- 156 -

Глава 13. В кировском потоке

 

Остались позади годы расправы с нэпом и «сплошной коллективизации». В стране было голодно и жутко — никто не знал, какая часть населения станет следующей жертвой сталинщины. Я не собираюсь, да и не имею возможности писать историю, исследовать причины и следствия происходивших событий, я пишу только воспоминания. Поневоле приходится рассказывать в них о политических событиях:

политика в ее самых неожиданных и чудовищных проявлениях то и дело вторгалась в повседневную жизнь, хотя мне лично она всегда была чужда и, признаться, мало интересовала меня. К тому же я не имел никакого отношения ни к той прослойке людей, которая была порождена «нэпом», ни к почти полуторастомиллионному крестьянству. Я со дня рождения был горожанином. Смешно вспомнить, но живую корову я встретил в первый раз в возрасте шести лет и очень испугался, увидев огромного и вероятно опасного зверя. Никакие деревенские дела меня прямо не касались. Я не мог, конечно, не знать об «издержках» коллективизации — о сотнях тысяч умерших с голоду, о целых вымерших районах на Украине, о чудовищном развитии концлагерей в Сибири, в Казахстане, на Дальнем Востоке, о сотнях тысяч сирот, ставших беспризорниками и ворами, — в дополнение к тем то ли четырем, то ли семи миллионам «беспризорных», что оставила гражданская война, — о безнадежных восстаниях на Дону и на Кавказе. Я мог только не желать знать обо все этом, закрывать—до поры до времени — на это глаза. Но коллективизация ударила и по городам. Призрак голода в очередной раз встал и над Ленинградом. На долгие годы, притом в мирное время, была введена карточная система на продовольствие.

А следующий удар уже непосредственно коснулся меня. Это был прямой удар по Ленинграду. Сталин решил раз и

 

- 157 -

навсегда расправиться с подозрительным и беспокойным городом. Требовалось обескровить его, разогнать всех петербуржцев, многие из которых втихомолку предпочитали «довоенное», царское время. Пусть всякие старики и старухи, виновные уже в том, что мыслили «не созвучно с эпохой» (как тогда принято было выражаться), поскорее вымрут в глухих, непривычных и сугубо голодных местах.

Сталин, торопясь, каждой своей акцией стремился «убивать сразу двух зайцев». Так было и на этот раз. После семнадцатого съезда партии, о котором пропаганда трубила как о «съезде победителей», Сталину требовалось избавиться от энергичного и популярного конкурента. Им был человек, которого в партийных кругах пока еще называли «ленинградским хозяином», но который завтра мог сделаться хозяином всей страны, сменив Сталина на посту генсека.

1-го декабря 1934 года в здании Смольного, в своей партийной резиденции, был убит выстрелом из револьвера в упор Сергей Миронович Киров. Официально было объявлено, что убийство совершил член ВКП (б), участник оппозиционной группы Николаев. Темное это было дело,— настолько темное, что и по сей день многое в нем не ясно и не подлежит обсуждению. А в 1934-1935 году разговоры о том, как и почему произошло убийство, дойдя до НКВД, карались немедленным расстрелом. К счастью для себя, я не был в то время настолько любопытным, чтобы обсуждать убийство Кирова.

Между тем, в Ленинграде — на Литейном проспекте, и в Москве — на Лубянке, а также, по всей видимости, во многих других крупных городах были построены и ждали своего часа огромные здания политических следственных органов, примыкавшие к тюрьмам. Этот час наступил, сигнал к его наступлению был дан именно убийством Кирова: устранив своего основного соперника в борьбе за власть, Сталин после этого убийства распорядился о проведении генеральной чистки обеих столиц, свалив вину за преступление, как говорится, с больной головы на здоровую. Чистка коснулась не только столиц: по всей стране прокатился этот кировский поток, унося в ссылку или в заключение миллионы людей. Но население Ленинграда пострадало более всех.

Тело погибшего, до перевозки в Москву для похорон, находилось в Таврическом дворце, и массы людей шли туда,

 

- 158 -

конечно, «в организованном порядке», попрощаться с этим очень популярным человеком. Шел и Кировский завод (тогда еще «Красный Путиловец»), шел и я с заводом, шел с чувством искренней печали по убитому. Мне приходилось видеть Кирова на заводе и разговаривать с ним при показе чертежей проектов. Киров произвел на меня впечатление своей простотой в обращении и полным отсутствием «генеральства».

Вслед за убийством Кирова в Ленинграде начались массовые аресты и отправка в ссылку огромного количества ни в чем не повинных людей, заведомо не имевших никакого отношения к трагедии, которая произошла в Смольном. По городу, особенно поздним вечером и ночью, постоянно двигались черные тюремные машины, прозванные в народе «черными воронами». Подъезжая к намеченным на эту ночь домам, «черные вороны» обычно не останавливались у подъездов, а продолжали медленно двигаться взад и вперед. Они останавливались только тогда, когда на улицу выводили арестованных — мужчин и женщин, старых и молодых, — сажали в автомашины и увозили. Арестовывали почти в каждом доме.

Меня арестовали 19 марта 1935 года. Вечером в дверь позвонили двое сотрудников НКВД, и один из них предъявил мне ордер на обыск и арест. Мы с Димой Ловенецким в это время беседовали вдвоем у меня в комнате. Обыск был довольно поверхностным. Забрали пишущую машинку и несколько документов и прочих бумаг. В их числе — мое метрическое свидетельство, лежавшее в бюваре на письменном столе, и рукопись одного из рассказов моего отца. В метрическом свидетельстве не только был указан титул отца, но и значились мои номинальные крестные — греческая королева и великий князь. Это было находкой для НКВД, хотя этим документом, удостоверявшим дату моего рождения, я всегда пользовался совершенно открыто.

Осмотрели и чемоданы, стоявшие в кладовой возле кухни. В одном из них лежала масса бумажных солдатиков, нарисованных мной и братом в детстве. Среди них нашлись и крохотные газеты, которые мы в то время для них «издавали». Взяли и эти «газеты». И в то же время обыскивающие не удосужились заглянуть в оттоманку, где было сложено

 

- 159 -

«оружие»: разобранный японский доспех самурая, фехтовальные рапиры и эспадроны и турецкий ятаган.

Я простился с Димой и попросил его поставить в известность о моем аресте маму. Затем я и сотрудники НКВД вышли на улицу. Подъехал и забрал нас «черный ворон», в котором уже сидело несколько арестованных. По дороге в тюрьму я обменялся несколькими словами и познакомился с одним из них. Это был молодой человек по фамилии Ухтомский. На мой вопрос, не родственник ли он князю Эсперу Эсперовичу Ухтомскому, поэту и журналисту, он ответил, что родственник.

Нас привезли в Нижегородскую тюрьму, около Финляндского вокзала. Раньше эта тюрьма была военной. Если ехать в поезде по Финляндской железной дороге в направлении от Ленинграда, ее мрачное высокое здание возвышается с левой стороны. В дальнейшем тюрьма как таковая была ликвидирована, и в этом здании разместилась лечебница для алкоголиков.

По прибытии в тюрьму нас не обыскивали и сразу же развели по камерам. Даже автоматические ручки не отобрали.

В вестибюле тюрьмы, перед кабинетами следователей, стояли длинные очереди подследственных. Среди них обращали на себя внимание старухи и старики, еще способные передвигаться, в старинных дореволюционных пальто и шляпах.

Меня препроводили в камеру в одном из верхних этажей. Вели по железным мосткам и лестницам вдоль бесчисленных камер. Вся середина здания представляла собой огромный сплошной пролет, затянутый металлическими сетками. Каждый шаг и каждое слово отзывались в этой пустоте громким неприятным гулом.

Осмотревшись, я понял, что нахожусь в одиночной камере. У стены была прикреплена железная откидная койка. Над ней карандашный рисунок — полуобнаженная фигура молодого мужчины. В камере находился один человек — совсем юный студент, сидевший в «одиночке», по его словам, уже давно. Рисунок над койкой, вполне технически грамотный, был сделан им.

Вскоре камера начала заполняться. Поставили еще одну кровать. И в этот же вечер нас набралось в маленькой «одиночке» шесть человек.

 

- 160 -

Я не помню имен своих товарищей по несчастью. Помню, что один из них был уже старый человек, небольшого роста, с седой, аккуратно подстриженной бородкой, до дня ареста работавший в театре и танцевавший в кордебалете. Он обладал большой подвижностью и стройностью профессионального артиста балета. Фамилия у него была немецкая. Второй был почтенной наружности священник. Борода его еще не успела поседеть, и он был довольно бодрый человек со «светскими» манерами. Третий — неопределенной наружности, малоинтеллигентный, в прошлом работавший где-то на Белом море. Четвертого я просто не помню. Впрочем, за те два или три дня, что я пробыл в Нижегородской тюрьме, состав камеры менялся неоднократно.

На следующий день после прибытия меня вызвали к следователю. В кабинете, куда я попал, сидели два или три следователя и одновременно допрашивали столько же арестованных. Следователь, допрашивавший меня, был уже немолодой человек, выглядевший довольно безобидно. Допрос заключался в составлении протокола, куда заносились на первых порах чисто биографические данные. Только после составления этой анкеты следователь спросил меня примерно так: «Вы, конечно, знаете, что Советский Союз является маяком для народов мира? А если так, то что вы скажете вот на это?» — и он протянул мне... игрушечный «приказ», найденный при обыске в коробке с моими детскими солдатиками.

Ах, это... Когда-то, еще в Саранске, я играл с нарисованными мною же солдатиками. В игре участвовали и наши (вырезанные из бумаги и раскрашенные акварельными красками) советские люди, по ходу игры «распространявшие революционные идеи». Действие происходило будто бы в Индии. Естественно, что вице-король Индии и его английское окружение, также все сделанные из бумаги, «боролись» в ходе игры не только с такими идеями, но и с их бумажными распространителями. Моим вице-королем, то есть, конечно, мною, был издан малюсенький по размерам, написанный — ввиду скудости наших саранских средств — карандашом, разумеется по-русски, приказ. На нем красовалась подпись бумажного вице-короля, фамилия которого была также придумана, но так, чтобы звучала «по-английски». «Приказ»

 

- 161 -

предписывал бумажной полиции поймать и арестовать бумажных советских агитаторов. В нем упоминались выдуманные имена английских полицейских чинов, которым он, согласно игре, был адресован.

И вот этот игрушечный приказ протягивал мне следователь — настоящий, а не бумажный, в настоящей советской тюрьме.

Я объяснил, в чем дело. Но следователь не верил мне. «А что вы скажете, если фамилии, указанные в приказе, окажутся не вымышленными, а настоящими?» — с угрозой произнес он. Я мог только пожать плечами. Больше к следователю меня не вызывали.

В камере жизнь продолжалась по-старому. От ее быстро меняющихся обитателей я узнавал, что творится в Ленинграде и в других крупных городах нашей страны. Шли массовые аресты. Причем арестованных в тюрьмах долго не держали: арест обычно длился от трех часов (!) до трех дней. Затем арестованные освобождались, и им предлагалось явиться через один-два дня в управление НКВД. Там очень немногим из них предлагали получить обратно паспорта, изъятые при аресте, и оставляли в городе. Большинство же высылали, давая на сборы три-пять дней. По истечении этого времени квартиры и комнаты опечатывались. Высылаемые ехали на место ссылки без конвоя; билеты выдавались «органами НКВД». Тут я впервые узнал термины «минус два», «минус шесть» и т.д. Некоторым разрешали ехать куда угодно, кроме Москвы и Ленинграда, — это называлось «минус два»;

«минус шесть» означало «кроме шести крупных городов», и так далее. Основная же масса высылаемых получала направление в строго определенные, обычно глухие, городки, села и деревни, часто находящиеся в Сибири, Казахстане и в других отдаленных местах.

Счастливая особенность нашего народа: арестованные, в большинстве своем, казалось, не унывали. По крайней мере в нашей камере люди держались бодро. Нескончаемым потоком лились рассказы, беседы, анекдоты. Обычно вечером начинался «анекдотный репертуар». Наш «светский батя» перед отходом ко сну просил сокамерников помолчать и дать ему возможность «свершить молитву». Остальные если не замолкали полностью, то, во всяком случае, стихали. И вот

 

- 162 -

однажды, «свершив молитву», почтенный священник не удержался и рассказал такой скабрезный анекдот, что, как говорится, стены покраснели от стыда.

Батюшку увели. Вместо него впустили нового арестованного. Когда звучно закрылась дверь, перед нами стоял тоже священник. Высокий, плотный старик с окладистой бородой, лицом похожий на Льва Толстого в старости. На его ногах были деревенские смазные сапоги. Я решил, что его привезли из какой-то деревни. Но я ошибся. При ближайшем знакомстве он оказался очень образованным человеком, окончившим Духовную академию и служившим в Ленинграде, в Никольском соборе. Утонченно образованный, несмотря на простецкую внешность, семинарское произношение на «о», он завоевывал симпатию какой-то детски наивной простотой и чистотой.

Помню, я разговорился с «беломорцем» об Архангельске, Мурманске, о рыбаках-поморах. В разговоре мы коснулись белухи. Мой собеседник рассказал о том, что это крупное морское животное помогает рыбакам ловить рыбу. Когда белуха заходит в фиорды, то рыба, которой она питается, в панике целыми косяками устремляется от нее. Рыбаки выходят в море, и улов ошалевшей от страха рыбы получается очень хорошим. Мне никогда не приходилось видеть белуху, но я слышал о ней и раньше. А на священника этот рассказ произвел почему-то сильное впечатление. Он все расспрашивал: «Белуха! А ну-ка, расскажи еще о ней. А кака-така она с виду? Ах, ну и белуха!»

Вечером, перед отбоем, когда все укладывались спать, каждый арестованный обычно говорил о том, что бы он хотел увидеть во сне. Большинство хотели увидеть своих близких, оставшихся на свободе и, конечно, волнующихся за мужей, отцов и сыновей, арестованных «органами». А священник, укладываясь на койку, которую я ему уступил, с глубоким вздохом сказал: «А я бы во сне хотел белуху увидеть».

Как я заметил, он почему-то относился ко мне с особенной симпатией. У меня также успело сложиться к нему хорошее отношение. Но, поскольку у нас с ним возникали частые споры по вопросам религии, под конец моего пребывания в камере я почувствовал с его стороны заметную отчужденность. Это было мне очень неприятно, — тем более, что я

 

- 163 -

уяснил себе причины нашего разногласия. Они объяснялись главным образом разницей в нашем возрасте.

Но вот явился дежурный и велел мне собираться «с вещами». Мои товарищи по камере не сомневались в том, что меня освобождают, чтобы затем выслать из Ленинграда. Мне надавали крохотных записочек с адресами, чтобы я мог рассказать о состоянии арестованных их родным.

Уходя из камеры и прощаясь с остающимися, я больше всего сожалел, что расстаюсь со священником, детски чистым человеком. Мне хотелось, чтобы мы расстались друзьями. Я подошел к нему и сказал: «Батюшка, благословите меня». И тут я увидел на его лице искреннюю радость. Старик прошептал слова благословения, и я приложился к его руке. На душе стало как-то светлее после примирения с этим хорошим стариком.

Но оказалось, что и мои товарищи по камере, и я ошиблись. Меня вывели во двор тюрьмы, где ждал «черный ворон», посадили с несколькими другими арестованными в эту машину и отвезли на Шпалерную (ул. Воинова), в следственную тюрьму. В ней я прошел уже полную процедуру приема: общую канцелярию для заполнения анкеты, крохотную комнатку без окон, в которой можно было только сидеть, но невозможно было лечь, затем распределительную камеру, наполненную заключенными, баню, — и, наконец, меня отвели в большую «общую камеру». В ходе этой процедуры у меня отобрали все, что посчитали лишним для заключенного, вплоть до шнурков из ботинок.

В «общей камере» нельзя было пожаловаться на недостаток жильцов. Заключенные в ней принадлежали к самым различным слоям общества и самым различным профессиям. Были там рабочие и служащие, были и представители духовенства, бывшие царские офицеры, бывшие дворяне, студенты. Среди заключенных находился князь Гедройц, с которым я потом встретился в ссылке. Был там и какой-то бывший унтер, который не скрывал своей радости от того, что ему посчастливилось повстречаться и познакомиться с бывшими царскими офицерами. Духовенство было представлено священником и дьяконом, неподвижно сидевшими и молчавшими и только изредка перекидывавшимися несколькими фразами: «Отец диакон, потрапезуем?» — «Потрапезуем...»

 

- 164 -

Прочие же заключенные не только не молчали, но даже изредка проводили беседы и устраивали лекции, — разумеется, на нейтральные темы.

Я пробыл здесь несколько дней. Меня два или три раза вежливо допрашивал молодой следователь. Только один раз он задал мне коварный вопрос, который не мог меня не взволновать: «Вам не пришлось встретиться здесь с вашей матерью?» Я старался переносить свой арест просто как очередную житейскую неприятность, и ни минуты не падал духом. Но арест мамы меня бы очень расстроил. Правда, я выразил — очень наивно — сомнение в том, что такая встреча в тюрьме могла бы произойти... На мою просьбу уточнить, что он имеет в виду, следователь ответил, что ничего точно не знает и спрашивает «просто так».

Когда меня в третий раз вызвали на допрос, следователь встретил меня у дверей своего кабинета, находившегося в «Старом Шанхае». Так прозвали заключенные кабинеты следователей, помещавшиеся в старом здании тюрьмы, в отличие от «Нового Шанхая» — кабинетов, расположенных в примыкающем к тюрьме новом здании Управления НКВД. Коридором мы прошли в новое здание и поднялись на лифте. Следователь предложил мне подождать его около двери какого-то кабинета, зашел туда и, выйдя через несколько минут, позвал меня. Мы оказались в маленьком кабинете, выходившем окном на Литейный проспект (в то время проспект Володарского). За столом сидел плотный еврей средних лет. Он указал мне на стул, внимательно посмотрел на меня, потом достал рукопись моего отца, изъятую при обыске, и предложил пояснить, что это такое.

Это была рукопись рассказа отца «Часовой», напечатанного в сборнике «Наши матросы». Цензура долго не пропускала рассказ, и только по ходатайству греческой королевы Ольги Константиновны он появился в этом сборнике, вышедшем в Петербурге в 1904 году.

Я рассказал об этом. Больше вопросов мне не задавали. На следующий день меня вызвали в канцелярию тюрьмы и объявили, что я освобожден и смогу получить обратно свой паспорт.

Итак, я вышел из тюрьмы. Сначала я хотел поехать к маме. Но потом решил сначала заехать домой и привести себя

 

- 165 -

в порядок. Ведь если мама и была арестована, то сейчас я был бессилен ей помочь. С другой стороны, я имел «тюремный» вид, был небрит и в помятой одежде. Сел в трамвай. Пассажиры смотрели на меня с сочувствием, смешанным со страхом. Все знали о происходящих массовых арестах, и вид человека, явно только что вышедшего из тюрьмы, не мог не привлекать внимания.

По приезде домой, я был встречен Людмилой Александровной Фаворской, обрадованной моим возвращением и сразу начавшей расспросы. Я рассказал ей только о боязни за маму и, пообещав удовлетворить ее любопытство потом, побрился, умылся, переоделся и поспешил к маме.

Приехав на Преображенскую улицу и поднимаясь по лестнице, я встретил управдома и узнал от него, что маму арестовали накануне. Не дойдя до квартиры, я поехал домой.

Дима Ловенецкий уже вернулся с работы. Посоветовавшись, мы решили тотчас вдвоем поехать по тюрьмам и постараться разыскать маму. Захватив с собой продуктовую передачу, прибыли к тюрьме, из которой я только что вышел. Здесь мне сказали, что Жозефины Иосифовны Косинской у них нет. Тогда мы обратились в Нижегородскую тюрьму. Мама оказалась там, но передачу от нас не приняли. Была суббота, а передачу можно было сдать только в понедельник. Мы возвратились домой.

Дима и Фаворские рассказали мне то же, о чем я узнал еще в тюрьме. Арестованы многие наши знакомые, остальные дрожат и ждут ареста. В городе паника. Многие уже отправились в ссылку. На сборы дают пять дней, не более, а затем опечатывают жилье. За пять дней ликвидировать имущество невозможно. На улицах развешана масса объявлений о продаже самых различных вещей, но при такой общей панике на них трудно найти покупателей. Цены, конечно, сильно упали. Громоздкие вещи, как, например, рояли отдают почти, а то и совсем даром. Ведь высылают целыми семьями, со стариками и маленькими детьми.

Итак, люди расстаются со всем своим имуществом, после чего едут в глухое место, где едва ли найдут заработок, чтобы прокормить семью. И это происходит — по повелению властей — в стране, являющейся «маяком для народов мира»!

 

- 166 -

На следующее утро мама, выпущенная из тюрьмы, приехала прямо ко мне. Ей было предложено, как и мне, явиться в тюремную канцелярию через два дня. Но если мне было сказано, что я оставлен в Ленинграде, что паспорт вернут, то маму ожидала зловещая неизвестность.

Выйдя на работу в Историко-бытовой музей, я был радушно встречен Тихоном Ильичом Воробьевым. Мы с ним решили, что я уйду с завода и полностью посвящу себя работе в музее. На заводе, поговорив с непосредственным начальством, я прошел в отдел кадров. Там сначала категорически возражали против моего ухода, но когда я рассказал о моем аресте, мгновенно согласились. 26 марта 1935 года я был «уволен по собственному желанию, в связи с переходом на научную работу». С завода я направился в канцелярию особоуполномоченного НКВД и подал заявление о возврате мне паспорта.

Посетив нескольких знакомых, я узнал, что некоторые уже высланы, некоторые уезжают в ссылку, некоторые ждут ареста. В числе убывших были и Тучковы: Нику сослали в Иргиз, в Казахстан, а Павла с женой и четырехлетней дочерью — в Уфу.

Должен признаться, что, посещая некоторых знакомых, я чувствовал себя неловко. Почему их высылают, а меня оставили в Ленинграде? Но эта неловкость длилась недолго.

Мама и я явились на Шпалерную. Большая комната была заставлена столами, за которыми сидели сотрудники НКВД. К ним тянулись длинные очереди мужчин и женщин разного возраста. Нашли и мы стол с нашей буквой (т.е. той буквой алфавита, с которой начиналась фамилия). Сотрудник, сидевший за ним, порылся в списках и подтвердил, что я оставлен в Ленинграде, а мама получила «минус шесть». Я пробовал возражать, но чиновник сказал, что от него ничего не зависит и списки составлял не он. Он указал мне на комнату рядом, где находилось начальство.

Пройдя в эту комнату, я увидел большую группу начальственных чинов, настроенных весьма агрессивно. Тут же находилось и несколько просителей. Все они уходили ни с чем. Начальство было неумолимо. Все мои доводы в пользу мамы и насчет нелепости создавшегося положения не имели никакого успеха. Сначала я старался говорить мягко, обращая

 

- 167 -

внимание на явную нелогичность ситуации, потом, выйдя из себя, на резкий отказ ответил также резкостью. Ничего не добившись, вернулся к маме. Она мудро решила, что «сила ломит и соломушку» и, погадав на пальцах, назвала сотруднику НКВД выбранное ею место ссылки — Пензу. Назвала она этот город только потому, что когда-то мы прожили два года в Пензенской губернии, в Саранске.

Остававшиеся до отъезда пять дней прошли в сборах. У нас ничего не было ценного, и сборы были несложными. Кое-как ликвидировав обстановку маминой комнаты, я и несколько друзей проводили ее на поезд.

Кажется, на другой же день после отъезда мамы я, вернувшись из музея, был встречен перепуганной Людмилой Александровной Фаворской. Она дрожащей рукой протянула мне бумажку и рассказала, что днем приезжали несколько человек в форме НКВД и спрашивали меня. По ее словам, они были разгневаны и велели ей по моем возвращении сразу же передать мне повестку. Эта повестка содержала требование «немедленно» явиться на Шпалерную. Мало того, что слово «немедленно» было напечатано в повестке, — оно еще было крупно написано красным карандашом поперек листка и подчеркнуто.

Не ожидая ничего хорошего от этого вызова, я нисколько не взволновался. Все мы уже начали осваиваться в отношениях с карающими органами. Решил, что явлюсь не сегодня, а завтра.

На другой день я поехал вместе с Димой Ловенецким. На всякий случай мы с ним условились, что он будет меня ждать на улице, и если я не выйду — значит, меня арестовали. Но я вышел.

Мне объявили, что меня высылают в Атбасар на пять лет и что через 5 дней я уже должен сидеть в поезде. Вернувшись домой, я разыскал в энциклопедии этот Атбасар, о котором сегодня услышал впервые. Оказалось, что это бывшая уездная станица в Казахстане. Когда-то в ней происходили две ярмарки в год, на которые привозили товары из ряда губерний, Туркестана и Бухары. На этих ярмарках торговали и скотом. Населения в станице насчитывалось около четырех тысяч. Атбасар стоит далеко от железной дороги... (Как выяснилось уже на месте, после революции он обезлюдел и половина его

 

- 168 -

саманных домов развалилась). Чтобы попасть в него, нужно ехать по железной дороге до Кокчетава и оттуда добираться, в лучшем случае, на автомашине, по бескрайней степи...

Перспектива и в отношении дороги, и в отношении места ссылки была, таким образом, унылой. Но меня, собственно, уже ничего не могло испугать. К тому же я был молод, здоров и полон сил. А от ближайшего будущего здесь, в Ленинграде, нельзя было ждать ничего хорошего.

В числе моих знакомых был Владимир Паулинович Гартман, брат Александры Паулиновны Гартман-Вейнберг, — уже пожилой, болезненный человек. Я познакомился с ним через его сестру и несколько раз навещал его в Лесном, где он жил. Гартман был очень образованным человеком, а его квартира походила на маленький музей. Среди картин, украшавших стены его квартиры, мне особенно запомнился портрет великой княжны Марии Николаевны, дочери Николая I, написанный академиком Неффом. Эта, как говорят, страшная женщина изображена сидящей на камне, на фоне летнего пейзажа. Лицо ее написано очень выразительно, с устремленным на зрителя взглядом холодных русалочьих глаз. Будто бы Николай I, сам обладавший взглядом, которого не мог вынести ни один обыкновенный смертный, говорил про глаза своей дочери, что ее взгляда не выдерживает он сам.

Помимо картин и гравюр, Владимир Паулинович владел превосходной библиотекой, особенно известной среди знатоков собранием книг по россике. Он был прекрасным человеком, чутким и отзывчивым.

Юрист по образованию, он долгое время заведовал ленинградским отделением Общества Красного Креста, во главе которого стояла первая жена Максима Горького, Екатерина Павловна Пешкова. Владимир Паулинович давно уже прекратил свою деятельность в Обществе, прекратил сознательно, так как продолжение ее было не только бесполезным, но и грозило репрессиями. Так ленинградское отделение перестало существовать. В те годы, чтобы ничто не препятствовало беззакониям и не мешало их скрытности, Сталиным были закрыты все консульства иностранных государств, кроме находившихся в Москве, и все отделения каких бы то ни было международных обществ на территории СССР. Общество Красного Креста продолжало функционировать, чисто номи-

 

- 169 -

нально, только в Москве. Но, несмотря на опасность репрессий, Гартман сам приехал ко мне в связи с несчастьем, обрушившимся на маму, и посоветовал написать заявление на имя Е.П. Пешковой, с которой он продолжал сохранять хорошие отношения. Он наивно надеялся, что, может быть. Общество Красного Креста сможет чем-нибудь помочь, и, намереваясь поехать по каким-то своим делам в Москву, обещал лично передать мое заявление Екатерине Павловне.

О судьбе заявления еще будет речь, но, забегая вперед, нельзя не сказать о судьбе самого Гартмана. Находясь в сороковых годах в концлагере, я познакомился там с одним букинистом, также, разумеется, заключенным, который рассказал мне об аресте и гибели Гартмана. Владимир Паулинович работал экспертом в антикварно-букинистической торговле. Однажды, в середине 30-х годов, к нему в Лесной приехал какой-то гражданин и просил его съездить с ним в «Лавку писателей» (магазин старой книги). По словам этого гражданина, магазин приобрел какую-то редкую книгу, очень нужную этому лицу, но не мог ее ему продать, так как для оценки требовалась экспертиза Гартмана. Владимир Паулинович был болен, но посетитель не мог ждать его выздоровления, так как в этот же день должен был уехать из Ленинграда. Он приехал на такси и обещал доставить Гартмана домой, как только будет произведена экспертиза. Отзывчивый Владимир Паулинович согласился. «Покупатель» отвез его... в тюрьму. Там Гартман и погиб. Кажется непонятным, зачем всесильным «органам» требовались такие мистификации. Однако о подобных случаях приходилось слышать неоднократно и в 30-х, и в 40-х, и в 50-х годах. В этом было что-то от игры кошки с мышью.

Ликвидацией своего имущества я почти не занимался. Вещи, бывшие в моей комнате, я разместил в квартире Фаворских и у Димы Ловенецкого. Самым ценным для меня было несколько картин русских художников и три портрета, написанных моим прапрадедом, а также приличная библиотека. Библиотеку пришлось распродать из-за недостатка места для ее хранения. Я расклеил по городу объявления и просил Людмилу Александровну Фаворскую помочь мне в ее ликвидации. Покупатели все же нашлись. Люди заходили, отбирали книги и платили деньги Людмиле Александровне — кто сколько считал нужным...

 

- 170 -

Часть книг и такие вещи, как японский доспех и прочие предметы старинного вооружения, приобрели Артиллерийский и Историко-бытовой музеи. В общем у меня набралась порядочная сумма денег, которой должно было хватить на первые месяцы жизни в ссылке.

Дима Ловенецкий сказал мне, что в Атбасар высылают также одного его знакомого вместе с женой. Этот его знакомый, бывший полковник, работавший теперь в Филармонии, Георгий Михайлович Богачев, по словам Димы, был хорошим человеком. Дима считал, что было бы очень удачно, если бы я встретился с ним в Атбасаре.

Перед отъездом мы с Димой зашли в ресторан «Москва», пообедали, выпили. Дима проводил меня на вокзал, мы простились, и поезд тронулся. Это был обыкновенный пассажирский поезд, но билет на него мне выдали в НКВД. Вагоны были полны высылаемыми. На вокзале было много провожающих; не обошлось без слез и истерик.

Миновали пригороды. Пассажиры разместились. Среди них я увидел старого мужчину с перевязанными запястьями рук. Этого человека, бывшего морского офицера, я встречал у моего дяди Алексея Михайловича. Фамилия его была Полянский. Одинокий, старый и больной, живший на маленькую пенсию, он заходил порой к дяде перехватить несколько рублей, которые он называл «спасительным буйком» и которые позволяли не умереть с голоду ему и жившему у него старому попугаю с обгорелым клювом. Мне рассказывали еще перед отъездом из Ленинграда, что после ареста беспомощный старик пытался покончить с собой и перерезал вены на руках. Но его спасли и выслали. Теперь он ехал в одном поезде со мной, с забинтованными руками и без своего друга попугая.

В вагоне, под стук колес, я размышлял о судьбе нашей семьи за последние десять-пятнадцать лет. Мой дядя Константин Михайлович, брат отца, неоднократно сидел в тюрьме, а после того, как пробыл пять лет в лагерях, был сослан; дядя Михаил Михайлович сослан в том же 1935 году в Самару (Куйбышев), вместе с сестрой Наталией Михайловной; дядя Алексей Михайлович, арестованный в 1929 году, умер в Соловецких лагерях; та же судьба, вероятно, постигла бы и моего отца, если бы он не был давно уже недосягаем для властей земных, — последние, тем не менее, удалили его портрет из

 

- 171 -

экспозиции Военно-морского музея — так велика была неприязнь к офицеру императорского флота, отдавшему жизнь за родину; двоюродные братья Георгий и Роман подвергались аресту; моя мать и я сосланы; мой старший брат, сражавшийся в рядах Красной армии, был заключен в лагерь, после чего эмигрировал из России. Кто же и что же является причиной стольких бедствий, обрушившихся на нашу семью, — бедствий, которым не видно конца? Баронский титул, полученный более столетия назад и не принесший никаких материальных благ? Тогда я думал, что в нем главная причина... Но даже если оставить в стороне вопрос о том, в чем же наша собственная вина, — ясно, что я глубоко заблуждался.