- 90 -

ИНСТИТУТ ИМ. СЕРБСКОГО

 

Москва. Узкая дорожка, усыпанная песком и пожелтевшими листьями, привела нас (меня и моего конвоира) к небольшому одноэтажному знанию. Крылечко с тремя ступенями. Кругом деревца, похоже, плодовые. В воздухе разливалось тепло, но во всем уже чувствовалось приближение осени. Такое впечатление и картинка осталась в моей памяти от того далекого времени 951 года. Это последний этап конвоирования из Бутырок в институт имени Сербского.

На крылечке на табурете сидел мужчина лет сорока пяти в выцветшем серо-синем халате... с картонными погонами на плечах — полковничьих, с нарисованными двумя просветами и тремя

 

- 91 -

звездочками. Двое пареньков стоявших рядом, о чем-то с ним говаривали.

Институт имени Сербского, по-видимому, был организован еще на заре советской власти и служил все это время верой и правдой органам ОГПУ, НКВД, МГБ, КГБ. Основательно, как не известно, он никого не лечил, но кто попадал в его палаты, проходил определенную значительную проверку на вменяемость или, наоборот, невменяемость, чтобы придать правовому статусу органам насилия положительную окраску, выдавая справки-документы для достоверности дел.

Единственный в стране, он принимал субъектов со всех сторон Союза: с Дальнего Востока, во всего Севера от Воркуты до Камчатки, с Кавказа и Прибалтики, с Украины, Белоруссии, со всей России-матушки. Органы и институт работали непрестанно.

От двери крылечка во внутрь вел коридорчик; направо и налево по две-три комнаты-палаты. Чуть дальше врачебная, где принимали больных и проводили над ними эксперименты. Самая дальняя дверь, насколько помнится, зарешеченная. Здесь находились буйные. Так мне запомнилось общее расположение комнат этого скромного домика.

Палата, в которую меня определили, самая спокойная, на шесть персон. Кровати — не нары! Можно спать, валяться на кровати хоть целые сутки. Блаженство после Орловской тюрьмы и Бутырок! Курорт! Тепло! Светло! Чисто! К слову сказать, за годы войны и службы в армии (пять лет!), за годы тюрьмы и колонии (четыре года) я не знал, что такое счастье поспать на кровати. А здесь вдруг такое!!

Вася, мой сосед, наверное, одногодок, круглолиц, рус, смотрит невинно по сторонам, но всегда себе на уме. Неразговорчив. В противоположном углу под окном «кремлевский» работник средних лет, укутавшись в одеяльце, мирно отдыхает часами. Рядом с ним кровать рабочего-токаря.— «Мы токаря» — его слова. И здесь же по кругу палаты заняли спальные места: пожилой человек-молчун, не проронивший ни слова за все время пребывания в институте, и Ашот — армянин — молодой, живой, эрудит, полиглот, много читавший нам наизусть из Пушкина, Лермонтова, Есенина. Я о нем немного писал в газете «Весть». А все эти названия-прозвища (Молчун, Пугливый, Англичанин) я придумывал для себя, т.к. фамилии их я и тогда не знал. Так они легче запоминались мне.

 

- 92 -

Общение с другими пришельцами-больными проходило большей частью в коридоре, да на крыльце, куда выходили любители поговорить, поближе познакомиться. Из других палат остались в памяти: тот самый «полковник», что сидел часто на крылечке, поджидая кого-то. К нему обращались по имени и отчеству спокойно и вежливо, не стараясь задеть «за живое». Задавались вопросы о текущих делах, о житие-бытие.— Да вот задержался я здесь,— отвечал он спрашивающим,— сижу, жду отправления, в соседней дивизии полк дают...— «Полковник» конфузливо поворачивал голову в сторону. «Англичанин» — наш русский, вернувшийся из Англии (бывший военнопленный в фашистской Германии). Саша, бывший студент, лет 35—37, заключенный по Кировскому делу.

У отдельных больных замечались явные отклонения психики: как сегодня говорят, нервозные сдвиги. Таковых было большинство. К примеру, пугливый из соседней палаты, забившись в угол, прятался под кроватью. «Голодный» молодой парень с безумным взглядом набрасывался на нянечек, разносивших обеды, завтраки, набрасывался на них, схватывал что мог с подносов, торопясь запихивал все в рот и, убегая, съедал. Зная его аппетиты и норов, нянечек охраняли, хотя и не всегда, более здоровые больные.

Высокий тощий украинец (акцент его выдавал), ни на кого не обращавший внимания, крестился и молился, тихо приговаривая: — Бог все видит. Бог их всех накажет.

Специальная камера за решеткой располагалась в конце коридора. В ней содержались «буйные». Их не выпускали — они были всегда взаперти. Только иногда из-за двери слышались дикие крики, на которые никто, казалось, не обращал внимания.

Рядом с нашей спокойной ходячей палатой находилась другая, с лежащими больными. В случайно открывшуюся дверь ихнего жилища можно было увидеть потрясающую картину: одни, болезненно свернувшись калачиком, подергиваясь, лежали, другие бессмысленно смотрели в потолок, третьи неестественно улыбались. Запомнился больной, лежавший у входа и беспрестанно бившийся головой о стену. Полотенце, обвязывавшее его голову, смягчало удары, но оно было красное от крови. Пятна крови блестели на стене и на подушке. Он не корчился от боли, не издавал ни единого звука, а только монотонно: тюк! тюк! тюк! — бился. Страшное зрелище!

Состав больных обновлялся почти ежедневно: одних выписывали, увозили, куда — неизвестно, других приводили, прописы-

 

- 93 -

вали, экспериментировали. Работа кипела, машина работала. Институут выдавал «на гора» справки, документы, направления.

На второй или третий день пребывания в медицинской цитадели вызвали и меня. Кабинет врача или общая приемная, можно и так назвать, это простой стол и два стула. Казенно чисто. Электрический свет. Окна матовые, зарешеченные.

Врач, пожилая женщина, кое-что спросив обо мне, заполнила анкету. Затем, пододвинув кубик зеленого цвета, состоящий из маленьких себе подобных кубиков — ни дать ни взять кубик Рубика, осторожно рассыпала их,— 27 штук естественно. Изнутри они были окрашены в коричневый цвет.— Соберите в куб зеленого цвета! — Я спокойно посмотрел на врача и не выдержал: — Это же детский сад, доктор.— Больной, не рассуждайте! — Доктор, я не больной, вменяемый я, вменяемый. Дайте мне задание потруднее.— Женщина-врач взглянула на меня, как бы спрашивая «Какое?» Я не растерялся: найдите лист бумаги рисовальной, карандаш да кусочек резинки. Все! Я докажу вам, что я не больной. Сеанс закончился. А назавтра, к моему удивлению и удовольствию, в кабинете врача я увидел лист ватмана, прикрепленный к фанерному щитку, и все принадлежности для рисования. Видно, ей самой стало интересно посмотреть, как рисуют больные. Это мои догадки. А, вернее, она продолжала свою работу исследователя.

Натурщиком я попросил пригласить Василия, моего соседа по палате. Вспомнилось училище... последняя постановка по рисунку: обнаженные две мужские фигуры в единой композиции... Сложное задание... Вот уже больше трех месяцев не брался за карандаш — большой срок. А застенки тюремные еще вдвое растянули время. С биением сердца сел за «мольберт»,— не опозориться бы.

Докторша занималась с другими клиентами, о чем-то расспрашивая их, проводила с ними свои опыты. Мне они не мешали,— я штудировал натуру, порой забываясь, где я и кто я. Вася пытался со мной поговорить, часто крутил головой. Я знал, что быть натурщиком работа не из легких. Это только кажется: сиди спокойно, да смотри в одну точку.

Вася кряхтел, я рисовал. В общей сложности работал я над рисунком головы около четырех часов — два дня. Врач зорко следила за нами (спиной, всем телом чувствовал) и осталась довольна сделанной мною работой. А Вася, пройдоха, (как я прозвал его про себя) выпросил у докторши рисунок на память. А мне позже на ушко прошептал: — Я договорился с одной нянечкой... она

 

- 94 -

переправит портрет моей маме. Я сам-то из Подмосковья. Здесь совсем рядом. Она согласилась — хорошая няня.— Я с интересом слушал Василия. «Ну плут! Ну и разиня!». Потом также потихоньку ответил соседу: Этот портрет-рисунок нянечка сегодня же отнесет своему начальнику по режиму. Понял? — Ты что?! Она же под честное слово! Сказала: обязательно отнесу! Эх! Вася! Вася! Как я выяснил позже, Василий умело вел свою линию.

— А здесь хорошо: нар нет, харч неплохой, маслица дают (5—7 грамм), сплю сколько влезет.— Он часто делился впечатлениями, как его обследует врач, как он держится с ним.— Молодая, красивая, смотрит на меня исподлобья долго-долго, вот так... Вася показывал как,— прижмуривает глаза и косит ими, ну как ужак!.. А я на нее вот этак. — Вася широко открывал глаза, приоткрывал рот,— пусть думает, кто я такой.— Ну не хлюст ли после этого всего Василий! И в самом деле, меня приблизительно через месяц выписали и увезли в Орел, а он, притвора, остался на теплой кроватке в институте, дообследоваться. И мне на прощанье: хоть день, хоть час, но мой... Там видно будет, куда пойдет моя линия.— Но так я и не узнал, за что он пострадал. Не проговорился. Вот вам на вид простой парень.

Говорят: как ни пытайся, ни мудрствуй лукаво, а промолчать в кругу себе подобных, даже один на один, не сказав ничего о себе, не получится. В таких случаях происходит обоюдное доверие. Иначе нельзя. Хочешь узнать хоть что-то о человеке, с которым сошелся, расскажи и ты кое-что о себе.

С Сашей-Кировцем (как я его до сих пор вижу и ношу в памяти) я познакомился быстро.— Студент? — он мне. Я тоже был некогда им. В Ленинградском институте (он назвал его — не помню названия) учился на втором курсе. Отличное время было для меня: молодость, учение, мечты, планы. Лучшего нельзя придумать! Но... убийство Кирова! Никто не ожидал такого. Пошли повальные аресты. Смятение! Что творилось! В начале января 935 года наш курс почти весь был арестован... Арестовывали ночью...

Я рассматривал Сашу: он был, как лунь, белый, худой, изможденный, с острыми чертами лица. И не скажешь, что этому человеку 35—36 лет. Только блеск его темно-серых глаз выдавал, что передо мной человек сильной натуры, умный, красивый душой, но... уже со сломанной психикой.— И с тех пор по лагерям? — спросил я.— Да. Куда только судьба ни заносила. За время, проведенное за проволокой, объездил весь Север, побывал и на

 

- 95 -

Дальнем Востоке, и на Колыме... Тяжко вспоминать. Сколько разных людей, личностей прошло перед глазами, ...сколько исковерканных жизней, судеб, смертей...— По-видимому, ему хотелось порассказать кому-то о себе, о людях, о накипевшем, перегоревшем. Бывает такое в нашей жизни. Не всегда, но бывает. Хочется приоткрыться, вылиться...

Коридоры да крылечко небольшое были местами наших встреч. По времени — между процедурами врачей-исследователей. Я, как несмышленыш, еще путем не видавший ничего в том потустороннем лагерно-тюремном мире, с открытым ртом слушал захватывающие Сашины рассказы. Говорил он, не торопясь, сжато, самое главное.

— Сразу же после первых допросов в феврале 35-го меня подвергали, да и не только меня, имитированным... расстрелам... До настоящего почему-то не дошло... — В буйной палате послышался визг, крики.— Слышишь? Может, они тоже прошли адовы муки... и оказались здесь.— Замолчал. Потом продолжил: — Ночь... Бесконечные допросы... Голова наливалась свинцом. Горло пересыхало, а я отвечал: — Нет! Нет! Не знаю. Глаза смыкались от бессонницы... Потом в полночь вели по длинному коридору... По ступенькам спускали вниз, в подвальное помещение... Ставили лицом к стенке... Глаза не завязывали... Эту стенку забыть невозможно: вся изрешечена пулями и вся... в брызгах крови... Гремел выстрел, потом второй... сыпались кирпичные крошки... Вели назад в тот же кабинет... Брызгали в лицо водой... И опять допросы: — Отвечай, падло! Башку свернем! — Я только мотал головой.

Шли нянечки или врач — Саша замолкал. Он соблюдал конспирацию.

— А на Севере изнуряющая мошка, голод, болезни. Тайга смертью смотрела в глаза... Выживал один из десяти...

— А позже вы не встречались со своими однокурсниками-студентами? — мой к нему вопрос.— Нет. Нас всех так разбросало... толи судьба, то ли ОНИ... Слышал, знаю, что многие... погибли... А вот так близко, нечаянно... нет, не встречал.

Сашу позвали в кабинет к врачу на дообследование. А у меня перед глазами... та кровавая стенка... подвал.

В последующие дни он продолжал свои рассказы-воспоминания.

— Этот уральский случай произошел лет пять тому назад. Меня вызвали вдруг к себе энкаведешники. «Что бы это значило?» И

 

- 96 -

предложили работать у них.— Послушай, что ты маешься? Переходи к нам! Капитанские погоны, соответствующее жалование, и работа — не бей лежачего.— Но только идиот какой мог согласиться на подобное безумное предложение. Да. К ним шли (они практиковали) бандюги, отпетые блатари, воры разного пошиба. Но вот так, к нам, 58-й?..

— Нет! Увольте! Не по адресу обратились, — был мой ответ. После всего пережитого, виданного-перевиданного я пошел бы, не раздумывая под настоящий расстрел... Стать Иудой? — Ни в жизнь! К тому времени (1946 г.) мой срок давно закончился, но после моего отказа они мне добавили еще десять лет. Так многим добавляли — запросто, не только за отказ.

О себе я поведал Саше самую малость: откуда я, где воевал, где и чему учился. Его больше интересовала военная тема (он же не воевал): Сталинград, бои на Украине, в Молдавии.

— А тебя затащили сюда в институт из-за того, что твой следователь перестраховщик,— объяснил мне Саша,— боится, что ты на суде можешь объявить себя невменяемым человеком. Они же все дрожат за свою шкуру... Прожженный волк твой следователь... и большой трус.

Встречи наши продолжались.— Всего того, что я видел, слышал, пережил, что случалось со мной, рассказать в короткое время просто невозможно,— нужна жизнь.— Саша останавливался: кто-то мешал.— Ты новичок,— обратился он как-то ко мне,— у тебя все еще впереди. Не дай Бог повторить мою судьбу. Запомни главное: где бы ты ни был, что бы с тобой ни случалось, в какие бы переделки ни попадал,— будь и оставайся человеком!

Оставаться человеком, быть им всегда. Много раз я слышал от моего сокамерника Николая Чернавенкова. Где-то он теперь? С Сашей я вскоре расстался: его выписали: увезли. Но образ Саши-Кировца запал мне в душу, он и до сих пор стоит у меня перед глазами,— забыть его невозможно.

Со мною докторша обходилась вежливо и тактично и во все время лечения называла меня «больным». По-другому не могла — работа ее такая. Экспериментировала разные штучки-дрючки. К примеру, проверила мою слуховую память. Интересно и для больного. Единожды ею прочитывалось десять слов — самых простых существительных (лес, пол, солнце, очки, ...) — запомнившиеся я должен повторить, в этом сеансе я не назвал одно слово. На следу-

 

- 97 -

ющий день проверялась моя зрительная память: двадцать прочитанных слов я должен изобразить условными значками, рисунком? Как-то: объективность, голубизна, порча. Я назвал все 20 слов. — Ну какой я больной,— с обидой оскорблялся я.— Мне смешно слышать, когда вы называете меня больным.

Докторша-психиатр молчала. Исследования продолжались.

Медленно шли дни пребывания в институте. К врачам вызывали не каждый день. Они не спешили давать заключение (а куда им спешить?). Работали фундаментально: думали, проверяли, присматривались. Теперь уже надоело лежать в постели. Книг нет. Скучно. Я продолжал знакомиться с новыми прибывшими больными. Было интересно слушать людей, повидавших свет, много переживших разного, людей разных судеб, разных характеров. Я уже когда-то говорил: — люди, что книги. Их надо только уметь читать. Ты слово, он слово, и потихоньку завязывался разговор...

— Сам я из Ленинграда, — передо мной стоял невысокого роста, плотной комплекции человек, начавший свой рассказ.— По специальности механик, шофер. До войны работал на одном из заводов... Все складывалось так хорошо. Но война! И с самых первых боев на танке. Под Смоленском был страшный бой... Танк немцы подбили, сам я был сильно ранен в ногу... Попал в плен.— Рассказывал о жизни в плену, о сволочах немцах-фашистах, о том, как пытался бежать...— Ловили... били... Чудом остался в живых. Немцы не цацкались с нами.

Освободили нас и меня на Западе англичане с американцами. Закончилась война. Радости, шуму, гаму было много. Нам предложили два варианта — выбирай любой — или домой в Россию, в Советский Союз или остаться у них, то есть на Западе. Я выбрал свой родной Ленинград. — Да ты что? С ума сошел?! — прикрикнул на меня мой друг москвич,— Ленинграда захотелось? Да тебя сначала в Сибирь сошлют!

Тут мой собеседник перешел на тихий шепот.— За что? — не выдержал я,— я в плен попал не по своей воле. Видишь, до сих пор хромаю.— Там найдут за что! Во, дурачина!...— это Москвич мне,— видишь, уже записались и собираются ехать... кто в Бразилию, кто в Аргентину, а некоторые в Австралию... подальше от Советов...

В конце концов, уговорил он меня: я остался на Западе и вскоре выехал в Англию. Не сразу устроился. Какое-то время работал у фермера в его селении, потом выбрался в город, к заводу при-

 

- 98 -

лип... шоферил. Был момент... хотели меня там женить.— Разговорившийся мой новый знакомый слегка улыбнулся. Остановился. Ему хотелось, по-видимому, кому-то вылить душу, рассказать о себе, о своей судьбе. Бывает с нами такое. Я внимательно слушал его, не задавая лишних вопросов.

— Да только тоска по дому, как ржа железо, разъедала душу. Тянуло на Родину неимоверно как. Это чувство не передашь словами. Нервничал. Стал плохо спать... Пять лет жил там — пять лет и мучился. Вспоминались мать, сестренка, родные места, детство...

Прошла нянечка, объявила о начале обеда. Мы должны вернуться в палаты. Видели, как голодный больной, схватив что-то съестное из рук женщины, убежал и спрятался. После обеда все еще проходили медицинские обследования и процедуры. На этот день наша встреча не состоялась: Ленинградца вызвали к врачу.

— Я не выдержал,— продолжал мой новый коллега на следующий день.— Поехал в Лондон, нашел Советское посольство, изъяснился: так и так, хочу домой. Я не предатель какой-нибудь, — можете проверить. Даже словом плохим не проштрафился, не оговорился, дураком себя назвал, что сразу после окончания войны не поехал на Родину. Работники посольства меня внимательно выслушали, одобрили мое решение. А через недели две-три я получил советский паспорт, визу на въезд на Родину, все необходимые документы. Здесь же в посольстве я от радости хотел написать письмецо или отбить телеграмму маме и сестренке, мол, встречаете! Возвращаюсь! А мне говорят: да не пиши ты, сделай родным сюрприз. Для них радость-то какая будет неожиданная.

— А каким транспортом добрались то Союза? — не выдержал я.

— Морем на пароходе. И вот мой родной Ленинград. Речной вокзал. Сердце замерло, когда ступил на родную землю. Не преувеличиваю. Девять лет скитался на чужбине. Непередаваемое чувство!

В подвернувшемся такси доехал до представительного здания, где я должен отметиться о прибытии. Меня везде вежливо встречали, подносили мои чемоданы, а их у меня было два, объемных, увесистых. В комнате ожидания меня попросили: — Пройдите, пожалуйста, в эту комнату, формальность надо маленькую совершить,— забыли отметку в паспорте вашем поставить... Чемоданчики можете пока оставить здесь, присмотрим. Зашел я в эту комна-

 

- 99 -

ту...— Мой собеседник остановился, перевел дух, продолжил,— и по сих пор не могу из нее выйти... Ни моих чемоданов, ни моего Ленинграда, ни матери, ни сестренки больше я уже не видел... Получил десять лет...

Весь этот рассказ говорился с большими подробностями (я их опустил) и по времени долго. По каким причинам Англичанин оказался у Сербского,— прочерк: он сам не знал, как и многие из нас.

Я все больше убеждался в правильности слов Саши-Кировца, что «мой» следователь перестраховщик. Ему и суду конечно же нужна была несчастная бумажка-оправдаловка, чтобы их никто и никогда не мог упрекнуть за плохо сделанную работу. А вот зачем в один прекрасный день докторша мне неожиданно предложила, чтобы я согласился на взятие пункции из моих позвоночных мозгов, я не имел представления.— То несложная операция, да и для вас будет лучше,— уговаривала докторша,— мы исследуем вас изнутри,— и доброжелательно улыбнулась. Ошарашенный таким предложением, я безмолвно уставился в стенку, не зная, что ответить.— Не задумывайтесь, операция пройдет безболезненно.— Обилие мыслей затуманило мое сознание: «Зачем им это надо? Я же не подопытное животное? Мне-то этот эксперимент ни к чему... Так они могут сделать со мной... что захотят и спишут...»

— А если я не соглашусь? — промолвил я, надеясь, что, может, она отступится,— Для вас же хуже будет! Мы вам поможем кое в чем. Докторша еще о чем-то лепетала, настаивая на необходимости операции. Я мотнул головой — дал согласие, колите, тяните жилы, делайте что хотите, я в полной вашей власти. «Вам же хуже будет!» — повторял я слова врача,— куда уж хуже!

На следующий день до обеда операция была сотворена. С медициной я с детства был на «ты» или, вернее, она со мной. Три операции перенес в детстве да плюс четвертую в прифронтовом госпитале. Сняв рубашку, я сел на табурет. Попросили согнуться. Согнулся. Сбоку я рассмотрел на медицинском подносе причиндалы хирургии: шприцы, ножницы, пузырьки. У спины моей орудовал мужчина-врач.

...Обезболивающие укольчики... Приятного было мало (даже очень противно!), когда иголка шприца медленно вонзалась между моих позвонков и сосала... Но я выдержал. Залепили место ранения пластырем и сказали на прощание: — Три дня лежать на животе! Не ворочаться! И все.

 

- 100 -

Я не понимал тогда, вернее, не знал, что эти доброхоты врачи учились на нас и... писали, писали потом свои диссертации, кандидатские, докторские. Лечили? Постольку поскольку...

Два дня я лежал на животе в постели-кровати. Нормально себя чувствовал, разговаривал, даже пытался шутить с друзьями по несчастью. С превеликим удовольствием слушал Ашота, который нам наизусть читал от корки до корки «Евгения Онегина», «Мцыри».

А на третий день подумалось: отлежал я живот, бока, шея онемела. Спина не болит, значит, все в порядке, и аккуратненько повернулся на правый бок. Хорошо, приятно! Но как вдруг почувствовал, что стена, пол, потолок поползли в стороны, закружилась голова... Затошнило! Стало не по себе... Белый свет стал в овчинку... Сорвало... Я не знал куда себя деть... Все кружилось, вертелось, как в калейдоскопе, мелькали люди, стены, двери... Терял сознание... Пришли врачи, сделали что-то со мной (уколы наверное). В полудреме слышал: — Говорили же не вертеться. Уложили на живот и снова предупредили: — Три дня лежать на животе, не двигаясь. Эта операция запомнилась на всю жизнь. А врачи, небось, записали в своих докладах: больной вел себя неумело, нарушая предписания медицины, а потому и голова у него кружилась.

 

В моем деле, с которым я познакомился впервые в начале 1990 года, есть справка — документ, говорящий о том, что такой-то такой вполне вменяемый человек. А сколько траты времени, сколько человеческой энергии ушло на эту бумажку-документ, не считая государственных затрат, денег. Система ГУЛАГа работала четко, без сбоев, тупо, без оглядки, адской машине подобна. И врачи, и персонал института, естественно, были винтиками этого страшилища-мастодонта.

У Александра Твардовского в поэме «Теркин на том свете» есть изумительные стихи о той системе:

Это вроде как машина

Скорой помощи идет:

Сама режет, сама давит,

Сама помощь подает.

Вот так нас обследовали, так лечили, а жизнь в палатах продолжалась своим изведанным путем: кричали, шумели, крестились, бились головами об стенку.

- 101 -

А рабочий токарь, как он себя называл, лежащий рядом с «Кремлевским» работником, в минуты отдохновения задавал соседу издевательские вопросы, но тут же сам на них отвечал: — Ну, дак у вас там, на «верхах» житуха? Небось, с голоду помирали? Конечно, за пайку вы друг друга подсиживали и продавали! Неправда, что ли? — Замолчи! — стонал под одеялом «кремлевский» работник. В самом деле, как выяснилось позже (кто выяснил, неизвестно), он работал каким-то специалистом: то ли водопроводчиком, то ли слесарем.

— Все-таки, как же ты обмишурился? Нет, здесь что-то подозрительно и непонятно! Тебя кто заложил? Сволочь! Или за дело? По совести? Да какая у вас там совесть! Поганки! Поганки люди пошли!

Такие тирады-допросы и нам надоедали. То ли дело, когда Ашот предлагал нам послушать стихи русских поэтов. Все примолкали, слушали: Пушкин! Лермонтов! Фет! Надсон! Какая прелесть! Сергея Есенина декламировал особенно напевно, артистично, где-то затихая, выдерживая паузу, где-то усиливал голос. Изумительно читал!

— У нас на Кавказе, что ни аул, то свое наречие. Но все пони мают друг друга и живут дружно.— Но когда в палату заходила сестра, он замолкал. Мы понимали: конспирация, хотя и незначительная, нужна и здесь — в институте. Его спросили: где же он научился языкам,— он ответил,— украинской мове у соседей-украинцев, живущих в их селении, немецкому в школе, французс кому в институте самостоятельно. Живой, общительный черноглазый Ашот — запоминающаяся фигура. Это он мне продиктовал, а я выучил наизусть Памфлет С. Есенина в защиту Иисуса Христа. Но вот за что он «погорел», так я и не услышал от него.

Мне запомнился высокий, стройный, с проседью в висках, человек с офицерской выправкой, инженер, как он мне представился — олимпийски спокойный, мягкий в движениях. «Аристократ», определил я его для себя. Он много говорил о литературе русской, западной, и особенно о нашем серебряном веке, называя имена поэтов, писателей, о которых я впервые услышал от него.— В настоящее время русская литература в упадке. Низведена донельзя. Разве это литература, если она заказная?

Вскоре его выписали, и я очень жалел, что мало пришлось с ним пообщаться. Много разных интересных людей можно было увидеть в институте.

 

- 102 -

К концу сентября 951 года, меня выписали и под конвоем переправили снова в Бутырку. Теперь я хорошо знал, что еду в Орел. Как-то он встретит меня?

В Бутырке попал в ту же камеру. Кроме людского состава, ничто в ней не изменилось,— тот же неказистый железный столик, та же тусклая лампочка под потолком, то же в клеточку окно... Люд новый, но традиции не изменились: имущие десятую часть (десятину) отдавали беднякам. Питали в Бутырках намного хуже в сравнении с институтом им. Сербского. Спали на полу: пожилым людям всегда уступали откидушки. На этот раз разговоры с соседями как-то не клеились, не было настроя. Я со дня на день ждал отправления в Орел.