- 283 -

ЭТАП В ЛАГЕРЬ

 

Пятнадцатого марта восьмидесятого года исполняется три года со времени моего ареста, и меня, в соответствии с приговором, должны перевести в лагерь.

— Зона после тюрьмы — все равно что воля, — завидует мне Викторас. — Свежий воздух, много людей, ходили» по территории без охраны...

Я с интересом жду встречи с лагерем, но, может, с не меньшим нетерпением — этапа. Ведь по дороге от одного острова ГУЛАГа до другого я получу уникальную возможность увидеть кусочек вольной жизни, встречусь с зеками из разных концов страны, услышу от них последние новости, а если повезет — перешлю с каким-нибудь бытовиком или солдатом письмо домой... В любом случае этап — яркое событие после долгих лет тюремной рутины.

Накануне меня забирают из камеры в "транзитку". Мы тепло прощаемся с Вшсторасом. Увидимся ли еще? В ГУЛАГе каждое расставание может быть навсегда, тем более, что Пяткус — "полосатый", а я — "черный". Лишь один раз за последующие годы я получу от него привет через зека, который познакомился с моим другом в лагерной больнице, самому же мне так и не удастся послать Викторасу весточку.

Утром у меня отбирают всю тюремную одежду, выдают новую — хотят быть уверенными, что я ничего не вывезу с собой в складках и швах, тщательно обыскивают личные вещи. В "воронке" мне, естественно, достается "стакан", а в "накопитель" — общую клетку — охрана набивает десяток бытовиков. Нам предстоит ехать четыре часа через замерзшее Камское водохранилище до Казани. Я получаю валенки и удивляюсь такой гуманности конвоя, однако радуюсь преждевременно: даже теплая обувка не защитит меня от сорокаградусного мороза. Ноги буквально немеют от холода, а "стакан" так тесен, что ими даже не потопаешь.

— Не переговариваться! — предупреждает охрана, но лишь для проформы, в пути зекам нечего бояться: не будут же конвоиры поминутно останавливать машину, чтобы затыкать нам рты!

— Ты кто такой? — спрашивают бытовики.

— Щаранский.

— Ну?! — кричат они радостно. — Американский шпион? А нам про тебя лекцию читали!

— Что ж, вы так сразу и поверили?

— Шпион не шпион — главное, мы сразу поняли, что ты мужик путевый.

Узнав, что я знаком с Сахаровым, попутчики забрасывают меня вопросами: собирается ли он захватить власть? Что думает делать с лагеря-

 

- 284 -

ми? Как намерен поступить с коммунистами — расстреливать будет или только пересажает?

Услышав, что Сахаров — противник любого насилия, выступает за демократические преобразования, за соблюдение прав человека, они разочарованы:

— Ну-у, это же несерьезно!..

О многом успели мы переговорить: о систематическом избиении бытовиков в тюрьмах; о "пресс-камерах", где администрация держит ссучившихся убийц и бандитов и куда переводит для "перевоспитания" вышедших из повиновения зеков; о том, как суки насилуют воров в законе, после чего те становятся отверженными в ГУЛАГе...

Вот, наконец, и Казань. Я провожу несколько дней в одиночке местной тюрьмы, ожидая этапа в Пермь. Отправляя меня на вокзал, дежурный офицер говорит:

— Вас положено в "стакане" везти, но все они заняты. Так что или ждите следующего этапа, или посажу вас в "накопитель". Будете с краю, и охрана проследит, чтобы уголовники вас не тронули.

Ехать на общих условиях было моим заветным желанием, и я поспешно соглашаюсь сесть в "накопитель", отказавшись от покровительства конвоя, мой опыт, пусть и небольшой, свидетельствует: уголовников мне бояться нечего, если только власти сами не настроят их против меня, демонстрируя свою опеку.

В вагоне нас всех заперли в одну клетку; там был свой конвой, и его попросту забыли предупредить, что я — с другим режимом и мне положено особое купе. Что ж, я, естественно, не стал напоминать им об этом. Наконец-то побеседую с людьми в спокойной обстановке.

Впрочем, спокойной обстановку можно было назвать с большой натяжкой: ведь в клетку-купе запихнули ни много ни мало — двадцать восемь человек с вещами; было страшно тесно и душно.

— Скоро проведем перекличку и расселим вас, — пообещал какой-то прапорщик.

Однако прошел час, другой, третий — и на все требования ускорить развод нам невозмутимо отвечали: "Начальник конвоя ужинает"... "Конвой отдыхает"...

Одному сердечнику стало плохо; мы долго кричали, пока добились, чтобы ему дали лекарство; принесли обыкновенный валидол. Перевести же больного в другое купе охрана категорически отказалась.

Тем временем у меня завязывается оживленная беседа с соседями. Некоторые из них, как оказалось, слышали обо мне.

— Знаешь, — говорит кто-то, — тут одного вашего на главного чилийского коммуниста Корвалана обменяли. Так Пиночет пригласил его стать начальником над ихними тюрьмами. Тот приехал и устроил все в точности, как в СССР, но зеки восстали: не смогли вынести таких порядков, и Пиночет отказался.

"Бедный Володя Буковский! — думаю я. — В кого его фольклор превратил — в чилийского тюремщика!"

Наконец-то объявили перекличку. Трое конвоиров отводят вызванных в тамбур и там, под предлогом шмона, грабят. Казалось бы, на что

 

- 285 -

из зековских вещей можно позариться? Но солдаты не брезгуют ни шарфом,  ни самодельным мундштуком... Зеки матерятся, торгуются, но в конце концов уступают.

— Зачем отдаете? — спрашиваю я соседа.

— Мало ли что там у человека еще припрятано! А так — сверху возьмут, зато распарывать вещи и рвать книжки в поисках денег не станут. Власть-то у них, так что лучше с ними не связываться.

Наконец доходит очередь и до меня, конвоиры довольны: вещей много, будет чем поживиться. В тамбуре они начинают шмон.

— Этот шарфик мне нравится, — говорит один из них, старшина, и тут же, увидев американскую авторучку, присланную мне мамой, добавляет: — Ручка тоже хороша! Спасибо за сувенир, — и, не глядя на меня, кладет ее в карман.

Всего за несколько минут до шмона я решил как можно дольше играть роль податливого бытовика, чтобы меня не разоблачили и не отсадили, но при первом же испытании срываюсь. Протягиваю руку, выхватываю свою ручку из его кармана и говорю:

— Мне она самому нравится.

Старшина недоуменно смотрит на меня, потом зло щурится и, многообещающе усмехнувшись, раскрывает пошире мой рюкзак:

— Ну-ка, что у тебя здесь?.. Ага, книжки! Проверим, что запрятал в обложки.

Он вынимает лезвие, протягивает руку к сборнику псалмов, лежащему сверху, но я кладу на книги обе ладони и говорю ему:

— Хватит! Если не хотите серьезных неприятностей, немедленно вызовите дежурного офицера!

— Что-что?! — тянется старшина к дубинке, но второй, молоденький ефрейтор, наклоняется к нему и что-то шепчет на ухо. Тот опускает руку и, нахмурившись, спрашивает меня:

— Так это твое дело такое толстое принесли?

— Еще раз повторяю: вызовите офицера!

— А как твоя... ваша фамилия?

— Щаранский.

Старшина мое имя явно слышит впервые, но ефрейтор вновь что-то шепчет ему, и тогда любитель американских ручек срывается с места и бежит за начальством.

Минут через двадцать приходит заспанный и, похоже, похмельный лейтенант. Он уже, видимо, просмотрел первый лист моего дела и знает теперь, что я политик.

— Это вы дружок Солженицына? — встревожена спрашивает он. Мне не хочется его разочаровывать и признаваться, что с Солженицыным я не знаком; отвечаю уклончиво:

— Солженицына, Сахарова — какая разница! Важно другое: вы там спите и не видите, что ваши подчиненные здесь вытворяют!

— Э, так мы вас должны отдельно держать.

— Этого я не требую. Если места мало — готов ехать вместе с другими зеками. Но почему конвой мародерствует?

Лейтенант смотрит на мой рюкзак и спрашивает старшину:

 

- 286 -

— Что у него там?

Увидев книги, он вдруг срывается на крик:

— Да что вы в этой литературе понимаете? Видите — человек серьезный, не какой-нибудь хулиган. Отнесите его вещи в тройник!

Я прохожу мимо клетки с бытовиками, чувствуя себя перед ними виноватым, и громко говорю:

— Ребята, если снова кого-нибудь грабить будут, крикните — я обязательно напишу Генеральному прокурору по поводу всего этого!

Конвой, водворив меня в тройник, обыск не возобновляет, ограничившись перекличкой и разводом зеков по разным купе.

Проснувшись на следующее утро, я слышу мелодичные женские голоса: ночью на какой-то станции в вагон погрузили нескольких зечек. Судя по лексикону, это уголовницы. Сначала они переругиваются между собой, а потом начинают перекликаться с мужчинами из соседней клетки. Моментально возникают любовные диалоги; так как влюбленные не видят друг друга, они подробно описывают партнерам — "заочникам" свою внешность, темперамент, интимные привычки. Наконец все пары, устав, замолкают, кроме одной, которая переходит от словесного флирта к сексуальным действиям: он и она в полный голос сообщают один другому, как раздевают друг друга, как ласкают — и так далее. В конце концов они, судя по восклицаниям, доводят и себя, и восторженных наблюдателей до оргазма.

В Перми нам подают "воронок" без "стакана", и я на двадцать минут вновь возвращаюсь в компанию бытовиков. Здесь мне удается стать свидетелем незабываемой сцены.

Как только машина трогается, один из конвойных показывает через решетку пузырек одеколона "Кармен":

— Отдаю за четвертной.

На воле такой флакон стоит рубля три-четыре, но в ГУЛАГе — свои цены. Глаза разгораются у многих, но — надо платить... Первыми откликаются двое малолеток; самым смелым оказывается тринадцатилетний подросток, изнасиловавший и убивший студентку; он развязывает свой мешок и, склонившись над ним, чтобы никто не увидел, где он прячет деньги, вытаскивает десятку. За ним такую же купюру извлекает и второй.

— Продашь за двадцать? — спрашивает охранника юный убийца.

— Ладно! Гони монету, — соглашается тот, но отдавать пузырек мальцам боится и говорит, — давайте кружку, я перелью.

Когда содержимое заветного флакона оказывается в руках покупателей, начинается что-то страшное: каждый из бытовиков хочет оказаться поближе к кружке, напоминает пацанам о своих особых перед ними заслугах. Пьет один из малолеток, затем делает большой глоток второй, но с непривычки заходится в кашле, и кружку вырывают у него из рук. Еще два-три счастливца успевают выпить по нескольку капель.

"Пьянка" окончена. Солдат быстро бросает через решетку пачку сигарет; его щедрость объясняется просто: отобьют куревом запах одеколона — и нарушения как бы и не было. Но запах, тем не менее, очень устойчив, а главное, малолеток совсем развезло. На лице хмельного

 

- 287 -

убийцы — самодовольная улыбка: начинается та интересная жизнь, к которой он стремился и которую предвкушал...

По прибытии в Пермскую тюрьму меня от бытовиков отделили, и больше путешествовать с ними мне не довелось.

На станцию Чусовская наш поезд приходит поздно ночью. Метет метель. Автоматчики с собаками выстроились по обе стороны вагонов. Горят прожектора, слышится рев моторов, работающих на холостом ходу, — нас ждут машины.

Меня выпускают из вагона первым. Приехавший специально за мной офицер говорит:

— Идите вперед по ходу поезда.

— Сесть! — кричит мне солдат из цепи. Но офицер повторяет:

— Идите, идите.

Проваливаясь в глубоком снегу, я с трудом тащу свои вещи, но успеваю сделать лишь несколько шагов: солдат бросается на меня, замахиваясь автоматом.

— Кому сказал — сесть!.. твою мать!

Я едва успеваю поднять рюкзак, и удар прикладом приходится по нему. Охранник замахивается на меня ногой, но офицер властно кричит:

— Отставить! Он со мной!

На этот раз автоматчик, слава Богу, слышит и отступает, продолжая ругаться. Я прохожу мимо него, офицер идет следом. Оборачиваюсь и вижу, как усаживают в снег бытовиков.

Метрах в двухстах от поезда нас ждет "воронок". Хотя "накопитель" пуст, меня сажают в "стакан" и закрывают дверь. Офицер и солдат с огромной немецкой овчаркой на поводке стерегут меня снаружи. Оказывается, замок испорчен, и когда на повороте дверь "стакана" внезапно распахивается, собака реагирует молниеносно: она бросается на меня, припечатав к стене, оглушительно лает; лапы ее — у меня на плечах, а вывалившийся из горячей пасти красный язык прикасается к лицу. Солдат быстро отдергивает пса, а я от пережитого страха срываюсь в крик:

— Вам что, на одного человека обязательно надо два автомата и собаку? Уберите немедленно эту скотину, садисты!

Офицер пересаживает солдата с овчаркой в общую клетку и задвигает за ними решетку. Дверь мою он не закрывает и примирительно говорит:

— Вы правы, извините. У нас тоже бывают накладки. Я постепенно прихожу в себя и начинаю думать о том, что меня ждет в зоне. Уголовный мир ГУЛАГа остался позади, впереди — политический лагерь, встречи со многими интересными людьми, может быть, с друзьями и знакомыми...

Меня проводят через ворота зоны в какое-то помещение, мало похожее на тюрьму, и объявляют:

— Вы в лагерной больнице. Пробудете здесь несколько дней на карантине, а потом выйдете в лагерь.

"Зона после тюрьмы — все равно что воля", — вспоминаю я слова Виктораса, сладко засыпая на пружинной кровати с двумя простынями...