- 45 -

Глава 4. Детство в Петербурге

 

...Детские игры! Теперь, вспоминая их, я вижу, что наши игры были очень осмысленными, и чем мы становились старше, тем разумнее делались игры, — польза, которую мы из них извлекали, соединяясь с истинным увлечением, несомненно, в большой степени подготовляла нас к выбору будущей специальности.

В раннем детстве, как и у большинства детей, у меня самыми любимыми игрушками были звери. Самым любимым был плюшевый медведь средних размеров, называвшийся «папашей Мишаниным». Среди прочих был маленький мишка, довольно плохой и дешевой работы, из которого постоянно сыпались набивавшие его опилки. И вдруг этот мишка пропал. Для меня это было большим горем. Мама утешала меня тем, что мишка заболел, ведь я сам видел, как из него сыпались опилки, и мама отправила его на курорт в Висбаден (в то время — курорт с европейской, если не мировой, известностью). Я должен не плакать, а радоваться, что он вернется с курорта поздоровевшим. Так и случилось. Мишка приехал из Висбадена такой же маленький, но полный и здоровый. Его плюшевая шкура лоснилась и не напоминала больше полупустой мешок. С этого времени он стал называться «Висбаденским мишкой».

Мы, и особенно старший брат, увлекались оловянными солдатиками. Их у нас было очень много. Правда, солдатики отечественного производства были сделаны очень грубо. Немецкие же, нюрнбергские, были действительно хороши — не только тонкой работой и многоцветной раскраской, но и многообразием. Тут были и кавалерия, и пехота, и артиллерия, и флотские части. И русские, и французы, и немцы, и турки! Более того — арабы на верблюдах, негры в юбочках из страусовых перьев и с копьями, индейцы с луками и

 

- 46 -

томагавками... Бонапарт со свитой, Кутузов, «белый генерал» Скобелев, Вильгельм II с усами.

Были и мирные жители, животные, дома, деревья... Кроме оловянных солдатиков, были и так называемые «вырезные», которых поставляли Германия и Франция. С таким же разнообразием, а может быть и с большим, они были напечатаны в красках на листах плотной бумаги, и их нужно было вырезать ножницами. Увлекались мы и замками, домами и прочими архитектурными сооружениями, также рассчитанными на вырезывание и склеивание. Но понемногу эти игры уже переставали удовлетворять нас. Мы стали сами рисовать, раскрашивать акварельными красками и вырезать рыцарей, воинов, дам, заимствуя костюмы из разных книг. Так постепенно мы научились владеть карандашом и кистью, познакомились с одеждой и оружием различных эпох, — ив дальнейшем этим играм я стал обязан тем, что сделалось на всю жизнь моей специальностью.

Довольно рано мы познакомились с театром. До сих пор у меня сохранилось впечатление и «ощущение», испытанное при первом или одном из первых посещений театра. Это происходило в саду Народного дома. На открытой сцене давали спектакль «Робинзон Крузо». На меня, шести- или семилетнего мальчика, спектакль сильно подействовал. Помню, как на сцене по блестящей, чистенькой палубе корабля бегали тоже необыкновенно чистенькие, пестро одетые матросы, помню запах декораций, бутафории и, вероятно, грима, — запах, так характерный для театра.

В эти годы я начал уже сам читать. Для нас выписывался детский журнал «Светлячок» и два французских детских журнала. Мне еще не было и семи лет, когда мы с братом читали вслух «Маяк на краю света» Жюля Верна. С этой книги началось мое увлечение великим фантастом.

В конце нашей жизни на Озерном переулке в семье произошло несколько крупных событий.

Тетя Люся вышла замуж за военного врача и уехала к месту его службы — в Карс. Через год, родив двух дочерей-близнецов, она умерла от родов. Второе, столь же врезавшееся в детскую память событие — поступление брата в Александровский кадетский корпус. Он был принят туда без конкурса как сын погибшего в бою офицера. Жил он в корпусе и только

 

- 47 -

на праздники приезжал домой. Оторванность от семьи и казенное воспитание принесли ему не много пользы. Отец был противником закрытых учебных заведений. Но мама вынуждена была отдать в корпус хотя бы одного из своих сыновей. Ведь обучали и содержали его в этом учебном заведении бесплатно.

И, наконец, пожар в нашей квартире. На Рождество собрались гости, среди них было много детей. В гостиной стояла елка до потолка. Слава поставил к ее подножию игрушечный домик и хотел осветить внутренность домика свечой. Вата, покрывавшая подножие елки, воспламенилась, от нее и сама елка. Вызвали пожарных. Телефона у нас не было. Пока пожарные добирались до нас, бабушка проявила необыкновенную энергию, и с помощью прислуги и взрослых гостей ликвидировала пожар. Конечно, праздник был подпорчен.

Осенью 1911 года мы переехали на Бармалееву улицу на Петербургской (в дальнейшем — Петроградской) стороне. Дом, где мы поселились, был новый — построенный на рубеже двадцатого столетия. Мы сняли квартиру из трех комнат, выходивших окнами во двор. Квартиры в то время были дороги, и за нее мама платила около 50 рублей в месяц, т.е. четверть своего дохода.

Чем запомнились мне те два года, 1911 и 1912, которые мы прожили на Петербургской стороне?

В столовой висел большой портрет отца. Помню, что старший брат Мстислав ходил по комнатам в форме Александровского кадетского корпуса с фуражкой на голове. Проходя мимо портрета, он по всем правилам отдавал ему честь. Это было не только данью увлечению военной муштрой (мой брат учился плохо, а «фрунтовиком» был отличным), но и проявлением уважения к памяти отца, к его самопожертвованию во имя родины. Кстати, в это время несколько матросов, спасшихся с погибших судов 2-й Тихоокеанской эскадры, но считавшихся погибшими, неожиданно вернулись из японского плена. Это взволновало маму, да и нас с братом. Вдруг отец жив и тоже может вернуться? Но надежда рухнула после наведения справок.

В том же 1912 году меня определили в частный пансион, помещавшийся вблизи от нас, на Большом проспекте Петербургской стороны. Пансион посещало несколько маленьких

 

- 48 -

детей — мальчиков и девочек, которые играли и одновременно учились, главным образом французскому языку. В пансион меня отводила прислуга, по-нынешнему «домбработница». Ей давались деньги на покупку продуктов. Часто я просил ее купить мне какую-нибудь книжку или журнал у уличных продавцов. И вот однажды я услышал, что газетчики кричат: «"Тары-бары" — три копейки!» Попросил купить, и неграмотная женщина купила мне за три копейки ярко раскрашенный журнал. А дома произошел из-за него скандал: журнал оказался «бульварным», заполненным всякими непристойностями. Но волнение мамы и бабушки было напрасным: я ведь их не понимал.

Бабушка Ванда Норбертовна в эти годы уже почти не выходила на улицу, особенно после смерти дочери, совсем подорвавшей ее здоровье, и после сердечного припадка, случившегося на улице и собравшего толпу, многие из которой считали, что «старуха пьяна».

В ту зиму приехал к нам из Одессы сводный брат бабушки — Николай Борисович Кутневич. Это был отставной генерал, старик с седой бородой и сизым, отмороженным в походах носом. В русско-японскую войну он командовал корпусом. В Петербурге на Смоленском кладбище был похоронен его отец — отчим бабушки Ванды, генерал-лейтенант Борис Герасимович Кутневич. Он посетил могилу своего отца, причем взял меня с собой. Я сопровождал его еще несколько раз во время прогулок. Не скрою, мне доставляло большое удовольствие (не меньшее, чем его шпага, лежавшая на столике в нашей передней) то обстоятельство, что во время наших прогулок проходившие военные вытягивались и отдавали «нам» честь. А если мы встречали отряд солдат, то раздавалась даже команда: «Равнение направо!» — и солдаты, подтянувшись, чеканя шаг, проходили мимо «нас».

Направляясь на Смоленское кладбище, мы сели в конку (тогда еще это был обычный способ сообщения, но в дальнейшем конку повсеместно заменил трамвай). В вагоне находилось несколько молодых офицеров. На очередной остановке вошла скромно одетая женщина. Никто не уступил ей места. Тогда дедушка, старый генерал, в шинели с красными отворотами, поднялся с места и любезно предложил женщине сесть. Офицеры сразу же вскочили и смущенные выбежали

 

- 49 -

на империал (второй, открытый этаж вагона). Этот случай еще более поднял в моих глазах престиж дедушки.

Уж раз речь зашла о генералах, расскажу и о адмиралах. Среди наших знакомых были и те и другие. И вот однажды, когда мамы не было дома, к нам приехал один из адмиралтейских (штабных) адмиралов — Крыжановский. Он решил подождать возвращения мамы, а я, не зная, чем занять его, начал показывать ему своих оловянных солдатиков. Крыжановский был близорук, носил пенсне. Он с трудом разглядывал детали маленьких солдатиков и сказал, что пришлет мне в подарок несравненно более крупных, объемных, так называемых «литых». Вскоре он прислал большую красивую коробку с марширующими солдатами лейб-гвардии Павловского полка. Помню, как я обрадовался. Но подарки на этом не прекратились. За павловцами последовали русские матросы с ведрами и щетками во время уборки корабля, батарея конной артиллерии, с отпрягающимися конями и стреляющими пушками, и, наконец, давнишняя моя мечта — эскадрон кавалергардов. Литые солдатики были очень дороги, поэтому основным нашим со Славой войском оставались все же маленькие оловянные солдатики, число которых постепенно перевалило за тысячу.

Адмирал Крыжановский, боюсь, делал эти подарки, чтобы, так сказать, проникнуть к сердцу мамы. Он, действительно, предлагал ей стать его женой, получил отказ, но дружественные отношения между ним и мамой еще долго сохранялись.

Еще вспоминается домашний концерт у тети Марии Михайловны. На нем выступали девочки, и в их числе моя двоюродная сестра Оля (O.K. Клименко), которая воспитывалась у тетки. Оля, в длинном платье, читала стихи и «произвела на меня впечатление». Ей было тогда тринадцать лет, а мне восемь.

Еще одно, увы, печальное событие связано с квартирой на Петербургской стороне. Мама была на службе. Дома находились бабушка, прислуга и я. К бабушке пришла ее знакомая — Леонтина Иеронимовна Миллер. Это была толстая старая полька. В молодости ею увлекся польский граф Тышкевич и увез ее за границу. Но любовь длилась недолго. Граф оставил девушку-сироту и в виде компенсации дал ей несколько тысяч

 

- 50 -

рублей. Теперь Леонтина Иеронимовна одиноко влачила свои дни. Тысячи, полученные от Тышкевича, она все еще берегла — «на черный день», причем говорили, что она прячет их в чулке и потому никогда не моется в бане. Вообще бедная женщина обладала странностями. Умерла она в 30-х годах.

Бабушка мирно беседовала с Миллер, я играл. Вдруг из кухни раздались страшные крики. Леонтина Иеронимовна бросилась из квартиры на лестницу, ноги ее подкосились, она села на ступень и стала звать на помощь. Она решила, что напали грабители.

Бабушка и я вбежали в кухню и увидели прислугу, пылающую как факел. Бабушка схватила ковер и пыталась затушить огонь, но прислуга проскочила мимо нее на черную лестницу и выскочила во двор. Здесь ей встретился дворник с ведром помоев, вылил их на нее и потушил огонь. Вызвали карету скорой помощи и увезли бедняжку в больницу. Она прожила недолго и умерла от ожогов. В кухне обнаружилась бутыль из-под керосина. Разжигая плиту, несчастная женщина плеснула керосин на дрова, содержимое бутыли воспламенилось, бутыль взорвалась и обдала ее пылающим керосином...

В «Петербургской газете» появилась заметка об этом случае, изложенная цветистым языком тогдашних репортеров: «Баронесса Косинская, вернувшись с бала, обнаружила...» и т.д.

В те времена не существовало, насколько мне известно, централизованной системы врачебной помощи. Каждая семья, имевшая какой-то достаток, пользовалась услугами «своего» постоянного врача. Этот порядок имел свои преимущества. Врач, долгие годы посещавший одну и ту же семью, знал все особенности здоровья своих пациентов, что, безусловно, облегчало ему как лечение в случае болезни этих пациентов, так и профилактические мероприятия.

У нашей семьи был свой врач. Детский доктор Николай Константинович Буймаков — «Тюка», как почему-то его назвала собственная жена. Конечно, он располагал средствами, намного превышавшими наш скромный доход. У него была дача в модном курортном городке Гунгерсбурге — на берегу Балтийского моря. Весной 1912 года он предложил маме снять помещение на лето в этой даче. И вот с наступлением

 

- 51 -

лета мы доехали железной дорогой до Нарвы, прибыв туда, долго гуляли по старинному красивому городу и затем, сев на пароход, по реке Нарове прибыли на берег Балтийского моря, в Гунгерсбург. Здесь мы хорошо провели лето. Купались в море. Тогда морские курорты выглядели несколько иначе, чем теперь. Купальный костюм, особенно женский, оставлял открытыми только шею, руки до локтей и ноги до колен. Раздевались, скорее переодевались, в маленьких домиках на колесах, которые лошади завозили довольно далеко в море. Совершенно не было распростертых на берегу обнаженных тел.

На рейд Гунгерсбурга в это лето пришла русская эскадра. Среди кораблей находился броненосный крейсер «Громобой», на котором служил дядя Алексей Михайлович. Дядя побывал у нас на даче, и когда мы провожали его на шлюпку с «Громобоя», стоявшую у пристани, произошел такой эпизод, оставшийся в моей памяти: все члены команды «Громобоя», отбывавшие на корабль, были налицо, но недоставало Джона — собаки-боксера дяди, которого он привез с корабля и отпустил погулять по берегу. Это грозило задержкой шлюпки. Но дядя был спокоен и говорил, что умный пес очень пунктуален, — и действительно, в самую последнюю минуту появился Джон и прыгнул в шлюпку.

Осенью наша семья возвратилась в ту же квартиру. Я не возобновил посещений пансиона: мама пригласила учителя-студента, чтобы подготовить меня к поступлению в реальное училище. Я рос один — как теперь говорят, «вне коллектива». Такое воспитание имеет свои недостатки, но в то же время, мне кажется, позволяет человеку с детства утвердиться в своих, не навязанных со стороны, жизненных принципах и правилах. В наш век слишком часто приходится сталкиваться с зыбкостью моральных правил и принципов, с зыбкостью убеждений, чтобы не сказать — с полной беспринципностью, что, по-моему, в прошлом и притом в нашем кругу встречалось неизмеримо реже. Возможно, воспитание с раннего детства в стенах своего дома, в кругу семьи играло здесь не последнюю роль.

Часто я сидел с бабушкой, слушал ее рассказы, иногда она читала мне вслух. Но большей частью я присутствовал при ее любимом занятии — раскладывании пасьянсов. У нее и я

 

- 52 -

научился этому нехитрому занятию, и сейчас, когда мне под семьдесят лет, нередко коротаю время, раскладывая пасьянсы. Это успокаивает нервы, помогает организовать мысли. К тому же это. по существу, интересная игра.

В детстве меня неожиданно начал пугать кинематограф. Мама как раз в этот период увлеклась им. И так как одной женщине считалось неудобным и даже неприличным посещать кино, она стала регулярно брать меня с собой. Сначала я ходил охотно, но потом тогдашние фильмы, наполненные убийствами, бандитами в полосатых тельняшках и прочими страстями, стали пугать восьмилетнего мальчика.

Нужно сказать, что это, по-видимому, постоянный недостаток кинофильмов. В наше время, даже в нашей стране, редкий фильм обходится без смертей и всяких ужасов — независимо от того, на какую тему написан сценарий. Возможно, без этого фильмы получались бы пресными. Историки кино, вероятно, когда-нибудь исследуют и разъяснят нам эту специфику данного рода искусства.

В восемь лет я уже свободно читал. Кроме детских книг, мне попадались и книги для взрослых. Первой такой книгой был «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда. Мама читала ее, а в ее отсутствие прочел и я, — правда, понять этот роман вполне я не мог, но он показался мне достаточно интересным. Слава приносил из корпуса книги, содержание которых считалось, видимо, полезным для воспитания преданности царю и качеств, необходимых на военной службе. Но многие из них были написаны так, что вызывали у меня и у брата смех. Например, в книжке, называвшейся «Как живет и работает Государь Император», можно было прочесть примерно следующее: «Государь Император очень экономен и карандаши, которыми он работает, исписывает до конца, а остатки отдает на забаву своему августейшему сыну».

Одновременно со способностью многое понимать, я в восемь лет отличался большой наивностью. Как-то раз, когда мы были в гостях у тети Марии Михайловны, у меня произошел спор с двоюродным братом Романом, моим одногодком, несравненно более «просвещенным», чем я. Роман уверял, что дети могут рождаться у людей независимо от их состояния в законном браке. Я же утверждал, что этого не может быть. Так как мы часто за разрешением спорных отвлеченных

 

- 53 -

вопросов обращались к тете Марии Михайловне, Роман предложил спросить у нее. Я думаю, что это было сделано с учетом пикантности ситуации. Конечно, спросить пришлось мне. Я вошел в гостиную, где сидели хозяева и гости, изложил тете наш спор и попросил разрешить его. Мария Михайловна, педагог и умная женщина, нисколько не показав своего смущения, вынуждена была солгать восьмилетнему мальчику и разрешила спор, признав мою правоту. Роман, когда я, торжествующий, вернулся к нему, выслушал мнение тети со смешком, относившимся к моей наивности. Однако в его распоряжении, видимо, не было примеров, которые были бы известны и мне и могли убедить меня в обратном, — поэтому спор на том и кончился.

Я был не только наивным, но и добрым мальчиком. Иногда моей готовностью сделать доброе дело злоупотребляли. Однажды Слава, которому не хотелось возвращаться в корпус после воскресенья, проведенного дома, уговорил меня спрятать его форменную фуражку. Я исполнил его просьбу, и так хорошо, что фуражка была обнаружена лишь после долгих поисков. Слана, в сопровождении прислуги, был посажен на извозчика и отправлен в корпус с запиской мамы, — я же выпорот, в первый и последний раз. Сжав зубы, я не проронил ни звука, когда меня пороли, и так и не признался, что фуражку спрятал по наущению брата.

Самым крупным событием за эту зиму 1912-1913 гг. было посещение нашей семьи королевой греческой Ольгой Константиновной — моей крестной матерью. Будучи замужем за королем Греции Георгом I, она значительную часть жизни проводила в России. В свое время, запрет цензуры печатать рассказ моего отца «Часовой» задерживал выпуск сборника его рассказов «Наши матросы». Ольга Константиновна ходатайствовала перед цензурой о пропуске рассказа, и это решило вопрос. Уже после гибели отца она долгое время поддерживала отношения с нашей семьей и по всем, что касалось этих отношений, проявляла себя как простая хорошая женщина. Как-то наша семья проводила лето в Павловске, где в это время жила и Ольга Константиновна, Вернувшись однажды домой с прогулки, мама узнала от прислуги, что заходила какая-то женщина и спрашивала маму. После расспросов стало ясно, что эта женщина — королева Греции. Конечно, мама не

 

- 54 -

могла так же просто реагировать на внимание королевы. Ей пришлось отправиться во дворец, Ольга Константиновна тотчас приняла ее и рассказала, что гуляла одна, зашла навестить нас и жалела, что не застала дома. Каждый новогодний или пасхальный праздник мы с братом получали подарки от Ольги Константиновны. И всякий раз совершенно одинаковые — кегли в виде фигур мужчин и женщин в старинных русских одеждах. По-видимому, подарки, по ее распоряжению, посылал какой-нибудь чиновник ее двора, не затрудняя себя записью, что было послано в предыдущий раз.

У нас сохранилось довольно много писем Ольги Константиновны. Никто бы не поверил, что автором этих писем была королева, а не простая хорошая женщина: «Дорогая Жозефина Иосифовна! Спасибо за поздравление. Болезнь Славы очень огорчила меня. Ведь я на себе испытала это беспокойство матери, когда был болен мой Христо...» (речь идет о младшем сыне королевы). Я, конечно, цитирую по памяти. Естественно, мама в своих письмах Ольге Константиновне вынуждена была придерживаться этикета, установившегося для писем высокопоставленным лицам, — почти в каждую фразу вставлять обращение «Ваше Величество» и т.д. Последнее письмо Ольги Константиновны, полученное нами, было датировано 1917 годом.

Рассказывали, что какой-то матрос совершил серьезный проступок, и его в наказание направляли в дисциплинарный батальон. Его жена или мать, через камеристку королевы, обратилась к ней, прося о заступничестве. Оказалось, что морской министр, которым тогда был большой формалист адмирал Бирилёв, успел уже утвердить наказание. И вот однажды, в одном из дворцов (насколько я знаю, в том самом, в котором Ольга Константиновна скончалась в 1926 году) состоялся прием, устроенный королем Дании. На приеме присутствовали Николай II и ряд высокопоставленных лиц, среди которых были и Ольга Константиновна, и морской министр Бирилёв. Ольга Константиновна подошла к нему и попросила об отмене наказания, о котором идет речь. Тот ответил, что не может этого сделать, ссылаясь на служебный долг. Поняв, что ее просьба не будет исполнена, Ольга Константиновна сказала адмиралу, что тут же станет перед Бирилёвым на колени, и будет умолять его. И королева начала опускаться на

 

- 55 -

колени. Скандал! Королева на коленях перед адмиралом, да еще на глазах у всех присутствующих в зале. Как быть? Тогда адмирал тоже начал опускаться на колени, поддерживая за руки королеву и одновременно заверяя, что исполнит ее просьбу. И вот они оба опускаются, как проделывая сложное па в каком-нибудь неизвестном окружающим танце, на глазах у царя и датского короля. Позднее Бирилёв рассказывал: «Я исполнил п-п-п-риказание ее ве-л-л-личества (он был заика), н-н-н-но з-з-з-агнал м-м-матроса на Д-д-дальний В-в-в-осток!»

В 1928 году дядя Константин Михайлович рассказывал о своей встрече с Ольгой Константиновной после Октябрьской революции. На Московском, тогда Николаевском, вокзале в Петрограде, в 1918 или 1919 году, он неожиданно увидел королеву в сопровождении мужчины с чемоданом в руках. Дядя подошел к ней: «Ваше величество...» Ольга Константиновна прошептала: «Тише, тише», — и рассказала ему, что по разрешению советского правительства покидает Россию.

Итак, в 1913 году мы получили приглашение навестить Ольгу Константиновну, живущую в Мраморном дворце. Понятно, что это приглашение взволновало и маму, и нас. Ведь не каждый день скромную машинистку и ее детей приглашали во дворец!

Нужно было приехать к определенному часу. Много забот было вложено в то, чтобы подобрать маме, да и мне, соответствующий случаю наряд, пригласить парикмахера и сделать маме прическу... Времени оставалось в обрез, когда мы с мамой садились в извозчичью пролетку, а нужно было еще заехать за братом в Александровский корпус. И тут отличился я. По-видимому от волнения, со мной случилась беда. Пришлось срочно заехать в Пассаж и на квартире его директора переодеть меня во все новое. Уже опаздывая, мы подъехали к корпусу. На крыльце волновались Слава и какие-то офицеры. Сопровождаемый напутствиями воспитателя, Слава сбежал с крыльца и вскочил в пролетку.

Мы, конечно, опоздали. У королевы уже находились незнакомый нам офицер с женой. Потом мы были приняты. В тоне разговора со стороны нашей собеседницы не было ни капли высокомерия, чем она резко отличалась от некоторых наших знакомых дам. Мы сидели и говорили, как старые

 

- 56 -

друзья. При этом Ольга Константиновна всячески удерживала Славу от выполнения корпусных наставлений, в частности, от вставания и вытягивания по стойке «смирно», когда она к нему обращалась.

Весной 1913 года дядя Константин Михайлович повез меня в Рязанскую губернию, в свое имение Полянку. Несколько часов мы провели в Москве, гуляли по городу, были в Кремле, где я видел «царь-колокол» и «царь-пушку». В Рязани пришлось пересесть на поезд узкоколейной железной дороги. Помню, что этот поезд шел страшно медленно. Пассажиры выходили из вагонов и шли рядом, ничуть не отставая, а некоторые даже уходили вперед и встречали поезд на следующей станции, успев там выпить чаю.

Имение было очень скромное — одноэтажный деревянный домик в саду. Вокруг на многие вёрсты простирался бор. В имении нас ждала бабушка Надежда Владимировна, дядя и обе тети — Мария и Наталья. Все они проводили в Полянке лето.

То действительно прекрасное, что я испытал в Полянке, были наши прогулки в могучем лесу, который и пугал меня, и в то же время восхищал своей красотой. Говорили, что этот лес являлся частью знаменитых муромских лесов. Здесь же, в Полянке, впервые я увидел мертвого человека: мимо имения провозили крестьянина, случайно убитого во время охоты. Я вышел на дорогу вместе с двоюродными братьями и увидел его. Потом, ночами, долго не мог заснуть. А двоюродный брат Роман, сын дяди Кости, из озорства за обедом вспоминал покойника, и пища не шла мне в рот.

Конец лета мы провели на Кавказе — по рекомендации врачей, которые считали, что болезнь глаз моего брата требовала общего укрепления его здоровья. Вернулись в Петербург, израсходовав все наличные деньги. Маме пришлось прямо с вокзала ехать в ломбард и заложить там некоторые из своих драгоценностей. Не помню, почему так получилось, вероятней всего из-за чрезмерных летних расходов, но ближайшую зиму наша семья провела на новой квартире. По возвращении с Кавказа наша мебель была свезена в Кокоревские склады, а мы временно сняли большую комнату у знакомого ювелира Фомина — в Озерном переулке, в том же доме и на той же лестнице, где жили раньше.

 

- 57 -

В этом доме, в бывшей нашей квартире, проживали две тетушки — Мария и Наталья Михайловны, дядя Михаил Михайлович и моя двоюродная сестра Оля — она воспитывалась у тети, после развода ее отца Константина Михайловича с женой.

Моя тетя Наталья Михайловна, как многие незамужние женщины, была весьма экзальтированной дамой. В этот период своей жизни она была почитательницей актера Юрьева, в дальнейшем сделалась очень религиозной. Как-то она взяла меня с собой в лучший тогда в Петербурге кинотеатр «Паризиана», где шел фильм с участием ее кумира Юрьева. Вернувшись из кинотеатра, я ночью почувствовал себя плохо, поднялся сильный жар, и я потерял сознание. Вызвали доктора Буймакова, и он, установив скарлатину, немедленно отправил меня в детскую больницу, где я пробыл, наверное, не меньше двух месяцев. Мне сделали операцию, шрам от которой навсегда остался у меня на шее.

В начале лета 1914 года мы уехали в Тарховку, на дачу, где с нами постоянно находилась бабушка Ванда Норбертовна. В это время я уже начал интересоваться «политикой» и охотно читал получаемый нами журнал «Нива» и другие «взрослые» журналы. Надо сказать, что царская цензура работала своеобразно. В журналах и газетах печатались статьи, авторы которых порой весьма критически относились к царю, правительству и к самой идее монархии. В этот год начали особенно много писать о Распутине. Я, помню, прочитал в журнале (если не ошибаюсь, «Жизнь и суд») статью, называвшуюся «Кака-то стерьвя пырнула мине». В этой статье описывалось покушение на жизнь «старца», совершенное бывшей монахиней Ксенией. Она подошла к Распутину на улице и ударила его ножом. Там же была напечатана и фотография записки раненого Распутина в полицию, из которой и было заимствовано название статьи. В этой статье, открыто направленной против царского фаворита, говорилось, что Распутин обольстил монахиню и бросил.

Все мои родные возмущались и Распутиным, и мистическими настроениями царя и царицы, вызвавшими приближение этого проходимца к престолу. Дальнейшие же события, и в первую очередь катастрофа, нагрянувшая в августе 1914

 

- 58 -

года, наоборот, способствовали росту патриотизма и веры в царя и русское оружие.

Мне пришлось быть свидетелем и даже участником патриотической демонстрации. Мама привезла меня в город из Тарховки, чтобы купить мне что-то из одежды. Когда мы шли по Невскому, на нас накатила, как волна, огромная шумная толпа людей, движущаяся к Зимнему дворцу. В толпе были рабочие, интеллигенты, купцы, мужчины, женщины и дети. Несли патриотические плакаты, портреты царя, иконы. В воздухе разносились слова гимна. Мы с мамой не собирались участвовать в манифестации, но толпа подхватила нас и вынесла на Дворцовую площадь. На площади толпа, с пением гимна, как один человек, опустилась на колени, а я оставался стоять, сжимая руку мамы, чтобы не потерять ее. На балкон Зимнего дворца вышел царь и с ним какие-то люди. Вернее, я только потом узнал, что один из вышедших был царь, но все, что я в тот день увидел, произвело на меня очень сильное впечатление.

Осенью, незадолго до окончательного возвращения нашего в город, мама и я приехали в Петербург на новую квартиру. Она находилась в Ковенском переулке, на втором этаже старинного дома, и состояла из трех комнат с балконом. В ней уже была расставлена мебель, и мы остались там ночевать. Ночью мама заболела. Мы с ней съездили ночью же за лекарством, на другой день вызвали врача. Мамина болезнь оказалась довольно серьезной и требовала ухода за ней. Кроме физических проявлений, она сопровождалась еще и психическими, вроде мании преследования.

Через несколько дней бабушка, брат и прислуга приехали из Тарховки. Мама постепенно поправлялась, но продолжала лечиться. Нервы ее оказались не в порядке. Тогда входило в моду электролечение. Мама стала посещать лечебницу доктора Герзони на Садовой улице. Бабушка Ванда Норбертовна считала это дорогостоящее лечение шарлатанским — вероятно, справедливо, — и на этой почве у нее с мамой часто происходили ссоры, и мама, нервы которой были напряжены до крайности, бросила в бабушку Ванду стакан. Все родственники были очень возмущены этим поступком.

Между тем, мама стала жаловаться, что на службе в Адмиралтействе ее «преследуют», и спустя некоторое время

 

- 59 -

ушла оттуда. В этом ее ошибочном решении большую роль играли, конечно, больные нервы. Ее только недавно, той же зимой, наградили золотой медалью «За усердие». Мама, получив медаль, сразу же, по дороге домой, заехала в Гостиный Двор, где, в специальном магазине, продала эту медаль за сорок рублей и купила ее позолоченную копию. Сорок рублей были тогда порядочными деньгами, а маме они были так нужны для оплаты сеансов у Герзони.

В том же году я поступил в реальное училище, принадлежавшее Александру Ивановичу Гельду. После недолгого пребывания в приготовительном классе перешел в первый класс. Мне купили форму.

Училище помещалось на Бассейной улице, недалеко от Знаменской. Это была вполне респектабельная буржуазная школа, в прошлом — училище военного типа. Педагогический состав был бесспорно хороший. С инспектором — Савватом Николаевичем Тихановичем — оказалось связано небольшое происшествие, случившееся позднее и очень схожее с описанным Мартен дю Гаром в его романе «Семья Тибо».

Я случайно принес в класс свой личный дневник, который мама всегда советовала вести правдиво, чтобы потом иметь возможность задуматься и оценить свои поступки, записанные на бумагу по свежим их следам. Дома никто не имел права заглядывать в этот дневник, чтобы я мог быть уверен, что пишу только для себя. Уходя из класса, я забыл дневник в парте. Он был найден служителем и передан Саввату Николаевичу. Тот прочел и нашел какие-то неблаговидные записи. Вызвал маму и передал ей дневник, прося ее обратить внимание на его содержание. Но мама отказалась, объяснив инспектору свою точку зрения. Она сказала, что обещала мне, что никто, кроме меня самого, не будет читать дневник, и попросила инспектора возвратить его лично мне. Инспектор сделал это на следующий же день, сказав только: «Косинский, в вашей парте служитель нашел забытую вами тетрадку. Возьмите ее и помните, что не следует ничего забывать в классе».

Наши педагоги были знающими, дельными, в большинстве своем строгими людьми. В неприятную сторону выделялся законоучитель отец Виктор Плотников, «вгонявший» в нас веру посредством двоек. Ученики его терпеть не могли,

 

- 60 -

но очень боялись. Спустя много лет, в 1922 году, я присутствовал на процессе церковников. Среди подсудимых был и В. Плотников, ставший епископом Кронштадтским.

Директор изредка заменял отсутствующих учителей. Его уроки мы очень любили — за присущие ему добродушие и чувство юмора. В 1922 г. я разыскал и навестил его. Он был уже совсем дряхлым, но еще преподавал в какой-то школе.

Состав учеников был довольно разнообразен. Были мальчики из богатых семейств, приезжавшие в училище в собственных экипажах. Но таких было мало. Большинство принадлежало к среднему по достатку классу.

Из моего класса я запомнил всего нескольких товарищей: Костю Аренда из офицерской семьи; очень бледного и симпатичного Лагутина, которого я встретил после гражданской войны в военной форме и с саблей на боку; Мусатова, сына «старшего дворника» (по-нынешнему — управхоза); Карамальди, сына мастера с какого-то завода, у которого я бывал дома в благоустроенной большой квартире на Знаменской улице; маленького и юркого Доброумова; Базыкина, сына мясоторговца; очень бедного Зверева. Его я несколько раз угощал пирожными в маленькой кондитерской Миллера — в доме, соседнем с училищем. Первый раз, когда я предложил ему зайти со мной в эту кондитерскую и угостил пирожными, стоившими пять копеек штука, он, съев пирожное, со страхом посмотрел на меня и вокруг и прошептал: «А теперь бежим!» И был очень удивлен, когда я расплатился сполна.

В классе учились, между прочим, два еврея — Грихеллес и Берзин. Последнего я встретил позднее в Институте истории искусств. Антисемитских настроений в нашем классе не замечалось.

По утрам, перед началом занятий, ученики выстраивались в рекреационном зале, вместе с некоторыми преподавателями, и хор пел молитвы. Так было заведено во всех учебных заведениях.

Мои двоюродные братья — Георгий и Роман, сыновья дяди Константина Михайловича, — учились в одном кадетском корпусе с братом Славой. Учились гораздо лучше нас с братом. Их сестра Оля в 1915 году была определена в женский Ксениевский институт, но она так плакала, не желая там учиться, что тетя Мария Михайловна вынуждена была взять

 

- 61 -

ее из института, и Оля продолжала заниматься в гимназии княгини Оболенской.

В этом году событием в нашей жизни был приезд маминого брата, Григория Иосифовича Доманского, и его жены Александры Ивановны. Он жил в Омске, где командовал запасной кавалерийской сотней. Приезжая в Петербург, он останавливался у нас и жил обычно на широкую ногу. Дядя Гриша, как мы его называли, был полным усатым кавалерийским штаб-ротмистром. На другой день после приезда он вместе с женой, мамой и мной поехал в Гостиный Двор. Там мы зашли в игрушечный магазин Дойникова, и, так как выяснилось, что больше всего мне хотелось получить литых солдатиков, дядя купил мне несколько коробок этих дорогих игрушек. Дядя с дамами ехали затем в ресторан, поэтому меня посадили на извозчика, нагрузили коробками с солдатиками и отправили домой. До сих пор помню, как, очутившись один в пролетке, я боялся за свои сокровища.

На другой день, дома, дядя Гриша дал мне уроки тактики на этих же солдатиках, с обороной, атакой и контратакой.

Дядя и тетя уехали в Омск. Вернувшись из училища, я с удивлением увидел брата Славу, беспечно играющего с моими солдатиками. Оказалось, что брата исключили из корпуса за громкое поведение и тихие успехи. Все были очень огорчены, за исключением самого героя этого события. Мама сначала не знала, что делать, — но потом она вспомнила о моем крестном отце, дяде царя и брате греческой королевы — великом князе Константине Константиновиче.* Он был президентом Академии наук и начальником военно-учебных заведений. Мама помчалась к нему, и брат сразу же был восстановлен в корпусе.

 

 


* Фактически он и его сестра, королева Греции Ольга Константиновна, были только записаны в моей метрике как крестные отец и мать, а далее указывалось: «...а при купели находились: коллежский асессор барон Константин Михайлович Косинский и вдова подполковника Ванда Норбертовна Доманская».