- 46 -

Глава 8. Песня о земле Ханаан

 

Сидя на топчане, я безучастно наблюдал за сновавшими по камере крысами. Они привыкли к моему нервному тику и не реагировали на него. Через несколько дней я уже мог отличить их друг от друга. Особенно занимал меня крупный, видимо, глава семейства, зверек, которого остальные крысы боялись как огня. Он часто останавливался посреди камеры и смотрел на меня своими красными глазами.

— О чем ты думаешь, малыш? — спрашивал негромко я его.— Какие мысли тебя волнуют?

Крыса слушала меня долго и внимательно. В приоткрытой пасти желтели крупные резцы. Потом, повернувшись ко мне толстым задом, она неторопливо пересекала камеру и исчезала в лазе, так и не ответив на мои вопросы...

Доброе знакомство это было неожиданно прервано. Крысы, постоянно присутствовавшие в камере, исчезли, словно по мановению волшебной палочки. А через несколько часов щербатый цементный пол покрыл толстый слой воды. Вскоре она поднялась на добрый десяток сантиметров, достигая щиколоток. Подергиваясь, я сидел на топчане, наблюдая, как прибывает темная маслянистая жидкость. Только теперь я догадался, почему в камере такой высокий — сантиметров тридцать — порог.

...Вернувшись с короткого и бесплодного допроса, я увидел, что мой аквариум, как я стал называть камеру, занят. Широкоплечий, будто квадратный, человек пристально всмотрелся в меня, а потом, крепко обняв, заплакал.

— Во что они тебя превратили, сволочи,— шептал он.— Ребенка не пожалели...

 

- 47 -

— Дядя Нахман? — догадался я.

Горячая волна радости стеснила грудь. Я знал, что добрый знакомый моего отца, кроватник Нахман Флейшер настойчиво добивался выезда в Палестину. «Активист Гехолуца»,— с уважением говорил о нем в свое время Изя. Заикаясь и весь дергаясь, поведал я Нахману свою одиссею.

— Н-да, хороший переплет,— сказал Нахман, выслушав меня.

И задумался. Я близко видел его простое, грубоватое лицо, нос с горбинкой, мясистые губы, упрямый подбородок... В карих глазах застыла печаль. Он добавил:

Ты слишком запальчив. Твои следователи и не стремятся тебе ничего доказать. Для них достаточно, что ты брат Изи, что ты участвовал в сходке, наконец, что ты думаешь не так, как они.

— Значит, ни за что ни про что они могут упрятать любого! — возмутился я.— Но ведь есть же справедливость!

— Не в это время и не в этой стране,— губы Нахмана дрогнули в грустной улыбке.— А сейчас, видимо, на следователей жмут сроки, они и добивают тебя. Признай участие в сходке и уходи из ГПУ. Здесь ты погибнешь.

Он горестно покачал головой и повторил:

— Во что они превратили тебя...

Нахман негромко запел на иврите песню о Палестине. Полузабытые, но такие родные слова, тягучая мелодия брали за сердце. Нахман пел о Земле обетованной, о бесчисленных стадах на тучных пастбищах, о горах и долинах, о прохладе вечеров и ночей после полуденной жары... Убаюканный, я заснул у него на руках.

Утром я обнаружил, что почти вся вода из камеры ушла. Только во впадинах стояли небольшие черные лужицы.

 

- 48 -

— Куда же она девалась? — вырвалось у меня.

— Норд задул,— ответил Нахман.— Эти камеры выходят на бухту, и когда дует моряна, сюда нагоняет воду. А когда дует норд, нагоняет крыс. Часа через два—три они появятся.

И верно, к обеду крысы засновали под ногами. Вылез и глава семейства. Видимо, он не ожидал встретить в этом каменном мешке двух заключенных: в его круглых красноватых глазках я прочел откровенное удивление.

В подвале с водой и крысами мы провели почти месяц, но для меня это был лучший, почти счастливый месяц заточения. Я жадно слушал Нахмана. Не раз попадавший за решетку, он открывал мне неписаные законы тюремной жизни, неназойливо подсказывал тактику борьбы со следствием. Благодаря его многочасовым урокам, я начал соображать, что кроме твердости, нужна и гибкость, кроме смелости, и умение разумно отступить, кроме презрения, и известное понимание...

Однажды ночью, на допросе, я попросил у Аринина лист бумаги. Коряво — ручка дергалась в непослушных пальцах — написал, что хотя и не являлся членом организации, полностью признаю свою вину участника нелегальной сходки.

— Наконец-то,— Аринин удовлетворенно потер руки.— Поумнел, слава богу.

Подняв трубку телефона, он попросил Ованесова зайти в кабинет.

— Ну что ж,— пробежав глазами написанное, сказал Ованесов Аринину.— Поздравляю. По делу ЦСЮФ он — последний. Так что можем подбить бабки. А ты, гаденыш,— повернулся Ованесов ко мне, брезгливо, двумя пальцами удерживая листок,— доволен? Шесть месяцев нам мозги засирал — полгода!

Таким я и запомнил его на всю жизнь — узколобой, оскалившейся обезьяной в пиджачной паре.