименко в том, что «книга не опасна, не вредна». Напротив, она «является глубоким провалом».

Перед принятием резолюции председательствующий прочитал письмо Б. А. Романова, датированное 20 апреля 1949 г. и адресованное М. П. Вяткину. В нем выражалась благодарность за присылку отзыва И. И. Смирнова, «который будет зачитан в заседании группы 21 апреля». Б. А. Романов заявлял, что текст доклада «требует самого тщательного изучения». Мотивируя эту необходимость, ученый писал: «...сам отзыв является результатом необычайно внимательного изучения моей книжки и вскрывает в ней ряд совершенно не замеченных мной черт, связанных с коренными теоретическими проблемами». Касаясь «общей и принципиальной стороны вопроса», Б. А. Романов сослался на свое заявление Ученому совету от 14 апреля, где он «ясно определил свое отношение к этому вопросу». Однако он указал и на «потребность автора книжки довести дело для себя до конца, и для того просить И. И. (Смирнова. — В. П.) в частной беседе дать <...> при случае возможность уяснить, уточнить и развить положения, сформулированные в отзыве», «в целях полнейшего самоанализа». «В тех же целях» Б. А. Романов просил «и других товарищей по группе, которые, возможно, выступят с критическими замечаниями», позволить ему «вернуться к этим последним тоже в частной беседе».52

Резолюция группы истории СССР была выдержана в духе доклада И. И. Смирнова и выступлений в прениях: «Считать


52 Заявление Б. А. Романова председательствующему на заседании группы истории СССР ЛОИИ М. П. Вяткину. 20 апреля 1949 г.: Архив СПб. ФИРИ, ф. 298, оп. 1, д. 106, л. 18.

288

выводы рецензии <...> правильными о том, что книга Б. А. Романова немарксистская и вредная».53

И доклад И. И. Смирнова, и ход «обсуждения», с которым Б. А. Романов был сразу ознакомлен, и заключительный вердикт группы истории СССР, и унизительная необходимость фальшивого (хотя и заочного покаяния) — все это привело Б. А. Романова, который конечно не мог согласиться с предъявленными ему обвинениями, в смятение, выбивало у него почву из-под ног, навевало мрачные мысли, вызывало растерянность. Ему казалось даже, что теперь его участие в любых коллективных предприятиях может дискредитировать саму эту работу, тем более что некоторые недоброжелательно настроенные коллеги пытались его в этом убедить. Через месяц после заседания в ЛОИИ Б. А. Романов писал в ответ на ободряющее письмо Е. Н. Кушевой: «С ужасом от раза к разу убеждаюсь в том, что процесс разрушения идет неукоснительно и заметно для невооруженного глаза. С тем вместе все выпадает из рук. На первой очереди „Повести временных лет": на днях была беседа с моими коллегами, которые уяснили мне, что я могу только загубить издание — и по существу, и в отношении сроков. Многого я попросту не понимаю в том, что нужно делать с этим изданием. Отстал от бега жизни! <...> Соответственно этому и состояние головы: про дом говорят, что он „сел", и оттого трещины пошли вкривь и вкось. Так и тут: голова „села" — и все пошло вкривь и вкось. Мне приятно, что Вы „успокоились" за меня. Похоже на то, что все же я „не вовсе" спятил, и вообще если со мной что-то произошло, то „не вовсе". Но я никогда и сам не думал, что уже „вовсе" что-то. Я только вижу, что кончается иллюзия осмысленной жизни, осмысленной работы — что из „винтика" я опять стал гвоздиком, на этот раз поржавевшим» (25 мая 1949 г.).

«Обсуждение» в ЛОИИ книги «Люди и нравы древней Руси», опиравшееся на извращенное представление о природе патриотизма и его связи с наукой о прошлом, привело в качестве ближайших последствий и к осложнениям в университете. На аттестации, проводившейся 21 июня 1949 г. на историческом факультете под председательством нового декана Н. А. Корнатовского, было зафиксировано, что «Б. А. Романов пришел из старой буржуазной школы (Платонов) и до сих пор еще не освободился от влияния буржуазной историографии». Не забыто было и то, что Б. А. Романов «был репрессирован». О книге «Люди и нравы древней Руси» говорилось как о работе, в которой автор допустил серьезные ошибки, проявившиеся в элементах «национального нигилиз-


53 Протокол заседания группы истории СССР ЛОИИ. 21 апреля 1949 г.: ПФА РАН, ф. 133, оп. 1 (1949 г.), д. 16.

289

ма», извращающих «подлинную историю древней Руси». В условиях политической истерии неожиданно под удар попали и «Очерки дипломатической истории русско-японской войны», о которых было сказано, что они «не свободны от объективистских ошибок». Они в глазах ревнителей национал-патриотической идеи состояли в том, что Б. А. Романов не делал различий между империалистической политикой России и Японии, считая их обеих виновниками русско-японской войны. Наконец, Б. А. Романову припомнили и речь на его чествовании: «Отдельные выступления проф. Б. А. Романова содержали политические ошибки». При формулировке заключительного вердикта: «Своей должности соответствует. Может быть использован в качестве руководителя специальных занятий» — было принято во внимание то обстоятельство, что «в письменном заявлении» Б. А. Романов «признал свои ошибки» и сообщил о подготовке им «новой работы по истории Киевской Руси».54

Это признание было вырвано у Б. А. Романова под угрозой увольнения из университета и носило условно-ритуальный характер. О том, что сам ученый не придавал ему никакого значения, свидетельствует его упоминание о подготовке им новой работы по истории Киевской Руси, которая не стояла не только в его ближайших, но даже и отдаленных планах. Показательно, что для придания заключению аттестационной комиссии большей убедительности Б. А. Романову была приписана принадлежность к школе С. Ф. Платонова, тогда как он всегда подчеркивал, что является учеником А. Е. Преснякова.

Возможно, с той же целью Л. В. Черепнин причислил Б. А. Романова (наряду с А. И. Андреевым и С. Н. Валком, что в отношении их справедливо) к школе учеников А. С. Лаппо-Данилевского. В ставшей одиозной, чрезвычайно предвзятой статье об этом выдающемся ученом Л. В. Черепнин утверждал, что его ученики «не сумели полностью преодолеть методологию своего учителя». Б. А. Романов был обвинен в том, что «его не удовлетворяет в историческом исследовании феодального общества применение „отстоявшихся социальных категорий"» («народные массы, вовлеченные в сеньорию», «они же оставшиеся в составе общины», «феодалы двух видов — светские и церковные»), а ему «кажется необходимым „ввести мотив перекликания" в „симбиоз этих категорий и мотив внутрикатегоричных (внутрикатегорных. — В. П.) пустот"». Л. В. Черепнин также инкриминировал Б. А. Романову то, что автора «интересует „поперечная динамика, мятущая этих людей как в географи-


54 Личное дело Б. А. Романова в Ленинградском государственном университете: Архив ЛГУ, ф. 1, оп. 46, связка 17, л. 29.

290

ческом, так и в социальном пространстве — пока-то их прочно прибьет к тому или иному берегу, определенному стандарту"». Б. А. Романову, наконец, ставилась в вину мысль «о необходимости введения в свое изложение „культурно-исторического типа" „в качестве живого действующего лица и своего рода реактива при пользовании иными историческими памятниками, с их стандартными формулировками"». Все эти неточные и потому обессмысливающие текст Б. А. Романова цитаты понадобились Л. В. Черепнину для того, чтобы провозгласить, что автор книги «Люди и нравы древней Руси» «возвращается к методам психологической и типизирующей интерпретации, развитым Лаппо-Данилевским», и «классовый анализ источников» подменил «их психологической интерпретацией и идеально-типическими построениями».55 Л. В. Черепнин то ли не уловил, то ли намеренно игнорировал провозглашенную Б. А. Романовым цель работы — показать древнерусский социум в социальной динамике, т. е. процесс классообразования, а не социальную статику. Автор статьи, вероятно, был прав, указав на влияние, которое оказал на Б. А. Романова А. С. Лаппо-Данилевский, в социологическую систему которого в качестве важного компонента входила психологическая интерпретация. Б. А. Романова с самого начала его творческого пути интересовал человек, а следовательно, социально-психологические мотивы его действий, хотя он не отвергал и классовых их побуждений. Но так или иначе, в данном контексте критика Л. В. Черепниным Б. А. Романова (как и С. Н. Валка и А. И. Андреева) была направлена на его дискредитацию.

Что касается возможных личных бесед с И. И. Смирновым и другими участниками обсуждения книги «Люди и нравы древней Руси», то они, судя по всему, так и не состоялись. Да и вряд ли Б. А. Романов испытывал в них необходимость. Только через два с половиной месяца после обсуждения книги в письме И. И. Смирнову из Сигулды, где он проводил отпуск, имел место первый (и, вероятно, единственный) отклик на это «обсуждение». Упомянув о том, что он взял с собой книгу Ф. Энгельса «Анти-Дюринг», Б. А. Романов написал, что ссылкой в докладе на нее И. И. Смирнов его «поддел»: «Оказалось, судя по пометам, что он («Анти-Дюринг». — В. П.) был у меня в работе перед войной, — и это меня еще больше поддело. Хочу посмотреть именно этот экземпляр <...> по своим следам. Поддели же Вы меня, в частности, тем, что приписали мне некую, свою, „теорию классообразования". Это было для меня совершенной неожиданностью. Теперь я думаю, что приписываете мне


55 Черепнин Л. В. А. С. Лаппо-Данилевский — буржуазный историк и источниковед//ВИ. 1949. № 8. С. 51.

291

слишком много. Но мне хотелось бы разобраться с этим до конца прежде, чем побеседовать с Вами».56 Разумеется, соперничество Б. А. Романова с И. И. Смирновым в интерпретации цитат из произведений основоположников марксизма заведомо не могло быть успешным. Но сама такая попытка симптоматична: только осознаваемая им нависшая угроза репрессий вынудила Б. А. Романова искать спасения на этом пути.

Таким образом, тяжелая идеологическая атмосфера 1949 г. и последующих годов все в большей степени давила на представителей петербургской исторической школы. Некоторых из них впрямую касалась откровенно антисемитская кампания, спровоцированная властью.57 Была продолжена линия, направленная на подрыв авторитета классиков русской науки и их учеников. Помимо статьи Л. В. Черепнина о А. С. Лаппо-Данилевском были опубликованы обскурантистские статьи А. П. Погребинского о П. Г. Любомирове,58 того же Л. В. Черепнина об А. Е. Преснякове,59 И. У. Будовница о М. Д. Приселкове,60 В. Т. Пашуто об А. А. Шахматове.61 В их появлении Б. А. Романов видел подтверждение своего мироощущения, согласно которому власти стремились вытеснить из исторической науки ученых его поколения.

Б. А. Романов по-прежнему с отвращением относился к идеологическим погромам в ЛОИИ и в университете, вновь прокатившимся в связи с появлением работ Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», «Экономические проблемы социализма в СССР», а также после нападок на Институт истории на XIX съезде компартии. Он писал в апреле 1952 г., во время одного из обострений его болезней: «У меня перед глазами сейчас пример исторического факультета моей alma mater. Тут были сказочные события последние три недели, на которые не хватит ни Гоголя, ни Щедрина — по их вредительской сущности. Причем свершались они не в тишине и скромной скрытности, а у всех на глазах и даже со стенограммами и газетными отчетами, в ноздревской шашечной манере! За время лежания мне было настрого запрещено читать. Но посетители ко мне пробирались сквозь домовые запоры, и этот кинофильм от начала до конца протекал перед моим духовным взором. Говорят, впрочем, что лента еще прошла не вся. Но основная суть происшедшего уже ясна, как бы оно ни кончилось в последнем звене. Во всем этом деле так называемый „ученый совет" факультета играл феерическую роль трижды унтер-офицерской вдовы при довольно многоголовом городничем, которого точно назвать осте-


56 Б. А. Романов — И. И. Смирнову. 6 июля 1947 г. Из Сигулды в Ленинград: Архив СПб. ФИРИ, ф. 294, д. 82, л. 34 — 34 об. В отпуск Б. А. Романов отправился, еще не залечив полностью болезнь ноги. Он об этом писал жившему в Риге И. В. Егорову: «Я буду прикован к месту болезнью моей ноги и обречен просидеть все лето. Очень это не хочется. И вот мысль: нельзя ли в Риге где-нибудь достать (напрокат или купить) инвалидную колясочку на ручном ходу» (Б. А. Романов — И. В. Егорову. Позднее 16 июня 1949 г.: ОР РНБ, ф. 273, д. 315, л. 5). К счастью, она не понадобилась.

57 См.: О задачах советских историков в борьбе с проявлениями буржуазной идеологии//ВИ. 1949. № 2. С. 3 — 13.

58 Погребинский А. Исторические взгляды П. Г. Любомирова // Там же. № 3. С. 82 — 93.

59 Черепнин Л. В. Об исторических взглядах А. Е. Преснякова//ИЗ. 1950. Т. 33. С. 203 — 231.

60 Будовниц И. У. Об исторических построениях М. Д. Приселкова// Там же. Т. 35. С. 199 — 231.

61 Пашуто В. Т. А. А. Шахматов — буржуазный источниковед// ВИ. 1952. № 2. С. 47 — 73.

292

регаюсь. В моем больном положении вся эта история воспринималась мною преувеличенно удручающе».

В этой удручающей и опасной обстановке вновь обострились старые хронические болезни Б. А. Романова — спазмы головных сосудов, повреждение глазного нерва. В цитированном выше письме речь идет именно об очередном приступе этих недугов. Лишь в конце сентября 1952 г. болезнь временно стала отступать. Об этом он писал В. Г. Гейману 29 сентября 1952 г.: «...мне разрешено теперь учиться читать и писать, но 10 — 15 минут враз. Писать значительно легче (если не перечитывать написанное, что мне недоступно). Читать — это целая проблема пока».62

Преследования и болезни лишь на время прерывали исследовательскую работу Б. А. Романова, к которой он возвращался вновь и вновь. Именно в ней и в общении с учениками находил он утешение и черпал убывающие силы: «Если бы не книга (речь шла о только что вышедшем из печати втором, дополненном и исправленном издании «Очерков дипломатической истории русско-японской войны». — В. П.), не вылезти мне бы было из моих „болестей", ее власть надо мной оказалась сильнее тяги книзу. Ту же роль сыграла, думаю, и работа с моей молодежью: они тоже тащили меня кверху и к жизни» (Г. В. Сидоровой. 13 февраля 1956 г.).

В промежутках между болезнями Б. А. Романов работал с пугающей его родных, друзей и учеников интенсивностью, на износ, и это в свою очередь провоцировало новые их приступы, которые чем дальше, тем чаще повторялись. Угнетающе действовала на ученого и общая идеологическая обстановка в стране, в Академии наук, в Институте истории. Преследования, которым он сам подвергся, вернули ему самоощущение бокового положения в науке, своего аутсайдерства. А в апреле 1953 г. последовали события, которые были восприняты Б. А. Романовым как смертельный удар по исторической науке в Ленинграде, оправиться от которого будет едва ли возможно.


62 Б. А. Романов — В. Г. Гейману. 29 сентября 1952 г.: ОР РНБ, ф. 1133, д. 210.

14. “УЧРЕЖДЕНИЕ И КОЛЛЕКТИВ…”

314

— 14 —

«УЧРЕЖДЕНИЕ И КОЛЛЕКТИВ

УБИТЫ НАПОВАЛ И НЕПОПРАВИМО»:

УПРАЗДНЕНИЕ ЛЕНИНГРАДСКОГО ОТДЕЛЕНИЯ

ИНСТИТУТА ИСТОРИИ АН СССР

В период идеологических проработок 1949 — 1952 гг. в ЛОИИ фактически прошла чистка, мотивированная, главным образом, «непригодностью» ряда его сотрудников для работы в Академии наук по политическим соображениям. За это время было уволено около половины научных сотрудников ЛОИИ — 14 человек. Среди них оказались такие ученые старшего поколения, как В. Г. Гейман, С. И. Ковалев, Р. Б. Мюллер, С. Я. Лурье, О. Л. Вайнштейн, В. А. Петров, А. И. Болтунова, а также некоторые представители среднего поколения, например О. А. Ваганов. Чистки эти велись, как уже было отмечено, под флагом борьбы с буржуазным объективизмом, антипатриотизмом, космополитизмом и с теми, «кто равнодушно относится к борьбе с враждебной идеологической системой, кому чужды основные задачи, стоящие перед советской наукой».1

В результате было признано, что произошло «укрепление <...> коллектива Ленинградского отделения», поскольку принятые взамен научные сотрудники были моложе и, главное, «работают в области истории советского периода».2 Из Ученого совета ЛОИИ были выведены А. И. Молок, И. П. Петрушевский, С. И. Ковалев, А. Ю. Якубовский, У. А. Шустер, после чего в нем образовалось «партийное ядро в 7 человек» (из 16), и он мог «лучше контролировать и руководить научной работой». Все эти меры квалифицировались как «положительная работа по освежению кадров»3 и сопровождались травлей представителей петербургско-ленинградской школы историков. В отношении к ленинградцам


1 Доклад зав. ЛОИИ М. П. Вяткина на общем собрании сотрудников ЛОИИ 12 марта 1953 г. (стенограмма хранится в делах Ученого совета ЛОИИ).

2 Справка о состоянии научных кадров ЛОИИ по состоянию на 10 февраля 1953 г. за подписью зам. директора Института истории АН СССР А. Л. Сидорова и секретаря партбюро ЛОИИ Н. Е. Носова. 12 февраля 1953 г.: Российский государственный архив социально-политической истории, ф. 17, оп. 133, д. 303, л. 147.

3 Там же, л. 147 — 148.

315

вообще сказывались давнее недоброжелательство и подозрительность властей. В частности, выдвигались обвинения в противопоставлении Ленинграда Москве. В сфере исторической науки оно усматривалось, например, в самом признании факта существования петербургско-ленинградской исторической школы, в стремлении выпятить роль Петербурга — Ленинграда в истории страны. Борьба с этими проявлениями «сепаратизма» приобретала порой курьезные формы. Так, готовящееся в ЛОИИ многотомное исследование по истории города на Неве от его возникновения до современности было предписано назвать «Очерками истории Ленинграда» — в отличие от «Истории Москвы», издававшейся в то же время.

Следствием нападок на Институт истории на XIX съезде партии стало образование в начале 1953 г., согласно указанию ЦК партии, комиссии во главе с философом Ц. А. Степаняном для обследования Института истории с последующим обсуждением отчета о его работе на заседании Президиума АН СССР. Одновременно Отдел экономических и исторических наук и вузов ЦК КПСС проводил собственную проверку работы Института истории. По ее итогам Секретариатом ЦК КПСС была образована комиссия во главе с М. А. Сусловым для подготовки и внесения в ЦК предложений «о мерах улучшения работы Института».4

Институту истории ставилось в вину, что он не возглавил советских историков «в деле перестройки научной работы», что в нем «наблюдается стремление уйти от разработки и освещения актуальных проблем исторической науки», наконец, что допущены «серьезные ошибки в деле подбора, расстановки и подготовки кадров». В результате Институт оказался засоренным «людьми, политически сомнительными», исключенными «из партии за политические ошибки», привлекавшимися «в прошлом к судебной ответственности за анти советскую деятельность», «примыкавшими ранее к меньшевикам, эсерам, бундовцам и др. враждебным партиям и группам».5

В Институте к тому времени назрел внутренний кризис, вызванный сначала тяжелой болезнью, а затем уходом с много лет занимаемого поста директора акад. Б. Д. Грекова. А. Л. Сидоров, только что назначенный заместителем и вскоре ставший исполняющим обязанности директора, и член ЦК КПСС член-корр. АН СССР А. М. Панкратова в письме от 17 февраля 1953 г. секретарю ЦК М. А. Суслову и А. М. Румянцеву выдвинули программу, призванную выправить положение. Походя коснувшись перестройки плана работы, предусматривающей подготовку трудов по таким


4 Докладная записка зав. отделом ЦК КПСС А. М. Румянцева и зав. отделом ЦК КПСС Ю. А. Жданова секретарю ЦК КПСС Н. М. Пегову. 27 февраля 1953 г.: Там же, л. 142.

5 Докладная записка зав. отделом ЦК КПСС А. М. Румянцева и ответственного работника отдела А. В. Лихолата секретарю ЦК КПСС Г. М. Маленкову: Там же, л. 24 — 30.

316

«актуальным проблемам», как «Вопросы исторической науки в свете гениального труда товарища Сталина „Экономические проблемы социализма в СССР"», «Сталинская мирная политика» и «Борьба с англо-американскими фальсификаторами исторической науки», они сосредоточили внимание на срочных мерах «по дальнейшему укреплению дирекции <...> и руководства важнейшими секторами».

Основным препятствием для «выполнения намеченных практических мероприятий» в письме было названо то, что «до недавнего прошлого дирекция целиком состояла из специалистов по ранним разделам истории феодализма». Авторы письма целили здесь лично в Б. Д. Грекова. За его спиной они просили направить в Институт в качестве заместителей директора работника Отдела науки ЦК Л. С. Гапоненко и зав. кафедрой Академии общественных наук при ЦК КПСС И. С. Галкина, а на должность заведующего сектором истории советского общества — тогдашнего главного редактора Госполитиздата Д. А. Чугаева. В тот же сектор намечалось привлечь полковников Г. Н. Голикова и Г. В. Кузьмина.6 В письме Президента АН СССР А. Н. Несмеянова и ее главного ученого секретаря А. В. Топчиева М. А. Суслову от 21 марта 1953 г. эти просьбы были поддержаны, поскольку, по мнению руководителей Академии, «институт недостаточно обеспечен квалифицированными, марксистски подготовленными кадрами», а «подбор сотрудников и подготовка кадров <...> до самого последнего времени проходили неправильно: основное внимание уделялось укомплектованию кадрами секторов, занимающихся изучением древней истории, феодализма и средних веков».7

Возможно, ввиду отсутствия Б. Д. Грекова, вышедшего из недр Ленинградского отделения Института истории и обычно оказывавшего ему поддержку, основной удар было решено нанести по ЛОИИ. Этот шаг был направлен и против самого Б. Д. Грекова. Ведь в феврале — марте 1953 г. в вину именно ему было поставлено то, что за 2 года до этого он возражал против увольнения из ЛОИИ А. И. Болтуновой и В. Г. Геймана, которые, впрочем, по настоянию ЦК были все же уволены Президиумом АН СССР.8

Итак, в феврале 1953 г. партийно-бюрократическая машина начала свои действия с целью компрометации ЛОИИ как научного учреждения в целом, и его ведущих сотрудников в частности. ЦК затребовал справки о состоянии кадров в ЛОИИ. Одна из них, цитированная выше, подписана заместителем директора Института и секретарем партбюро ЛОИИ, вторая — начальником управления кадров АН СССР


6 Отечественные архивы. 1992. № 3. С. 65 — 66.

7 Там же. С. 66 — 67.

8 Докладная записка А. М. Румянцева и Ю. А. Жданова секретарю ЦК КПСС Н. М. Пегову. 27 февраля 1953 г.: Российский государственный архив социально-политической истории, ф. 17, оп. 133, д. 303, л. 140; Докладная записка А. М. Румянцева секретарю ЦК КПСС Н. Н. Шаталину. 14 марта 1953 г.: Там же, л. 139.

317

С. И. Косиковым9, третья — секретарем Ленинградского обкома КПСС Н. Д. Казьминым.10 Из одной справки в другую переходила фраза о том, что «состав научных работников Ленинградского отделения Института истории» является «особенно неудовлетворительным».11

Доминирующий мотив справок один: в ЛОИИ много сотрудников, которые «имели проступки против Советской власти», «не внушающих политического доверия», «непригодных в деловом и политическом отношении», «сомнительных в политическом отношении». Те же обвинения содержатся и в докладных записках Румянцева и Лихолата Маленкову; Румянцева и Ю. Жданова Пегову; секретарей ЦК КПСС Суслова, Михайлова, зав. отделом ЦК Румянцева, президента АН СССР Несмеянова и ответственного работника ЦК Лихолата Маленкову; Румянцева Шаталину.

Во всех этих документах фигурировали одни и те же имена. Речь шла об известных ученых. Доктор исторических наук К. Н. Сербина оказалась неугодна тем, что в «мае 1938 г. как жена репрессированного В. Н. Кашина была арестована и приговорена к 3 годам в трудовом исправительном лагере», хотя «в ноябре 1938 г. освобождена».12 Разумеется, ничего не сказано в докладных о ее самоотверженности во время блокады Ленинграда, где она сохранила ценнейший архив ЛОИИ, за что была награждена орденом Красной Звезды. Доктор исторических наук Д. П. Каллистов в 1928 г. «был подвергнут аресту и высылке в административном порядке» «по делу философского студенческого кружка в ЛГУ», но «в дальнейшем за работу на Беломорстрое досрочно освобожден». При этом было отмечено, что он «родственник акад. Б. Д. Грекова» и «родился в Варшаве».13 Кандидат исторических наук Ш. М. Левин, «будучи студентом, примыкал к взглядам интернационалистов», а согласно другой записке, «примыкал к меньшевикам-интернационалистам».14 У доктора исторических наук Е. Э. Липшиц с 1928 г. в Париже «проживает ее дядя Карновский М. А.».15 Доктор исторических наук А. В. Предтеченский то ли издавал «в 1918 г. газету для Колчака», то ли «на территории, занятой Колчаком, занимался артистической деятельностью», а «в работах имел ошибки буржуазно-объективистского характера».16 Кандидат исторических наук А. И. Копанев «с 1941 по 1945 г. находился в плену у немцев», что соответствовало действительности, но в другом документе он обвинялся в том, что работал там переводчиком и, «выполняя поручения немецкой администрации <...> собирал сведения и доносил немецко-фашистским захватчикам о советских гражданах, бо-


9 Докладная записка начальника Управления кадров АН СССР С. И. Косикова Отделу экономических и исторических наук и вузов ЦК КПСС (А. В. Лихолату). 25 февраля 1953 г.: Там же, л. 157 — 160.

10 Докладная записка секретаря Ленинградского обкома КПСС Н. Д. Казьмина А. М. Румянцеву. 21 февраля 1953 г.: Там же, л. 155 — 156.

11 Там же, л. 28.

12 Там же, л. 150; ср. л. 28, 155, 158. В одной из докладных В. Н. Кашин назван меньшевиком (л. 159), в другой — эсером (л. 142).

13 Там же, л. 150, 158.

14 Там же, л. 151, 141.

15 Там же, л. 158.

16 Там же, л. 28, 158.

318

ровшихся против оккупационного режима».17 А это была уже клевета, поскольку Копанев не проходил даже через советские фильтрационные лагеря и никогда не обвинялся органами безопасности в предательстве, о чем на запрос из ЛОИИ был дан недвусмысленный ответ.

Относительно Б. А. Романова в этих документах сообщалось, что он «в 1930 г. был арестован и осужден по т. н. „академическому делу" на пять лет» за участие в антисоветской организации «Всенародный союз борьбы за освобождение России» («Всенародный союз борьбы за возрождение свободной России». — В. П.) и «досрочно освобожден в 1933 г.».18 Указано было и на то, что в вышедшей в 1947 г. книге «Люди и нравы древней Руси» он «представил извращенное понятие о культуре Киевской Руси», а в феврале 1949 г. в ЛГУ на чествовании его в связи с 60-летием «дал ложную характеристику отношения общественности к старой профессуре».19

Что касается организационных выводов из факта «засорения кадров» ЛОИИ, то в этом вопросе обнаружились некоторые различия. Сидоров и Носов сообщали в ЦК: дирекция Института истории и партийная организация ЛОИИ, «учитывая эти данные биографий указанных сотрудников, но отмечая их деловые качества и научные труды, считают возможным в данное время использовать их на работе. В дальнейшем мы считаем целесообразным их постепенное замещение молодыми кадрами».20 Секретарь же обкома Казьмин в письме Румянцеву ставит его в известность, что «руководству ЛОИИ <...> предложено в ближайшее время освободить от работы Копанева А. И.» (что сразу было исполнено) и просит заведующего отделом ЦК «поставить вопрос перед Президиумом АН СССР об освобождении от работы в ЛОИИ <...> Сербиной, Левина, Романова и Каллистова».21

Формулировкам решения комиссии ЦК партии был придан, как водится, более бесцветный характер. В записке Суслова, Михайлова, Румянцева, Несмеянова и Лихолата Маленкову предлагалось, чтобы Президиум АН СССР «в оперативном порядке» принял «меры по укреплению дирекции института и его ведущих секторов»; ему поручалось «пополнить состав научных сотрудников квалифицированными работниками, в первую очередь по истории советского общества, освободив от работы в Институте лиц, не отвечающих требованиям, предъявляемым к работникам Академии наук».22

В записке Румянцева Шаталину сообщалось, что «Президиуму АН СССР (тт. Несмеянову и Топчиеву) поручено при-


17 Там же, л. 139, 142,158.

18 Там же, л. 151, 158.

19 Там же, л. 159.

20 Там же, л. 151.

21 Там же, л. 156.

22 Там же, л. 72.

319

нять оперативные меры по улучшению состава кадров и руководства Ленинградским отделением Института истории».23 Однако омоложение кадров ЛОИИ, которое было произведено прежде (путем замены ранее изгнанных) и о котором одобрительно отзывались партийные инстанции, стало причиной того, что «значительная группа сотрудников» Отделения «в течение длительного времени не дает печатных научных работ».24

На состоявшемся 20 марта 1953 г. заседании Президиума АН СССР был рассмотрен вопрос «О научной деятельности и состоянии кадров Института истории АН СССР». После доклада Сидорова, содоклада Степаняна и прений было принято постановление.25 В нем отмечалось, что «в целом работа Института истории не соответствует задачам, поставленным перед советской исторической наукой гениальными трудами И. В. Сталина и решениями XIX съезда Коммунистической партии Советского Союза»; что в работах Института дается «неправильное освещение <...> прогрессивного значения присоединения нерусских народов к России, характера национальных движений»; что в Институте «нет должной бдительности по отношению к враждебным к марксизму-ленинизму концепциям и „точкам зрения"», а, напротив, «имеет место терпимое отношение к идеологическим ошибкам».

Основной удар в постановлении наносился по ЛОИИ: «Особенно неудовлетворительным является состав научных сотрудников Ленинградского отделения Института истории. Несмотря на отчисление в последние два года значительного числа сотрудников, непригодных для работы в Академии наук СССР (Лурье, Мюллер, Гейман, Болтунова и др.), в Ленинградском отделении находится еще немало лиц, не отвечающих требованиям Академии наук СССР (А. И. Копанев,26 Б. А. Романов, Р. М. Тонкова, П. В. Соловьев и др.) <...> Немногочисленные работы, подготовленные Ленинградским отделением, подверглись серьезной критике в печати (работы Валка, Предтеченского и др.). Большинство сотрудников Отделения имеет узкую квалификацию и не может быть использовано для разработки актуальных проблем исторической науки. Две трети сотрудников являются специалистами по истории феодализма и древнего мира».

Таким образом, ведущие ученые объявлялись не соответствующими академическим требованиям, а их квалификация — препятствием для решения актуальных научных задач. Выполненные в ЛОИИ работы опорочивались, хотя некоторые из их авторов были лауреатами Сталинских премий. Не-


23 Там же, л. 139.

24 Там же.

25 Архив РАН, ф. 2, оп. 6а, д. 103, л. 66 — 101.

26 Он к тому времени был уже уволен из ЛОИИ.

320

верным было определение доли специалистов по истории феодализма и древнего мира в составе ЛОИИ (она едва достигала половины).

Недобросовестной оценке положения в ЛОИИ соответствовало решение Президиума АН СССР: «В целях сосредоточения кадров и улучшения организации работы Института истории считать целесообразным упразднить Ленинградское отделение Института истории, оставив в г. Ленинграде лишь Архив Института». В статье, опубликованной по поручению ЦК КПСС, А. М. Панкратова, обосновывая это решение, утверждала: «В течение многих лет бесконтрольно и бесплодно работало Ленинградское отделение Института истории».27

Это утверждение стало расхожей формулой при предъявлении обвинений в адрес ЛОИИ. Так, в информационной статье о работе Института истории она повторена дословно: «Долгое время бесконтрольно и бесплодно работало Ленинградское отделение Института истории. План его работы не был увязан с планом института, научная тематика была сосредоточена на проблемах античной и феодальной эпохи».28

Реализуя постановление Президиума АН СССР, дирекция Института истории на заседании 16 апреля 1953 г. решила «с 20 апреля с. г. ликвидировать Ленинградское отделение, предупредив всех сотрудников о предстоящей ликвидации». Из «бывшего ЛОИИ» на работе в Институте истории были оставлены Е. В. Тарле, И. И. Смирнов, В. В. Струве, М. П. Вяткин, М. В. Левченко, С. Н. Валк, С. С. Волк, Б. М. Кочаков, Н. В. Киреев, Э. Э. Крузе, Ш. М. Левин, Н. Е. Носов и И. А. Бакланова (с временным проживанием в Ленинграде). В отношении их было решено «считать необходимым в течение 1953 г. принять меры к переводу <...> их из Ленинграда в Москву».

В штат Архива «из бывшего ЛОИИ» переводились A. Г. Маньков, В. И. Рутенбург, Б. А. Романов, Г. Е. Кочин, Т. М. Новожилова и 3. Н. Савельева. Из Института были отчислены Д. П. Каллистов, А. В. Предтеченский, К. Н. Сербина, М. Е. Сергеенко, В. Е. Бондаревский, М. С. Иванов, Е. Э. Липшиц, 3. В. Степанов, Р. М. Тонкова, С. П. Луппов, А. В. Паевская, В. И. Садикова, B. Ф. Варфоломеева и Е. И. Маслова.

Так прекратил свое существование коллектив, немало сделавший для развития исторической науки. Чтобы отвести от себя гнев партийного начальства, руководство Академии и Института истории принесло в жертву целое научное учреждение, сохранявшее традиции петербургской исторической школы. Ход дела не изменили даже события, связанные со


27 Панкратова А. Насущные вопросы советской исторической науки// Коммунист. 1953. № 6. С. 57.

28 Л. Л. В Институте истории АН СССР//ВИ. 1953. № 5. С. 126.

321

смертью Сталина (5 марта 1953 г.). Парадокс трагической ситуации состоял именно в том, что решение о ликвидации ЛОИИ принималось до смерти Сталина, а приказ об этом был подписан вскоре после его смерти. Ведь все ленинградское в глазах высших партийных органов особенно после «Ленинградского дела» все еще продолжало оставаться заведомо подозрительным.

Разгром академического учреждения ленинградских историков нанес ущерб всей отечественной историографии. Партийно-бюрократическая машина проехала по судьбам конкретных людей — ученых, лишившихся работы или, в лучшем случае, вырванных из сложившегося творческого коллектива. Упразднение ЛОИИ было результатом многолетней дискриминационной практики, направленной против ленинградской школы историков и академических учреждений, ее олицетворяющих. Политическая конъюнктура начала 50-х годов оказалась как нельзя более благоприятной для реализации этой политики.

Лишь наличие ценнейшего архива и библиотеки помешало довести погром исторической науки в рамках ленинградских академических учреждений до полной ликвидации. Вскоре на базе архива был создан Отдел древних рукописей и актов Института истории АН СССР, где нашла приют немногочисленная группа не уволенных сотрудников бывшего ЛОИИ, в том числе Б. А. Романов.

Он с тревогой следил за развитием событий, интуитивно чувствуя, что его судьба вновь повисла на волоске. Еще 5 мая 1952 г. Б. А. Романов писал Е. Н. Кушевой о работе московской комиссии, состоявшей из Б. Д. Грекова, А. А. Новосельского и В. И. Шункова: «А. А. (Новосельский. — В. П.) начал с того, что доклад (Б. М. Кочакова, зав. ЛОИИ. — В. П.) не дал ничего нового, зато выступления сотрудников показывают, что положение в ЛОИИ хуже, чем это представлялось издали. Это значило, что доклад был несамокритичным, а, выступления сотрудников рисуют положение <...> в тревожном свете <...> На другой день была составлена резолюция, которая осталась неизвестной <...> Завтра начинает работу комиссия по кадрам. Есть ли в этой последовательности какая-нибудь связь, не знаю». Очевидно, связь все же была, ибо именно вторая половина 1952 г. и стала временем, когда готовилось закрытие ЛОИИ.

Неопределенность судьбы страны после смерти Сталина переплеталась в сознании Б. А. Романова с неясностью судьбы ЛОИИ и его собственной участи, особенно' в условиях нового приступа болезни. Это его настроение проявилось в

322

письме Г. В. Сидоровой от 30 марта 1953 г.: «Март был очень тяжек. По домоседству, я был весь во власти радио и своего сознания в 4-х стенах. Молодежи и здоровым, наверное, было не так беспрерывно тяжело — хотя бы за суетой собственных забот и дел. Меня совсем придавило к земле. И работа валилась из рук <...> Ваше хорошее письмо застало меня в утро после неспанной ночи, полной тревожных мыслей. Почвой для них тогда послужил слух (теперь подтвердившийся) о ликвидации ЛОИИ. Слух же этот моментально еще оброс и еще слухами, и в результате тревога, широко охватившая людей. Меня пытаются успокоить (добрые люди!). И внешне я держу себя в узде. Но для меня ясно, что это — „начало конца", которого остается покорно ждать, сжавшись, в формах, самых для меня бедственных. Угнетает, что я увлекаю за собой Лелю29, которая, отработав всю войну на Ленфронте, демобилизовалась в 46 г. и не возобновляла гражданской медработы, став на страже моего напряженного труда. А теперь она потеряла стаж (тогда 25-летний), да и сил уже тех нет, какие требуются для акушерско-гинекологической работы. Судите сами, каким мраком это выглядит сегодня <...> Очень бы хотелось избавиться от ужасного гнета, висящего надо мной скоро как четверть века и составляющего нервный ствол твоей второй жизни. Если бы только могли себе представить, какой это ужас. Чем менее безнадежным становится мое медицинское состояние, тем более выступает безнадежность этого ужаса».

В письме Е. Н. Кушевой от 8 апреля 1953 г. Б. А. Романов рассматривал проблему перемен в исторической науке в более общем плане, в частности в связи с уходом Б. Д. Грекова с поста директора Института истории АН СССР: «Начался новый период в судьбе Института истории, да и исторической науки. Выражение „засилье грековской школы", думаю, надо переводить не дословно, смысл в том, что Б. Д. (Греков. — В. П.), делая свое дело в области древностей, делая его успешно, поддерживал и кадры, которые несли работу в этой сфере, а что касается времен новых, то, не мешая, умывал руки и предоставлял другим (кому?) делать это дело (и оно, конечно, не клеилось). Это умывание рук приводило и приводит в бешенство. И немудрено. Политика „невмешательства" не может почитаться у нас нейтральной. И вот результат! Но все же это явление не местное, а всесоюзное. По-видимому, тут тоже потребуется некий сдвиг. А пока он не произошел, придется пройти болезненную зону переходного периода. Что мы родились не раньше и не позже, этого не переменишь».


29 Елена Павловна Романова.

323

Чуть позже — с 23 по 25 апреля 1953 г. — Б. А. Романов принимается за новое письмо Е. Н. Кушевой, сохранившееся в трех вариантах, из коих отправленным оказалось последнее (от 25 апреля). Здесь переплелись раздумья о судьбе исторической науки, ЛОИИ, личной судьбе: «Все исторически отжившее отмирает внезапно, и первое время „не верится", что его не стало. А на поверку выходит, что готовилось оно давным-давно! Так и с ЛОИИ. Но не бывало еще случая, чтобы барыня рассчитывала прислугу, не устроив ей предварительно громкого скандала, не оплевав ее». «Как с „принцем и нищим": бездельничал принц, а высекли нищего». «Я прислушивался, не раздастся ли при всем том шепот „самокритики", — и не уловил ничего похожего <...> Но дело сделано. В Ленинграде с научным производством в области истории дело прикончено. Оно централизовано в Москве. Это вопрос общегосударственный, в частности бюджетный, не нашему брату судить о целесообразности „упразднения" (уж очень знакомый термин выбран для обозначения того, что сделано с ЛОИИ: его очень любил покойный Михаил Евграфович (Салтыков-Щедрин. — В. П.))». «Шоферы, которые все знают, говорят, что оно (ЛОИИ. — В. П.) будет открыто вновь! Моя способность предвидеть так далеко не идет. Мне кажется, что тут мы имеем довольно глубокие корни — растение, которое вышло наружу сейчас на историческом огороде, а завязалось несколько лет назад в виде Академии общественных наук. К тому она и предназначалась, чтобы сменить старую (советскую однако же!) „школу". Как Вы знаете, это — не первый опыт применения большого плуга. Это дорогостоящее удовольствие. Но мы же и живем в эпоху „экскаваторов". К тому же — и момент (в конъюнктурном смысле) уж очень подходящий. Дело тут, однако, не просто в историческом фронте. Под вопросом, возможно, вообще организация науки в Союзе <...> В области базиса масштабы и темпы диктуются новой высшей техникой. В сфере явлений надстроечных те же масштабы и аналогичные темпы должны поддерживаться силой живого человеческого организма — и нет тут никаких протезных мастерских в помощь людям. Отсюда неизбежные корчи. И не обойдется тут без естественного отбора — сильнейших (даже физически). В узкой исторической сфере — кончилась „эпоха Грекова" и началась новая <...> Трудно приходится на таких рубежах старикам, да еще с подорванным здоровьем <...> Я не знаю текста решения Президиума (АН СССР. — В. П.), и потому не знаю, что вменяется Институту истории и что Ленинградскому отделению. Судя по тому, что от меня скрыли текст решения,

324

я подозреваю, что там есть и вообще „клевета от вчерашнего дня", которую пришлось официально опровергать по инстанциям. Серьезно меня интересует, каковы цели и программа реорганизации Института. Я еще не читал статьи Панкратовой, но боюсь, что в ней не найду ответа на мой вопрос — ибо ответ мне нужен конкретный, а не декларативный. Что касается меня лично, то мне сказано: продолжайте работать, как работали, над книгой, хотя вы и в Архиве».

Чутье не изменило Б. А. Романову и теперь. В решении, о котором он писал, действительно речь шла и о нем. Но стараниями А. Л. Сидорова, который вел переговоры в Ленинградском обкоме партии, Б. А. Романов не был уволен вместе с рядом других ученых и оказался среди нескольких сотрудников, оставленных при Архиве бывшего ЛОИИ.

17 июня 1953 г. Б. А. Романов снова возвратился к волнующей его проблеме и писал Е. Н. Кушевой: «Решение о нашем учреждении носило открыто репрессивный характер и задумано было в этом плане давно. Оно рассчитано на физическое изничтожение здешних работников в порядке более или менее ускоренного доживания. Оргсвязи с Институтом типа поездок В. (М. П. Вяткина? — В. П.) — только ускорят этот процесс (поскольку будут плодить рабочие недоразумения на каждом шагу). А эти недоразумения будут все громче вопиять о бессмысленности такой „организации" <...> В результате, как уже много лет, живем в страхе за завтрашний день, — и ни о какой пресловутой возможности „спокойно работать" и речи быть не может. Наоборот, можно только „спокойно ждать" внезапных ударов по переносице — за „бесплодие". Пока эта гениальная формулировка не дезавуирована, чего можно ждать?». К тому же, как выяснилось, «московские сектора тяготятся ленинградскими сотрудниками под предлогом трудности руководить ими издалека! Это и естественно. Но отсюда следует, что наступает время упразднить уже не учреждение, а и самих людей». И снова об этом Б. А. Романов писал 21 октября 1953 г.: «...тяжелая сторона была в том, что это факт — учреждение и коллектив убиты наповал и непоправимо». Тем более, что сложилась ситуация, при которой «надо становиться с протянутой рукой (т. е. выпрашивая себе)» нагрузки (Е. Н. Кушевой. 20 ноября 1953 г.).

Отношение московского академического начальства к ленинградским историкам — по-прежнему постоянный предмет размышлений Б. А. Романова и критической оценки. 19 сентября 1953 г. он писал Е. Н. Кушевой: «...в сфере нашей науки Москва страдает внутренним косоглазием и ходит, так

325

сказать, носками внутрь, кроме себя ничего не видя». Тут же он отверг предположение о возможности изменений при выборах в Академию наук: «Ваше впечатление о новом характере выборов — иллюзия <...> Эта местная свистопляска вокруг дач и премий утратила всякий общий интерес. В своем соку и на инстинктах».30

Того же круга вопросов коснулся Б. А. Романов в письме к Н. Л. Рубинштейну от 7 ноября 1953 г.: «Заседания в бывшем ЛОИИ — пока только суррогат. Да они и нелюдны, так что прежний коллективности уже нет. Сказать, как приняли в Ленинграде выборы, поэтому не могу. По личному моему мнению, выборы погоды не сделают (в судьбах нашей науки). В частности, ничего не изменится в наших здесь судьбах: мы прокляты и отлучены, ни за что ни про что, окончательно и, по-видимому, к удовольствию избранных. Конечно, было бы хорошо, если бы на наших трупах взросли новые всходы в Москве. Но для этого надо верить в чудеса, к чему я с детства не приучен. Менделеевых там я не вижу. А что произойдет от охотников обвинять нас в бесплодии по случаю собственного бесплодия — сказать не берусь. Это уже дело будущих историографов — подвести итог происходящей смене двух „эпох". Только автоисториография всегда была и будет кривым зеркалом, с оглаживанием собственного живота».

Болезненная реакция Б. А. на ликвидацию ЛОИИ определила его отношение к московскому академическому начальству, причастному к этой акции. Так, когда стали упорно говорить, что в Ленинград «едет „сессия" с Тихомировым во главе лицезреть ленинградских живых покойников», Б. А. Романов расценил это как «своеобразный академический садизм. Убили, а потом едут нюхать, чем пахнет <...> Я всегда испытывал отвращение к академическому садизму и снобизму. И вот: чем больше меняется, тем больше все то же самое. Приедут чванливые енералы, а ты точно зверь в клетке. Верблюды' — те хоть плюнуть могут из клетки. А тебе остается только легко доказывать, что ты — не верблюд» (Е. Н. Кушевой. 11 мая 1954 г.).

Тревога о судьбе жалких остатков ЛОИИ не покидала Б. А. Романова. К тому были и реальные основания. Ходили слухи, что архив и библиотека бывшего ЛОИИ могут быть поглощены Библиотекой АН СССР (БАНом), в которой они располагались, а сотрудники вовсе лишатся работы. «Здесь только что возник переполох с внезапным переселением бывшего ЛОИИ вон из БАН, — писал Б. А. Романов в феврале 1954 г. Е. Н. Кушевой. — Переполох, в котором вскрылась


30 На этих академических выборах действительными членами АН СССР стали Н. М. Дружинин, А. М. Панкратова, П. Н. Поспелов, М. Н. Тихо миров.

326

полная наша беззащитность в качестве упраздненного учреждения <...> Переполох длился два-три дня и взял много нервов. Хотели распихать: архив в одно место, а библиотеку в другое, то есть окончательно распылить остатки коллектива научных сотрудников». Впрочем, эти слухи и мрачные предчувствия не оправдались.

Лишь через год ошибочность административных санкций, направленных против ЛОИИ, была признана. 5 января 1954 г. Б. А. Романов писал в связи с этим Н. Л. Рубинштейну: «Здесь поговаривают о той или иной форме восстановления ленинградского коллектива. Состояние рассеянной мануфактуры, видимо, показало себя как наименее удобное практически. Жизнь возьмет свое». О том же он писал 31 декабря 1954 г.: «История описала круг — и вернулась к исходной точке». Но потребовались еще сложные переговоры в ЦК и обкоме КПСС, а также в Академии наук, прежде чем появилось решение о восстановлении ЛОИИ. Первое заседание его нового Ученого совета состоялось в ноябре 1955 г. Это был теперь маленький коллектив, значительно уступавший по численности тому, который был до упразднения ЛОИИ. Восстановить его оказалось гораздо труднее, чем ликвидировать. Правда, с конца 1955 г. в ЛОИИ начали вливаться новые молодые силы.