- 105 -

Глава 9. Будущий искусствовед

 

Тучи мрачные нависли плотно —

И просвета не найти средь них,

Но с тобой я снова беззаботный

И улыбка на губах моих.

 

Если оба мы одною песней

Искупить сумели столько зла, —

Нам не страшно то, что стало тесно

От затяжного, давящего узла!

30 августа 1929 г.

 

Этот эпиграф, взятый мной из собственного стихотворения того времени, как мне кажется, передает в основном настроения мои и моих близких в период, начавшийся для страны приблизительно с середины двадцатых годов, а для меня — после перехода на стезю «искусствоведения», очень мало «созвучную с эпохой». Многое, тем не менее, скрашивала молодость, скрашивал расцвет сил и здоровья, который я испытывал в ту пору, — ведь мне только исполнилось двадцать лет.

Летом 1924 года я продолжал готовиться к поступлению на Высшие государственные курсы искусствоведения. Экзамены или, скорее, опросы предстояли только по общей истории искусств и по одному из западноевропейских языков, Вроде бы мне не приходилось их бояться. Однако следовало систематизировать мои знания, а одновременно — постоянно зарабатывать на хлеб насущный.

Летом предыдущего года мой дядя Константин Михайлович переехал из Петрограда в свой дом под Новым Петергофом, так что его сын Роман вынужден был снять в городе комнату. Он как раз окончил среднюю школу и поступил в медицинский институт. С его помощью я «взял подряд» на

 

- 106 -

малярные работы — требовалось окрасить домик опытной станции дорожного ведомства, сооруженный в Юсуповском саду, а по окончании этого предприятия нанялся матросом в Торговый порт, на баржу землечерпательного каравана. Это было в июле 1924 года. Экзамены были сданы благополучно. Занятия на курсах шли по вечерам, что позволяло одновременно работать и учиться.

История Высших государственных курсов искусствоведения любопытна. Институт истории искусств, при котором они функционировали, был создан в начале нашего века графом Валентином Платоновичем Зубовым, потомком знаменитых екатерининских вельмож. До революции это было частное учреждение, размещавшееся в особняке Зубовых в Петрограде, на Исаакиевской площади. Валентин Платонович — как говорили, под влиянием гувернера-швейцарца — усвоил революционную идеологию и еще до 1917 года стал социал-демократом. После Октября его мать и брат эмигрировали, а он остался и продолжал руководить созданным им институтом. Когда еще произошла Февральская революция, он поместил в газетах письмо, в котором публично отказывался от титула, «нечестным путем полученного предками». Помню, что, когда я прочитал это странное объявление, оно меня покоробило. Если считаешь, что титул получен нечестным путем, пусть хотя бы и полтораста лет назад, — не носи его, и только. А к чему делать себе такую рекламу, да еще после падения царского режима? Если бы это заявление было сделано при царе, тогда оно еще имело бы какой-то смысл, — ну хотя бы как выражение протеста против давно установившихся нелепых порядков.

В начале 20-х годов комиссия по чистке партии нашла нужным освободить Зубова от членства в последней. Но он оставался директором института до января 1925 года. В это время за границей умерла его мать, оставив Валентину Платоновичу и его брату Сергею небольшое наследство. Зубов получил разрешение на выезд и уехал за границу — с женой и огромной собакой. В Ментоне открыл антикварный магазин, быстро прогорел и в тех же 20-х годах стал работать экспертом в берлинской антикварной фирме. Валентин Платонович был человеком весьма неказистой наружности, небольшого роста и, хотя носил баки, ничем не напоминал тех могучих

 

- 107 -

красавцев, которые благодаря своей внешности приобрели когда-то благосклонность императрицы и положили начало графскому роду Зубовых. Нужно отдать справедливость Валентину Платоновичу в одном: он был превосходным знатоком изобразительного искусства и очень интересным лектором.

В институте была великолепная библиотека, фототека, аудитории с мягкой мебелью, оборудованные прекрасной аппаратурой по последнему слову техники того времени, фотолаборатория и, наконец, преподавательский состав из лучших сил петербургской профессуры. Сам институт был не учебным, а чисто научным учреждением. Курсы при нем состояли из четырех отделений (факультетов): изобразительных искусств, литературного, театрального и киноискусства. Шутя их называли «четырьмя советскими музами: Изо, Лито, Тео и Кино».

Умер Валентин Платонович за границей в 1969 году. Там он успел выпустить несколько книг: в ФРГ вышли, в частности, «Царь Павел I» и «Карлик фаворита» — обе в 60-х годах. Любопытно, что, судя по этим книгам, автор забыл о своем публичном отречении от титула, ибо он вновь именует себя «графом Зубовым».

Курсы были связаны с институтом не только общими помещениями (это был особняк графов Зубовых — черный дом на Исаакиевской площади, к которому, в связи с ростом популярности курсов и, следовательно, увеличением числа учащихся, был присоединен также соседний особняк Мятлевых), библиотекой и т.п., но и общностью руководящего состава: вся профессура и преподавательский состав курсов являлись работниками института.

В 1924 году директором курсов был Адриан Иванович Пиотровский, возглавлявший одновременно театральное отделение как крупный специалист по истории театра и автор ряда пьес. К моему поступлению на курсы Пиотровский отнесся неодобрительно, исключительно из-за моего непролетарского вида. Он подчеркнуто покровительственно относился к студентам «из простого народа» и не любил учащихся из интеллигенции, хотя сам принадлежал к ней (кстати, он был близким родственником академика Зелинского). Что ж, в то время такое подчеркнутое выражение

 

- 108 -

симпатии к одним «слоям» и антипатии к другим было очень распространено и понятно. Инстинкт самосохранения — пожалуй, самый сильный из инстинктов. Мне пришлось обратиться к В.П. Зубову, ссылаясь на успешные результаты экзаменов, и только после его вмешательства мое поступление на курсы было оформлено.

Впоследствии А.И. Пиотровский подвергся необоснованным репрессиям и погиб в 1938 году, в возрасте всего лишь сорока лет...

Оформление поступающих производил очень симпатичный человек — заведующий канцелярией института и курсов Павел Иванович Васильев.

Из профессоров и преподавателей отделения ИЗО я помню более двадцати человек. На первом курсе историю древнерусского искусства читал Дмитрий Власьевич Айналов. Ему было тогда более шестидесяти лет. Известный специалист в области не только древнерусского, но и византийского искусства, он преподавал в целом ряде высших учебных заведений — на Высших женских курсах, в Петербургском университете и других. Семь лет он проработал в Эрмитаже, написал ряд ученых трудов. Среднего роста, с седой бородой, Айналов читал лекции в приподнятом, торжественном тоне. «Я видел этот шлем... Я держал его в собственных руках. Я надел его на свою голову!» — повышая все время голос, провозглашал заслуженный ученый. И хотя слушателям при этом, естественно, виделся седой человек в очках и в «партикулярном» костюме со шлемом древнерусского витязя на голове, его слушали с благоговением.

Обычно, придя на лекцию, Айналов минут десять молчал и, тяжело дыша, отдыхал.

Отдохнув, он несколько минут бранил житейские неудобства: ему, старому ученому, приходится добираться на трамвае, где его жмут, толкают и так далее. Только после этого вступления он начинал лекцию.

Айналова сменил Константин Константинович Романов — архитектор-художник, высокообразованный, простой и милый человек. Помимо искусства Древней Руси, он читал также лекции по «крестьянскому искусству», т.е. народному художественному творчеству.

 

- 109 -

Историю русской живописи вел Борис Павлович Брюллов — внук архитектора Александра Павловича Брюллова, брата знаменитого художника. Впоследствии он умер в ссылке (в 1939 году). Не избежал тюрьмы в 30-х годах Владимир Яковлевич Курбатов — химик по образованию, читавший лекции по химии в Технологическом институте, но давно уже увлекшийся историей искусства. В каждой интеллигентной русской семье читали его книги «Старый Петербург», «Современный Петербург» и другие, посвященные дворцовой и парковой архитектуре. У нас он читал историю новой русской архитектуры и историю русского прикладного искусства. Курбатов, один из первых в России искусствоведов, был также и очень милым человеком. Лекции его пользовались большой популярностью, хотя, не имея специальной подготовки, он иногда допускал в них некоторую бессистемность. Его лекции иллюстрировались огромным количеством диапозитивов. Случалось и так. Владимир Яковлевич читает о русской архитектуре XIX века. На экране быстро сменяются изображения зданий. Вдруг вместо них появляются произведения прикладного искусства XVIII века. Лев Павлович Лапин — демонстратор — лихорадочно меняет диапозитивы, стараясь поймать иллюстрации к теме лекции. Безрезультатно. «Лев Павлович, может быть, я перепутал коробки? — предполагает Курбатов. — Ну, ничего, — продолжает он своим очень высоким, пискливым голосом, — займемся прикладным искусством XVIII века!» И течение лекции резко меняется.

Владимир Яковлевич всегда очень чутко и заботливо относился к нуждам студентов. Его личная прекрасная библиотека постоянно была к их услугам. Как-то раз мне пришлось побывать у него дома. Меня провели в его кабинет. И тут я вдруг увидел высокого и худощавого пятидесятилетнего Курбатова на полу, играющим с собакой. Меня это тронуло и еще больше увеличило симпатию к этому вечно юному и доброму человеку.

Умер Курбатов в Ленинграде, у себя дома, пережив все обрушившиеся на него невзгоды, в 1957 году, семидесяти девяти лет...

На курсах была и иконописная мастерская, в которой желающие на практике изучали технику древнерусской живописи. Я не участвовал в этом семинарии, но неоднократно

 

- 110 -

посещал мастерскую. Руководила ею Лидия Александровна Дурново, впоследствии высланная в Армению и работавшая в Ереване по древнерусской миниатюре.

Одна из первых женщин историков искусства в России, Наталья Давыдовна Флиттнер, доктор исторических наук, профессор Ленинградского университета, читала курс истории искусства Древнего Востока. Впоследствии нам привелось вместе проработать несколько лет в Эрмитаже.

Искусство Востока более позднего, мусульманского периода, главным образом архитектуру, преподавал архитектор Григорий Иванович Котов. Когда я увидел шестидесятипятилетнего Котова впервые, меня поразило его сходство с Александром Ивановичем Гельдом, директором реального училища, в котором я учился. Лекции Котова были содержательны, но суховаты.

Совсем иначе читал свои два курса — «Раннехристианское искусство» и «Красота пространственных сооружений» — Александр Александрович Починков, тоже, как и Курбатов, химик по образованию. Он отличался удивительной памятью и превосходно знал материал. Любой памятник греческой, римской и раннехристианской архитектуры он тотчас, не прибегая ни к каким справочникам, не только мог определить, но и указывал место его нахождения, автора и год сооружения. В институте он до конца заведовал библиотекой и сам имел прекрасную библиотеку, которой пользовались студенты. С Александром Александровичем я встретился вновь в 1954 году, когда начал работать в музее Академии Художеств. Он занимал там должность старшего научного сотрудника Античного отдела. В 1955 году Починкову было предложено уйти на пенсию. Семидесятилетний старик был очень огорчен вынужденным отходом от любимой работы и в начале 1956 года скончался. Изумительная память не изменяла ему до конца.

Крупнейшим специалистом по искусству Греции и Рима в те годы в нашей стране был Оскар Фердинандович Вальдгауэр. Да в России ли только? Недаром ему предлагали в 20-х годах пост директора Пергамон-музеума в Берлине. Заведуя отделом античного искусства в Эрмитаже, он возглавлял на курсах соответствующую кафедру. Правда, Оскар Фердинандович иногда пропускал лекции, и тогда его заменяла

 

- 111 -

ассистентка ученого Анна Алексеевна Передольская. После смерти Вальдгауэра в 1935 году Передольская заняла его должность в Эрмитаже.

Жгучий брюнет, Оскар Фердинандович носил бороду и чем-то напоминал мифического кентавра. Он был явным поклонником Бахуса. К моим знаниям по искусству античного мира профессор относился настолько доверчиво, что ставил «отлично» в мою зачетную книжку с первого же вопроса, а часто и вообще не задавая вопросов. Но однажды... Профессор почему-то не имел времени для приема зачетов на курсах и принимал их в Эрмитаже. Тогда там в качестве смотрителей или сторожей работало еще много бывших придворных лакеев. Эти старики очень добросовестно относились к своим новым обязанностям и очень сурово— к нашему брату студенту. Войдя в служебный подъезд, я был подвергнут строгому допросу и только после этого допущен в кабинет Вальдгауэра. Оскара Фердинандовича будто подменили. Чуть ли не целый час он задавал мне вопросы по курсу, явно стараясь придраться. Не сразу я заметил, что он был в состоянии довольно сильного опьянения. Однако и тут дело кончилось тем, что я получил «отлично».

Проводя занятия с первокурсниками в античных залах Эрмитажа, Вальдгауэр нередко поручал юным слушательницам вслух описывать греческие вазы с весьма нескромной росписью. Не зная еще специальной терминологии, одни девушки краснели и заикались, другие, напротив, считая, что этого требует от них наука, «рубили сплеча».

Профессор университета Борис Леонидович Богаевский, автор исследования «Крит и Микены», читал на курсах историю искусства этих мест.

Увлекшись еще в раннем детстве рыцарством, начитавшись романов об этом периоде, я решил избрать в качестве своей будущей специальности искусство западного средневековья. Этот курс вела шестидесятилетняя Александра Андреевна Константинова, вела прекрасно, хотя ее специальностью была живопись эпохи Возрождения. Она издала книгу «Мадонны Леонардо да Винчи», училась в Германии и там получила степень доктора философии.

Но к Константиновой почему-то скверно относился новый директор института Федор Иванович Шмит, сменивший

 

- 112 -

на этом посту Зубова. Тогда только начинались у нас попытки построить марксистскую теорию искусства, — но от преподавателей уже требовали «марксистского подхода». Шмит усиленно нажимал на это как в институте, так и на курсах и сам написал и издал труд в этом духе по теории искусств (который немного лет спустя был признан ничего общего не имеющим с марксизмом). Так вот, Шмит отозвался как-то на заседании Ученого совета о Константиновой в том смысле, что она принадлежит к профессорам, «каких следует пороть». Вскоре после этого (или, может быть, незадолго до этого) на смену Константиновой был приглашен сорокалетний преподаватель Николай Александрович Кожин. Он хорошо владел своей специальностью и, между прочим, впоследствии дважды защитил докторскую диссертацию. Но в 20-х годах, стремясь к реализации того же «марксистского подхода», Кожин изобрел, как он сам именовал его, «развитой формальный метод», заключавшийся в том, что все элементы формы и конструкции средневековых памятников искусства он подчинил ряду «принципов», будто бы соответствовавших социально-экономическим моментам в жизни общества того времени. Среди них были принцип конструктивной ясности, «принцип пространственной широты» и т.д.

Мне эти построения казались искусственными и надуманными, и я не стеснялся говорить об этом Кожину. К чести его, на наших отношениях подобные расхождения не отразились.

Эксперименты с западным средневековым искусством продолжались. Для чтения лекций параллельно с Кожиным был приглашен некто Алфей Ильич Харнас — лектор-политпросветчик, до того водивший экскурсии по музеям и т.п. На курсах он успел прочесть три-четыре лекции, наполненные дешевыми анекдотами и показавшие, что Харнас не имеет никакого отношения ни к науке, ни к искусству. Студенты заявили протест, и Харнаса убрали. При мне это был единственный случай, когда в число серьезных специалистов проник «гость случайный».

Семинарий по эпохе Возрождения вела также Елена Константиновна Мроз — «профессор с черными глазами», как ее называл старичок-завхоз, бывший управляющий домами князя Юсупова. Действительно, Мроз была интересной жен-

 

- 113 -

щиной, вдовой морского офицера. Она также не избегла «репрессий» в тридцатые годы — ее арестовали и выслали в г. Калинин (Тверь). Там она работала в областной художественной галерее. Во время войны ей удалось спасти наиболее ценные произведения от разграбления оккупантами. Мроз умерла в 1952 году, будучи директором Калининской галереи.

Одним из самых одаренных лекторов был профессор Николай Николаевич Пунин, читавший курс искусства новейшего времени. Пунин слегка заикался, — но этот недостаток, казалось, даже украшает его до вдохновения эмоциональную речь. В его лекциях, именно благодаря их острой эмоциональности, часто спорным личным суждениям, всегда звучало что-то свежее, молодое, увлеченность искусством даже в самых крайних его проявлениях. А это увлекает молодых людей, рождает у них чувство протеста против слишком уж «академичных» суждений заслуженных ученых «стариков». Я во многом не был согласен с высказываниями и оценками Пунина. Но не однажды яркость и искренность его лекций рождали во мне желание подойти к профессору и пожать ему руку.

На первом курсе теорию искусств читал Владимир Александрович Головань — умный и знающий преподаватель, но, на беду свою, открытый противник материалистической философии. Так что его лекции очень часто состояли в опровержении материалистических концепций с идеалистических — или, скорее, «аполитичных» — позиций. В конце 20-х годов, если не ошибаюсь, Владимира Александровича арестовали. Но еще до этого ему пришлось оставить курсы. Его сменил Богаевский, а затем — новый директор института Шмит.

Федор Иванович Щмит, член Украинской Академии Наук, когда-то весьма удачно занимался византийским искусством. После революции он занялся другими проблемами и, в частности, детским рисунком, а затем — созданием марксистской (как он ее представлял) теории искусства. По-видимому, это и выдвинуло его на пост директора Института истории искусств. Он приехал в Ленинград с несколькими своими учениками и поселился в здании института, в квартире, которую ранее занимал Зубов.

 

- 114 -

Сразу же по приезде он собрал научных сотрудников и слушателей и поразил аудиторию, высказав свои концепции относительно истории искусств. Казалось, они резко порывали с установившимися традициями и выглядели чрезвычайно современно. Нужно сказать, что Федор Иванович обладал блестящим даром красноречия, и к тому же о марксистском искусствоведении никто еще ничего не знал — до сих пор оно все никак не складывалось, не шло дальше ряда неудачных и разрозненных попыток. А тут создавалось впечатление, что излагается стройная и цельная теория.

Федор Иванович, высокий, худощавый человек с небольшими усами, в самых эпатирующих местах своего выступления выразительно двигал челюстями и змеинообразно обвивал одну ногу другой...

Его теория искусства базировалась на идее целого ряда исторических циклов, в течение которых искусством решались отдельные проблемы отображения мира: проблема цвета, проблема движения и прочие. Таким образом искусство обогащалось и развивалось, притом в тесной связи с социальной и материальной историей общества. Федор Иванович издал книгу, в которой изложил свою теорию, и по этой книге мы должны были зубрить и сдавать экзамены до конца существования курсов, то есть до 1930 года - когда теория Шмита была признана псевдомарксистской, а ее автор арестован и сослан в Ташкент...

Среди преподавателей находился Александр Николаевич Зограф — один из крупнейших специалистов по нумизматике, возглавлявший соответствующий отдел Эрмитажа. На его лекциях присутствовало, увы, очень мало слушателей. Постоянными слушателями были всего три человека, и я в том числе. Причиной была дикция Зографа: читая предмет, который он знал в совершенстве, Александр Николаевич то и дело запинался, и его «гм, кхым, гм» обращали усвоение излагаемого материала в мучительный процесс.

Другой преподаватель, ведший курсы музейного и реставрационного дела, Мстислав Владимирович Фармаковский, несмотря на казенную, скучную манеру проведения занятий, усиленно «посещался» студентами. Их не смущало даже то, что он читал лекции и проводил практические занятия не на Исаакиевской площади, в здании курсов, а на площади

 

- 115 -

Жертв Революции (Марсовом Поле), в Мраморном дворце, где в то время помещался Институт археологической технологии (Фармаковский был его директором). Дело в том, что большинство студентов собиралось по окончании курсов работать в музеях, и предметы, читавшиеся Фармаковским, были для них очень важны.

В отличие от своего старшего брата, известного искусствоведа и археолога Бориса Владимировича, которого прозвали «Почтенный Фармакопей», «наш» Фармаковский получил прозвище «Полупочтенный Фармакопей». Он учился за границей, затем преподавал в Петроградском университете, на наших курсах, в Академии художеств, работал в Институте археологической технологии и в Русском музее. Был сослан в Ярославль, но по ходатайству академика Грабаря возвращен из ссылки. На меня и сам этот ученый, и его манера преподавания производили неприятное впечатление. Вероятно, антипатия была взаимной. Я часто пропускал его лекции, что привело к столкновению с ним при окончании мной курсов.

В 1935 году мне пришлось вновь встретиться с Фармаковским. В то время я заведовал Знамённым отделом Военного историко-бытового музея Красной армии, и необходимость реставрации ветхих знамён заставила меня обратиться в Институт археологической технологии. Мстислав Владимирович приехал в наш музей и порекомендовал уплотнять ткань раствором коконов шелковичных червей. Нелегкая задача была выполнена, однако не дала желаемых результатов.

Мне остается сказать еще об одном преподавателе — Николае Павловиче Анциферове, авторе известной книги «Душа Петербурга» и других интереснейших работ, посвященных городу и пригородам. Николай Павлович вел на курсах занятия по экскурсионному делу и был мастером литературных экскурсий, а также экскурсий по Эрмитажу, Русскому музею и другим хранилищам произведений искусства.

Для практической подготовки я был направлен, по своему желанию, в Гербовой музей, находившийся в бывшем Департаменте герольдии, в здании бывшего Сената. Геральдика, как и нумизматика, представляли значительный интерес для медиевиста, которым я собирался стать, в связи с большим количеством гербов на памятниках средневекового искусства. В Гербовом музее был всего один научный сотрудник, он же

 

- 116 -

заведующий музеем — профессор Вацлав Крескентьевич Лукомский. В первые послереволюционные годы он читал лекции на кафедре геральдики, генеалогии и сфрагистики в университете, но, говорят, его слушали всего три-четыре студента: интерес к этим наукам прошел, кафедру вскоре закрыли, но, так или иначе, в этих областях знания Лукомский оставался крупнейшим специалистом. Он принял меня очень любезно и уделил мне немало времени. Вацлав Крескентьевич был до некоторой степени оригиналом. Очень сдержанный, до чопорности, при встрече на улице со знакомыми он не говорил ни слова и ограничивался поклоном. Правда, он объяснял это чисто медицинскими соображениями. У меня установились с ним добрые отношения, и я несколько раз посетил его дома на Каменноостровском (ныне Кировском) проспекте. В его квартире висело несколько акварелей, написанных его братом Георгием, эмигрировавшим из Советской России. Вацлав Крескентьевич говорил мне, что очень жалеет об этом, и не раз советовал брату в письмах вернуться на родину.

В 1936 году, когда я вернулся из первой ссылки и начал работать в Эрмитаже, Лукомский предложил мне консультировать вместе с ним спектакль Московского Художественного театра «Анна Каренина». Спектакль готовили к премьере в Париже. Лукомский взял на себя консультации по придворному быту, а мне предоставил всю военную часть. Кстати, когда ставился фильм «Декабристы», сотрудники «Ленфильма» пришли в Гербовой музей и, как рассказывал Лукомский, просили его показать портреты царя Николая I. В музее находилось несколько портретов царя, и один из них относился как раз ко времени Декабрьского восстания. Но постановщики фильма остались им недовольны: «Что вы, нам этот портрет не подходит! Нам нужен "Николай Палкин" с бакенбардами — жандарм, а не какой-то юноша!»

Спустя десять лет, возвратившись в Ленинград с войны,— я не застал здесь Лукомского. В его дом угодила немецкая бомба, а сам он пребывал в Москве, где женился на пожилой актрисе. Я послал ему письмо и получил сердечный ответ. В том же году Вацлав Крескентьевич умер.

Но вернусь к двадцатым годам. Надо сказать, что среди молодежи на курсах, как и вообще среди учащейся молодежи

 

- 117 -

того времени, существовали оппозиционные настроения. Они выливались, насколько помню, в безобидные формы. Так, кучка студентов собиралась в буфете, и там велись довольно откровенные разговоры о некоторых отрицательных моментах тогдашней жизни. ГПУ не оставило это без внимания, — следовательно, среди нас были «осведомители». Начались групповые аресты, за которыми в те относительно мягкие времена следовала обычно ссылка.

Я не принимал участия в этой фронде, но, тем не менее, мне вскоре тоже пришлось познакомиться со следственными органами. Весной 1926 года, незадолго до очередного отъезда брата в Архангельск (он поступал там на работу на суда, так как в Ленинграде из-за безработицы, вызванной «режимом экономии», это было гораздо труднее), мне принесли повестку. Меня вызывали на Гороховую (ныне ул. Дзержинского) в ГПУ. Брат был очень встревожен этим. Испытав подобное на себе, он знал, что вызов в «органы» не предвещает ничего хорошего. Мама была на работе (она продолжала работать машинисткой). Денег у нас оказалось всего около рубля. А за вызовом мог последовать арест, и перспектива оказаться в тюрьме без денег была малоприятной. Правда, обычно арестовывали дома, после обыска, но иногда это происходило даже на улице, а обыск производили потом.

Я полагал, что причин для моего ареста не было. Но многие, как мой родной брат, двоюродный брат Роман и другие, уже побывали в заключении без всяких причин. К тому же подобные примеры стали явно умножаться. На улицах нередко можно было встретить колонны людей, которых под вооруженной охраной вели из тюрем на вокзалы для отправки в концентрационные лагеря. Было ясно, что их «гнали» пешим порядком потому, что стало не хватать транспорта для доставки их на вокзал. Уже получила распространение фраза: «Был бы человек, а статья для него всегда найдется» (имелась в виду статья уголовного кодекса). Так что волнение мое и брата было вполне понятным, хотя мы и не принадлежали к числу трусливых людей и паникеров.

Первое знакомство с «органами» окончилось для меня благополучно. Следователь, предложив мне сесть, долго расспрашивал об адресах моих родственников. Причем он явно путал меня. Когда я называл адрес моих родных, он

 

- 118 -

спустя некоторое время возвращался к этому вопросу в такой форме: «Так вы говорите, что ваша тетя живет...» — и называл другой адрес. Более серьезных вопросов не было. Я ни разу не позволил себе ответить дерзостью, терпеливо повторял действительные адреса. Под конец следователь предупредил, чтобы я никому не рассказывал о нашем разговоре. Я ответил ему, что о повестке уже знают мои родные. Тогда он посоветовал объяснить им, что меня вызывали в связи с делами по призыву на военную службу, «что-то выясняли». Это было бы заведомой чепухой, поскольку такими вопросами занимался военный комиссариат, а ГПУ не имело к ним отношения. Да он, видимо, и не придавал серьезного значения своему совету, зная, что таких советов никто не выполняет.

Адреса моих родных были только предлогом. Их можно было получить в адресном столе. Меня вызывали явно для личного ознакомления с моей персоной, из желания прощупать, что из себя представляет «бывший барон». Тогда еще не был известен термин «потенциальный враг народа», изобретенный, насколько мне известно, Вышинским и послуживший в дальнейшем «обоснованием» арестов и гибели огромного числа невинных людей. Однако дело шло к этому.

...Поступив на курсы, я познакомился с целым рядом товарищей, с некоторыми из них и сейчас сохраняю приятельские отношения. Но с двумя из них я особенно сдружился, и дружба эта продолжалась до их трагического конца. Это были Николай Николаевич Тучков и Николай Николаевич Забек.

Николай Тучков или, как его называли близкие, Ника. был потомком славных русских генералов Александра и Николая Алексеевичей Тучковых, погибших в Бородинском бою, и фельдмаршала Кутузова. Отец Ники служил в свое время в лейб-драгунском полку и рано вышел в отставку. Потом он был гласным Государственной думы от Ярославской губернии, где у него было в Угличском уезде два имения, а в послереволюционные годы жил с семьей в Ленинграде, в доме, доставшемся ему в наследство от потомков Кутузова. На стене этого дома, и посейчас стоящего на набережной Невы, носящей имя Кутузова, можно видеть доску с надписью, гласящей, что здесь полководец жил до своего отъезда в действующую армию в 1812 году.

 

- 119 -

Николай Николаевич старший, отец Ники, в 20-е годы был элегантным старым человеком, из-за грудной жабы почти не выходившим и"» дома. Говорили, что и в молодости он был не особенно деятелен, даже сонлив. Он умер в этом же доме в 1927 году. Жена и сыновья отвезли его тело в Углич и там похоронили. По их словам, похороны отца привлекли массу местных жителей и неожиданно получились очень торжественными...

Мать Ники Тучкова, Софья Николаевна, была очень симпатичной женщиной, умной, широко образованной. Прекрасно владея несколькими языками, она давала частные уроки, а также работала медицинской сестрой — не ради заработка, а исключительно из благородного желания приносить пользу людям. С началом войны 1914 года она организовала в имении мужа, в Угличском уезде, госпиталь для раненых и сама работала в нем, пройдя специальную подготовку на курсах медицинских сестер. Ко мне Софья Николаевна относилась очень сердечно.

Ника рассказывал мне о таком случае. Во время войны, незадолго до революции, Тучковы получили письмо из Одессы, от совершенно незнакомой женщины. Она писала, что обладает даром ясновидения, и во сне ей приснилось, что в саду угличского имения Тучковых одним из их предков закопан клад. Она предлагала приехать к Тучковым и показать это место, прося оплатить ей только расходы на поездку. Хотя Тучковы понимали, что существует немало шарлатанов, спекулирующих на доверчивости людей, они все же пригласили эту женщину. Приехала, как рассказывал Ника, вполне приличная дама. Имение принадлежало когда-то матери Николая Николаевича старшего, урожденной Опочининой. Один из Опочининых был женат на дочери фельдмаршала Кутузова, и именно через них Тучковы породнились со знаменитым полководцем. В доме, находящемся в имении, был зал с портретами Опочининых. Войдя туда, приезжая из Одессы сразу же опознала среди портретов того, кем был закопан клад в саду. Начало, таким образом, было правдоподобным и многообещающим. Прошли в сад. Она показала место, позвали садовника и рабочих, начали копать, но клада не оказалось. Дама из Одессы решила, что она ошиблась, и указала еще несколько мест. Но и там ни-

 

- 120 -

чего не нашли. Оплатили ей дорогу, и она уехала к себе в Одессу.

На этом вроде бы и закончилась история с кладом. Но так как Тучковы рассказывали про это происшествие знакомым, — возможно, именно оно послужило причиной ареста Софьи Николаевны в самом начале 30-х годов. ГПУ проводило тогда ожесточенную кампанию по изъятию золота у населения, и в связи с этой кампанией начались многочисленные аресты. Арестовав Софью Николаевну, ее посадили сначала в тюрьму на Нижегородской улице в Ленинграде, настойчиво требовали отдать властям золото. Потом, в сопровождении сотрудника ГПУ, увезли почему-то в город Гаврилов-Ям и там держали в сарае при местном отделении милиции, вместе с еще одной ленинградкой и несколькими местными жителями... Обедать водили в общественную столовую. У Софьи Николаевны не было с собой денег, и ей пришлось очень тяжело. Дело в том, что ее арестовали, когда дома никого, кроме нее, не было. Исчезновение Софьи Николаевны, естественно, очень встревожило ее родных и знакомых. Наконец, ей удалось сообщить сыновьям о месте своего пребывания. Ей привезли деньги, а вскоре после этого явился сотрудник ГПУ, посадил ее и другую ленинградку в поезд, привез в Ленинград и прямо с вокзала развез по домам. Софья Николаевна опять очутилась в своей квартире одна — было дневное время, никто из родных не ожидал ее возвращения. Сотрудник ГПУ, воспользовавшись этим, забрал золотые часы ее сына, лежавшие на туалетном столике и бросившиеся ему в глаза, забрал также из буфета серебряные ложки и вилки, пояснив, что все это пойдет на возмещение не оправдавшихся расходов, связанных с ее арестом, — и удалился.

Софья Николаевна рассказывала нам о своих злоключениях, нисколько не волнуясь, спокойно, даже с юмором... Жить ей оставалось очень недолго. По утрам она обычно будила своего младшего сына, чтобы он не опоздал на работу. И вот однажды он проснулся сам, взглянул на часы и начал поскорей одеваться: мать на этот раз не разбудила его. Он вошел в столовую, где спала Софья Николаевна (это было уже после выселения Тучковых из их дома, как бывших домовладельцев), и понял, что его мать мертва. При вскрытии тела врачи констатировали, что сердце покойной до предела изношено.

 

- 121 -

А между тем, до последнего часа она никому, даже своим детям, ни разу не жаловалась на здоровье!

По-разному складывается отношение к жизни у людей, — даже у тех, которые живут, казалось бы, в одних и тех же условиях. Так и у братьев Тучковых — моего ровесника Ники и Павлика, который был на три года младше. — сложились совершенно разные характеры. До революции это была аристократическая семья, владевшая состоянием, которое обеспечивало безбедное существование. Революция лишила их этих преимуществ. Но до смерти матери, до 1934 года, они не нуждались. Софья Николаевна все эти годы зарабатывала преподаванием языков и работала медицинской сестрой в больнице. Кроме того, в их семье сохранились вещи, продавая которые они получали значительно большие деньги, чем от работы матери. В этих условиях Ника, похоже, не собирался «взяться за ум» и трудиться, если не ради пользы общества, то хотя бы для своей собственной пользы. Поступив на Высшие государственные курсы искусствоведения, он не занимался, а когда дело доходило до сдачи зачетов, просто переходил с одного факультета на другой. У него появился вкус к «прожиганию жизни», он много ухаживал за молодыми девушками и дамами и считал себя «неотразимым». Он не был красив, но был высокого роста, элегантен, неплохо пел, хотя немного картавил, и огромное внимание уделял одежде. В годы нэпа устраивалась масса, именно масса, концертов и танцевальных вечеров. Театры, концерты и вечера очень привлекали Нику. Поскольку денег у него никогда не водилось, он сделался великим специалистом по добыванию всяких пропусков и контрамарок. Хорошо одеваться ему помогало то обстоятельство, что какой-то богатый родственник, эмигрируя из России, оставил у Тучковых кучу своих нарядов. Ника очень любил слоняться по улицам, особенно по ночам, и его можно было назвать типичным «бульвардье». Каких-либо политических убеждений Ника не имел. Эгоизм — вот что было его политическим и жизненным кредо, и он нисколько не отрицал этого. Конечно, он понимал, что революция помешала ему жить так, как хотелось бы, то есть праздно и без забот, лишив его «материальной базы». Но и к контрреволюции он относился безразлично. Его принципом было: «жить самому и не мешать жить другим», как когда-то он сам мне сказал.

 

- 122 -

Казалось бы, облик моего приятеля целиком отрицателен. Таким он представлялся большинству окружающих. Даже его родная мать осуждала его. Но было в Нике, как, вероятно, почти в каждом из людей, и что-то неуловимо хорошее, за что многие близко знавшие его люди все же любили Нику. Это хорошее проявилось, например, в 1934 году, когда мне удалось уговорить Нику поступить в «Краснопутилпроект» на должность библиотекаря технической библиотеки, входившей в Бюро технического обслуживания, которым я заведовал. Библиотека получала много заграничных журналов, а Ника хорошо знал три основных европейских языка и оказался здесь полезным и нужным работником. Инженеры, которым он помогал своим знанием языков, оценили его, да и сам он стал работать с увлечением, аккуратно совершая неблизкий ежедневный путь с улицы Каляева, на которой он тогда жил, на Путиловский завод. Но тут вмешалось все то же ГПУ...

Младший брат Ники Тучкова, Павел или, как его привыкли называть близкие, Пом или Помка, был совершенно иным человеком. Милый, прекрасно воспитанный, Павел Тучков и работал, и учился без каких бы то ни было признаков лени. Учился он сначала в техникуме, откуда его исключили за социальное происхождение, а потом в Институте путей сообщения. В 1929 году Павел женился на очень славной девушке — Татьяне Александровне Завалишиной. Но закончить институт ему опять-таки не дали. В 1934 году он с женой и трехлетней дочерью был выслан в Уфу.

На курсах же я подружился с Колей Забеком. Внук архитектора Александра Забека, строившего частные дома и казенные здания в Петербурге, сын художника, Коля жил с родителями в Гатчине и работал там во дворце-музее. Он был курсом старше меня. Глубоко порядочный, хороший товарищ, серьезный и образованный человек, он был неплохим художником — рисовальщиком и акварелистом.

Довольно часто он бывал у меня дома и неоднократно приглашал к себе в Гатчину, где жил на Багаутовской улице. Наконец как-то летом я приехал в Гатчину вместе с моим близким другом, пианистом Димой Ловенецким. Мы оба плохо знали Гатчину и потому спрашивали дорогу у прохожих. Приехали мы в субботу, предполагая пробыть здесь

 

- 123 -

также и воскресенье, осмотреть дворец, погулять по городу и знаменитому парку; Коля обещал быть нашим гидом.

Когда мы спросили у прохожего, как пройти на Багаутовскую, дом такой-то, он охотно нам указал и прибавил: «Вы, вероятно, к гадалке?» На что мы ответили, что не к гадалке, а к товарищу.

Забеки жили во втором этаже дома. Коля приветливо встретил нас и познакомил с родителями. Отец — худощавый старик, еще преподававший рисование в гатчинской средней школе. Мать Коли произвела на нас довольно сильное впечатление. Склонная к полноте женщина явно цыганского типа, ярко одетая, с крупными серьгами-обручами в ушах — Феодора Львовна Забек, действительно, оказалась южанкой, молдаванкой по национальности. Квартира Забеков состояла из нескольких комнат, и в одной из них, в гостиной, висела довольно большая картина маслом, напоминавшая произведения французского художника Кабанеля. На ней была изображена обнаженная полная женщина, лежащая спиной к зрителю. Коля сказал, что это дипломная работа отца, а позировала ему Феодора Львовна.

На другой день мы осмотрели дворец, побродили по парку и городу. Коля давал нам очень интересные и остроумные пояснения. Гуляли долго, с утра и часов до пяти, устали и проголодались. А Коля явно оттягивал возвращение домой. Наконец, мы вернулись; нас ждали с обедом. С удивлением мы увидели в гостиной под креслами, диваном, стульями какие-то свертки, пакеты, корзины, бутыли с молоком. Тут мы поняли и смысл реплики прохожего на пути с вокзала, и причину задержки с возвращением к Забекам. Очевидно, у Феодоры Львовны был приемный день, и продукты в гостиной были подношениями ее клиентов, благодаривших за предсказание судеб, обнаружение пропавших кур и коров и тому подобные откровения. Коля Забек явно стеснялся занятия своей матери, необычного для круга интеллигенции. Но должен сказать, что стеснялся он напрасно. При ближайшем знакомстве Феодора Львовна оказалась очень хорошей женщиной, прекрасной и энергичной хозяйкой.

Недостатком ее сына, часто встречающимся у порядочных и образованных людей, была рассеянность, непрактичность неприспособленность к быту. А любящая и энергичная мать

 

- 124 -

даже способствовала развитию этого недостатка. Впоследствии, например, выяснилось, что Феодора Львовна мыла своего взрослого сына в тазу.

Когда у меня установились с Феодорой Львовной хорошие отношения, она сама рассказала мне о своем занятии гаданием. Оказалось, что в голодные годы, наступившие после революции, она разъезжала в поисках продуктов, чтобы прокормить семью, и зарабатывала их именно гаданьем. Тогда, рассказывала она, происходило всякое, приходилось гадать «наобум святых». Этому занятию она научилась в Молдавии у цыган. Теперь она получила известность, и к ней стала обращаться вся округа, в том числе даже партийные работники и сотрудники милиции. И очень часто ее предвидения и предсказания сбываются. Как она говорила, в ней есть какой-то дар «провидения», хотя она сама не понимает, что это такое. У нее сами собой рождаются ответы на вопросы клиентов. Она не придумывает ответов, — но очень часто они оказываются верными.

К сожалению, Феодора Львовна, очевидно, не имела представления о дальнейшей судьбе собственной семьи. После окончания Высших искусствоведческих курсов я редко виделся с Колей Забеком. В 1938 году в Артиллерийском историческом музее готовили к печати первый том трудов музея — «Сборник исследований и материалов», в который были включены моя статья и статья Н.Н. Забека «Крепостные сооружения XVII века в Кириллове». В этом же году я был арестован и до лета 1943 года пробыл в концентрационном лагере. Находясь там, я получил одно письмо от Николая Николаевича. В 1945 году мне удалось купить этот сборник, вышедший из печати в 1940 году. Моей статьи в нем, конечно, не было. Статья Забека была. Но потом я узнал, что Коля Забек был арестован и погиб. Отца и мать его выслали куда-то из Гатчины.

Конечно, не только Ника Тучков и Коля Забек находились со мной в дружеских отношениях. У меня были и другие приятели, но почти всех их коснулись преследования того периода, и многие погибли.