- 195 -

Глава 15. Возвращение в Ленинград. Эрмитаж

 

Проезжая через Москву, мы задержались в ней на один день. Надо было посетить Екатерину Павловну Пешкову, чтобы поблагодарить ее за помощь и рассказать о невыполнении распоряжения Управления милиции СССР о выдаче мне паспорта, а главное — передать ей заявление Георгия Михайловича и подкрепить его своей просьбой. А у писателя Новикова-Прибоя я хотел лично взять назад пересланные ему письма моего отца, касавшиеся похода эскадры Рожественского на Дальний Восток и Цусимского боя.

Сначала мы поехали в Красный Крест. Условия, в которых эта организация влачила свое существование, были очень красноречивы. Мы поднялись по лестнице жилого дома, в котором, судя по адресу, размещался Красный Крест, — и очутились в кухне коммунальной квартиры. Очевидно, мы попали в нужную нам квартиру с «черного хода». На кухне шумели примуса, и жильцы квартиры, каждый за своим примусом, стряпали на них еду. В одной из комнат квартиры мы нашли Екатерину Павловну Пешкову. Эта комната, за столами которой сидело несколько сотрудников Красного Креста, служила и приемной, и кабинетом Пешковой. Мы рассказали ей историю моего заявления и передали заявление Богачёвых. Она сказала, что едва ли ей удастся что-нибудь сделать и что судьба нашего собственного заявления доказывает ее бессилие. Но заявление приняла. Мы поблагодарили Екатерину Павловну и поехали к Новикову-Прибою.

Писателя не было дома. Его жена Мария Людвиговна достала письма моего отца и передала мне, сказав, что всем, что писатель счел нужным, он успел воспользоваться. Она вручила мне также экземпляр третьего издания романа Новикова-Прибоя «Цусима» с дарственной надписью автора.

 

- 196 -

В тот же вечер мы сели в поезд и утром были в Ленинграде. Нам пришлось приехать на квартиру Фаворских, так как свою «жилплощадь» мы потеряли. И хотя позднее нас поставили на очередь для получения комнаты, сейчас мы оказывались вновь в самом затруднительном положении. Та комната, в которой прежде жил Дима Ловенецкий, была уступлена им семье из трех человек, а сам он ко времени моего приезда занимал бывшую мою комнату, и предложил мне поселиться с ним. Так я и сделал, но маме на первых порах пришлось очень трудно: она скиталась по родственникам и, наконец, сняла комнату.

По возвращении я сразу был восстановлен в Историко-бытовом музее на должности старшего научного сотрудника — заведующего Знамённым отделом. На работу в музей удалось пригласить опытного реставратора тканей — Николая Николаевича Семеновича. В то же время я продолжал научную обработку материалов отдела. Среди знамен были целые группы, требовавшие определения. Мне удалось написать работу, посвященную одной из таких групп, для чего пришлось обратиться к архивным и печатным источникам. Статья «Знамена бурятских родов» была закончена в 1937 году и предназначалась для сборника трудов Артиллерийского музея. Мой арест 1938 года помешал появлению в печати этой первой моей научной работы.

Переписка с Богачёвыми продолжалась; меня мучило то, что оставалось какое-то время невыполненным еще одно поручение Георгия Михайловича. У него был брат, живший под Ленинградом, в бывшем Царском Селе (в 1936 году этот городок назывался Детским Селом, а с 1937, когда отмечалось столетие смерти Пушкина, получил имя великого русского поэта, который в начале прошлого века провел там юношеские годы, обучаясь в лицее). Этого брата репрессии не коснулись, он благополучно существовал и хорошо зарабатывал. Судя по рассказу Георгия Михайловича, брат его был человеком эгоистичным, сухим и, как многие тогда люди, жил в постоянном страхе перед неприятностями свыше. Тем не менее Георгий Михайлович решил обратиться к нему за материальной помощью. Георгий Михайлович понимал, что, несмотря на предприимчивость и золотые руки, на случайный заработок ему, старому человеку, и его жене просуществовать в

 

- 197 -

ссылке невозможно. Он писал брату, но тот ему не ответил. Письмо от репрессированного человека уже само по себе могло навлечь беду, но риск еще более возрастал, если адресат отвечал на такое письмо, то есть вступал в переписку (то же относилось к переписке с лицом, находящимся за границей). Не получив ответа, Георгий Михайлович попросил меня съездить в Детское Село и поговорить с братом.

Приехав туда, я разыскал дом брата Георгия Михайловича. Позвонил у двери. Мужской голос спросил меня: «Кто звонит?» — и стоящий за дверьми человек долго мне не открывал. Я ответил, что имею поручение от Георгия Михайловича. Когда дверь, наконец, открылась, передо мной стоял плотный мужчина, не имевший, как показалось, никакого сходства с Георгием Михайловичем. Он сказал, что он и есть брат Богачёва. Разговаривал он со мной очень сдержанно, по-видимому, боясь, что общение с братом может принести ему неприятности. Но все же он ввел меня в комнату, сплошь заставленную стильной мебелью красного дерева с бронзой. Мебель стояла так тесно, что создавалось впечатление склада, магазина, но не жилого помещения.

Богачёв выслушал меня, не проронив ни слова, сухо поблагодарил и коротко обещал помочь брату.

После этой встречи я написал Георгию Михайловичу. Вскоре наша переписка прервалась. Возвратившийся из ссылки Коля Павлов рассказал, что в Зеренде начались аресты ссыльных. Первым арестовали Лютца. Потом забрали Георгия Михайловича и увезли в тюрьму в Кокчетав. Мария Петровна поехала за мужем. Больше я ничего о них не слышал. Думаю, что их жизнь окончилась скоро и трагично, иначе они бы сообщили мне о себе.

...Как ни интересна была работа со знаменами, меня больше влекло к себе старинное западноевропейское оружие, в том числе рыцарские доспехи и холодное оружие того же периода. Некоторое количество таких предметов вооружения хранилось в Артиллерийском музее. Заинтересовавшись ими, я вынужден был обратиться в Эрмитаж для выяснения некоторых деталей. Эрмитаж имел превосходное собрание оружия и богатую библиотеку, в которую входило много изданий по оружиеведению.

 

- 198 -

Придя в этот крупнейший в стране музей, я встретил Рахиль Моисеевну Хай, с которой мы вместе учились на Высших курсах искусствоведения. Лотта (как все ее почему-то называли) Хай была одним из самых способных работников музея. Прекрасно образованная, с на редкость тонким умом, она отличалась смелостью и даже резкостью суждений. Хотя многие побаивались ее острого языка, она пользовалась любовью окружающих. Лотта рассказывала мне как-то, что она родилась в семье ученого раввина и с детства была окружена произведениями искусства и атмосферой, способствующей его пониманию. Эта женщина внешне была некрасива, худощавая, с резкими чертами лица, но Дима Ловенецкий, знавший ее, говорил: «Лотта безобразна до такой степени, что ее наружность становится интересной и даже привлекательной». Товарищем она была превосходным, и дружественные отношения с ней сохранялись у меня до самой ее смерти в 1949 году.

Рахиль Моисеевна, встретив меня в Эрмитаже и узнав, что меня туда привело, рассказала мне следующее. Профессор Александр Александрович Автономов, ведавший в музее западноевропейским оружием, был арестован и содержался в концлагере на Дальнем Востоке. Его заменил Всеволод Викторович Аренд (а дальнейшем тоже арестованный и погибший в заключении), но лишь на короткое время: он чем-то не понравился директору Эрмитажа академику Орбели и вынужден был уйти из Эрмитажа в Артиллерийский музей, где работал ученым секретарем, вкладывая много труда и знаний в экспозицию этого музея. Отвлекаясь, замечу, что Аренд заслужил немилость директора Эрмитажа по непонятным причинам. Он был не только очень образованным, но и исключительно деликатным человеком. Возможно, что Орбели не нравились его элегантность и манера хорошо одеваться. Орбели этого не любил и о людях элегантных всегда отзывался с язвительной насмешкой. Но может быть и так, что причиной опалы явилось сотрудничество Аренда в иностранных оружиеведческих журналах. Так, несколько работ о древнерусском оружии он поместил в «Zeitschrift fur historischen Waffеn-und Kostiimkunde» — немецком журнале, выходившем с 1897 по 1944 год. Сотрудничество в зарубежном издании, тем более немецком, сделалось с начала 30-х годов

 

- 199 -

крайне нежелательным в глазах властей и попросту опасным фактом.

Так или иначе, богатейшее собрание оружия, которым владел Эрмитаж, находилось, по словам Лотты Хай, в катастрофическом положении. Специалистов по западноевропейскому оружию в стране не имеется, хранилище оружия давно опечатано, и Эрмитаж нуждается в человеке, который мог бы принять на себя заведование Отделением оружия, входящим в Отдел западноевропейского искусства, и отвечать за него. Она уговаривала меня перейти из Военного историко-бытового музея в Эрмитаж, предлагая уладить этот вопрос с дирекцией. И уговорила. Ведь я отлично понимал, что с переходом в Эрмитаж исполнилась бы моя давнишняя мечта, я получил бы возможность работать с материалами, которые меня очень интересовали и были богато представлены в собрании Эрмитажа. Кроме того, работа в крупнейшем коллективе искусствоведов нашей страны должна была дать мне очень много в отношении знаний, между тем как в Историко-бытовом музее я могу рассчитывать только на себя.

Директора Эрмитажа, академика Иосифа Абгаровича Орбели, в это время в музее не было. Он находился в Москве. Его замещала Татьяна Львовна Лиловая, вальяжная дама. Отделом Запада заведовал Владимир Францевич Левинсон-Лессинг, с которым в дальнейшем меня связала искренняя дружба. Я его тогда еще не знал, но был знаком с его отцом, академиком-геологом Францем Юльевичем, встречался с ним в период работы в Академии Наук.

Даже отсутствие директора не задержало моего оформления: слишком необходим был Эрмитажу сотрудник моего профиля. Единственным препятствием являлось то, что я не считал себя вправе бросить на произвол судьбы знамена. Однако и это удалось уладить. 16 августа 1936 года я был, зачислен в Эрмитаж на должность старшего научного сотрудника Отдела Запада и назначен заведующим Отделением оружия и его хранителем. Мне была предоставлена возможность работать по совместительству в Военном историко-бытовом музее с выделением на эту работу нескольких дней в месяц.

Я не только с радостью отдавал работе свои силы, не считаясь со временем: теперь, засыпая ночью, я с воодушевле-

 

- 200 -

нием предвкушал удовольствие от служебных занятий, предстоящих на завтра...

Эрмитаж — музей-гигант. В нем хранится около двух с половиной миллионов экспонатов, он занимает четыре здания. В 30-х годах число его сотрудников — научного и технического персонала — значительно превышало тысячу человек. Среди них были ученые с мировым именем. Эрмитаж организовывал собственные экспедиции, пополнявшие новыми памятниками его баснословные коллекции. Он продолжает делать это по настоящее время.

В Отделении оружия хранилось с середины 30-х годов около 7500 предметов старинного русского и западноевропейского оружия. Оно содержалось в левой башне здания Нового Эрмитажа, построенного по проекту архитектора Лео фон-Кленце и законченного в 1850 году. В башне вьется металлическая лестница, а вокруг нее располагаются семь комнат разного размера. В одной из них был кабинет заведующего отделением, в другой — мастерская для чистки оружия, в третьей — библиотека отделения. Остальные комнаты занимал «запас» — то есть оружие, не находившееся на экспозиции. Экспонируемое же оружие занимало самый большой зал Зимнего Дворца — Гербовый зал, бывший Большой тронный зал и примыкавший в нему Аполлонов зал.

Была назначена комиссия по приему мной собрания оружия, поскольку отсутствующий не по своей вине А.А. Автономов не может передать мне собрание, как положено. Комиссия, в состав которой входил и я, поднимается по лестнице, ведущей в Отделение, снимает печать с входной двери, начинает обход комнат— и в библиотеке натыкается на груду оружия, громоздящуюся на полу и почти сплошь покрытую ржавчиной. Ржавчина не только проступает на металлических частях оружия, но и широким пятном расплывается под ним на паркете! Это уже чрезвычайное происшествие, требующее принятия срочных мер.

Когда комиссия удаляется, в Отделении остаемся мы, его сотрудники, в числе трех человек: старушка Дарская, которая впредь будет заниматься составлением описей, служитель Николай Федорович Денисов и я. Консервационные мероприятия, опись всех имеющихся в наличии предметов собрания — это наши первейшие, неотложные задачи (без со-

 

- 201 -

ставления описи приемка Отделения не может считаться завершенной). А затем придется без промедления приступить к колоссальной работе, — детальной инвентаризации всех вещей, хранение которых поручено мне. Такая же работа идет и во всех других отделах музея — это очередное, плановое мероприятие.

В принципе в Эрмитаже существует единый инвентарь. В отделе учета и хранения, на полках, тянущихся вдоль стен, в несколько рядов стояли сотни толстых инвентарных книг в кожаных переплетах. В них, в порядке поступления, заносились все экспонаты. Но такая система учета ценностей в музее, хранящем два с половиной миллиона предметов искусства, давно уже сделалась чистой фикцией. Поэтому было отдано распоряжение провести кропотливейшую работу по составлению новых инвентарных книг, с «привязкой» всех предметов искусства к местам (отделениям, комнатам и даже шкафам) их хранения. С этой целью всем отделениям музея были присвоены соответствующие шифры, и каждый экспонат описывался, обозначался шифром отделения и порядковым номером в пределах этого отделения, а уже после этого вписывался в инвентарную книгу последнего.

Николай Федорович Денисов, в обязанности которого входила чистка оружия, был человеком своеобразным. Небольшого роста и плотного сложения, он носил усы, придававшие ему сходство с котом. Он принадлежал к числу старых дворцовых служителей; некоторое количество их еще сохранилось в Эрмитаже вплоть до конца 30-х годов. В этом здании Денисов прослужил около сорока лет. Сотрудники не любили его, и от них постоянно можно было слышать: «Что ж вы идете по такому-то делу сами, — пошлите Денисова!» «Велите сделать то-то и то-то Денисову...» и т.п. Но я жалел старика, тем более, что к своей работе он относился очень ревностно, был на редкость аккуратен и не только хорошо чистил оружие, но и в Отделении поддерживал чистоту и порядок. Он являлся на службу задолго до официального начала рабочего дня и ни минуты не сидел без дела.

Но были у него и неприятные мещанские черты. Сотрудники рассказывали мне, что, когда они вместе с Денисовым пребывали в доме отдыха, он ухаживал там за какой-то женщиной, и она показывала им записки, полученные от Николая

 

- 202 -

Федоровича и подписанные «Аполонт»... Ну что ж, это, конечно, смешно, но и старик с лицом кота тоже мог увлекаться.

Любил он и похвастаться. Мне он показывал старый фотопортрет какой-то высокопоставленной дамы, в мехах и бриллиантах, и говорил, что это его покойная жена. Рассказывал он также, что его сын окончил перед революцией Академию генерального штаба и теперь служит в Красной армии большим начальником, а дочь — «ведущий инженер»...

Уборщиц, приходивших в Отделение, он буквально съедал, выговаривая им за качество уборки. Они постоянно плакали и жаловались мне и более высокому начальству. Однако в его придирках был резон. Больше всего мы боялись коррозии, этого самого страшного врага металла. Сотрудники Отделения работали с оружием только в перчатках. А уборщицы, к тому же часто менявшиеся, обычно оставались глухи к инструктажу. Придет такая женщина и сырой тряпкой начинает обтирать пыль с клинков и прочих металлических частей оружия. Николай Федорович часами сидит над сложной работой чистки экспонатов и сам заботится о том, чтобы на них не было пыли. А тут вся его работа пропадает. В конце концов пришлось отказаться от помощи уборщиц. Мне удалось выхлопотать Денисову дополнительную оплату, и он, приезжая очень рано, до начала рабочего дня занимался уборкой помещения. Вскоре я добился назначения Денисова на должность реставратора.

Но «на каждую старуху бывает проруха». Как-то раз я задержался в Отделении оружия допоздна. Рабочего дня никогда не хватало для выполнения неотложной работы. Мозг занят, и я, не замечая этого, курю папиросу за папиросой. И тут оказалось, что вышли все спички. Поискав их и не найдя, я прошел в комнату, в которой Денисов чистил оружие. Он давно уже ушел, но у него была электрическая плитка, которой он пользовался и при чистке оружия, если требовалось подогреть какой-нибудь состав, и при кипячении любимого им «явского» чая. В этой же комнате находились старинные, сделанные еще при Николае I, полки с суконными занавесками. На них Денисов складывал очищенное оружие.

Подхожу к тумбочке, где на каменной подставке обычно стоит плитка. Ее нет, но я вижу провод, который тянется от электрической розетки к полке, под занавеску. У меня на лбу

 

- 203 -

выступил холодный пот. Бросаюсь к полке. На ней стоит включенная плитка, над которой уже пузырится смола, выступившая из сухой верхней полки! Опоздай я на несколько минут — и вспыхнул бы пожар, от которого могла бы сгореть половина Эрмитажа, забитого экспонатами и мебелью.

Так привычка много курить за работой спасла и Эрмитаж, и меня. Пожар имел бы для меня лично фатальные последствия. Я никому не сказал об этом происшествии, кроме Денисова. Но он мне не поверил. Он был убежден, что не мог допустить такой оплошности — оставить плитку включенной...

Когда в Отделении оружия началась инвентаризация, стало ясно, что силами штатных сотрудников не обойтись. На временную работу, связанную только с инвентаризацией и оплачиваемую сдельно, были приглашены еще три человека, в том числе — мой большой друг, Вера Васильевна Чернова. С Верой меня познакомил Дима Ловенецкий. Это была красивая, много пережившая женщина. Она два раза выходила замуж и дважды развелась. У нее был маленький сын Никита. Вера нуждалась в заработке, и работа по переписке экспонатов с карточек в инвентарную книгу ее устраивала, тем более что для этого не требовалось придерживаться строгого служебного расписания. Однако после моего ареста в 1938 году Вере пришлось расстаться с Эрмитажем. Ее вызвала заведующая отделом кадров Эрмитажа, противная особа, типичная «сталинистка», несмотря на то (или, может быть, именно потому), что ее отец был крупным хозяйственным служащим Зимнего Дворца при царе, и заявила: «Вы ставленница врага народа Косинского и должны уйти!»

Рассказывая о первых месяцах моей работы в Эрмитаже, не могу не упомянуть об одном из собраний и о научно-производственной конференции.

Вскоре после моего поступления в Эрмитаж состоялось общее собрание сотрудников, посвященное «текущему моменту». Тогда такие собрания проводились повсюду и были обычным явлением. Вел собрание парторг, вскоре после этого арестованный, что также, увы, в те годы никого не удивляло: всюду выискивались и изымались так называемые «враги народа» — с целью устрашения этого самого народа и «в назидание другим». Мне запомнились выступления на собрании заведующей Отделением скульптуры Отдела Запада Жанет-

 

- 204 -

ты Андреевны Мацулевич и заместителя директора Татьяны Львовны Лиловой, незадолго до того принимавшей меня в Эрмитаж. Как и большинство выступавших, они старались всячески показать свою приверженность к сталинщине. В своем очень эмоциональном выступлении Мацулевич перешла к событиям шедшей тогда гражданской войны в Испании и, говоря о зверствах испанских фашистов, разрыдалась. Дело было, конечно, не в испанских фашистах — просто нервы у всех были до крайности напряжены. Лиловая тоже плакала, стараясь обелить себя ввиду тут же сделанного ей упрека: кто-то из сотрудников прозрачно намекал на ее близкие отношения с одним музейным и партийным работником, уже арестованным карательными органами. Арест означал, что об этом человеке уже следовало говорить не иначе как о «враге народа». В августе 1937 года Лиловая была уволена из Эрмитажа по распоряжению Комитета по делам искусств, которому подчинялись все музеи.

В заключительном слове на этом памятном собрании парторг начал грубо обвинять сотрудников в том, что они «льют крокодиловы слезы», в то время как от них требуется на деле доказывать свою преданность великому вождю и партии. Я откровенно не понимал, чего от нас всех хотят, но атмосфера шантажа, угроз и террора чувствовалась на этом собрании вполне явственно. Поэтому собрание произвело на меня очень тяжелое впечатление.

Научно-производственная конференция отличалась более деловым характером. Она проходила в помещении эрмитажного театра и заняла несколько дней. Выступали многие, но самое большое впечатление произвел на меня академик Орбели, с которым до того я, собственно, не был знаком. Он говорил умно и смело. Он открыто осудил одного из сотрудников Эрмитажа, который проник в кабинет своего коллеги в отсутствие последнего и обнаружил там черновик рукописи, где упоминалось искусство современной (т.е. нацистской) Германии. Последовал донос, в результате которого органами НКВД был арестован крупный специалист по западноевропейскому искусству Валентин Фридрихович Миллер (два года спустя он погиб в заключении).

Говоря о методах экскурсионного дела, Орбели осудил «времена покойного политпросвета», когда пропаганда искус-

 

- 205 -

ства подменялась такими приемами, как, например, показ уборной, в которой умерла императрица Елизавета Петровна. В ответ на выступление заведующего «просветчастью» музея (тоже вскоре арестованного), который говорил, что в недалеком будущем экскурсоводы будут обслуживать не только экскурсии, но и отдельных посетителей, Орбели выразил сомнение в полезности такого нововведения. Часто, говорил он, в Эрмитаж приходят люди, знающие и любящие искусство, чтобы наедине полюбоваться его памятниками. И вдруг к ним приблизится недостаточно грамотный, наспех подготовленный экскурсовод и начнет просвещать их. По этому поводу директор вспомнил и поведал присутствующим анекдотическую историю, происшедшую здесь же, в стенах Зимнего Дворца, во время первой мировой войны.

Как известно, тогда в Зимнем Дворце был устроен лазарет для раненых воинов. Кроме врачебного персонала, в этом лазарете работало много светских дам, окончивших медицинские курсы. Вот одна из таких дам ухаживает за тяжелораненым солдатом. Он страдает от раны, и докучливые услуги сердобольной дамы только увеличивают его страдания. Наконец, он не выдерживает и, когда дама вновь подходит к нему со словами:

— Бедный солдатик, может быть, ты хочешь, чтобы я написала письмо твоим родным в деревню?

Он со стоном, едва сдерживая себя, отвечает:

— Сударыня, я приват-доцент Московского университета, я сам могу написать письмо! Умоляю вас, оставьте меня в покое!

Орбели коснулся также вопроса о сверхурочных работах, которые не оплачивались, но широко применялись в Эрмитаже. Он подчеркнул, что такие работы запрещаются. Кстати, этот запрет также был связан с особенностями того времени, когда каждый гражданин должен был постоянно находиться на глазах у «коллектива» — у своих сотрудников на службе, у жильцов своей коммунальной квартиры — во внеслужебное время. Всякое уединение казалось подозрительным.

А между тем я постоянно вынужден был работать сверх обычного служебного времени, вечерами, и только поэтому Отделение оружия успешно выполняло план инвентаризации. Это обстоятельство заставило меня выступить на эрми-

 

- 206 -

тажной конференции; но Иосиф Абгарович ответил мне, что я совмещаю работу в Эрмитаже с работой в Военном историко-бытовом музее и поэтому не укладываюсь в официально установленные служебные часы. Вообще же запрет на сверхурочные работы не может быть отменен для отдельного сотрудника, этот запрет касается всех.

На следующий день я передал Левинсон-Лессингу, соблюдая субординацию, заявление на имя директора Эрмитажа, в котором объяснял причину совместительства и, коль скоро оно оказывалось невозможным ввиду полученных разъяснений, просил освободить меня от работы в Эрмитаже. Владимир Францевич усиленно отговаривал меня от подачи заявления. Мне самому было очень тяжело расставаться с Эрмитажем, но долг не позволял мне, единственному специалисту - знаменоведу, оставить беспризорными знамена в жалком музее.

Тогда Орбели вызвал меня. Он принял меня любезно и даже ласково и объяснил, что накануне я неправильно его понял: он сказал как раз обратное тому, о чем я пишу в заявлении. Он будто бы сказал, что «для отдельного сотрудника, конечно, может быть сделано исключение». После этой беседы я взял свое заявление обратно, не скрыв перед директором своей радости по этому поводу.

В стенографическом отчете конференции, который я читал потом, было написано так, как сказал Орбели при объяснении с ним наедине. Что делать! Директору крупнейшего музея страны, академику, в эти странные времена приходилось быть дипломатом даже в сущих мелочах...

Может показаться непоследовательным и непонятным, что так изменилось мое отношение к работе в Эрмитаже. Ведь совсем недавно — в 1930 году — меня отговорили от этого, испугавшись арестов, которые тогда уже начались в этом музее. Но теперь я понимал окружающую обстановку несравненно лучше, чем тогда. Я уже определенно знал, что сталинский террор зависел не от происхождения людей, не от их преданности своей родине или режиму, не от партийности, не от участия в революционной борьбе и тем более не от работы в том или ином учреждении. Я знал это по собственному опыту и по тем фактам, которые происходили и множились вокруг. Система террора наиболее эффективна, когда она

 

- 207 -

дополняется бессистемностью: только тогда никто не чувствует себя в безопасности, что, в сущности, и является целью кампаний террора.

С 1930 года аресты в Эрмитаже не прекращались. За это время были арестованы и подверглись репрессиям очень многие его сотрудники: член-корреспондент Академии Наук Алексей Алексеевич Ильин, профессор Александр Александрович Автономов, его помощник Эмилий Оскарович Линдроз, около десяти лет состоявший директором Эрмитажа Сергей Николаевич Тройницкий, Валентин Фридрихович Миллер, Николай Григорьевич Зенгер, Алексей Павлович Келлер и многие другие, а в конце 1937-го и в последующие годы, когда «органы» особенно развернулись, пострадало еще много сотрудников Эрмитажа.

Для характеристики караемых «преступлений» приведу два примера. Об одном из них я знаю со слов И.А. Орбели. Арестовали А.А. Ильина, члена-корреспондента Академии Наук. Это был древний старик (Ильин родился в 1858 году), согбенный временем и постоянно придерживающий рукой отвисающую челюсть, но сохранивший свежесть ума, один из самых известных нумизматов в Европе. Он проработал в Эрмитаже более двадцати лет, заведовал отделом нумизматики. Орбели поехал в Управление НКВД хлопотать за Ильина. Начальник, к которому он обратился, вознегодовал: «А вы знаете, за кого вы вступаетесь?! Ильин был тайным советником царя Николая II!» Ильин, действительно, имел гражданский чин тайного советника, но к царю не имел никакого отношения. Орбели объяснил, что тайных советников в России было очень много, и этот чин вовсе не означал, что они что-то доверительно, «втайне от народа», советовали царю. Ему удалось отстоять старика. Ильин умер во время блокады Ленинграда в возрасте 84 лет.

Второй пример относится к тому времени, когда Харьков (а не Киев, как впоследствии) был столицей Украинской ССР. В Отделение оружия, которым тогда заведовал А.А. Автономов, поступила просьба Харьковского Государственного Музея о передаче ему нескольких предметов старинного вооружения. Существует официальный порядок передачи экспонатов из музея, который в силу «избыточности» своих коллекций не имеет возможности экспонировать многие из

 

- 208 -

хранящихся в нем ценностей, в музей, нуждающийся в пополнении своей экспозиции. Сначала последний обращается с соответствующей просьбой к музею-хранителю, а уже затем, в случае его согласия, посылает перечень просимых экспонатов в министерство культуры (в 30-х гг., когда этого министерства не существовало, — в комитет по делам искусств). Это ведомство отдает приказ о передаче экспонатов, и они поступают в заинтересованный музей. В случае, о котором идет речь, вся эта официальная процедура была проделана, и в Харьков поступили из Эрмитажа несколько двуручных мечей шестнадцатого (!) века и другие предметы старинного вооружения.

А вслед за тем были арестованы Автономов и его помощник Линдроз. Их обвинили в снабжении оружием украинских националистов и отправили в концентрационные лагеря. Автономов, по-видимому, там и погиб, а Линдроз, отбыв срок заключения, работал где-то лесничим.

...Военный историко-бытовой музей вступил в полосу новых преобразований. Начальник его, Т.И. Воробьев, начальник Артиллерийского музея полковник Ян Фрицевич Куске и большинство ведущих сотрудников обоих музеев, среди которых был и я, пришли к общему заключению, что отделение Историко-бытового музея от Артиллерийского было явным недоразумением и эти музеи надо бы снова объединить. Оба начальника и несколько их сотрудников, в том числе В.В. Аренд и я, были приняты начальником политуправления Ленинградского военного округа в помещении бывшего Генерального штаба на Дворцовой площади (она тогда называлась «площадь Урицкого»). После доклада о желательности слияния музеев и последующей непродолжительной беседы вопрос был решен положительно. Вскоре появился приказ о преобразовании Историко-бытового музея в Исторический отдел Артиллерийского музея. Начальником отдела назначался Т.И. Воробьев, а я — ученым хранителем этого отдела. Приказ о таком воссоединении был подписан заместителем наркома обороны Яном Борисовичем Гамарником.

Кажется, на другой день после получения приказа из Москвы я обратился к Тихону Ильичу с просьбой дать мне прочесть приказ «товарища Гамарника». Воробьев, с печалью в глазах и грустью в голосе, произнес: «Михаиле Федорович,

 

- 209 -

Гамарник нам больше не товарищ». И объяснил мне, что этот деятель покончил жизнь самоубийством накануне своего ареста как «врага народа». Гамарник застрелился 31 мая 1937 года, а приказ, подписанный им, поступил к нам уже в июне.

Летом 1937 года мы с Димой решили навестить его родных, живших в Башкирии, в Стерлитамаке. До того времени я был знаком только с одной из его сестер, Ниной Брониславовной Проницкой, жившей на Урале и приезжавшей как-то к Диме в Ленинград.

По дороге я хотел повидать моих тетю Наталью Михайловну и дядю Михаила Михайловича. Они жили в Самаре (переименованной к тому времени в город Куйбышев), куда были сосланы после убийства Кирова. Переписываясь, мы условились, что дядя и тетя выйдут на перрон самарского вокзала к приходу нашего поезда.

Во время высылки им оказал денежную помощь наш общий друг, известный ученый, член-корреспондент Академии Наук, заведующий кафедрой в Военно-морской академии Петр Федорович Папкович. Этот человек сам испытал смертельную опасность после Кронштадтского восстания. Никакого отношения к восстанию он не имел, а просто попал в число заложников, которых большевики в панике нахватали в Петрограде. Заложников тысячами топили, вывозя с этой целью в баржах с раскрывающимся дном, которые предназначались для транспортировки песка. Папкович спасся так: его погрузили в баржу вместе со многими офицерами старого флота, жившими в Петрограде, и хотели вывезти в море, но в последний момент баржа была задержана. Отобрав, кажется, несколько нестроевых офицеров, бывших особенно ценными специалистами, в том числе и Папковича, их вернули на берег.

Спустя двенадцать лет, в 1933 году, Папкович был избран членом-корреспондентом Академии Наук, в 1940 году получил звание контр-адмирала (революция застала его в чине полковника), в 1944 — звание заслуженного деятеля науки и техники, в 1946 — Сталинскую премию первой степени. Известный теоретик кораблестроения, он считался крупнейшим авторитетом в области механики корабля после смерти академика А.Н. Крылова. Но все это не могло оградить его близких от сталинского произвола. Сын его первой жены, горный ин-

 

- 210 -

женер Вознесенский, был арестован в 1937 году, брат второй жены — расстрелян в том же году, а отец ее умер в ссылке. Да и сам Петр Федорович не мог чувствовать себя застрахованным от подобных «невзгод», безотносительно к сыпавшимся на него «благодеяниям». Его жизненный путь кончился так: в том же 1946 году, возвращаясь домой из Военно-морской академии, он упал на набережной недалеко от дома. Его подняли и принесли домой уже мертвым. Диагноз врачей гласил: сердечный приступ. Крупный ученый и прекрасный человек, умерший в 59-летнем возрасте, не выдержал испытаний сталинского режима и пал его жертвой.

...Поезд пришел в город, куда были сосланы мои дядя и тетя, с большим опозданием. Шел второй час ночи, и на вокзале царила тишина. Я уже думал, что не увижусь в этот раз с родными, — но вдруг за окном вагона услышал голос тети. Дима и я вышли на перрон и увидели там обоих стариков. Встреча была трогательной. Время стоянки поезда позволило нам переговорить о многом. Я хотел передать тете Наташе некоторую сумму денег. Но она отказалась принять их, ссылаясь на то, что деньги у них есть, а мне они понадобятся в Стерлитамаке, и даже вручила мне какую-то вазочку в качестве подарка для матери Димы, с которой она не была знакома. Немного спустя, воспользовавшись тем, что тетя Наташа занята разговором с Димой, я предложил деньги дяде. Он шепотом ответил мне, что денег у них нет, что тетя просто стесняется их принять, и взял деньги. Поезд отправлялся дальше. С тяжелым чувством я смотрел вслед уходившим в темноту фигурам моих стариков. Больше я их никогда не увидел. Наталья Михайловна умерла в Куйбышеве после войны, в 1946 году, а Михаил Михайлович — там же, в тюрьме, в 1938-м.

В Уфе нам предстояла пересадка на поезд, который должен был доставить нас в Стерлитамак. Мы провели в Уфе два дня: остановившись в гостинице, осмотрели город, побывали в музеях. В одном из них работал бывший директор Эрмитажа Сергей Николаевич Тройницкий, отбывавший в этом городе ссылку.

Стерлитамак оказался почти полностью деревянным городом, зеленым и пыльным. Родные Димы произвели с первого же дня очень приятное впечатление. Его отец Бронислав

 

- 211 -

Иванович происходил из польской семьи Топор-Ловенецких, родился в Могилевской губернии в 1860 году и получил агрономическое образование. Всю жизнь он работал агрономом. Когда я познакомился с ним, это был глубокий старик с седой бородой и прекрасно сохранившимися зубами, еще крепкий и бодрый. Он все еще работал. Бронислав Иванович дожил до 83-летнего возраста и умер в 1943 году. С ним и с матерью Елизаветой Антоновной жила старшая дочь Ольга; ее десятилетний сын Вова был любимцем всей семьи. Он стал постоянным нашим спутником в прогулках по городу и по купанью в реке Стерле.

Месячный отпуск пролетел быстро. По возвращении в Ленинград начались новые неприятности, — впрочем, было уже ясно, что им едва ли наступит конец. Осенью 1937 года в Артиллерийский музей прибыл из Москвы некий военный и, вызывая поочередно сотрудников музея, чинил им форменный допрос. В этот день я торопился в Эрмитаж и попросил принять меня вне очереди. В кабинете начальника музея, с глазу на глаз, он начал допрашивать меня, задавая вопросы, не имеющие никакого отношения ни к музейным делам, ни к моей работе. Прервав его, я сказал, что совершенно излишне допрашивать меня наводящими вопросами. Я честно работаю, а что до моих «недостатков», то могу перечислить их сразу, в виде перечня. Он согласился, и я перечислил: баронский титул, ссылку, эмигрировавшего за границу брата. Тем не менее, следуя, видимо, данной ему инструкции, он вскользь спросил меня еще о планах моей научной работы, — и мы простились. Было совершенно ясно, что мне не дадут впредь работать в военном учреждении (каким в известной степени мог считаться Артиллерийский музей) и в ближайшее же время уволят. К этому времени самым влиятельным лицом в музее оказался язвительно-добродушный, цепко присматривающийся ко всем рядовой солдат, назначенный заместителем начальника музея по политической части («замполитом»). Всеволод Викторович Аренд был арестован, Тихон Ильич исключен из партии за обнаруженную в его библиотеке книгу, в которой упоминался кто-то из участников Октябрьской революции, расстрелянных при Сталине. Правда, Воробьев отделался легко: его оставили на службе и даже восстановили в дальнейшем в партии.

 

- 212 -

Я решил переговорить с ним о своей судьбе и сказал ему, что учиненный допрос наверняка повлечет за собой мое увольнение из Артмузея, так что мне лучше самому подать заявление об уходе. Тихон Ильич возражал и в конечном счете настоял на том, чтобы я, уходя, все же составил договор с музеем, который позволил бы пользоваться моими услугами как внештатного сотрудника.

7 октября начальник музея полковник Куске подписал приказ о моем уходе по собственному желанию. А еще дня через два Воробьев сказал мне, что я был прав: из Москвы пришло — теперь уже запоздалое — распоряжение уволить меня из музея.

Кончался 1937 год. Среди поверхностных, неглубоких «разоблачений» сталинщины, которыми ознаменовался относительно недолгий период правления Хрущева, спустя четверть века, этот год многократно фигурировал как «период нарушений социалистической законности». Однако было бы неправильно связывать ужасы коммунистического режима с каким бы то ни было отдельным годом или даже периодом. Одним из принципов сталинщины, впоследствии прекрасно усвоенных в маоцзедуновском «красном Китае» и в других странах, был принцип перманентного террора. Только последний время от времени усиливался «разовыми» кампаниями, вроде коллективизации и «раскулачивания» в конце двадцатых и начале тридцатых годов, вроде свирепой чистки вооруженных сил во второй половине тридцатых, вроде кампании подавления нэпа и изъятия у населения золота и других ценностей. В период непосредственно перед войной с Германией особое внимание «органов» устремилось на только что присоединенные области — Западную Белоруссию, Западную Украину, Молдавию, Прибалтику. Их же — а заодно с ними и все края, побывавшие под немецкой оккупацией,— усиленно «советизировали» в послевоенные годы. В какой-то мере это уменьшало интенсивность репрессий в собственно России, но никогда не означало их прекращения.

В стране нечем было дышать уже задолго до 1937 года. Страшному давлению, небывалой цензуре подвергалась литература, хирело и вырождалось искусство — от архитектуры до театра. Счастливы поистине писатели и поэты, умершие до «расцвета» советской литературы — начиная от Короленко и

 

- 213 -

кончая Андреем Белым и Максимилианом Волошиным. «Поколение, промотавшее своих поэтов», — так назвал нас критик Роман Якобсон, на свое счастье отбывший вскоре после революции в Чехословакию и назад не вернувшийся. Действительно, воздух советской России оказался губительным не только для Есенина или Мандельштама, но и для Маяковского, Корнилова, Цветаевой. Этот перечень загубленных невероятно длинен и не заканчивается предвоенными годами. Бодряческая, пустопорожняя поэзия и проза тридцатых годов была страшной — потому что не была литературой, вместе с тем претендуя на это название и вытесняя настоящую литературу. Редко-редко на этом безрадостном фоне проблескивали талантливые вещи — выскочил, например, будто пьяненький, шалый, но задорный и какой же русский мотив «Песни о встречном» — эту песню, написанную Шостаковичем на слова Бориса Корнилова, пела чуть ли не вся страна — пела даже и после того, как ее автор был арестован и погиб в тюрьме, а слова «стали считаться» «народными» (так и указывалось в песенниках — «музыка Шостаковича, слова народные»). Этого показалось мало — и песню вовсе изгнали, погасили. Сколько было таких случаев!

Я старался жить интересами музейной работы, уходил в прошлое от безрадостного и страшного настоящего. Но и я не мог не видеть, что будто паровой каток катится по моему родному городу — то закроется книжный магазин, то исчезнут бесследно дорогие мне люди, то еще раз даст себя знать запрет написать за границу, получить оттуда письмо, прочитать статью в иностранном журнале по своей специальности...

Приблизительно в это время мне позвонил по телефону племянник Всеволода Викторовича Аренда. Я с ним не был знаком, но он пояснил мне, что живет в квартире своего дяди, после ареста которого осталось много книг, и Аренд написал ему из места заключения, чтобы он обратился ко мне с предложением купить для Эрмитажа книги, которые сочту нужным, по истории оружия. Понятно, я был рад помочь Аренду, оказавшемуся в беде, и в то же время это предложение устраивало и Эрмитаж. В Эрмитаже была великолепная библиотека, в частности богатая книгами по оружию, но последние поступления таких книг, изданных за границей,

 

- 214 -

относились к началу 20-х годов. Впрочем, и таких было мало, Основные поступления в фонд оружиеведческой литературы имели место еще при хранителе Отделения средних веков и эпохи Возрождения Эдуарде Эдуардовиче Ленце, умершем в 1919 году. Поэтому более новые заграничные издания по истории оружия, бесспорно имевшиеся в библиотеке Аренда, явно представляли интерес.

Переговорив с заведующим библиотекой Эрмитажа, я побывал на квартире Аренда и отобрал довольно много книг. Оценка, приобретение и доставка их в Эрмитаж были произведены сотрудниками библиотеки.

Вскоре после этого я встретил в библиотеке заведующую Отделением скульптуры Отдела Запада Жанетту Андреевну Мацулевич. Она очень возбужденно начала упрекать меня в помощи «врагу народа». Ее муж, ученый-византолог Леонид Антонович Мацулевич, молча присутствовал при этой сцене. Я выслушал Жанетту Андреевну и ограничился тем, что, не оправдываясь, довольно сухо объяснил ей, почему приобретенные книги представляют ценность для Эрмитажа.

А жизнь города шла своим чередом. Люди привыкли к непрочности своего положения, к атмосфере неуверенности и страха, к тому, что вчерашний друг, муж, знакомый вдруг оказывался «врагом народа», ко всеобщей подозрительности, к угрозе собственного ареста. «Так же, как было и во дни Лота: ели, пили, покупали, продавали, садили, строили...»*

Мама продолжала работать машинисткой и жила в снимаемой ею комнате. Тетя Наталья Михайловна и дядя Михаил Михайлович прозябали в ссылке. Как ссыльный существовал в Боровичах и дядя Константин Михайлович. Его старший сын Георгий работал в Ленинграде, а младший. Роман, был врачом в Вологде, где с ним жила жена и восьмилетняя дочь Таня. Старшая сестра Георгия и Романа, Ольга, с мужем Леонидом Владимировичем Клименко, в то время профессором Ленинградского Политехнического института, и трехлетним сыном Володей, благодаря должности, занимаемой Клименко, оказались в привилегированном положении. Их семья занимала квартиру в «профессорском доме» — в Лесном, рядом с институтом, они ни в чем не нуждались. Старший

 

 


* Евангелие от Луки, гл. 17, с. 28.

- 215 -

сын Ольги Константиновны Всеволод учился в Политехническом, а его отец Георгий Михайлович Тырышкин все еще находился в концлагере. Дети покойного дяди Алексея Михайловича, Иосиф и Надежда, жили в Ленинграде с матерью, бабушкой и ее сестрой и готовились к поступлению в школу.

Мама часто приезжала ко мне, и я навещал ее. У меня (я все еще жил в комнате Димы Ловенецкого) часто собирались друзья по Кировскому заводу и по Эрмитажу. Из эрмитажников бывали: Лев Львович Раков с женой, Михаил Михайлович Дьяконов с женой, Антонина Николаевна Изергина, Рахиль Моисеевна Хай с мужем Михаилом Михайловичем Семёновым.

Навещавшая меня бывшая моя сотрудница по Кировскому заводу рассказала мне по секрету от других, что ее вызывали несколько раз в НКВД и поручали слежку за мной, и что она отделывалась слезами.

В начале лета 1938 года в Эрмитаже приступили к подготовке выставки «Военное прошлое русского народа». Коллективу авторов было поручено написать очерк-путеводитель по выставке. Возглавлял этот коллектив ученый секретарь Эрмитажа Л.Л. Раков. Он и научный сотрудник Лидия Сергеевна Пискунова писали исторический очерк о России XVIII-XIX веков. Я писал о России до XVIII века и об оружии вообще. Профессор Александр Михайлович Розенберг работал над освещением нашего военного противника — Запада. Над очерком мы работали, как правило, вечерами. Часто присутствовал академик Орбели.

Для выставки ряд ценных предметов был куплен у Тучковых. Павел Николаевич Тучков с женой и дочерью был возвращен из ссылки в Ленинград, как и я, но его старший брат и мой товарищ Ника был почему-то оставлен и погиб в Казахстане. Среди вещей, купленных у Тучковых, находилась и попала на выставку, в частности, табакерка, принадлежавшая Кутузову; миниатюра на ее крышке изображала фельдмаршала, сидящего перед портретом Суворова.

В июле я и Дима Ловенецкий поехали в Вологду, где решили провести очередной отпуск. Здесь жил мой двоюродный брат Роман, давно приглашавший нас побывать у него. Он жил с семьей — женой Екатериной Владимиров-

 

- 216 -

ной и единственной дочерью Таней — в отдельном домике из двух комнат. Осмотрели город, побывали в больнице, где работал Роман. С ним всегда было весело, он не унывал ни при каких обстоятельствах, был бодр и жизнерадостен. А между тем, его самого и его жену ждала трагическая смерть.

В Вологде мы посетили жившую там в ссылке старушку Кондоиди, мать моего приятеля художника Бориса Владимировича Кондоиди, когда-то способствовавшего моему поступлению в Академию Наук. У его матери мы застали еще одну мою знакомую, тоже ссыльную даму, сын которой находился в концлагере. Эта дама, некогда богатая и принадлежавшая к светскому обществу, была очень религиозна. Она рассказала о своей поездке в Москву, где она хлопотала за сына и умудрилась пробиться на прием к прокурору СССР Вышинскому. Перед этим она молилась и посещала различных духовных лиц. Войдя в кабинет Вышинского, обращаясь к этому зловещему человеку, она совершенно непроизвольно начала так: «Отец Вышинский, отец Вышинский!» Ее рассказ произвел очень тяжелое впечатление. Как горе лишает людей рассудка!

15 июля 1938 года коллектив авторов очерка-путеводителя по выставке «Военное прошлое русского народа» задержался в Эрмитаже очень долго. В этот день работа над текстом путеводителя была завершена. Работали мы в просторном кабинете ученого секретаря. Когда мы — Раков, Пискунова, Розенберг и я — уже собирались разъехаться по домам, в кабинет вошел Иосиф Абгарович Орбели. Он был доволен нашим трудом (хотя к научной работе последний не имел никакого отношения) и, так как там неоднократно упоминались гусарские полки, шутливо сказал, что в молодости мечтал служить в гусарах. Я принял это за правду. Чем черт не шутит, всякое могло быть в те давние времена. Через семь лет я напомнил Иосифу Абгаровичу эту его фразу. Он вспомнил давний разговор и сказал, что тогда пошутил. Мне показалось, что «цепкость» моей памяти неприятно удивила его, — ведь если я так долго помнил этот по существу малозначительный эпизод, то мог помнить и массу других, не всегда благоприятных для директора Эрмитажа. Поэтому я пояснил, что тот вечер так врезался в мою память оттого,

 

- 217 -

что сразу же за ним последовали события совсем другого порядка, на много лет оторвавшие меня от музея и от любимого дела.

Было уже поздно. Наступала ночь. Мы простились «до завтра». Я вызвал по телефону такси и уехал вместе с Александром Михайловичем Розенбергом. Водитель такси должен был отвезти Александра Михайловича на Выборгскую сторону, на улицу Комсомола, где он жил в доме, непосредственно примыкающем к тюрьме «Кресты», а меня по дороге «забросить» на Сытнинскую площадь, домой.

Мы прощались «до завтра», а это завтра наступило через семь долгих лет.