- 67 -

ЕЛЕНА ФРОЛОВА

 

ПО ДРУГУЮ СТОРОНУ ПРОВОЛОКИ

 

Обыск начался рано утром. Не помню, как они вошли, не могу сказать, спала я или уже встала. Очнулась от шока, когда услышала, как кто-то из гэбистов сказал мужу, что он привлекается к следствию по делу Мальчевского.

— Не знаю я никакого Мальчевского. Это ошибка.

Мальчевский? Это имя, действительно, ни о чем не говорило. Не было такого среди знакомых. Не мелькала эта фамилия и в передачах «голосов».

А обыск между тем уже шел. Открывали, переворачивали, выбрасывали.

Мужу предложили поехать в ГБ и там объяснить, что произошло недоразумение. Может потому, что привлечение по делу незнакомого человека казалось абсурдом или знание истории страны на поверку оказалось головным, и живая память не подсказала прошлые уроки, как бы то ни было, но мы ничего не собрали Толику в дорогу. Даже денег не дали: мелочи не нашлось, а большая по тем временам сумма — десятка — показалась ненужной.

— Да его на той же машине и привезут,— говорили гэбисты.

Как меня потом мучила эта не положенная в карман десятка, как не давала покоя собственная растерянность!

Сейчас, задним числом, иногда задаешь себе вопрос: предполагали ли мы возможность ареста, боялись ли его? Наверное, и да, и нет. К этому времени, к 1969 году, мы уже давно понимали, что во всех бедах страны виновато не то мифическое, так неумело названное «культом личности Сталина», что дело в строе, что он не изменился и сегодня. И в стихах Толи, и в наших разговорах ощущалось настойчивое стремление разобраться, как и почему произошло это с Россией в октябре 17-го, почему происходит сейчас.

Что за такие мысли не похвалят, мы, разумеется, знали. Но Синявский и Даниэль печатали свои произведения за границей, москвичи вышли на площадь, мы же говорили дома, читал Толик узкому кругу друзей... Разве только после оккупации Чехословакии, которую Толя предвидел еще в июне («Бессребренник — трудяга»), разве что тогда стало уже совсем невмоготу и мы говорили о танках на площадях Праги со всеми — на работе, при встрече со знакомыми. Но и тут — сколько нас слышало?

Нет, все-таки сознательных мыслей об аресте не было. Вот по-

 

 

- 68 -

чему никто ничего не прятал, не хоронил, открыто в столе лежали тетради... Вот почему я так неумело проводила мужа в Большой Дом.

А обыск продолжался. Вытащили тетради, бумаги. Стали рыться в письмах.

Меня передернуло:

— Чужие люди копаются...

— Ваши письма, Елена Александровна, мы отложили.

— Спасибо.

Подошла очередь книг. Гэбисты и понятые снимали их с полки, перетряхивали. Понятые были, конечно, из стукачей. Два молодых парня. Свекровь спросила их: «Вы учитесь на юридическом?» — «Нет, в первом медицинском». Именно они, эти парни и навели на книги — показали полку, где стояли произведения философов: Ницше, Шопенгауэр, Шпенглер. Всех этих врагов марксизма забрали, потом часть вернули, но Шпенглера «Закат Европы» приобщили к делу.

Все время обыска я думала об одном. Мне казалось, что за стихи в тетрадях судить нельзя. Но как сделать так, чтобы им не попались напечатанные, хранящиеся в папках.

Шло время. Гэбисты разбирали книги. В комнате остался один, когда подошла очередь полок с папками...

До сих пор не знаю, что это было: либо, и правда, среди гэбистов есть люди, либо уж так сильно я этого хотела...

— А на этих полках что?

— Мое театроведение.

Там, действительно, были и мои материалы, но Толины папки... Полки остались нетронутыми. Обыск заканчивался. В ту пору я работала в заводской многотиражной газете. Пока эти люди рылись, нельзя было даже позвонить, предупредить, что я не приду. Ушли. Я поехала на завод. Надо было все сказать редактору.

К счастью, я работала с глубоко порядочными людьми. Мы спорили, расходились во взглядах на политику, на литературу, но все это ничего не меняло, и в благородстве их я не сомневалась. Так и тогда — рассказав в редакции про обыск, я зашла к своей приятельнице-юристу. И с ней я спорила о Чехословакии, но то было вчера...

— Ирина, сегодня забрали Толика. Мне надо предупредить друзей, чтобы они убрали из дому весь самиздат, а мой телефон прослушивается.

Она дала мне ключ и вышла из комнаты.

Вечером мы пытались распихать все по местам, сделать квартиру хоть более или менее жилой. Напряжение не спадало, мы все еще верили, что Толик вернется, все ждали, прислушивались к каждому звуку машины. Но около двенадцати ночи, вместо Толика, приехал его друг Витя сказать, что только сейчас и у него окончился обыск.

 

 

- 69 -

* * *

 

На следующий день у нас с подругами было совещание. Конечно, мы пришли к нашей старшей. Тамара Владимировна Петкевич 13 лет провела в лагере и ссылке в сталинскую пору.

— Вот и следующее поколение пошло, — глаза у нее были мудрые и грустные.

Стали решать, что делать. Главное было — убрать из дому перепечатки Толиных стихов и найти адвоката.

Какая-то подборка была у моих родителей. Не помню почему, но в этот день дома их не было. Великий конспиратор, я дала Любочке * ключи и отправила ее забирать стихи. Если бы ей встретились соседи, если бы поинтересовались, что тут, у дверей делает незнакомая женщина. К счастью, обошлось.

Самой трудной была проблема папок. Аля сказала, что заберет их. Но хранить в ее коммунальной квартире было опасно, поэтому пока решили поискать другой путь, и только если ничего другого не выйдет, тогда уж…

Адвоката Тамара Владимировна нашла через пару дней. Порекомендовал его Ефим Михайлович Эткинд. Это был Шафир, человек, который брался за политические дела даже в конце сороковых, когда каждое участие в процессе могло кончиться арестом, когда, провожая его, жена не знала, встретит ли снова.

Не могу сказать, чем мне помог Шафир, не помню особенно важных советов. Одна из идей его была — попытаться поменять статью с 70-й, где агитация и пропаганда с целью подрыва советской власти, на 190-1, когда подрыв власти не входит в намерения «злоумышленника». Все это, конечно, было нереальным. Исход дела был предрешен заранее и не в суде. Да и не стоило этого, наверно, делать, хоть по 190-й срок был бы меньше, но отбывать его с уголовниками... Впрочем, что говорить о намерениях адвоката, когда все долгие месяцы следствия он не был допущен к делу. Но то, что Шафир взялся защищать Толика, было очень важным: с ним я не чувствовала себя одинокой. Помню, как он слушал мой рассказ о том, как там, в Большом Доме меня пытались натравить на мужа:

— О Павлике Морозове мы уже слышали, поехали дальше, — и такая знакомая, такая близкая мне ненависть была в его взгляде.

Но время шло, следствие тянулось. Сердце у Шафира было больным, летом его не стало.

Перед смертью он передал меня человеку, которому абсолютно доверял — Семену Александровичу Хейфицу, прекрасному профессионалу, яркому, умелому защитнику. Но с той поры я уже была одна, тех одинаковых реакций, той общей ненависти не было.

Впрочем, я забежала далеко вперед. Сейчас на очереди рассказ о папках, об Але, о наших детективных историях.

Дома мы решили, что свекор отнесет перепечатки Толиных стихов своему другу детства. Поэтому, когда Аля позвонила мне,

 

 


* Любочка - подруга.

- 70 -

и сказала ей, что помощь не потребуется. Но Аля настаивала. Каюсь, я даже почувствовала легкое раздражение — ну, сказали же, что не надо.

Какое счастье, что Аля поверила тогда не мне, а своему безошибочному чутью. Подъехав к нашему дому, она почему-то стала обходить его с улицы; не зная наших окон, вдруг увидела библейски-прекрасное лицо Толиного дедушки и мою свекровь, которая кормила его в эти минуты.

Через окно Аля стала делать знаки. Толина мама, заметив ее, точно так же стала показывать, что все в порядке, ничего не надо. Но как раз в эту минуту послышались звуки открываемой двери и появился бледный, совершенно подавленный свекор: друг детства папок не взял. Забрав их из рук мужа, свекровь готова была передать Але в окно. Но Аля сделала знак выйти и идти следом. Так они и шли до дома с лифтом и там, в этом лифте, нажимая Кнопки разных этажей перекладывали папки из портфеля в Алину сумку. Эти папки Аля потом прятала у друзей, скрывала в своей коммунальной квартире. С ними было много хлопот, много страхов. Но сейчас, переложив стихи в Алину сумку, моя свекровь и моя подруга пошли по разным сторонам улицы, как настоящие конспираторы. Слава Богу, что и среди гэбистов не все хорошие профессионалы.

 

* * *

 

Они пришли назавтра. Опять обыск, опять поиски, открывание, выбрасывание, перетряхивание. Надо сказать, что озабоченные папками, мы сами не проверили свой дом, не разобрали писем, не подумали, что там может оказаться криминалом. В результате гэбисты взяли письма Коли, какую-то Толину и Колину полудетскую клятву, которая там, в суде, позже выглядела почти как заговор.

Но в ту пору я ничего не знала об этом. Освобожденная от мыслей о перепечатках стихов, я встретила гэбистов словами:

— С вами не соскучишься.

А когда во время обыска пришел Витя и тоже прореагировал на них с порога: «Ба, знакомые все лица», я сказала:

— Ну вот, Витенька, у меня, наконец, есть время и место зашить тебе подкладку на плаще.

И устроившись с иголкой под взглядом удивленных гэбистов, читала Вите стихи Семена Гудзенко: «Нас не надо жалеть, ведь и мы б никого не жалели, мы пред нашей Россией, как пред Господом-Богом чисты»...

Что в жизни начался совсем другой отсчет времени — все еще внутренне не верилось...

 

* * *

 

Это может показаться странным, но сначала в Большой Дом мы рвались сами. Витя просто пошел туда назавтра после обыска выяснять, что и по какому случаю у него искали, чем, естественно, вызвал в непривычном к такому учреждении переполох. Я звонила

 

 

- 71 -

туда каждый день, спрашивала, что с мужем, просила принять, объяснить, в чем его обвиняют. Разумеется, никто и не думал нам ничего объяснять.

На первый допрос меня вызвали 18 апреля. В этот день у нас дома и был второй обыск, так что, вернувшись после одной приятной беседы, я как раз застала дома всю эту свору.

Но по порядку. Начну с утра восемнадцатого. В Большой Дом меня провожала Тамара Владимировна. Не утешала, ничего особенного не советовала. Мне запомнилось только: «нет слова «да», есть слово «нет». Помогло. Ни одного разговора за все допросы я не подтвердила. Это, конечно, ничего не решало. Но хоть на совести не лежит.

Прощаясь со мной, Тамара Владимировна протянула мне плитку шоколада, Я удивилась, но взяла.

Как она была права! Потом я каждый раз брала с собой шоколад. Когда уже невмоготу, когда от сидения в кабинете следователя и непрерывных вопросов дуреешь — кусок шоколада и снова какая-то бодрость. Но все это я поняла позднее. А сейчас, расставшись с Тамарой Владимировной, я вошла в проходную ГБ.

Меня провели по коридорам и оставили в какой-то комнате ждать. Шло время. Было тихо. Только изредка раздавались чьи-то шаги. Неожиданно открылась дверь. Гэбист ввел жену Толиного приятеля. Ввел. Посмотрел на меня. Сказал: «Нет, не сюда». И вывел. А я осталась гадать: что бы это значило. С этой женщиной у нас были не слишком теплые отношения — уж очень мы были разные. И вот, сидя в комнате ожидания, я пыталась разгадать, специально ли ее ввели, чтобы дать понять: она здесь, и может рассказать то, что бы ты хотела скрыть, или вышла обычная накладка. Так и не поняв, я, в конце концов, приказала себе не думать об этом, не создавать для себя добавочных проблем. В какой-то степени это удалось.

В этот раз допрашивал меня следователь по фамилии Степанов. Был он высокий, интересный, но какая-то стертость во всем — и в лице, и в том, как говорил. Как будто бы природа задумала создать нечто, а подлая работа прошлась своим все нивелирующим катком.

Может, из-за этой стертости я плохо помню именно этот допрос. Поразило меня, что Степанов пытался подобраться к разговорам, о которых могли знать три-четыре самых близких человека. Донос? Подслушивающее устройство?

Но и об этом я тоже запрещала себе тогда думать, не разрешала волноваться.

Только на слова Степанова: «подумайте о своей молодой жизни» откликнулась резко:

— Что это значит? Вы что советуете мне развестись с мужем?

— Я этого не говорю.

— Ну а что Вы хотите сказать? Давайте, договаривайте. Он смешался и как-то неумело выкручивался. Больше к подобным разговорам в этом доме не возвращались.

 

- 72 -

Второго следователя звали Василий Федорович. Фамилия в памяти не удержалась. Был он старше Степанова, простоват и хитроват. Но то ли к тому времени шок у меня миновал и шла какая никакая, но все же жизнь, то ли этот хитрый мужичок все же был поопределеннее, выразительней, как бы то ни было — второй допрос ясно видится мне и сегодня.

Длился он долго. Я уже интуитивно выбрала свою систему защиты. Разговоры не подтверждала. О стихах Толика говорила, что вызваны они протестом против культа личности Сталина, Когда Василий Федорович спросил, почему муж так часто пишет о 37-м годе, есть ли в этом личное, погиб ли кто из его родственников, не задумываясь, ответила:

— У него погиб Мандельштам, а у меня Мейерхольд. Сложнее было с теми стихами, в которых протест против системы уже не нуждался для своего выражения в образе «усатого владыки». Тут я развивала мысль, что поэт не воспроизводит историю человечества, мира, страны — он проходит ее вновь. И ошибки, если они бывают, — это закономерность такого пути. Недаром же «трещина мира проходит через сердце поэта».

Когда потом я рассказывала адвокату наш разговор со следователем, он усмехнулся:

— Это что — допрос или симпозиум литературоведов? Впрочем, и у него и у меня для шуток тогда было мало поводов.

Василий Федорович уже не пытался настроить меня на разрыв с Толиком, его задача была обратить мой гнев на друзей, которые не были арестованы, чтобы на них собрать подходящий материал. Надо ли говорить, что вся эта игра мне была понятна с первой минуты.

— Вот этот сказал про Вашего мужа то-то, а Ваш муж про него — ну, хотите, — я прочитаю.

— Не надо, Василий Федорович, Бог с ними, с этими мужчинами, мы, женщины, не так быстро меняем свои пристрастия.

Второй метод был заругивание. На столе, на виду все время стоял магнитофон. Надо сказать, он действовал на меня: я боялась, что там записаны наши разговоры. Но, даже опасаясь этого, я твердо решила утверждать: «Монтаж, склейка», и по-прежнему не подтверждать ничего.

Магнитофон так и не был пущен в ход. Но зато по какому-то звонку сотрудник принес солидную папку. Обращаясь к пришедшему, но явно стараясь произвести на меня впечатление объемом собранного материала, следователь сказал:

— Вот эта та самая Елена Александровна.

Я притворно вздохнула:

— Сколько взрослых серьезных людей занимаются моей скромной персоной.

Когда же я упорно обосновывала право поэта на собственную точку зрения и делала это при разговоре о самых злых и острых

 

- 73 -

стихах, Василий Федорович решил разыграть приступ благородного негодования. Вскочив со стула, он закричал:

— Что Вы говорите, голубушка! Я не могу слушать такие речи о таких стихах!

Чтобы не поддаться на провокацию, я спросила первое, что пришло в голову:

— А почему голубушка?

— Нет, но это возмутительно. Я коммунист. А Вы оправдываете такую антисоветчину!

— Нет, но почему все же голубушка?

— Извините, Елена Александровна.

Василий Федорович сел и, поняв, что не удалось, спокойно продолжал допрос.

Он даже в столовую ГБ повел меня, хотя, очевидно, это не положено—уж больно удивленно рассматривали меня все присутствующие. Да, видно, оплошал Василий Федорович.

Проводя по коридору, он показал мне доску, на которой были выбиты имена погибших гэбистов:

— Посмотрите. Среди них многие тоже погибли в тридцать седьмом.

— Что ж, участь их тоже достойна сожаления, — сказала я, не повернув головы, и заметила такой ненавидящий взгляд этого, казалось бы, добродушного мужичка.

Самое худшее было то, что шли часы допроса, а Василий Федорович все не вел протокол. Что-то записывал на клочках бумажки, помечал в каких-то углах.

Я попыталась поспорить:

— Василий Федорович, вы напрасно это делаете, я журналист, я не подпишу протокол, если он будет написан не моими словами.

— Не волнуйтесь, Елена Александровна, это черновик, мы с Вами все согласуем.

К концу восьмого часа он, наконец, начал писать. И у меня было время подумать о том, что может случиться со мной. Лагеря я тогда совсем не боялась — наверное, по неведению или потому, что мне казалось — там я ближе к Толе. Пытки? Страшно. Не знаю, смогла ли бы выдержать? Но поскольку этого никто о себе не знает — решила на эту тему не думать. А вот что представлялось мне тогда ужасным — дурдом. Постоянное присутствие больных людей, издевательство санитаров, «лечение»... Наверное, сломалась бы, не выдержала. Так что надо сделать все, чтобы этого не допустить. Какой угодно лагерь, только не дурдом.

Позже, читая книгу генерала Григоренко, я еще раз поразилась собственной наивности, — как будто от тебя здесь хоть что-то зависит. И потому с особым уважением всегда отношусь к тем, кто достойно смог выдержать пытку сумасшедшим домом.

Но пока я размышляла подобным образом, Василий Федорович все-таки дописал протокол и дал мне его для знакомства. Расчет был прост: после восьми часов допроса человек дуреет.

 

- 74 -

Читаю протокол. То, что написан он не моими словами — это естественно, но уже на это не реагируешь. Но стоп... Два места в протоколе изложены совершенно противно тому, что я говорила.

— Вот видите, Василий Федорович, я же Вас предупреждала. Надо было писать, когда я говорила.

— Не волнуйтесь, Елена Александровна, мы в конце напишем поправки.

— Ну, нет. Вы же не будете читать мужу весь протокол. Прочтете это место, он решит, что я сошла с ума. А мне совсем не хочется, чтобы он так обо мне думал.

—За кого Вы нас принимаете?

— Василий Федорович, эти два места должны быть вычеркнуты. Иначе я не подпишу протокол.

— Ах так! Сейчас я вызову прокурора и все...

— Хоть весь Большой Дом. Мы просидим с Вами сутки, двое, неделю, но этот протокол я не подпишу.

И видя, что он все распаляет себя и в то же время не знает, что предпринять, я сказала примиряюще:

— Василий Федорович, что мы с Вами играем в детские игры. Вы же прекрасно знаете, что я протокол не подпишу.

— Детские игры? Но тогда что же мы сделаем?

— Вычеркнем и в конце напишем: вычеркнуто, потому что я этого не говорила.

С тем я и ушла из Большого Дома. Окончился мой второй допрос.

 

 

Следователь, который вел дело Толика, Алексей Иванович Лесников был среди них всех самым умным и хитрым. Он уже не допускал проколов, не ставил себя в глупое положение.

Во время прошлого допроса Алексей Иванович как бы невзначай зашел в кабинет, и сейчас напомнил.

— Когда Вы сражались с Василием Федоровичем...

— Сражалась?

— Ну, беседовали, беседовали...

Он сразу стал писать протокол под мою диктовку и не давал мне возможности заниматься подробной трактовкой стихов. Читала, значит, читала, значит, было распространение. Эх, если бы не наша юридическая безграмотность! Как было бы просто отвечать: «Не читала», но я продолжала свой «симпозиум литературоведов».

Из новых идей я попыталась с Алексеем Ивановичем провести такую: я утверждала, и надо сказать, это было абсолютной правдой, что той подборки, которую мне предъявляло ГБ, никогда не существовало. Толик никогда не читал стихи, упирая на их политическое звучание. Каждый раз, приходя к нему, друзья слушали то, что было написано недавно. А здесь — я не очень еще владела их демагогией и все же пыталась объяснить Алексею Ивановичу, что этот «криминал» следователи составили сами из тенденциозных соображений.

 

 

- 75 -

Теперь я понимаю, что и эти доводы абсолютно ничего не значили для следователя. Дело уже создавалось, видимости того, что они пресекли преступную деятельность, для суда было достаточно. Все остальное —уже детали. Но расколоть он меня все же пытался.

Завел разговор о единственных печатных подборках, которые им удалось найти. Печатала стихи Толика моя тогдашняя приятельница Матильда на пишущей машинке моего однокурсника Аркадия Соколова. Матильду один раз вызвали на допрос в ГБ и с той поры она исчезла — не позвонила, не пришла. Что поразительно — я даже случайно ее больше ни разу не встретила, как будто страх, испытанный ею в ГБ, сделал ее в дальнейшем невидимой. Но Алексей Иванович напомнил мне о Матильде:

— С какой целью готовилась подборка?

— Для журнала.

— Ну что Вы, Елена Александровна. Вы так и скажите своей подруге: «Матильдинька, это все я предназначала для печати».

Матильдинька! Я, действительно, ее так называла. Слушали разговоры? Она сказала? Но не думать об этом, не думать...

— А если мы вызовем Аркадия Соколова?

Я все время знала, что могу позволить себе только один взрыв. Даже если он будет искусственным, все равно ненависть прорвется и будет труднее контролировать себя после. Но в эту минуту такую вспышку я себе разрешила:

— Ну, конечно, вызывайте. Если человек разрешил своей однокурснице воспользоваться своей машинкой — вызывайте. Как же можно допустить, чтобы между людьми были хорошие отношения, сохранялось доверие?!

— Не волнуйтесь, Елена Александровна, мы Соколова не вызовем.

Теперь, когда прошло столько лет, я думаю, почему я тогда так сражалась. Соколов впоследствии проявил себя как стукач. Но ведь не могла же я чувствовать это, не могла...

Успокоив меня таким образом, Алексей Иванович, безусловно, проявил себя как психолог. Он вообще понимал людей, неплохо использовал эти знания в своей костоломной работе.

Шел допрос, шло время. Вдруг в трубе что-то загремело, как будто посыпались камни. И мне так захотелось, чтобы Большой Дом рухнул, пусть бы даже нас засыпало вместе с ним.

Лесников поднял голову от протокола:

— Старый дом. Разрушается.

— Да, малосимпатичное здание.

— А мне тут нравится.

— Дело вкуса.

Перешли на разговоры. Я не подтверждала их ни на одном допросе.

— Елена Александровна, расскажите мне о разговоре между Вами, Вашим мужем и Андреем Бабушкиным о новой революции в России.

 

- 76 -

— Никогда ни от своего мужа, ни от Андрея Бабушкина я не слышала ничего подобного.

— Эх, Елена Александровна, как Вы неосторожны! Ну, подумайте, еще, ну, скажите хотя бы, что не помните.

— Алексей Иванович, запишите, пожалуйста, никогда ни от своего мужа, ни от Андрея Бабушкина я не слышала разговоров о новой революции.

— Рисковый вы человек, Елена Александровна! Ну, как же Вам отказать в такой просьбе — запишу.

Мой допрос проходил в день Толиного рождения — 5 сентября. Я попросила Лесникова в честь такой даты передать мужу плитку шоколаду. Он отказался.

— Знаете что — напишите ему записку. Я передам. Дал мне бумагу и вышел. Не помню, что писала, не помню, как вышла из Большого Дома. Но эту мою записку Толик получил. И позже, в одном из первых после долгого молчания стихов сказал о ней: «Твое письмо — мое Евангелие и в будущем и в настоящем...» Настоящего тогда у нас не было, будущее было неизвестным и пугающим.

 

 

...А потом был суд. Но о нем и сегодня вспоминать невозможно. Как рассказать о том, как в городском суде на Фонтанке ввиду особой важности дела были перекрыты три этажа и мы через стеклянную дверь увидели, как их вели, как шел Толя с руками за спиной. Как впустили в маленький зал заседаний, где разрешали присутствовать только ближайшим родственникам да еще «представителям» (от Союза писателей был переводчик Корнеев), как читали обвинительное заключение, а Толька, впервые увидев всех нас, не слушал этих страшных слов, и сиял, как начищенный самовар. Как передать эти часы сидения, когда меня до дачи показаний в зал не пускали, и мы с моей подругой Мариной притыкались где-то в коридоре, чтобы увидеть через стекло, как ведут Толика, чтобы дождаться свекрови, которая одна могла пока присутствовать на суде. Как, наконец, и я оказалась там и слушала показания обвиняемых, свидетелей и шла потом после заседаний к Але в институт и рассказывала все по порядку. И Аля плакала, а я старалась не терять здравого смысла, пыталась что-то анализировать, сопоставлять. Как постепенно, не сразу становился понятен страшный умысел ГБ, этот абсурд нашей жизни — когда по одному делу шла грязная уголовка (грабеж квартиры вдовы гинеколога), затем сфабрикованное КГБ, благодаря неразборчивости в знакомствах друга и подельника Толи, совместное его с двумя уголовниками «политически-националистическое дело» (вот где возник Мальчевский, чье имя фигурировало в протоколе обыска) и, наконец, политически-поэтическое дело Толи. И адвокат Семен Александрович Хейфиц, подготавливая меня к худшему, объяснял, что эти уголовники, на счету у которых немало краж, для судей — заблудшие мальчики, а два поэта — вот это прямые враги советской власти. Как прокурор запросил для Толи пять лет, и мама одного из уголовников, которая все время уверяла нас, что Толика отпустят прямо

 

- 77 -

с суда, забыв о своей беде, пошла утешать нас и провожать до метро, а дома, как только мы вошли, раздался телефонный звонок и бодрый голос далекой приятельницы: «Скажи сразу, сколько Толе, потому что я иду в ванну», и я произношу этот немыслимый непроизносимый срок: «Пять лет и иди в свою ванну». И затем приговор: четыре года лагеря строгого режима, два года ссылки. И... Ну, какое может быть еще «и»?

 

 

Но прежде, чем поставить окончательно точку, я должна рассказать еще об одном судилище — на этот раз надо мной.

Редактором многотиражной газеты судостроительного завода имени Жданова, где я работала, был Олег Дмитриевич Байков, чья безвременная смерть еще и сейчас болью отзывается в моей душе. Только позднее я узнала, что Олега вызывали в ГБ, что он говорил обо мне только хорошее. Но, к сожалению, не все зависело от него. Над редактором был партком, и этот партком уже давал мне понять, что надо бы уйти с работы по собственному желанию. Но идти мне было абсолютно некуда, так что такого желания не возникало. Позднее, когда меня готовы были взять в аспирантуру театрального института, партком дал мне характеристику следующего содержания: «Е. А. Фролова работает в газете. Муж у нее осужден по 70 статье УК РСФСР».

Но я забегаю вперед. Сейчас рассказ о том, как вскоре после суда меня вызвали в шикарный, обитый деревом кабинет первого секретаря парткома. На этот раз, кроме трех секретарей, там было еще два гэбиста. Обвинения были давно известными: идеологический работник, не дала оценки, не пресекла, не донесла.

Гэбисты принесли Толины стихи, читали их секретарям парткома, вместе возмущались.

Мне терять было нечего, поэтому вместо защиты я избрала тактику нападения.

— За распространение этих стихов судили по статье 70-й уголовного кодекса, так что если они с вашей легкой руки пойдут по городу, не ищите, кто их пустил.

Гэбисты злились, наскакивали. Я опять повторяла свои любимые доводы — про реакцию на культ личности, про путь поэта. Говорила, что эту подборку собрал не Толик, а ГБ, что жила с мужем одной жизнью и едала все его переживания за страну.

Один из гэбистов обвинил меня в соучастии.

— Суд не вынес по поводу меня частного определения, поэтому за подобные слова можно ответить по суду.

И вдруг раздались слова самого молодого секретаря парткома Анатолия Никитина, с которым в бытность его секретарем комитета комсомола у меня были почти приятельские отношения:

— Лена, Вас, конечно, никто не обвиняет в участии, но если Вы видите, что кого-то убивают, и проходите мимо...

Ни один гэбист не вызвал у меня ни разу такой гадливости.

 

- 78 -

— Это такой бессмысленный пример, что я не считаю нужным на него отвечать.

— Но вы идеологический работник, вы не можете работать в редакции, — это опять кто-то из гэбистов.

— Уходить мне некуда, поэтому уйду я отсюда, только если вы предоставите мне квартиру за казенный счет в Большом Доме.

— Ну что ж, это мы може.,

Судилище длилось около двух часов. Все это время мой редактор сидел на месте и ждал, что его позовут, что он сможет сказать в мою защиту хоты пару слов. Но гэбистам это не было нужно.

После конца я зашла в редакцию.

— Олег, очевидно, все.

Редактор опустил голову и снял очки.

— Ну уж нет — их я как-то выдержала, а вот вас... Быстренько приходите в себя.

А потом мы пошли в столовую с моей коллегой Ниной, я рассказывала, а она плакала, и все повторяла:

— Ну вот, тебе еще меня надо утешать.

Судилище проходило в тот день, когда и без меня в редакции было горе. Утонул наш фотокорреспондент, молодой, удивительно славный парень. Были похороны. Мы шли по кладбищу. Сердце у меня болело, я отстала от процессии, принимая валидол, и вдруг взглянула на могилу, у которой стояла.

— Господи, да будет воля Твоя.

Я не могу сказать, что верую. Не атеистка, но и веры настоящей нет. Но эти слова что-то повернули в душе:

Господи, да будет воля Твоя!

Потом в автобусе, когда я ехала с кладбища, мне на руку села божья коровка, и я почувствовала хоть робкую, но надежду.

На этот раз, действительно, обошлось. Меня не уволили, и я доработала до того дня, когда пришла пора ехать к мужу в ссылку.

Но это уже не было жизнью по другую сторону колючей проволоки, и проблемы, которые не стали более легкими, все же были более человеческими. Потому что там, в Сибири, мы с мужем были вместе