Книга воспоминаний

Книга воспоминаний

ОТВАЖНЫЕ ДРУЗЬЯ МОИ — ЛЮДИ НА БЕЗЛЮДЬИ

3

ОТВАЖНЫЕ ДРУЗЬЯ МОИ — ЛЮДИ НА БЕЗЛЮДЬИ

В мрачные годы правления большевистских палачей Россия жила добротою своего народа. Сейчас, когда в противовес большевистским парадам и праздникам, бесконечным газетным славословиям, публикуются документы, воспоминания, свидетельства о мученической жизни страны—гибели людей и храмов, науки и культуры, я тоже пишу об этом и не с чужих слов, а как свидетельства собственной жизни...

У меня было много друзей, они помогали мне и другим людям жить.

Я расскажу об этих отважных мужчинах и женщинах — и о близких мне и о тех, кто лишь случайно оказался рядом.

Мои первые и самые верные друзья—мои родители.

Отец—Александр (Овсей) Таратута, из бедной многодетной еврейской семьи, в шестнадцать лет ушел из дома учиться и учить других. Родился он в 1879 году, изучал труды борцов за свободу, учил рабочих грамоте и борьбе с угнетателями. Он стал учеником Кропоткина. Отсидел в одиночке Петропавловской крепости полтора года, был на каторге на Енисее, четыре года в кандалах был в Минской каторжной тюрьме, потом снова на каторге, откуда в 1911 году бежал во Францию.

В Минской каторжной тюрьме, где было много и политических и уголовников, он организовал всеобщее обучение, грамотные обучали неграмотных узников читать и писать, сами изучали иностранные языки, историю, географию, точные науки. С помощью тюремного священника, который стал помогать отцу в его просветительской деятельности, папа создал в тюрьме большую библиотеку.

Несколько лет тому назад друзья передали мне удивительную книгу с печатью Минского тюремного замка и с надписью тюремного священника, который подарил эту книгу отцу в 1911 году перед отправкой его этапом на каторгу в Сибирь. Это был сборник русских стихов на библейские темы с иллюстрациями Доре. Не знаю, каким чудом сохранилась она до наших дней и чудом попала мне в руки...

После революции 1917 года папа вернулся в Россию и стал участвовать в устройстве разумного сельского хозяйства. С 1918 года мы жили в Москве, и в Черкизове он организовал ферму, в которой были и полеводство и животноводство, кролиководство, пасека и огороды. Прежде всего была построена электростанции и организована школа для рабочих. Ферму он назвал «Бодрое детство», и все ее продукты шли на содержание ближайшего детского дома для беспризорников.

Папа был управляющим фермой, но все решения принимались совместно с рабочкомом, избранным самими рабочими. 06 этой ферме писали, к нам привозили иностранные делегации.

4

Через пять лет отца оттуда уволили, так как он не давал, продуктов фермы чиновникам Благуше-Лефортовского райсовета, в ведении которого находилась ферма.

Многие папины товарищи, бывшие последователями Кропоткина, вступили в партию большевиков, другие эмигрировали, третьи уже были арестованы, но папа даже не вступил в Общество бывших политкаторжан, где необходимо было подписывать разные коллективные обращения, с которыми он был не согласен. Я знала, что Вера Николаевна Фигнер, одна из организаторов этого общества, сама тоже не вступила в него, хотя и числилась его председателем. Я хорошо ее помню, она дружила с нашей семьей.

Затем папа стал работать в Центральном сельскохозяйственном банке, как экономист по организации молочного хозяйства. Понимая, что Россия является страной аграрно-индустриальной, он стремился так организовать крестьянский труд, чтобы работа в деревне велась круглый год, а не только летом и зимой и крестьянам не надо было бы уходить в поисках заработка. Он стал экономически обосновывать строительство молочно-консервных заводов в зонах развитого молочного хозяйства.

На банках сгущенного молока я до сих пор вижу рисунок из голубых и синих треугольников, появившийся тогда...

Папа стал разрабатывать проекты строительства и других аграрно-индустриальных комбинатов—фруктово-консервкых заводов и т.п.

Папа часто болел, был в больницах, в санаториях, но продолжал работать, ездил в командировки, а все свободное время проводил с семьей. Я была старшая, у меня были три брата.

Он с нами читал, много нам рассказывал, гулял, занимался фотографией, принес домой детекторный радиоприемник. Из командировок каждый день писал нам открытки, а из санаториев—пространные письма. В театрах мы бывали редко—не было денег, но он водил нас в Большой театр и пел нам русские песни и арии из его любимых опер.

10 декабря мы всегда весело отмечали день рождения папы. Бывали его друзья, родные, которые перебрались с Украины в Москву. Бывала молодежь, друзья его старшего сына от первой жены, который родился в 1904 году, иногда жил у нас, иногда странствовал. Молодежь жадно расспрашивала папу о его жизни, о его впечатлениях о современной жизни. Помню их переживания от папиных рассказов о голоде на Украине в начале 30-х годов, когда он бывал в целиком вымерших деревнях, где некому было хоронить покойников...

В 1934 году мы собрались на папин день рождения не 10-го, а 9-го декабря, так как на следующий день ему надо было ехать в командировку.

Я подарила ему книгу переписки братьев Кропоткиных и надписала: «Папе, тоже писателю писем, хороших писем, но мы хотим его дома, рядом».

На следующий день, после отъезда папы в командировку, 10 декабря 1934 года, к нам пришли его арестовывать.

А еще 3-го декабря мы узнали, что арестовали мужа папиной сестры—Леонида Виленского, депутата Второго съезда РСДРП, на котором он принял сторону большевиков.

Мы с мамой дали папе телеграмму: «Тебе предложили квартиру рядом с Леонидом»...

Отец получил срок заключения 5 лет. Был в политизоляторе в Верхнеуральске, потом в Суздале.

5

Он имел право писать домой раз в неделю и получать из дома письмо каждую неделю. Посылки ему можно было посылать раз в месяц.

Мы с нетерпением ждали каждого его письма. В нем всегда была страничка для мамы и по страничке каждому сыну. Я очень горевала, что мне он не писал, и писала ему о своих ожиданиях. Он осторожно дал понять, что не пишет, оберегая меня, и просил также ему не писать. Он знал хорошо, что это может мне повредить и в работе. Но я не стала его слушать, хотя прекрасно понимала опасность иметь связь с «изменником родине»...

Папа писал нам бодрые письма, делился впечатлениями о прочитанных книгах, которые я ему постоянно посылала, просил мальчиков помогать маме, не ссориться между собой, отдавать больше сил учебе, отвечал на наши вопросы. Хотя мы не могли целиком доверять его бодрости, но его письма своей мудростью и добротой постоянно помогали нам.

Не всегда успевали мы в суматохе текущих событий отправлять ему наши письма вовремя, и он очень огорчался когда они запаздывали.

Один раз мама съездила к нему в Верхнеуральск и один раз была у него в Суздале. Из последней поездки она вернулась очень огорченная — условия содержания становились все хуже, а здоровье папы вызывало большие опасения.

В 1955 году он был полностью реабилитирован. В ответ на наши запросы мы получили официальное сообщение, что он умер от воспаления почек в 1946 году. Илья Григорьевич Эренбург, который хорошо знал папу, когда я ему показала это сообщение, сказал, что верить этому нельзя.

После получения документов о его полной реабилитации, мы созвали его родственников и друзей и вместе вспоминали его.

В 1992 голу мы узнали, что его расстреляли в 1937 году, но мы и раньше думали об этой дате.

А фальшивое извещение о его смерти в 1946 году только еще раз показало, что большевики не только безнаказанно убивали людей, но и постоянно лгали.

Моя мама Агния Маркова родилась в 1887 году на Алтае в Салаире, неподалеку от Бийска, в семье горного штейгера, рано осталась круглой сиротой, кончила гимназию в Барнауле за казенный счет, решила идти в монастырь, но прочитав роман Войнич «Овод», решила помогать людям, которые борются за свободу. Старшие ее братья стали революционерами.

На жизнь она зарабатывала, давая домашние уроки. Помогала революционерам, добывая деньги, паспорта, устраивая побеги. Она была очень хорошенькая и всегда выглядела девочкой; когда попадала в руки полиции, ее всегда отпускали. В 1906 году она поехала в Тобольск, где в центральной тюрьме сидел ее брат Борис. В Тобольске кроме Центральной была еще и пересыльная тюрьма, где останавливались этапы из России, которые шли на каторгу на Лену и Енисей.

Передовая молодежь Тобольска встречала этапы, которые приходили каждый вторник из России и останавливались здесь на несколько дней. Встречали старосту этапа, у которого были просьбы всех этапников — как правило, нужно было навести справки о близких, найти юриста, врача и т.д.

Во вторник 20 октября 1906 года этап встречала Агния Маркова, а старостой этапа был Александр Таратута. Так познакомились мои родители. Агния уговорила Александра сказаться больным, задержаться в Тобольске, где потом его разместят в одном из ближайших селений. Потом она ему устроила оттуда побег, сама приехала к нему в Москву. Они полюбили друг

6

друга. Но вскоре его снова арестовали, и он попал на четыре года в Минскую каторжную тюрьму, откуда побег был невозможен.

После войны я была в Минске. Немцы целиком разорили город, единственным уцелевшим зданием было здание Минской каторжной тюрьмы, Это Было капитальное здание, побег оттуда был невозможен, и даже немцы не смогли его уничтожить.

В 1911 году, мама приехала на Енисей, полуостров Бодайбо, где папа отбывал каторгу, и устроила ему оттуда побег во Францию, а потом, накопив денег, тоже приехала туда. Там, в Париже, я и родилась в 1912 году...

Жили мы бедно, в комнатке на чердаке стояла чугунная печка, которую топили круглыми шариками из угольной пыли. Каждое утро в сумку на двери продавцы ставили бутылку молока и клали узкий длинный хлебец, за которые раз в неделю мама расплачивалась. Мама французского языка не знала, но кругом было много русских эмигрантов и даже был русский детский сад. Там я познакомилась с Катей Цинговатовой, родители которой тоже бежали из России.

Папа работал конторщиком в фирме Луи Дрейфуса, брата знаменитого французского офицера Альфред а Дрейфуса, дело которого было известно во всем мире. (Я-то об этом узнала много позже.) Мама была со мной, иногда ей давали работу делать украшения из бисера. Она часто ходила в Лувр, вход в который в первую половину дня был бесплатный. И всегда брала меня с собой. Я очень жалела красивою белую тетю с крыльями, но без головы, которая встречала нас на лестнице у входа, и другую тетю жалела — красивую, но без рук... Статуи на меня производили более сильное впечатление, чем картины...

Помню, когда мне было три года, немцы сильно бомбили Париж, я очень боялась и пряталась под стол.

Русских книжек у нас не было, была французская «Красная шапочка», но у мамы была очень хорошая память, и она мне рассказывала много русских сказок и стихотворений. Я уже знала наизусть «По небу полуночи» Лермонтова, и «Песнь о вещем Олеге» Пушкина и много-много других стихов, папа хорошо пел и знал многие арии из оперы «Демон» и других. Я знала арию Демона «На воздушном океане». Родители старались знакомить меня с русской литературой, понимая, что именно детские впечатления остаются с человеком на всю жизнь.

Иногда не хватало денег и на молоко. Вера Фигнер хотела меня удочерить, но родители не отдали меня.

Мы с мамой часто гуляли в парке Монсури, который был рядом с нами, в парке Тюильри, по улицам Парижа. Любовалась Собором Парижской богоматери, Эйфелевой басней.

В 1917 голу, весной, мы вернулись в Россию, в Петроград, а в 1918 поселились в Москве.

Из игрушек у меня был только плюшевый мишка из Парижа, но я уже умела читать, и мама купила мне однотомники Пушкина, Некрасова, Лермонтова, были у меня уже русские народные сказки, сказки Андерсена, Пер-ро. Очень я любила «Песнь о Гайавате», «Хижину дяди Тома».

В 1922 году, когда мне исполнилось 10 лет, мама подарила мне сочинения Гоголя в трех томах, но отдельные его рассказы я, конечно, читала и раньше. К этой поре у меня была и любимая книга—«Астрономические вечера» Клейна и «Популярная астрономия» Фламмариона, я уже умела «путешествовать» по небу и находить знакомые созвездия.

7

Любила «Ундину» Жуковского, а наизусть знала много стихов Лермонтова, Пушкина и Некрасова.

У нас, в Черкизове, часто жили дети папиных друзей. Бывал Саша Аникст, девочки Акашевы. В 1919 году все лето жили у нас мальчики Всеволода Эйхенбаума, которого тогда звали Борис Волин, он был советником Нестора Махно, а мальчики жили у нас: Игорь на два года старше меня, а  Юра на год младше. (После войны я нашла Игоря, он часто приезжал в Москву как ветеран Нормандия-Неман и бывал у нас). Мальчишки были отчаянные, я с ними лазила на деревья, прыгала через заборы, через костры.

В 1919 голу приезжал к нам из Сибири мамин брат Борис. Я очень его полюбила, наверно, это был самый добрый человек, из всех, кого я знала. В 1920 году атаман Семенов, заняв Иркутск, арестовал дядю Борю и утопил его в Байкале.

В 1920 году я заболела скарлатиной и несколько месяцев пролежала с тяжелым воспалением почек, а маленький мой братик Иванушка умер от скарлатины, а братик Володя тогда же оглох на одно ухо, нас всех заразил детский врач Кирилин...

Я читала, писала стихи, папа повесил у моей постели карту полушарий Земли и я часами путешествовала по разным странам. Он пел мне песни и рассказывал разные истории.

У нас поселился его старший сын Леня, который готовился в университет, и с ним жили его товарищи, и хотя они были гораздо старше меня, но принимали меня в свою компанию, а загадки, шарады и ребусы я иногда отгадывала раньше них.

С некоторыми из них я сохранила дружбу на всю жизнь  — например, с братьями Тумаркиными, которые стали профессорами математики, с Шурой Ниточкиным, который стал судостроителем и изобретателем, и Васей Гроссманом, который стал одним из лучших наших писателей.

После скарлатины я еще долго болела, и папа устроил меня в Лесную Школу в Сокольниках для ослабленных детей. В этой школе бывал и Ленин на елке, когда большевики еще не запретили праздник елки. Она была в системе Наркомздрава, мы называли ее «Лесная Школа Накозе». Там были прекрасные учители, врачи, воспитатели.

Родители часто приезжали ко мне, но я все равно скучала без них. Мне постоянно не хватало их улыбок, добрых глаз и ласковых рук... Но отец много работал, и часто болел, а в доме было уже три мальчика, которые требовали постоянных забот.

С помощью родителей я кончила школу, поступила в Университет. Ходила в старых папиных ботинках, в детском пальто, которое служило мне курточкой. Одна на весь курс была с косами, а все студентки были стриженые. Был бригадный метод, отметки только — «уд» и «неуд», хороших профессоров почти всех разоблачили и уволили, ректором был Вышинский. Я на коленях умоляла папу разрешить мне бросить университет. Не разрешил. Он сам постоянно страдал от отсутствия документа о высшем образовании. Как я благодарна ему, что не разрешил! Что бы мы делали?

Училась-то я в основном сама, но без документа нам пришлось бы худо. После окончания университета я пошла работать в детскую библиотеку, в которую ходила школьницей, и еще школьницей помогала там библиотекарям и даже раз получила зарплату, на которую купила шеститомник Пушкина, о котором давно мечтала.

8

После ареста отца нам, конечно, не хватало моей зарплаты в библиотеке, мама работала в детском саду и тоже получала копейки.

Еще студенткой я стала печататься. Первый раз, в 1931 году мою рецензию на книгу напечатал Фадеев, тогда главный редактор журнала «Красная новь», в котором я проходила практику. Потом меня печатали в журналах «Молодая гвардия», «Детская литература», в «Литературной газете», в «Известиях».

Давала уроки, выступала с чтением в призывных пунктах, оформляла витрины магазинов.

Несколько раз помогал мне Степан Злобин, посылая в разные недалекие командировки. Так я побывала в Калуге и видела домик Циолковского

В начале 1937 года Валерию Герасимову назначили главным редактором журнала «Смена». Я в 1932 году опубликовала статью о ее творчестве, мы познакомились, и теперь она пригласила меня на работу в «Смену». У нее были большие связи, она была первой женой Фадеева, и, несмотря на сложности в моей анкете, меня взяли туда на работу. Зарплата была в три раза больше, чем в библиотеке, я сразу купила братьям по рубашке, а потом и брюки. А себе купила туфли, а то в библиотеке я ходила в тапочках.

Могла теперь послать папе в тюрьму посылку получше, посылала ему посылки и Екатерина Павловна Пешкова. Хотя Сталин уже закрыл Политический красный крест, которым она руководила, но деньги для помощи политзаключенным еще приходили из заграницы...

Весной 1937 года маму, меня и старшего брата вызвали в милицию, отобрали паспорта и сообщила, что нас, как членов семьи изменника родине высылают из Москвы в Сибирь навсегда.

Когда я сообщила об этом Валерии Герасимовой, она разбушевалась и сказала, что меня она отстоит. Но ничего не вышло: все ее влиятельные друзья уже были арестованы или высланы...

Позвонила я Зине Вышинской, которую хорошо знала, она была близкой подругой моей двоюродной сестры. На следующий день она мне сказала; «Папа сказал—всё правильно»...

Валерия Герасимова выписала мне гонорар за еще не написанную статью и утешала, что в Тюмени, куда нас высылают, она жила и там есть хорошие люди. Но я видела, что она еле сдерживает свой гнев...

Пришел в редакцию писатель Алексей Югов, которого я давно знала, сказал, что увидел меня во сне, хочет помочь. Получил очередной гонорар в «Смене»—420 рублей и отдал все деньги мне...

Когда я сообщила Кассилю о моем предстоящем отъезде, он назначил мне свидание возле редакции «Известий», в которых он тогда работал. Когда мы встретились, он сообщил мне, что только что арестовали его брата Осю, и он должен заботиться о его жене и дочке. Хотел бы мне помочь больше, но не может и дал мне 300 рублей. Горевал, надеялся на скорое мое возвращение.

Барто бы мне помогла, но ее не было в Москве, она недавно улетела в Испанию, на международную встречу в защиту культуры. Мы с нею вместе готовили ее речь на этом конгрессе...

Наиболее ценные свои книги я отвезла к Кате Цинговатовой, после парижского детского сада мы с нею учились в Москве в одной школе, а потом на одном курсе в университете и были в одной бригаде. Я отвезла ей книги и книжный шкаф для них.

9

Часть книг—ничего другого ценного у нас не было—отвезла маминой сестре, завхозу детского сада. Часть книг хотела продать букинисту. Книги были хорошие, но он, оценив обстановку, отказался, так все и пропало...

Приехали из НКВД, запаковали наш единственный диванчик, старый папин письменный стол, тахту, две табуретки, всё увезли, мол, отправят багажом бесплатно, выдали пять железнодорожных билетов до Тюмени. К моменту нашего отъезда снова приехали, квартиру заперли, поставили печати. Было у нас три небольших комнаты, маленькая кухня, во дворе в конуре жила дворовая собака, любимица братьев, иногда самим нечего было есть, но Мурзе оставляли.

От нас до гуаланчевской площади и Ярославского вокзала шел прямой трамвай. Мы стояли на задней площадке вагона и прощались с крышами и небом Москвы. За вагоном бежала наша собака Мурза, которую мы очень любили. Бывало, и самим нечего есть, но мальчики откладывали еду для Мурзы... Мурза бежал за нами больше километра, и мы плакали не от разлуки с Москвой, а от разлуки с собакой... А в моей голове все время звучала мелодия фильма «Под крышами Парижа»...

Вещей у нас собой было немного, но и мальчики были здоровые и тащили все без труда. В последнюю минуту, к счастью, все-таки взяли самовар.

Как он нас выручил! Как он нам помог, этот простой самовар, там где мы очутились!..

Нам показалось, что мы ехали очень долго. Когда вышли на станции, увидели, что из всех вагонов выходили группы растерянных людей, многие с маленькими детьми, старухи, беременные женщины, подростки. Мы шеренгами прошли через весь город. Нас разместили в старом деревянном здании, похожем на заброшенную школу, не было ни воды, ни продуктов. К вечеру вывели на берег реки, поместили в трюм баржи. Утром мы оказались в Тобольске, мама сразу узнала город.

Было тепло. Разместились на деревянной пристани. Через некоторое время подошел большой катер, велели входить в него, сказали, что везут в село напротив. В городе, сказали, вам жить нельзя.

Людей было много, в катере стояли, как в трамвае в часы пик, дети плакали, пьяные матросы ругались, и мы поняли, что ехать вовсе не напротив, а довольно далеко. Когда мы это поняли, трап уже сняли, но мама перепрыгнула около метра воды на пристань и закричала:

—Не можете везти партию, все документы у меня!—она выхватила из-за пазухи папины письма, с которыми никогда не расставалась, и замахала ими.

Капитан катера, дико матерясь, подчалил снова к пристани, все бросились из катера на пристань. Из ругани матросов можно было понять, что они и не собирались нас везти. Утопили бы...

Мама спасла не только нашу жизнь, но и жизни еще сотен людей... Пришел какой-то начальник, обругал капитана, нам объяснил, что завтра даст пароход, а ночь надо будет нам провести на пристани.

Нас не караулили, мама выдумала какой то предлог и с младшим сыном Ариком пошла в поликлинику.

Вернувшись сообщила, что она узнала: в городе очень много ссыльных и нет никакого свободного жилья.

У нас оставалось еще немного хлеба, мама узнала, что в городе еще не отменены карточки и купить хлеба нельзя. В Москве в то время уже была свободная продажа хлеба.

10

Мы поделились хлебом с ближними соседями. Рано утром пришел пароходик. Поплыли по Иртышу, в этих местах много лет тому назад утонул Ермак. Остановились у большого села Вагай. Вышли на берег. Велели идти по тропинке до села Медведеве. Привели в школу, пустовавшую во время каникул. Кругом—никого, пустынно, безлюдно...

Мама велела мальчикам собирать шишки, щепки. Поставили самовар. Мама предложила сначала подойти к кипящему самовару женщинам с детьми, почти у всех были кружки и чашки. Потом и мы попили кипяточку с сухарями.

Пришлось без конца ставить самовар. Все ребята собирали шишки.

Ночевали в школе на полу. Всем выдали по карточке. Можно было получить по 500 гр. хлеба каждому, кто сам придет за ним в село Вагай. Наши мальчики сходили...

Не могу вспоминать эти призрачные дни. Крестьяне Медеведева боялись нас, но потом начали давать картошку, яйца детям...

Как-то перебрались в Вагай, сняли комнатушку. Мама энергично хлопотала, чтобы устроить мальчиков в школу. Была же и конституции 1936 года! Но здесь нигде средней школы не было, а ребята уже учились в старших классах, а такая школа была только в Тобольске...

Петю и Арика пустили в Тобольск, а Володя уже кончил Автодорожный техникум в Москве и был уверен, что его специальность здесь пригодится. Но никуда не брали. Я думала — могу преподавать хоть в начальной школе — не брали. Судомойкой в столовой — не брали...

Маме удалось выбраться в Тобольск, так как мальчики там были совсем беспризорными.

А меня взяли на работу в местную метеостанцию. Полуграмотная начальница этой станции очень удивилась, когда я, просмотрев ее учебник метеорологии, смогла произнести латинские названия облаков наизусть.

Станция была обязана четыре раза в сутки передавать сведения о температуре, направлении ветра и о характере облаков.

Начальница станции почти всегда была пьяная, гуляла с парнями и передавала сведения наобум. Уже поэтому можно судить о достоверности сведений и прогнозов метеосводок.

Через полтора месяца выяснилось, что меня на работе не утвердили и никаких денег не заплатили.

Мы существовали только на те деньги, что нам дали друзья в дорогу.

Удалось и мне перебраться в Тобольск. Мы снимали комнату размеров в пять квадратных метров на Малой Революционной улице, бывшей Малой Богословской, у двух сестер монашек. Электричество было, но водопровода не было. Нам позволили варить еду на кухне. Картошку купили на рынке.

Отец посылал письма сестре в Москву, она нам пересылала в Тобольск — до востребования. Папа уже знал, как наладились наши летние каникулы, не больше писем не было...

Маму взяли на работу в городскую библиотеку. Прошел тридцать один год с тех пор, как здесь в Тобольске, она познакомилась с Александром Таратута...

Меня на работу никуда не брали, я давала уроки, помогала отстающим ученикам, за это меня кормили. Ходила в кино. Смотрела французский кинофильм «Под крышами Парижа», который весной я посмотрела еще в Москве.

Твердила про себя:

11

Четыре вечера подряд

В Тобольске шел парижский дождь.

Четыре вечера подряд

Меня не покидала дрожь...

Сын папиной сестры Веня Виленский, инженер, посылал нам деньги, подписываясь именем маминой сестры. Это были не только деньги, это был родной привет, это была чаша добра, чаша надежды.

И Володя перебрался к нам в Тобольск из Вагая. Жили впятером на пяти метрах. Мальчишки затевали ссоры, драки, мама старалась утихомирить их, внушала надежду. Появились у них школьные товарищи, тоже москвичи. Много читали, на каждом углу высились черные радиорупоры, передавали новости, музыку, хорошую, часто передавали Козловского, Собинова.

Городская баня была большая, хорошая. Мы с мамой успевали там и постирать. Мальчики всегда были чистые... Мы с мамой штопали их белье, одежду. Кое какую одежду присылала Екатерина Павловна Пешкова, то что получала из заграницы...

Мы не голодали: хлеб, картошка, молоко были почти всегда. Летом еще бывали грибы, ягоды...

Некоторое время работала машинисткой в зооветтехникуме, иногда замещала заболевших преподавателей, но, конечно, моего имени в расписании никогда не было. Потом работала в рыбтехникуме, один из преподавателей которого, страстный краевед, историк Михаил Петрович Тарунин порекомендовал меня в Тобольский государственный музей.

Музей этот был очень интересный, с богатой библиотекой, с богатыми, разнообразными фондами. История Тобольска была замечательна! После завоеваний Ермаком здешних мест, Тобольск стал форпостом России в Сибири. через Тобольск шло все освоение Сибири, через Тобольск шла вся ссылка и каторга.

Первый ссыльный в Тобольске был не человек, а колокол из Углича, его сюда отправил Борис Годунов, за то что он известил о смерти царевича Дмитрия. В 1913 году, к 300-летию дома Романовых, его вернули в Углич, а в Тобольске поставили его макет.

Мы с мамой читали книги, документы по истории Тобольска. Пленные шведы, взятые Петром, Меньшиков с семьей, поляки, Радищев, декабристы, народники, семья Николая П перед Екатеринбургом, а потом «враги» большевиков.

Земля Тобольска дала России автора «Конька-горбунка» Ершова, Алябьева, Менделеева. И почти все, прошедшие Тобольск, оставили свой след в его замечательном Музее.

Директором музея в ту пору был энкаведешник с образованием в четыре класса. Все, что ему нравилось в музее, он уносил к себе домой. Через несколько месяцев он меня уволил...

Как обрадовалась мама, как мы все радовались, когда весной 1939 года средний сын Петя окончил школу, хотя ему всячески препятствовали. Учился он хорошо, и я помогала ему делать уроки.

По «небрежности» милиции, паспорт у нею остался, не отобрали—он получил его незадолго перед ссылкой. И мы решили: ехать ему в Москву, поступать в институт. Уехал, сдал вступительные в Станкоинструментальный институт, жил в общежитии. Младшему брату Арсению надо было еще год

12

учиться. У него уже появились товарищи — и местные и москвичи, ребята нанимались на разные работы—кому вскопать огород, кому помочь перевезти вещи, читали, играли в мяч, в шатки.

У меня с мамой тоже появились знакомые москвичи: Адриан Осмоловский, сын художника Большого театра, Елена Ивановна Градина—учительница немецкого языка, владевшая еще и английским и французским. С Адрианом, который тоже стал художником, я встречалась потом в Риге, где он поселился после войны, а с Еленой Ивановной мы потом часто встречались в Москве. Когда я нашла автора «Овода», Елена Ивановна перевела стихотворение Уильяма Блейка, которым Артур кончает свое последнее письмо Джемме. Маршак переводил Блейка, но это стихотворение Елена Ивановна перевела лучше, и ее перевод я давала в изданиях «Оводам.

А Осмоловский сделал прекрасный портрет Войнич — мозаика из кусочков дерева. Этот портрет автора «Овода» я подарила в московскую библиотеку, названную по моему предложению—«имени Войнич».

Как всякая настоящая дружба, и эта дружба ссыльных взаимно обогащала нас.

Родители учеников, с которыми я занималась, всегда благодарили меня.

Весной 1939 года я решила бегать из Тобольска. Отец моих учеников собирался в командировку в Москву и предложил мне помочь. Уезжать из Тобольска было нелегко—железная дорога не проходила через город,—надо было ехать пароходом или автобусом до Тюмени или до Омска. Отец моих учеников ехал до Омска на служебной малине и взял меня с собой. Он же взял и мне билет на поезд. Хотя прошло уже много лет с той поры, я не буду называть его имени.

Это был Человек!

Мы приехали в Москву в мае, погода была хорошая. Он пригласил Меня в Дом приезжих своего учреждения.

Через десять минут после прибытия в Москву,—мы еще были на вокзале—я потеряла голос, онемела совсем—ни шепотом, ни хрипом я не могла сказать ни слова...

Достала блокнот, телефоны я помнила, писала их карандашом, и сама набирала, а Он от моего имени называл моих друзей—звонили Кате Цинговатовой, Люсику Лейбовичу—сыну еще папиной учительницы. Льву Абрамовичу Кассилю, моему двоюродному брату Вене Виленскому, Агнии Львовне Барто, Лене Благининой...

Повествование о том, как я провела лето 1939 года, требует целого тома...

Все помогли, все хлопотали, все давали денег, все обнадеживали, приглашали ночевать, врачи гарантировали, что через некоторое время голос вернется—никаких серьезных повреждений нет.

Реально помочь — все понимали — может только Фадеев. Он был в отъезде, но вскоре ожидали его возвращения.

Рисковать судьбами моих друзей я не могла. Ночевать в городе у них я не соглашалась. Ночевала на даче у Кассиля, у Цинговатовой, у Корнея Ивановича. Если застревала в городе,—ночевала на вокзалах, в скверах, на скамейках.

Корней Иванович Чуковский предложил мне стать у него секретарем. Это конечно, пока, разрешило бы все мои проблемы. Я долго думала и —отказалась. Он понял меня — я хотела сохранить свою самостоятельность.

13

Летом и старший брат Володя тоже нелегально приехал в Москву, надеясь на скорое разрешение.

Маме я писала постоянно. Арик тоже кончил школу благополучно. Они ждали от меня добрых вестей.

В конце лета, в августе, наверное, Елена Аветовна позвонила Кате и просила передать мне, чтобы мы с братом (а о нем я уже сообщила Фадееву) отправились на Лубянку, в таком то часу, в такой то подъезд, к такому то. Там мы уже получим московские паспорта и отмену ссылки.

Мы пошли туда. Мне вернули мой старый паспорт, с тем же чернильным пятном. И Володя получил свой тоже. Сказали, что маме пошлют паспорт в Тобольск фельдсвязью. Мы маме сразу же дали телеграмму, чтобы она готовилась к возвращению.

От Кати сообщили всем друзьям по телефону. Небо над крышами Москвы стало светлее... Я ночевала то у Кати, то у Агнии Львовны, то у Кассиля на даче — в Москве у него самого не было квартиры (он жил у родителей жены). Часто ночевала у двоюродной сестры Нины Таратугы, библиотекаря, у поэта Юли Нейман.

Скоро приехали мама с Ариком. Мы вчетвером жили у Лены Благининой в подвале, в коммунальной квартире, а она уезжала в Коктебель. Потом у маминой сестры в бывшем монастыре. Потом у жены Шуры Ниточкина — геофизика Гедды Яковлевны Суриц.

Петю мобилизовали в армию, Арик поступил учиться в Институт геодезии и картографии, Володя устраивался в разных местах.

Фадеев рекомендовал меня литературным редактором в редакцию журнала «Мурзилка». Говорить я еще не могла, но над рукописями работала, иногда голос появлялся на несколько минут. У нас в редакции постоянно бывали Лев Кассиль, Агния Львовна, Лена Благинина и другие детские писатели.

Со стихами приходили Сергей Михалков, Лев Квитко, приносили рассказы Николай Носов, Валентина Осеева-Фадеев настойчиво хлопотал о возвращении нам нашей квартиры.

Наступила зима, шла финская война. Петя был на фронте. Письма приходили неаккуратно. Мороз был лютый.

Полтора месяца спустя после нового года, Елена Аветовна наконец, сообщила Кате, что нам возвращена квартира, правда, не целиком, а только две маленькие комнаты, в большой продолжали жить сотрудники НКВД...

Мы с мамой поехали «домой». Было очень холодно. В наших пустых комнатах обои были оборваны, электропроводка нарушена, лампочки разбиты.

Маме стало плохо, мы вышли на улицу. Слезы застывали на глазах. Наступала ночь. Так поздно, без предварительной договоренности, можно было ехать только к Гедде Яковлевне Суриц, которая жила в центре, в большой квартире матера мужа. Правда, теперь, после ареста свекрови у нее была только одна крошечная комната. Но двери этой комнаты и душа ее хозяйки всегда были открыты для нас...

Гедла напоила маму чаем и уложила ее на диван, а мы с нею легли на кровать «валетом»...

Володя починил в наших комнатах электропроводку, наклеил немного обоев, привезли туда маленький диванчик, пружинный матрац, скамейки которые прибыли из Тобольска. Нас прописали в этих двух комнатах

14

Старые соседи рассказывали, что Мурза целую неделю после нашего отъезда выл у наших дверей, а потом исчез...

В начале весны к нам на Бакунинскую приехали друзья поздравить с полным возвращением. Из подарков я заполнила куколку и шарик вербочки, наклеенный на бумагу, с нарисованном сзади хвостиком, так что получилась мышка, которые принесла Лена Благинина. На бумажке было написано:

Расти Таратута

Без лишних затей,

Эмблема уюта,

Эмблема детей!

Эта мышка сохранилась у меня до сих пор...

Остальные подарки были все по делу: посуда, белье и тому подобное.

После длительных хлопот мне вернули и третью комнату в новом доме на Большой Калужской улице в коммунальной квартире. Всего там было четыре комнаты: в двух смежных с большим балконом поселилась семья народного артиста Юрия Владимировича Дурова, с ним жила его жена, ее сестра и маленькая дочка Наташа шести лет, теперь она известна как директор Театра зверей, мы с нею дружим, в третьей комнате жила семья врача: у него была жена библиотекарь, теща, новорожденный сын, который потом стал известным врачом. Наши окна выходили в Нескучный сад.

Мама жила на Бакунинской, Петя был на фронте, скоро мобилизовали и Арика, а затем началась Великая Отечественная, Володя был на обороне Москвы.

В октябре, когда в Москве стало тревожно, редакция «Мурзилки» и все издательство были закрыты. Последнюю ночь—на 16 октября я дежурила на крыше дома издательства, который стоял почти на Лубянской площади, напротив Политехнического музея. Утром мне показалось, что выпал снег: вся площадь и ближние улицы были засыпаны обрывками бумаги—было распоряжение уничтожать все архивы, адресные книги.

Нам выдали зарплату на месяц вперед, 10 килограмм муки и сообщили, что издательство переезжает в Уфу, а добираетесь туда сами. Директор издательства выехал на служебной машине...

Радио не умолкало, обещали последние известия, которых не было и передавали полонез Огинского... Иногда сообщали новые часы работы прачечных и парикмахерских...

Мы с мамой жили в центре у ее давней подруги. Мама заболела. Володя достал нам броню и билеты до Алтая и отправил нас из Москвы. Мы остановились в Уфе, работы не было, перебрались в «новую столицу»—в город Куйбышев, где жила с детьми моя двоюродная сестра Мура, муж которой занижал высокий пост.

Мура и ее два мальчика жили в помещении какого-то техникума, занимали целый класс. Она достала нам еще две кровати. Электричество было, вода была, зимой топили. Мы жили дружно.

Письма от Володи и от Пети приходили. От Арика давно уже писем не было. В последних — «сентябрьских» он писал, что их не обучают, оружия у них нет, а когда немцы идут на них — мальчики становятся на колени и кричат: «Мама!». Он погиб, когда ему не было еще и 19 лет. Похоронки на него мы так и не получили...

Вася Гроссман потом узнал для меня, что там, где Арик был — немцы уничтожали целые части, и писарей не оставалось отправлять похоронки...

15

У меня работы не было, что-то делала для Информбюро. Мама заболела сыпным тифом, я обманула администрацию больницы, сказав что уже болела тифом, и меня пустили в палату ухаживать за мамой, которая была в тяжелом состоянии. Из за тесноты ее поместили в мужскую палату, где было более тридцати больных. В бреду они матерились. Я помогала медсестрам измерять всем температуру. Койки у меня не было, я две недели провела на табуретке возле маминой койки, когда она выздоровела, отвезла ее к Муре, сама возвращаться не рисковала, а прошла санпропускник.

В начале 1943 гола. Лев Кассиль, с которым ми постоянно переписывались, устроил мне вызов в Москву, без вызова возвращаться было нельзя.

По рекомендации Льва Абрамовича меня взяли на работу на радио, в редакцию детского вещания. Моя комната в квартире на Большой Калужской была занята семьей из разбитого немецкой бомбой дома. Жила у Гедды

Суриц, у Ани Елагиной, у Лены Благининой — помощь друзей всегда была рядом!

Встречалась с Львом Квитко, с Корнеем Ивановичем Чуковским. Аркадия Гайдара, который приходил ко мне в «Мурзилку» осенью 1941 года нигде не было...

Вскоре комнату мне вернули, переселив семью из разбитого дома в другую комнату в нашей квартире. Володя привозил мне продукты.

Потом меня, по рекомендации бывшего директора школы, в которой я училась, взяли на работу в Президиум Академии Наук СССР, как редактора разных служебных изданий по Отделениям литературы и языка и истории.

Президиум находился в Нескучном саду, недалеко от меня... Это было здание старинного дворца. В подвале была столовая.

Президентом Академии Наук в то время был Владимир Леонтьевич Комаров, очень больной и одряхлевший. В 1945 году, после Победы, в нарушения древних традиций, когда нового президента избирали только после кончины прежнего, наверху решили избрать нового президента, не откладывая.

К изумлению многих решено было назначить новым президентом АН СССР физика Сергея Ивановича Вавилова, брат которого, известный биолог генетик Николай Иванович Вавилов, недавно был арестован по доносам и стараниям Лысенко, который занял его месте президента Всесоюзной Академии Сельскохозяйственных наук и всячески поносил.

Так был избран Сергей Иванович Вавилов.

Я работала в президиуме Академии наук шесть лет, до той поры, пока бдительные сотрудники заново пересмотрели мою анкету и перевели меня в Институт мировой литературы АН СССР, где я стала готовить кандидатскую диссертацию на тему «Борьба Белинского за реалистическую детскую литературу», сектор уже утвердил мою работу, кандидатский минимум я уже сдала, а осенью 1950 года ученый совет института должен был назначить мою защиту.

Но... летом 1950 года меня арестовали, мама и моя шестилетняя дочка остались в моей комнате.

16

Многие месяцы в Бутырской тюрьме в 1950 и 1951 годах каждую ночь напролет следователь допрашивал меня о моих друзьях, требуя показаний о нашей совместной антисоветской деятельности. Я таких показаний не давала. Арестовали меня летом 1950 года. Я тогда работала в Институте мировой литературы имени A.M. Горького и собиралась защищать кандидатскую диссертацию на тему «Борьба В.Г. Белинского за реалистическую детскую литературу». Я уже в 1937 году побывала в сибирской ссылке из-за отца, которого арестовали в декабре 1934 года.

Теперь меня обвиняли в измене родине, в краже секретных документов в Академии наук СССР и продаже их разным зарубежным разведкам, в антисоветской деятельности—все это было ложью. Обвиняли в том, что я отказалась быть осведомителем, — это было действительно так.

Часами, днями, ночами, неделями, месяцами я слышала только чудовищную ругань, дикие оскорбления. Вокруг меня витали только мерзостные слова, слова-рептилии, слова-экскременты, какие-то несловоподобные звукосочетания (смешно сказать, но я до сих пор не знаю значения многого из того, что мне приходилось тогда слышать, да и было ли оно — значение?).

В те дни, вернее — ночи, русская речь, русское слово, в которое я влюблена всю свою жизнь, распадалось на моих глазах, как бы перестало существовать, превращалось в оборотней. И эти оборотни ранили сильнее ударов. Синяки, кровоподтеки проходили, а слова-оборотни оставались, как шипы, которые невозможно выдернуть.

И в этой клоаке, когда безумие уже возникало рядом—великая русская поэзия спасла меня! Спасла от безумия, от страха, от отчаяния, от малодушия.

Следователь, молодой красивый человек по имени Роман Одляницкий, свирепел, приходил в ярость, видя, что я ухожу от него, что он бессилен сломать меня, и — новый поток слов-ублюдков обрушивался на меня. Но я не слышала их. Я была защищена надежно.

Он требовал, чтобы я сказала о Льве Кассиле, о скульпторе Михаиле Герасимове, о поэте Льве Квитко, что они собираются бежать в Америку и тому подобное.

Он требовал, чтобы я призналась в совместных антисоветских деяниях, затеянных ими и мною.

Он требовал, чтобы я призналась в близком знакомстве с Маяковским.

На мои чистосердечные рассказы о единственном рукопожатии поэта, когда нас познакомили в театре Мейерхольда в день премьеры «Бани», —следователь орал неистово: «Врешь! Врешь! Врешь!» — и так далее.

Снова вставала защитная стена. Самой большой силой обладали эпитеты вещий, неразумный, мобилизованный, призванный, сработанный, грозный, отъявленный, нацеленный, зияющий, отточенный, вооруженный, жаждущий, хладный, тлетворный, бледный, непобедимый...

Великая поэзия своей животворящей силой оберегала мой рассудок, воскрешала мужество, веру в справедливость. Стихи, как удары колокола. разгоняли нетопырей.

— Ну, я докажу вам, что вы врете, — с победоносным видом заявил мне однажды после многочасовой пытки ругательствами следователь. Он протянул мне портрет Владимира Маяковского, вырванный из книги, на обороте которого было написано «Уважаемой Евгении Александровне Таратута с глубокой благодарностью Автор, 1949 г.».

17

— Вот! Подарил же вам Маяковский свою книгу! — торжествующе произнес следователь.

Как все просто было на самом деле! Этот портрет Маяковского был напечатан на фронтисписе книги В.А. Катаняна о Маяковском, и эту надпись сделал Василий Абгарович, даря мне книгу. Этот портрет, как и многие другие книжные листы с надписями, был вырван во время обыска перед арестом...

— Вы не помните, когда умер Маяковский? — спросила я своего эрудированного следователя.

— М-м, кажется в 1930 году,—неуверенно ответил он.

— Вы правы: совершенно точно, Маяковский умер 14 апреля 1930 года, а здесь стоит дата — «1949»...—сказала я.

Новый поток дикой ругани обрушился на меня. И снова стихи защитили меня своей надежной броней...

Рукопись моей диссертации и многие другие мои рукописи были сожжены, сожгли и 26 толстых тетрадей моих дневников — это невосполнимая утрата: там были записи моих бесед с Пастернаком, Фадеевым и разнообразные впечатления от посещений всевозможных литературных вечеров, заседаний, встреч.

После многомесячных пыток лишением сна, я была уже полным инвалидом. Мне дали срок ПЯТНАДЦАТЬ лет и отправили в инвалидный лагерь у Полярного круга. И там длинные дни и ночи я читала уже не про себя, а вслух для своих соседок по нарам — мои любимые стихи —Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Фет, Пастернак и снова Пушкин и снова Маяковские — но уже другие, не те, что я твердила в тюрьме...

И эти стихи спасали меня от холода, от голода, от отчаяния. Все отняли у меня — но их отнять не могли. Манкуртом меня сделать не могли. И стихами я помогала другим... Вплоть до реабилитации.

После мучительных допросов и пыток бессонницей в течении десяти месяцев, без всякого суда меня отправили в Лагерь сроком на 15 лет. Я оказалась в инвалидном лагере в Коми АССР, чуть южнее Полярного круга. В этом лагере было полторы тысячи женщин, только политических, и студентки и старухи, крестьянки и учительницы. Работа была только по самообслуживанию. В среднем температура воздуха была минус 50.

Мы могли писать домой два письма в год определенного размера и одно заявление в год наверх. Получать письма и посылки можно было без ограничений

Все мои друзья помогали маме, она конечно, прямо об этом не писала, но давала понять. Помогали и материально и морально. А ведь иметь дело с семьей «врага народа» было очень опасно...

Давали деньги, расспрашивали обо мне, дарили подарки дочке писатели Лев Кассиль, Агния Барто, Анатолий Тарасенков, Яков Тайц, Елена Благинина, посылал деньги из Киева по почте академик Алексаядр Иванович Белецкий. Увидевшись с мамой в Ленинграде, где он постоянно жил, значительно помог маме Боря Мейлах.

Встречались в Москве, обычно условившись заранее, или на почте или на телеграфе. Лена Благинина бывала у нас дома, дарила свои новые детские книжки.

Работница детского сада, моя приятельница, Зина Покровская очень помогала маме в отправке посылок для меня. Было установлено, что в

18

Москве посылок на адрес лагерей не принимали. Послать их можно было из Подмосковья, не ближе 25 километров от Москвы. Зина приезжала к маме, брала посылку и отвозила ее на почту за Мытищи, у мамы самой для этого не было сил.

Постоянно помогала маме своей заботой и деньгами Гедда Суриц. Заботились о маме моя двоюродная сестра Мура Байдакова, двоюродный брат Веня Виленский.

Администрация академического детского сада, который посещала моя дочь, собиралась ее отчислить, но воспитательница сада Софья Ильинична отстояла пребывание Тани в саду. Мы до сих пор поддерживаем дружбу с этой доброй и отважной женщиной.

Володя постоянно помогал маме. Брат Петя был в наших войсках в ГДР, посылал маме посылки. Оба брата женились, у них были свои дети.

Не только друзья и родные помогали нам. Помогали случайные, простые русские люди. Помогал русский народ, мужчины, женщины дети.

В 1952 году, в мае, мама решила съездить ко мне; зная, что свидания не разрешены, она все же решила съездить в Абезь. Боря Мейлах дал маме денег на дорогу, друзья собрали посылку, в мае мне исполнялось сорок лет. В мае мама приехала в Абезь.

Мой лагерь был из числа строго засекреченных лагерей. Даже у Солженицына в «Архипелаге» нет упоминания о таких. Эти лагеря находились у Полярного круга, в Коми АССР, на станции Абезь, рядом небольшой поселок охранников.

В нашем лагере было 1500 женщин-инвалидов. От девушек до старух, только политические. Были неграмотные, были доктора наук, были крестьянки, были студенты. Работа была только по самообслуживанию и небольшая швейная мастерская. Жили в небольших бараках с печным отоплением, электрическим освещением. Нары двухэтажные. Ночью иногда волосы примерзали к стене.

Кроме жилых бараков, была кухня и столовая, контора, клуб с библиотекой, индивидуальная кухня, где можно было немножечко сварить что-нибудь из своих продуктов, выпить чай. Была баня, был бур-барак усиленного режима, для тех, кто нарушал режим, была санчасть, т.е. больница, но болели редко и немного...

Жилые бараки не запирались, уборные были отдельные домики. Но бараки долгосрочников — т.е. осужденных свыше чем на 10 лет — на ночь запирали и в нем на ночь ставили параши.

Я была в бараке долгосрочников. Моя соседка но нарам была испанская певица Лина Лувера—жена композитора Сергея Прокофьева. Мы с ней дружили, муж от нее отказался, сыновья, которым помогал Шостакович, писали ей, посылали посылки. У нее был срок 20 лет.

Между бараками были узкие проходы, снег высотой 2 метра, одна широкая дорога, на которой выстраивались все заключенные «на поверку». Пьяные конвоиры считали нас, ошибались, считали повторно и два и три раза. Некоторые женщины падали без чувств.

Мы знали, что рядом есть еще один такой же женский лагерь и еще четыре мужских инвалидных лагеря.

Знали, что ближайшие поселки местных жителей — 500 километров к югу, а на север уже — Воркута.

У меня была работа в бригадах по уборке дорог, лопатой надо было бросать снег на 2 метра вверх, чистила уборные. Очень трудно было чистить

19

картошку, хотя в бараке было тепло, но картошка была куском льда — замороженная, а ножей не давали. Чистили железными полосками, вырезанными из консервных банок. Пальцы на руках у меня скрючены до сих пор.

В бригаде были крестьянки с более крепкими руками. Они предлагал чистить за меня только, чтобы я им рассказывала...

Я давно научилась рассказывать и память меня не подводит до сих пор, Я рассказывала много и в Бутырках и в лагере. Русских писателей рассказывать очень трудно, разве что наизусть, а зарубежных—переводы, это несложно. Я рассказывала О.Генри, Джека Лондона, Мопассана. Но в лагере невозможно было рассказывать то, где упоминались дети (например «Вождь краснокожих» О.Генри), ведь у многих женщин отбирали детей и под чужими фамилиями отдавали в детские дома... Женщины, при упоминании детей, рыдали в истериках...

Конечно, в лагере были разные женщины — черствые и добрые. Были доносчики, зарабатывая льготы. Были «идейные», которые считали, что они здесь «по ошибке», а все остальные—враги народа, но большинство были несчастные простые добрые русские женщины и все старались помогать друг другу. Взаимопомощь помогала жить. При мне было только одно самоубийство...

О лагере я могу вспоминать многое и многих хороших людей, которые были на этом безлюдьи. Но мой рассказ сейчас об удивительной отважной доброй простой русской женщине...

...Итак, в мае 1952 года мама приехала в Абезь. Это было в мае 1952 года, но как это было я узнала только в апреле 1954 года, когда вернулась домой после реабилитации...

Из длинного поезда Москва-Воркута, на четвертые сутки дороги, мама вышла на станции Абезь. Кругом был снег, мороз... Больше никто из поезда не вышел и после короткой остановки, поезд ушел... Был день, светло. Деревянный домик станции. К маме подошла дежурная. Молодая девушка.

—Я догадываюсь, зачем вы приехали. Потом поговорим. Вон видите слева домик, я там живу одна. Идите туда, там дверь не заперта. Тепло. В печке горшок с кашей. Поешьте. Отдыхайте. Через три часа мое дежурство кончится и я приду...

Настойчивая приветливость девушки была искренней. Мама по рельсам дошла до домика, кругом были огромные сугробы. Дверь открылась легко. В комнате было тепло, светло. Через три часа пришла девушка. Сказала, что зовут ее Маруся, догадывается что ее гостья приехала к кому-нибудь из лагеря на свидание.

Мама подтвердила, что к дочери.

Маруся сразу сказала, что свидание не разрешат, но она может немного помочь, — повидаться хоть издалека!

Раз в неделю, что будет как раз завтра, на станцию приходит портниха из заключенных, конечно, с конвоиршей. Она принимает заказы от членов семьи охранников, которые здесь живут.

— Вот мы завтра пойдем с вами на станцию, я буду беседовать с конвоиршей, отвлеку ее, а вы поговорите с портнихой, чтобы она передала вашей дочери привет от вас и просьбу в 12 часов дня пройти по дорожке вдоль ограды, которая выходит на улицу, а не в поле. А мы с вами пройдем в 12 часов вдоль этой дороги. Так вы увидите друг друга.

Я хорошо помню как совсем незнакомая мне заключенная с помощью разных лагерниц разыскала меня...

20

Назавтра в 12 дня я с метлой и большой лопатой стала разгребать глубокий снег вдоль по дороге проволочной ограды, где по ту сторону ограды была проезжая дорога.

И мы увидели друг друга!.. Вечером меня вызвал начальник лагеря и сообщил, что приезжала моя мать, просила свидания, но это запрещено и под конвоем она была отправлена на станцию, но ее подарки мне он пересмотрел и передает мне. Это были шоколадные конфеты, которые дал маме, как я узнала через два года, уже в Москве, Лев Кассиль...              

... Мама, а потом и я, после возвращения в Москву, поддерживали связь с Марусей, Марией Афанасьевной. Она вышла замуж, они уехали на родину мужа, на Украину, в Донецк. Мы переписывались. Она посылала нам яблоки из своего сада, приезжала к нам в Москву в гости.

... Если бы не помощь Маруси Скаржинской мы бы не увиделись в 1952 году!..

А впереди было еще 13 лет заключения... Но их не было! Я освободилась в апреле 1954 года! Я уезжала из лагеря одна из первых!

Благодаря отваге добрых Людей, Людей с большой буквы!

В марте 1953 года умер Сталин. Весной по амнистии из лагеря уехали те, у кого был срок всего 5 лет.                                        

Массовое освобождение наступило 11956 году после XX съезда КПСС. Я освободилась 14 апреля 1954 года и вернулась домой 18 апреля 1954 года.

Друзья ждали меня. Мама получила документы раньше и всем сообщила, но 6 февраля 1953 года в «Правде» было напечатано, что я шпионка и воровала секретные документы и продавала их заграницу.

Эту статью написал человек, который хорошо меня знал и даже ухаживал. Это был сотрудник «Правды» Николай Козев.

Да, были и такие нелюди возле меня...

Но...17-го апреля 1954 года, накануне моего возвращения, к нам домой  приехала жена Льва Кассиля Светлана Собинова и привезла мне белье и одежду.

В тот же день (а они не сговаривались) к нам приехала жена Толи Тарасенкова Мария Белкина и тоже привезла одежду и белье для меня.      

Мои друзья уже ждали меня...

 ... Днем 18 апреля, мама, дочка, брат встречали меня на Ярославском вокзале. А Катя Цинговатова, выяснив, что последняя остановка у моего поезда будет в Звенигороде, мама сообщила ей еще раньше и номер моего вагона.                                                             

Катя доехала до Звенигорода на пригородном поезде, там купила билет до Москвы и когда мой поезд подошел, вошла в мой вагон, встретив меня раньше всех...

В Москве были только 2 женщины из моего лагеря—у них был срок 5 лет и они были освобождены по амнистии 1953 года. Уезжая, они дали мне свои адреса (вернее—адреса своих родных). Лидия Евсеевна Коган, член Союза писателей, переводчица, дала адрес своего отца, а другая, портниха, дала адрес своего племянника.

Был у меня адрес моей лагерной приятельницы Аллы Рейф, студентки со сроком 25 лет. Она дала адрес своей матери. Я обещала ей навестить ее мать.

21

К сожалению, после возвращения, едва получив паспорт, я тяжело за болела, лежала, была в разных больницах и не могла никого навестить.

На работу, в Институт мировой литературы, новый директор Иван Анисимов не хотел меня восстанавливать, по настоянию Президиума АН, академики хлопотали и меня восстановили на работе.

Меня поставили на техническую работу, но литературную работу не оставляла, написала книгу об Э. Войнич («Этель Лилиан Войнич»—М.: ГИХЛ I960.), которую и защищала, как кандидатскую работу в 1961 г. в Ленинграде и тогда же меня приняли в члены Союза писателей.

В конце восьмидесятых великий художник Тенгиз Абуладзе создал кинофильм «Покаяние».

Я смотрела этот замечательный фильм в 1988 году в Москве, с внуком, Ему было многое не понятно. Я пыталась кое-что объяснить.

И вдруг когда экран показал очередь женщин, пытавшихся узнать что-либо о своих родных заключенных (но ведь «отняли список, и негде узнать»), и была полная тишина и на экране, и в зале, вдруг зазвучала мелодия фильма «Под крышами Парижа»!..

Создатели фильма «Покаяние» этой мелодией дали ощутить время действия— 1937-й!

Только—увы!—мало кто мог вспомнить эту мелодию, узнать ее. Внуку я объяснила...

Опять прошло немало лет. И вот второго декабря 1994 года я снова все вспомнила... Неужели я одна?

Двадцать первого декабря 1994 года в «Мемориале» была презентация книги воспоминаний Евгения Александровича Гнедина «Выход из лабиринта».

На следующий день, 22 декабря, друзья принесли эту книгу мне.

Я знала Евгения Александровича. Я знала, как страшно пытали этого честного, достойного человека, сколько лет он провел в тюрьмах и лагерях. Я стала перелистывать книгу—его мемуары, дневники, письма, а также воспоминания о нем... До выхода книги он не дожил.

Перелистываю. Вчитываюсь. На странице 93 Гнедин рассказывает, как его переводят из Сухановской тюрьмы в Лефортовскую. Он еще не знает приговора, он только прочитал обвинительное заключение, в котором нашел множество нелепостей. А это уже третий год «предварительного» заключения...

Вместе с сокамерником его помещают в «воронок»—в машину для перевозки заключенных. Наклонившись к сокамернику, «в темном проходе воронка я шепнул—»Напомните мне, пожалуйста, мелодию вальса из фильма «Под крышами Парижа»...»

А он предполагал, что его везут на расстрел...

ЕЯ прочитала эти строки 22 декабря 1994 года.

И нет уже и Тенгиза Абуладзе. А он помнил...

РУССКИЙ ФРАНЦУЗ

22

РУССКИЙ ФРАНЦУЗ

Второго декабря 1994 года, в пятницу, я смотрела по телевидению старый французский фильм «Под крышами Парижа».

Впервые я смотрела его в московских кинотеатрах в 1937 году, весной. Смотрела несколько раз. Мне понравились артисты, я любовалась крышами и дворами окраины Парижа, слушала простые песенки уличного шансонье, запомнила основную мелодию песенки «Под крышами Парижа», переживала мелодраму героев, вспоминала Париж, куда отец бежал с сибирской каторги и где я родилась в 1912 году и прожила первые пять лет своей жизни. Помнила я немногое—маленькую нашу комнатку с чугунной печкой, немецкую бомбежку 1915 года, которая меня очень пугала, помнила широкую лестницу входа в Лувр, где посетителей встречала красивая женщина с крыльями, но без головы, и я ее очень жалела, жалела и другую красивую мраморную женщину без рук...

Однажды, в начале семидесятых, я увидела в газетах имя Игоря Эйхенбаума в числе членов делегации авиаполка «Нормандия-Неман», прибывших в Москву. В Комитете ветеранов войны мне дали телефон генерала Захарова, и Георгий Нефедович сообщил мне телефон гостиницы, в которой остановилась французская делегация. Едва я назвалась, как Игорь громко закричал:

—Женя, здравствуй! Ты где? Дай мне свой адрес. Сейчас я приеду к тебе!

Через полчаса высокий худощавый седой человек вошел в нашу квартиру на проспекте Вернадского.

Его мать—учительница из маленького города Ельца, отец—юноша из Воронежа, познакомились во время подпольной революционной работы. Вынуждены были эмигрировать во Францию. Сразу после свержения самодержавия вернулись в Россию.

Я не знаю, в силу каких обстоятельств, но летом 1919 года, когда мы жили в Черкизове под Москвой, дети Эйхенбаумов—Игорь и Юра—поселились у нас. Они уже хорошо говорили по-русски. Время было голодное. Очень любили воблу и наловчились аккуратно ее чистить, но она бывала редко. Любимым лакомством был подсолнечный жмых. Кормили кроликов, копали грядки на огороде. Жгли костры, бегали наперегонки. Мы очень подружились.

Отец мальчиков появлялся очень редко, иногда привозил какие-нибудь продукты. Мы знали, что он воюет где-то на Украине, что зовут его—«товарищ Волин» Несколько лет спустя я узнала, что Волин был советником у Нестора Махно, который в ту пору действовал совместно с Красной Армией на Украине и получил два ордена Боевого Красного Знамени.

В 1921 году Волин с семьей уехал за границу. Больше я о них ничего не знала...

Пятьдесят лет прошло, как мы не виделись. Полвека!

Игорь рассказывал, что в начале Второй мировой войны служил авиамехаником на Мадагаскаре. Каждый день и каждый час мечтал присоединиться к движению Сопротивления де Голля, но был арестован. Далее произошла почти фантастическая история. Вместе с одним товарищем они угнали старенький самолет и перелетели на территорию французского Сомали,

23

на военную базу Джибути, к англичанам. Дерзкая попытка удалась: два смельчака, не умея пилотировать, вырвались на самолете к де Голлю!

Но судьба снова повернула по-своему: из России пришел запрос на авиамехаников для французской авиачасти «Нормандия», только что прибывшей в Советский Союз. Так Игорь оказался в России. В эскадрилье он встретил много знакомых. Они с горечью рассказывали о больших потерях во время Орловско-Курской битвы. О гибели командира полка храбрейшего Жана Тюляна. С первого же дня в России Игорь стал собирать и хранить всевозможные материалы о французских летчиках в Советском Союзе…  Как это пригодилось впоследствии!..

На Игоря сразу же легло множество обязанностей. Самым важным было перевести с русского на французский боевые задания, инструкции и передать их летчику, находящемуся в воздухе. Ночами Игорь изучал специальную литературу по воздушной навигации, по моторам, радио, разным видам вооружений, так как не знал русских терминов. Изредка возникали и деликатные просьбы—при знакомстве с девушками надо же было кому-то помочь объясниться, перевести записку, написать письмецо, ведь большинство летчиков были молоды.

Осенью 1943 года эскадрилья перебазировалась в Тулу. Прибыло большое пополнение—шестьдесят два французских летчика-истребителя. Переводчикам пришлось вводить новичков в военный быт. В августе 1944 года, когда авиаполк совместно с советскими войсками форсировал Неман, он получил название «Нормандия-Неман».

Игорь восхищался мужеством и упорством русских солдат и офицеров, с которыми ему пришлось встречаться. Память его сохранила множество историй о взаимовыручке советских и французских летчиков. Потом они -вошли в журнал «Икар», который стал издавать в Париже Союз французских летчиков.

...Мой внук влезал к дяде Игорю на колени и требовал все новых и новых рассказов. Особую притягательную силу для него имели цифры.   

—А сколько немецких самолетов сбили у нас французские летчики?—спрашивает внук.                                             

—Двести семьдесят три фашистских самолета уничтожили мы над русской землей!—отвечал Игорь. Эта цифра горела в его мозгу. И добавлял тихим голосом: Сорок два французских летчика погибли в этих боях...

Во Франции вскоре создали Ассоциацию ветеранов «Нормандия-Неман». Генеральным секретарем Ассоциации был избран Игорь Эйхенбаум.

... Мы с мамой в свою очередь рассказали Игорю, что все мои три брата были на фронте—один защищал Москву, другой дошел до Берлина, а самый младший, который родился уже после отъезда Игоря, погиб на фронте, ему было всего девятнадцать лет.

Моего отца—агронома-экономиста—расстреляли в 37-м. Мы узнали об этом в Сибири, в городе Тобольске, куда выслали семью репрессированного. В 1950 году арестовали и меня. Игорь постоянно перебивал нас, вскакивал, кричал, начинал рыдать, переспрашивал, протестовал. Но как все объяснишь человеку со стороны, пусть и русскому?

А как он сам после войны прожил?

Был, оказывается, консультантом фильма «Нормандия-Неман». Игорь утверждал, что весь фильм построен на документальных материалах, и самые волнующие эпизоды имеют в своей основе реальные факты. Был женат на русской, но разошелся. Получает неплохую пенсию как фронтовик,

24

иногда прирабатывает переводчиком на авиационных салонах в Бурже. Есть у него маленький домик под Марселем на берегу моря. Брат Юра живет недалеко от Парижа, стал крупным специалистом в мукомольном деле. Отец умер вскоре после конца войны. В тридцатые годы он встретился в Париже с Нестором Махно, помогал ему готовить воспоминания о гражданской войне. Книги Махно «Под ударом контрреволюции. 1918» и «Украинская революция (июнь-декабрь 1918)—вышли под редакцией Волина. Я ничего не слыхала об этих книгах и недоверчиво расспрашивала Игоря про них.

Потом я прочитала эти книги, находившиеся в специальном хранении Библиотеки имени Ленина. Махно подробно рассказывает о своих встречах с Лениным, Свердловым, Кропоткиным, Горьким. Он вспоминает, что Ленин встретил его по-отцовски, содействовал в переезде на Украину и давал всякие напутствия. Недавно книги переизданы в Киеве.

Рассказывал Игорь о своих родственниках в Ленинграде: о младшем брате отца—известном литературоведе Борисе Эйхенбауме, о его дочери Ольге и внучке Лизе, которая вышла замуж за артиста Олега Даля...

Я знала Бориса Михайловича, сдавала ему кандидатский минимум. Берегу издания собраний сочинений Лермонтова и Льва Толстого, вышедшие под его редакцией. А вот собрание сочинений О.Генри с его предисловием и несколько его книг, которые у меня были, пропали. Когда я была в заключении, маме все же приходилось и книги продавать, несмотря на помощь друзей, проявивших доброту и смелость. Игорь опять-таки никак не мог понять, почему помощь пожилой женщине требовала от помогающих отваги.

...Через несколько лет я оказалась во Франции. И позвонила Игорю. Мы зашли в кафе. Он рассказывал, что близится к завершению работа по выпуску «Икаров», посвященных «Нормандии-Неман», первые тома уже готовы. На обложке последнего, шестого, тома решили поместить изображения почтовых марок, выпущенных в СССР и во Франции в честь авиаполка «Нормандия-Неман». Сам он приобрел этих французских марок несколько сотен и с тех пор наклеивает на конверты только эти «свои марки».

Шеститомник вышел в свет. Игорь по праву мог гордиться этим изданием. В каждом томе редакция выражала ему благодарность за предоставленные материалы, за помощь. Действительно пригодилось все! И старые газетные вырезки, и фотографии—товарищей, советских механиков, медицинских сестер, колхозников, официальных церемоний встреч и награждений, самолетов, мест, где располагались базы авиаполка, фото изб, шалашей...

Вот с таким отважным человеком судьба свела меня, когда мне было всего семь лет, а ему—девять...

СПРЯТАННАЯ РУКОПИСЬ

24

СПРЯТАННАЯ РУКОПИСЬ

Мой старший брат Леня начал учиться еще в дореволюционной гимназии в Киеве. Мальчики, с которыми он там подружился, стали его товарищами на всю жизнь. Вася Гроссман, пожалуй, был самым близким другом брата.

Товарищи брата обычно жили у нас целое лето. Размещались они в маленьком деревянном домике-омшанике, где всегда изумительно пахло медом; зимой туда ставили ульи с пчелами, чтобы уберечь их от морозов. Спали на полу, на сене. Целыми днями занимались, готовились к экзаменам, а

25

по вечерам разводили костер, варили пшенную кашу, ели воблу, слушали рассказы отца. Вася слушал как-то особенно, он весь отдавался повествованиям отца, который был последователем Кропоткина. А отцу было что рассказать: полтора года одиночки в Петропавловской крепости, этап на ссылку в Сибирь, побег из Сибири, новый арест, четыре года заключения в Минской каторжной тюрьме, где он сидел в кандалах, но несмотря на это организовал там целую систему лекций для заключенных, с помощью пожертвований создал большую библиотеку, потом снова этап в кандалах на каторгу на Лену, в район Бодайбо, побег оттуда во Францию, жизнь в Париже, встречи с самыми различными людьми, изучение агрономии, изучение языков—ведь отец даже гимназии не кончил-Почти одновременно все окончили свои институты и университеты, Вася окончил химическое отделение физмата МГУ в 1929 году, а я в том же году окончила школу и поступила на литфак МГУ. Вася стал инженером-химиком, как его отец, и уехал на работу в Донбасс. Да почти и все остальные разъехались—кто на Риддерстрой, кто в Мурманск

В 1932 году, когда я окончила МГУ, Вася вернулся из Донбасса в Москву. Через два года почти одновременно появились в печати два Васиных произведения—повесть о шахтерах «Глюкауф», названную шахтерским приветствием, что значит: «Счастливо подняться», и небольшой рассказ «В городе Бердичеве».

Все свободное время Вася теперь отдавал литературе и бывал у нас не часто.

В декабре 1934 года моего отца арестовали, и я старалась не встречаться друзьями, чтобы не подвергать их опасностям.

Летом 1937 года всю нашу семью (кроме старшего брата, который жил отдельно) выслали из Москвы в Сибирь, но через два года я бежала из ссылки, и Фадеев добился полной нашей реабилитации, добился возвращения нашей квартиры и помог мне устроиться на работу. И Вася, и другие друзья брата помогали нам материально. С волнением я читала превосходный роман Васи «Степан Кольчугин»—о пути рабочего парня в революцию, узнавая в некоторых страницах эпизоды из отцовских рассказов. А самого отца уже не было—его расстреляли в 1937 году...

В конце зимы 1939 года было принято решение о ежегодных Сталинских премиях. На первое же награждение—за 1940 год—был выдвинут роман Василия Гроссмана «Степан Кольчугин».

В начале 1941 года уже отзаседали все комитеты по Сталинским премиям, были согласованы все кандидатуры, и мы узнали, что роман «Степан Кольчугин» прошел все этапы. Из газет, с радио к Васе стали приезжать корреспонденты, его фотографировали, интервьюировали, выспрашивали подробности биографии, готовили статьи о нем; очерки, корреспонденции.

Жилье у Васи было тесное, ресторанов он не любил, а ему хотелось отпраздновать это событие со всеми друзьями, и он купил на всех билеты в театр.

Вечером, накануне объявления в газетах списка лауреатов, Васе стали звонить из разных редакций и официально поздравлять: с его фотографий уже были сделаны клише, и списки набирали в типографиях.

Наутро, 16 марта 1941 года, в напечатанных списках имени Василия Гроссмана не было... Говорили, что Сталин сам вычеркнул его в последнюю минуту...

26

Друзья растерянно стали перезваниваться. Свое приглашение в театр Вася оставил в силе и подтвердил.

Унылые и поникшие, собрались мы у входа в Театр Революции на улице Герцена (ныне Театр имени Маяковского). Мужественный Вася встречал нас у входа и вручал билеты. Дул ветер, шел мелкий снег. Я все помню—и подъезд театра, полузасыпанный снегом, и встречу друзей, и клокочущее негодование наше, и спокойствие философического Васи, только одного не могу вспомнить: что за спектакль шел в тот вечер?

С самого начала войны Василий Гроссман был на фронте. Первый роман о войне—«Народ бессмертен» был написан им. Его нечастые корреспонденции и очерки запоминались. «Направление главного удара» стало классикой.

Вскоре после войны Вася взялся за главное дело своей жизни—за роман о войне, о Сталинграде, о людях на войне. Хотел назвать его «Жизнь и судьба».

..Летом 1951 года, после десяти месяцев пыток в Бутырской тюрьме, когда от меня требовали показаний о моих друзьях—Льве Кассиле и Льве Квитко, что якобы они изменники и собирались покинуть Родину и уехать в Америку, а я не давала этих показаний, я оказалась в инвалидном лагере в Коми АССР, чуть южнее Полярного круга. А срок мне дали 15 лет. В лагере было полторы тысячи женщин-инвалидов, только политических, от школьниц до дряхлых старух Неподалеку, я узнала, находился еще один такой же женский лагерь и четыре мужских лагеря.

Первыми, с кем я познакомилась в лагере, были две пожилые партийные деятельницы. Одна из них назвалась Верхотурской. Я понимала, что вижу ее впервые, но что-то знакомое возникало в памяти. Она это заметила, засмеялась и сказала:

—Вы, наверное, вспомнили рассказ Василия Гроссмана «Четыре дня»? И действительно, я вспомнила этот прекрасный Васин рассказ, где главным героем был красный комиссар Верхотурский.

—Так вы взяли себе псевдоним в честь героя этого рассказа?—спросила я.

—Да нет,—ответила Верхотурская,—в рассказе описан мой отец под своей настоящей фамилией, а я—его дочь...

За время моего заключения роман Василия Гроссмана уже был напечатан в журнале «Новый мир»—несколько номеров попало к нам в лагерь, и мы читали его с восхищением. Только название заставили изменить, роман был опубликован под названием «За правое дело»... Этот прекрасный правдивый роман подвергся чудовищным нападкам.

Вернувшись в Москву, я узнала, каким длинным и тяжким был для Васи этот путь на Голгофу. Фадеев, вначале восторженно принявший роман Василия Гроссмана, затем выступил с разгромным докладом. Он предлагал Васе отречься от романа, на что тот, конечно, не согласился. Твардовского заставили каяться за опубликование романа. Доклад Фадеева я прочитала еще в лагере, уже после смерти Сталина, кажется, в том же номере газеты, где был опубликован указ об амнистии...

Вскоре после возвращения я встретилась с Васей. Он ничего не рассказывал о себе, а только расспрашивал и расспрашивал. Особенное впечатление на него произвел мой рассказ о том, как партийные дамы рыдали, узнав о смерти Сталина. Ведь каждая из них считала, что только она одна попала в заключение по ошибке, а все остальные сидят за дело, являются настоящими врагами народа...

27

За весь вечер, что я была у него, ни разу не зазвонил телефон.

Вася показал на него и сказал: «Молчит... И опять молчит...»

Его не печатали, о нем не писали, к нему не обращались...

А он писал. Работал неустанно. Писал второй том романа. Много читал. Как-то, когда он был у меня, долго рассказывал о романе Дюма «Граф Монте-Кристо». В жизни каждого человека, говорил он, есть затаенная обида, жажда расплаты, ощущение необходимости справедливого возмездия. И Дюма своим романом утверждает эту необходимость, ее законность.

Я вспомнила строки Пушкина: «...и мщение, бурная мечта ожесточенного страдания». Вася живо подхватил их. Подчеркнул поразительную точность Пушкина: именно ожесточенное страдание рождает такую мечту, делает ее неотступной. У Льва Толстого отмщение имеет совсем иной смысл. Оно как бы не от человека, не зависит от человека, а и Дюма, и Пушкин именно утверждают активную позицию самого человека, личности...

В августе 1955 года я была у Фадеева, мне нужна была его помощь. Он расспрашивал меня о тюрьме и о лагере, обещал помочь во всем, что я его просила. А потом стал рыдать, просить прощения за Василия Гроссмана. А он ведь вовсе не знал о нашей давней дружбе.

—Что я наделал! Что я сделал с Василием Гроссманом!.. И ведь это уже не нужно было... Ведь это—замечательный писатель! Настоящий талант! Мудрый, чуткий человек! Что я наделал...

Он долго говорил о Василии Гроссмане, о своей статье в апреле 1953 года с нападками на роман «За правое дело». Снова плакал.

Ему нужно было, необходимо было покаяться. Очевидно, я была подходящей слушательницей...

После XX съезда стали возвращаться из лагерей мои знакомые. Некоторым очень трудно было. Вася приносил мне деньги для них.

Он напряженно работал над вторым томом романа. К концу I960 года книга была закончена. Вася передал рукопись в редакцию журнала «Знамя».

С волнением ждал решения редакции. Нервничал.

В середине февраля 1961 года разразилась катастрофа. У него забрали все экземпляры рукописи романа, все черновики, даже все листки копирки. Забрали все бумаги у машинистки. Вася абсолютно не мог себе представить такого разгрома. Ведь в 1961 году такого уже не было, не могло быть... Было.

Казалось, второй том романа «Жизнь и судьба» пропал окончательно. Ни у родных, ни у товарищей не было ни одного экземпляра рукописи...

Так мы думали. Телефон молчал. Денег не было Договорился о переводе одного романа с армянского. Языка Вася не знал. Переводил с подстрочника. Чтобы удобнее было работать, поехал в Армению. Плохо, очень плохо стало со здоровьем.

В декабре, ко дню его рождения, послала ему письмо в Ереван.

Пятнадцатого декабря получила от Васи письмо. Он писал:

«Дорогая Женя, получил Ваше письмо, большое спасибо Вам за все хорошее, что написали мне, за все хорошее, что пожелали.

Рад Вашим достижениям—и кандидатству, и вступлению в Союз. Все это и для души приятно, и важно для материального благополучия

Меня порадовало, что Вы пишете о Степняке-Кравчинском.

Я купил его двухтомник и до отъезда из Москвы по вечерам читал.

28

Вот я старею, голова белая делается, а чувство мое к народовольцам—не стареет, такое же, как в шестнадцать лет. В них, хоть и занимались они кровавым страшным делом—есть божье, святое

А я тут перевожу книгу с армянского на русский, скоро уже закончу работу.

Желаю Вам, маме, дочке—всего самого хорошего.

Вася

10 декабря, 1961 г.»

Тяжко мне было читать это письмо. От родных я знала, что он плохо себя чувствует. К Новому году послала ему поздравление.

Шестого января 1962 года получила от Васи коротенькое письмецо.

«Дорогая Женя, спасибо за новогодние пожелания

Примите и от меня сердечный новогодний привет—желаю Вам быть здоровой, счастливой и богатой.

Я из Еревана отбываю. По дороге в Москву остановлюсь в Сухуми, хочется немного отдохнуть.

Передайте мой новогодний привет маме и дочке

Крепко жму руку.

В.Г. 2.1.62 г. Ереван».

За время пребывания в Армении Вася очень полюбил эту страну. Новые впечатления властно захватили его. Вернувшись в Москву, восторженно рассказывал об Армении. Стал писать свои заметки об Армении. Они привели его на новую Голгофу...

Твардовский взял эти «Армянские заметки» для «Нового мира». Они очень понравились Твардовскому. Однако понадобилось убрать несколько строк. Вася покряхтел и согласился, хотя не видел никакой крамолы в вычеркнутых словах.

Затем потребовалось убрать еще несколько мест. Вася долго сопротивлялся, но Твардовский так хотел опубликовать эти «заметки», что уговорил Гроссмана.

Наконец рукопись пошла в типографию. Уже была верстка. Вася был очень рад. Много своих заветных мыслей вложил он в эту работу...

И вдруг цензура потребовала сократить еще и то, и то. Вася больше не мог и категорически отказался.

..Я была у Васи на его временной квартире на Аэропортовской. Стол был накрыт газетой. В шкафу лежали причудливые заморские раковины, которые друзья привозили ему их из разных стран. Вася очень любил эти раковины.

Вася показал мне верстку «Армянских заметок» из «Нового мира». Рассказал, что накануне был у него Александр Твардовский. Умолял согласиться на новые изъятия.

Вася не согласился. Не мог. Он не говорил мне об этом, а писал на листочках бумаги—он знал, что его комната прослушивается...

Они жестоко поссорились с Твардовским. Вася сообщил об этом как о тяжкой трагедии... Лицо у него было серое.

Вася уже знал, что болен безнадежно. Потом уже врачи установят, что начало болезни возникло в те роковые дни февраля 1961 года, когда у него отобрали рукопись его романа...

Вскоре Вася попал в больницу. В одну, потом в другую.

29

Болел он тяжело. Умирал тяжело. Друзья дежурили возле него. Одно время он лежал по соседству с Михаилом Светловым. Подбадривали друг друга.

Бывшая сотрудница «Нового мира» Ася Берзер самоотверженно ухаживала за Василием Семеновичем. У нее на руках он и скончался 14 сентября 1964 года. Светлов пережил его на две недели.

Семнадцатого сентября 1964 года мы похоронили Василия Гроссмана. Герцен записал бы Василия Гроссмана в свой мартиролог... К счастью для нас, для нашей литературы, для нашего народа, второй том романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» найден и опубликован. К счастью для нас, Вася сумел спрятать в разных местах два экземпляра рукописи, а «Армянские заметки», или, как Вася их назвал, «Добро вам!», опубликованы целиком. Уверена, что выйдет новое издание «Степана Кольчугина», что будет издано наконец собрание сочинений Василия Гроссмана.

СЛОВО О ДРУГЕ

29

СЛОВО О ДРУГЕ

Все началось с «Книжного обозрения».

В 1983 году я прочла в «КО», — что малая планета получила имя Этель—в честь Этель Лилиан Воинич, творчеству которой я посвятила многие годы. Заинтересовавшись, написала в Крымскую обсерваторию, где была открыта эта планета. Меня пригласили приехать. Я познакомилась с прекрасными, увлеченными людьми. Одни занимались галактиками, другие—Солнечной системой, третьи—малыми планетами, астероидами. Среди них была и Тамара Михаиловна Смирнова, очень внимательная, начитанная, образованная женщина Это она открыла планету Этель, планету Гайдария. Мы подружились. Много раз я приезжала в обсерваторию. Дарила книги. Рассказывала и о своем друге—Норе Галь. С тех пор Тамара Михайловна старалась не пропускать ни одной книги с именем Норы Галь.

Большая полка книг в моей библиотеке украшена этим коротеньким именем. Англичане, американцы и французы пришли ко мне благодаря моему другу—Норе Галь. «Американская трагедия» Т. Драйзера, мой любимый Сент-Экзюпери, «Джек Реймонд» Этель Лилиан Воинич (жаль, что у нас мало знают этот драматический роман о трудном взрослении подростка). Тут и «Пища богов» Герберта Уэллса, и «Смок и Малыш» Джека Лондона, и увы, малопопулярный, а такой остроумный «Позолоченный век» Марка Твена, тонкий психологический роман Дж. К.0угс «Сад радостей земных», итак полюбившиеся нашим современникам «Поющие в терновнике» Колин Маккалоу...

Переводила Нора Галь те книги, которые были ей по душе или, как она любила говорить, «по руке» Она была великая труженица. Много помогала молодым, не жалела времени на редактирование чужих переводов.

Опыт Норы, ее глубокое понимание особенностей стиля того или иного писателя могли пригодиться и коллегам, и начинающим. Друзья не раз уговаривали ее написать о своем опыте. И наконец в 1972 году вышла ее книга «Слово живое и мертвое», где Нора поделилась своим опытом переводчика и редактора. Книга была встречена с восторгом. Недаром она выдержала четыре издания.

30

Я всегда ценила в Hope ее необычайную требовательность к себе и к людям, ее бескомпромиссность. Это Работник с большой буквы. Это Личность с большой буквы. И, конечно, Друг с большой буквы.

И как же я рада, что с «моей легкой руки» Тамара Михайловна Смирнова решила посвятить открытую ею планетку памяти Норы. Предложение автора открытия утвердил Институт теоретической астрономии Российской Академии наук, затем—Международный Астрономический Союз. И вот имя Норы Галь навечно вписано в звездный каталог, в небо над нами: Норагаль.

ЗАПРЕЩЕННЫЙ ПРОФЕССОР

30

ЗАПРЕЩЕННЫЙ ПРОФЕССОР

Эти две старенькие книги я протянула автору в день его 85-летия, а куплены они были мною 37 лет назад, когда я была студенткой Московского университета, на сбереженные от завтраков гривенники.

И он надписал их мне неровными, прыгающими буквами.

...В 1929 году я окончила школу, подала заявление в университет, причем колебалась, подавать ли на астрономическое Отделение физмата или на литературное отделение историко-этнологического факультета (так он тогда назывался)—мне одинаково хотелось и туда и туда. Подала на литературное, сдала экзамены, прошла по конкурсу—17 заявлений на одно место!—и меня приняли...

Среди девушек-студенток, сплошь стриженых, я одна—на весь курс—была с косами. Обуви у меня не было, ходила в старых отцовских ботинках. Вместо куртки носила старое детское пальто. Такой я и сохранилась на фотографии в журнале «Советское студенчество»...

Университет! Я сидела на всех лекциях, не пропуская ни слова, стараясь все записать, все запомнить. Иногда занятия проходили в обычных маленьких аудиториях, а иногда—в огромной, многоярусной Коммунистической аудитории, бывшей Богословской.

Обычно лекции начинались с того, что лектор разоблачал и ругал предыдущего преподавателя, обвиняя его в схематизме, в идеологических извращениях, обрушивая целый шквал разоблачительных тирад.

Недели через три после начала занятий, когда у всех у нас головы шли крутом, назначили первую лекцию по русской литературе XIX века. Это было 21 сентября.

* * *

...Когда я вошла в Комаудиторию, она была полна. Пришли студенты с других курсов, с других отделений, с других факультетов.

Друзья поманили меня и потеснились. Мы были ряду в шестом.

Курс лекций русской литературы XIX века читал профессор Валериан Федорович Переверзев. Один из руководителей Комакадемии, один из редакторов Литературной энциклопедии, только что начавшей выходить, автор монографий о Гоголе, о Достоевском.

Невысокого роста, совсем седой, с одним слегка прищуренным глазом, профессор Переверзев говорил очень просто. Чистая русская речь. Без всяких ораторских фокусов. Слушали его, замерев.

31

Сразу почувствовали, может быть, и не отдавая себе отчета, что с нами говорит не только лектор, не только профессор, знающий свой предают, перед нами—Личность- Личность с большой буквы...

Переверзев говорил нам о величии русской литературы.

Захватывало дух, хотелось знать, искать, понимать, постигать... На каждой лекции мы ощутимо понимали, что растем, становимся умнее, сильнее. На все лекции Переверзева, как и на первую, приходили студенты разных курсов и факультетов. Потом закидывали вопросами, провожали. Спорили между собой.

Переверзев читал нам о Пушкине, Не все было понятно. Не со всем мы соглашались. Но все было интересно, значительно.

Я мечтала приобрести его книги о Гоголе я Достоевском, которые пока брала в библиотеке. Но у меня не было денег...

* * *

А жизнь шла кипучая. Мы бегали зайцами на концерты в Консерваторию, в Художественный—на Качалова, в Колонный зал—на Обухову, на Козловского, в театр Мейерхольда на «Клопа» и «Баню», в Политехнический—на вечера поэтов, на выставку Маяковского «Двадцать лет работы», в кино, и студию Малого театра, в студию Завадского... Но лекции Переверзева были самым главным событием, ради них откладывалось все.

Однако зимой, в середине года, стали появляться статья о «переверзевщнине», в Комакадемни была назначена дискуссия о его работах, которые уже называли «механистическим литературоведением»,

...На открытие дискуссии мне достала билет одна студентка старшего курса, муж ее: был деканом нашего факультета. На другие заседания пролезала в форточку женской уборной.

Честно говоря, в жарких выступлениях на дискуссии я понимала далеко не все. В Комакадемии ученики Переверзева говорила совсем не то, что они говорили нам в университете накануне. Это даже и не было похоже на диспут, а скорее на улюлюканье.

Несколько дней Переверзев сидел в зале и слушал. И вот настало заседание, на котором он должен был отвечать своим оппонентам.

Я сидела близко. Медленными шагами профессор поднялся на кафедру, разложил перед собой бумаги. Начал. Сказал несколько слов. Пошатнулся. Замолчал. Сидевшие в президиуме повернулись к нему. Он стал медленно падать. Упал. Сидевшие в президиуме не шелохнулись.

Из зала вскочил на ступеньки, ведущие к кафедре, ученик Переверзева н поднял его.

Люди в зале вскочили с мест. В президиуме сохранялось безразличное спокойствие. Председатель объявил заседание закрытым в попросил очистить дал.

* * *

Лекции Переверзева возобновились у нас через месяц, но ненадолго. Его учение было объявлено ложным, меньшевистским. Самые яростные обличительные статьи писали его ученики. Покаявшись и перекрасившись, они продолжали вести занятия в университете,

Осенью 1030 года я купила книгу Переверзеаа "Творчество Гоголя», изданную а Иваново-Вознесенске в 1926 году. Через полгода смогла купить книгу «Творчество Достоевского» выпущенную Госиздатом в Москве в 1928 Году. И тогда же приобрели его небольшую книжку «Достоевский».

32

Уже о «переверзевщине» говорили мало, обличали самого Переверзе-ва. Курс русской литературы XIX века так и остался у нас незаконченным, а на следующий год Переверзев вел небольшой семинар в одной из групп. Только раза два или три мне удалось попасть на этот семинар—расписание было так построено, что эти часы были у меня решительно заняты.

Один раз я попала на занятие, когда Переверзев говорил о «Капитанской дочке». Анализируя образ Гринева, он спросил слушателей: а кто в повести был антагонистом Гринева? Все молчали. Он объяснил понятнее: противником, соперником. Все молчали.

Лицо Переверзева выразило такое огорчение, такую тоску, что я не выдержала и сказала: «Швабрин». Сказала тихонько—меня вообще могли выставить оттуда в любую минуту.

Он облегченно вздохнул и далее продолжал говорить, обращаясь уже ко мне в первую очередь. Никогда не забуду выражения его лица: тоска, печаль, обида, недоумение, растерянность.

И этот семинар вскоре прекратился.

А однажды—хорошо помню, это было весною 1932 года, через несколько дней после ликвидации РАППа,—придя в институт, мы увидели на доске объявлений списки наших групп: считать досрочно окончившими. Без дипломных работ, без экзаменов. А по программе мы должны были учиться еще целый год!..

Распределили нас на работу в разные книжные магазины продавцами. Кого в Саратов, кого в Минск. Мне надо было ехать в Тамбов. Никто никуда не поехал, все остались в Москве, устроились на работу в разные издательства, редакции. Меня взяли на работу в только что возникший оргкомитет Союза писателей, в кабинет рабочего автора.

Доходили слухи, что Переверзев выслан, арестован. Книги его были изъяты из библиотек, уничтожены. В домашних библиотеках их тоже не хранили.

* * *

В 1954 году, вернувшись из заключения, я беседовала с двумя девушками, только что окончившими филфак МГУ. Ни та, ни другая никогда не слыхали имени Переверзева.

Я расспрашивала друзей. По слухам, он был жив. После XX съезда Валериан Федорович, полностью реабилитированный, вернулся в Москву. Он поселился в своей прежней квартире, где жила его жена Клавдия Александровна, на улице Грановского, недалеко от университета.

Это была огромная, многокомнатная, многонаселенная квартира с длинным-длинным коридором. Тогда я впервые была у него. Валериан Федорович изумлял своей незлобивостью, мудростью. Он каждый день ходил в Библиотеку имени Ленина, которая была рядом, и работал. В 75 лет, с подорванным здоровьем, он интенсивно работал над изучением древней русской литературы.

Несмотря ни на что, он по-прежнему был Личностью—работа сохраняла его дух, а дух помогал продолжать работу.

От моей приятельницы, тоже бывшей ученицы Переверзева, я узнала, что она сберегла и вернула профессору его книги—их не осталось в его доме.

В 1967 году Переверзеву исполнилось 85 лет. Друзья собрались у него дома. Я уже знала, что все его книги были у него. Я нашла у себя книги моего учителя, чудом сохранившиеся после всех передряг, и тогда-то и осмелилась попросить Валериана Федоровича надписать их мне. Он был очень

33

взволнован. Попросил оставить книги—он сразу не может. В тот день, 18 октября 1967 года, было много гостей, много подарков, шума, суеты...

Прощаясь, он снова взял книги, подержал их и предложил мне позвонить через несколько дней.

...Через неделю, 25 октября, я пришла к нему днем. Валериан Федорович, слабый, усталый, несмотря ни на что, был весел.  Он протянул мне обе книги.

На томе о Достоевском я прочитала:

«Пусть эти строки напоминают вам день 85летия вашего учителя и автора этой книги, попавшей в index librorum prohibitarum, заботливо сбереженной на вашей книжной полке.

19 18/Х 67 В. Переверзев».

—А вы латынь-то знаете?—спросил он меня.

—Конечно, не знаю, но эти слова разобрать могу: список книг запрещенных,—ответила я.

На книге о Гоголе было написано также на форзаце, синими чернилами, теми же немного неровными буквами:

«В день моего 85-летия вы принесли мне трогательный подарок—выражение радости по поводу того, что это гонимое творение моего пера нашло спасение от губительной руки Пришибеева на одной из полок вашей библиотеки.

Сердечно тронутый, крепко жму руку своей ученице.

В. Переверзев».

Он долго и тяжко болел. 5 мая 1968 года умер.

Это был один из самых значительных людей, которых я знала. В 1982 году, к 100-летию со дня его рождения, издательство «Советский писатель» выпустило сборник работ, куда вошли труды Переверзева о Гоголе, о Достоевском и еще ряд исследований. Название издательства с тех пор давно изменилось. Он свое имя—сохранил.

ВЫШЛО “НА ПРАВДУ”

33

ВЫШЛО «НА ПРАВДУ».

Задолго до того как мы познакомились, я видела его много раз. Он нравился мне. Все нравилось в нем—высокий рост, изящная худоба, гармоничные движения, длинная шея, светлые, чуть тронутые ранней сединой летящие волосы - они падали ему на лило, он двумя руками энергично отбрасывал их в стороны и назад, и открывался лоб благородных очертаний и яркие, жадные серые глаза.

Александр Александрович Фадеев был одним из вождей РАППа, а тем самым—и всей литературы конца 20-х—начала 30-х годов.

Яростные битвы сотрясали литературу, и Фадеев был бойцом переднего края. Я часто видела его на разных заседаниях, собраниях, пленумах. Он был блистательный полемист и постоянно кидался в атаку. В своих школьных и студенческих дневниках я записывала его яркие словечки, удачные полемические выпады, которые он обрушивал на противников. К сожалению, все мои дневники пропали, их забрали у меня во время ареста и так и не вернули...

Далеко не всегда я была на его стороне. Но своими выступлениями он восхищал и покорял. "Наверно, я была в него немножко влюблена...

34

Деканат литературного отделения, а потом и литфака МГУ, где я училась с 1929 года, частенько бывал в затруднении: в литературной науке тоже шли яростные споры, и подчас оказывалось так, что преподавать студентам некому. Кого «разоблачили» и уволили, кто сам ушел из университета» кого послали в дальние республики на укрепление вновь возникающих высших учебных заведений и т. д.

Летом 1931 года, мы только что кончили второй курс, нас отправили на практику. Меня распределили в редакцию журнала «Красная новь». Это был самый интересный журнал тогда. Редактором его недавно был назначен Александр Фадеев.

Редакция «Красной нови» размещалась в Старопанском переулке, на втором этаже огромного делового дома. Большая длинная комната была разгорожена. У самого входа фанерой была отделена крохотная комнатка-каюта, там был склад бумаги, старых комплектов журнала и стояла железная койка. В этой комнате жил сотрудник редакции—уже не помню, как называлась его должность,—тоже студент МГУ, но уже старшего курса—Василий Никитич Борахвостов. Жилья у него не было, и он предпочел закуток в редакции, а не студенческое общежитие.

В большой длинной комнате, похожей на сарай, было несколько столов. За первым, у входа, сидел заведующий редакцией Николай Иванович Анов. Почти полвека мы дружили, и я очень любила этого человека, замечательного писателя и, пожалуй, еще более замечательного рассказчика. О нем я писала для Краткой литературной энциклопедии и в своей книге «Драгоценные автографы».

Книги Анова, подаренные мне, занимают у меня целую полку.

Далее за одним из столов сидел заведующий отделом критики Григорий Маркович Корабельников, потом—секретарь редакции Евгения Владимировна Муратова, а дальше—наш техред Клавдия Александровна Санни-кова. Как я обрадовалась, встретив ее на посту заведующей производственным отделом Гослитиздата в конце 50-х годов. Всегда спокойная, она успевала сделать впятеро больше тех, которые суетились и торопились. Она тогда выпустила двухтомник собрания сочинений Э.-Л. Войнич, который я составляла, она же выпустила и первую мою книгу о Войнич в 1960 году...

А тогда рядом с нею поставили и столик для практикантки—для меня.

В глубине этого необъятного помещения был отгорожен еще один закуток—кабинет главного редактора. Телефон Фадеева был соединен с телефоном Алова, и, когда звонили Фадееву, Николай Иванович зычно кричал на всю редакцию:

—Сан Саныч!

Членами редколлегии журнала тогда были Леонид Леонов, Всеволод Иванов, Сутырин, Ермилов.

Авторами журнала были почти все московские и ленинградские писатели: и рапповцы, и так называемые тогда «попутчики».

Леонид Максимович Леонов входил в редакцию, открывая дверь ногою, дверь в кабинет Фадеева открывал, беря ручку двери куском бумаги. Входя в редакцию, здоровался только с руководством, мимо всех остальных сотрудников проходил, будто здесь, кроме мебели, ничего и никого не было.

Всеволод Вячеславович Иванов всегда входил весело, дружелюбно приветствовал всех, тут же делился новостями, рассказывал анекдоты, останавливался у каждого столика, пока наконец Фадеев, заслышав его голос, не выглядывал из кабинета и не зазывал его к себе.

35

Ермилов сразу же вызвал во мне резкую антипатию. Все его суждения, все его поведение было наглым, самоуверенным. Он был умен, но ум его не служил делу. Мне он представлялся заплечных дел мастером...

Когда в редакцию приходил Фадеев—у нас сразу становилось светлее и теплее.

Александр Александрович принял меня приветливо. Оглядел с любопытством. У меня были большие очки, яркие щеки, огромный парусиновый портфель. Наверно, я казалась забавной. Фадеев подробно расспросил меня о занятиях в университете.

На заседаниях редколлегии, когда обсуждался номер, решалась судьба той или иной рукописи, Фадеев непременно спрашивал Николая Ивановича Анова:

—А практикантка прочитала уже?—А потом спрашивал мое мнение.

Поглощенная освоением интереснейшего мира, который открывался передо мной, я была очень застенчива и мучительно краснела не только от каждого слова, обращенного ко мне, но и от каждого взгляда.

Александр Александрович делал вид, что не замечает моего смущения, и спокойно ждал, пока я соберусь с духом и выскажу свои соображения. Как я ему благодарна! Там я научилась высказывать свое мнение и отстаивать его.

В редакции было тревожно. Только несколько месяцев тому назад—в «Красной нови» № 3—была напечатана повесть Андрея Платонова «Впрок», с подзаголовком «Бедняцкая хроника».

Прочитав ее, Сталин пришел в негодование. Он зачеркнул слово «бедняцкая» и сверху написал «кулацкая», а во всю страницу начертал: «Мерзавец».

Каждую неделю в редакции журнала собирались писатели. Читали новые произведения, новые переводы.

Кроме членов редколлегии постоянно бывали Борис Пастернак, Петр Орешин, Лев Славин, Григорий Санников, Валентин Катаев, Иосиф Уткин, Сергей Клычков, Павел Васильев, Корнелий Зелинский, Юрий Олеша. Из Ленинграда приезжали Николай Тихонов, Юрий Тынянов.

Обсуждали. Спорили.

Помню, как Сергей Клычков читал свою обработку северного эпоса—«Янгал-Маа», открыв слушателям совершенно новый мир. Юрий Николаевич Тынянов читал свой перевод «Германии» Генриха Гейне. Слушатели сравнивали этот перевод с ранее известными и восхищались его блистательной точностью.

Незабываемое впечатление оставляло чтение Бориса Пастернака. Сама поэзия говорила с нами...

Несколько недель подряд Фадеев читал свой новый роман «Последний из Удэге». Читал он хорошо. Люди, изображенные им, представали перед нами воочию.

Уж больше полвека прошло, а я и сейчас помню свое волнение. Вот Леночка Костенецкая собралась к заутрене в пасхальную ночь. Ее страх, ее ужас, когда калеки окружили ее. Борис Леонидович закрыл лицо руками и стонал, как от боли. Следующая глава была еще страшнее: Леночка, переодевшись нищенкой, отправилась на базар, где жили настоящие нищие. Фадеев читал эту главу каким-то неровным голосом. Все молчали затаив дыхание, а Пастернак раскачивался на стуле взад и вперед, как бы срываясь с места...

36

Твердо, уверенно читал Александр Александрович главы, где действовал большевик Петр Сурков, и моих ушах до сих пор звучит яростная интонация голоса Фадеева: «И вдруг бешеная кровь старика Костенецкого заклокотала в ней, и изо всех сил, что были в ее слабом теле, она ударила Всеволода Лангового по лицу».

Эти еженедельные собрания с их непринужденной атмосферой, с доброжелательными обсуждениями весьма привлекали писателей. Фадеев вел дискуссии спокойно, каждый мог говорить, что думал, Александр Александрович часто шутил, подбадривал тех, кто смущался. Сам всегда говорил легко—слова и мысли верно служили ему, он по-хозяйски владел ими.

Иногда в редакцию заглядывала женщина необычайной красоты. Ярко-голубые глаза, нежный румянец, точеное лицо, стройная фигура. Она ходила всегда на очень высоких каблуках, поэтому походка у нее была неуверенная. Говорила она медленно, слегка как бы удивленным тоном, как бы глядя мимо собеседника, как бы целиком погруженная в себя. Любила ярко-синий цвет. Всегда на ней было что-нибудь васильковое—платье или костюм, туфли, шапочка. Но за всей этой, для того времени не совсем обычной,—«дамской» внешностью угадывалась твердая воля, сосредоточенный ум.

Это была жена Фадеева, писательница Валерия Герасимова. Рассказы ее останавливали внимание. Меня она обычно, как почти всех остальных, не замечала. Мы познакомились и подружились год спустя.

Из посетителей редакции больше всех—не могу подобрать нужного слова—привлекал, волновал меня Борис Леонидович Пастернак. Он часто беседовал со мной. Целые страницы в моем дневнике были посвящены ему, но, как я уже писала, все они исчезли...

Всеволод Иванов очень хорошо ко мне относился, делился своими впечатлениями, рассказывал, расспрашивал. Потом, в конце 1932 года, когда я после окончания МГУ работала в оргкомитете Союза писателей, но хотела уйти оттуда, а это было невозможно: тогда всех, кто сам уходил с работы, называли «летунами» и преследовали,—именно Всеволод Вячеславович понял меня и помог мне уйти из оргкомитета. И он же в 1934 году сам предложил дать мне рекомендацию в члены Союза писателей (я тогда уже много печаталась), но, пока я, по нерешительности, собиралась—моего отца арестовали, и это стало уже невозможным. Членом союза я стала только в 1961 году...

Часто бывал в редакции Павел Васильев. Он всегда врывался как вихрь и с ходу, став посредине нашей огромной комнаты, начинал читать стихи. Они бродили в нем и переливались через край.

Высокий, статный, с крутыми завитками светлых упругих волос, он был очень хорош и ярок, привлекая везде всеобщее внимание. Когда он читал стихи—громко, как бы чуя музыку, охватывавшую все вокруг,—крылья его носа трепетали, тонкие, змеевидные губы извивались, лицо, обычно бледное, бледнело еще больше, до белизны—и стихи властвовали над всем.

Ему нравилось дразнить меня, читая стихи как будто именно мне.

От него исходила мощная первобытная сила. Вокруг него всегда бурлили слухи, сплетни. Рассказывали о том, как он в одном дачном поселке за ночь снял все заборы, уверяя, что при коммунизме ограды не нужны.

У меня сохранилась первая книга Павла Васильева «Соляной бунт», вышедшая тогда.

Известие об его аресте ошеломило всех. Больше мы его не видали.

...Как-то Николай Иванович, пристально поглядев на меня, сказал:

37

—Надо вам попробовать свои силы. Вы же все понимаете. Напишите для журнала рецензию. —Чтобы не видеть моего смущения, нагнулся и достал из ящика стола несколько книг. Тогда ведь все издательства рассылали по редакциям газет и журналов свои новые книги для отзывов.

-Вот книга хорошего сибирского писателя, —протянул мне Николай Иванович толстую «Поэму о фарфоровой чашке» Исаака Гольдберга.

Я прочитала книгу, она мне понравилась, Николай Иванович согласовал с Фадеевым, с Корабельниковым, и первая моя рецензия была напечатана в «Красной нови» No 8-за август 1931 года.

И Фадеев, и все сотрудники редакции тепло поздравили меня,

Затем, там были напечатаны еще три мои рецензии. Хотя срок моей практики давно уже кончился, меня пригласили бывать в редакции постоянно.

Мне хотелось написать о новых рассказах Всеволода Иванова, о новой книге «Панцирь и забрало» Валерии Герасимовой.

Небольшую мою статью о Всеволоде Иванове взяли в журнале РАПП «На литературном посту», но тут было принято решение о ликвидации РАПП и тем самым—о закрытии их журнала.

Сейчас трудно себе представить, каким событием была ликвидация РАПП! Большинство литераторов вздохнуло свободно. Рапповцы почти все растерялись, но Фадеев деятельно принялся за подготовку организации Союза писателей.

Примерно в эти же дни арестовали Николая Ивановича Алова, который так успешно развивал свою литературную деятельность, начатую еще в 1914 году, когда в «Правде» был напечатан его рассказ, —только что в издательстве «Федерация» вышел сборник его рассказов «Награда», а в библиотечке «Огонька»—рассказ «Филателист»...

Мою большую статью о творчестве Валерии Герасимовой приняли в журнале «Молодая гвардия». Немного подсократили, но согласовывая со мной каждую строчку.

Еще до опубликования статьи мне передали, что Валерия Анатольевна прочитала ее и хочет со мною познакомиться, приглашает к себе на квартиру в Лаврушинском переулке.

Квартира была огромная. Как я поняла — не спрашивала, конечно, - Фадеев в это время жил в другом месте, но книги его лежали повсюду. Валя—мы сразу стали по именам называть друг друга — много мне о нем рассказывала, мы с нею виделись почти ежедневно...

Наверно, я не пропускала ни одного собрания—а их в ту пору было множество, - где могла увидеть Фадеева. Садилась поближе к президиуму и не сводила с него глаз.

Александр Александрович был великолепно артистичен. Когда он смеялся — он смеялся весь, весь целиком, до слез. Он удивительно умел переходить из одного состояния в другое. Только что он вовсю смеялся. Затем на мгновение закрывал лицо рукой. Когда он опускал ладонь на стол, перед нами было уже совсем другое лицо—или серьезное, или тревожное, или презрительное. Будто в то мгновение, когда он закрывал лицо, он успевал поменять его на другое...

Фадеев умел скрывать бушующие в нем чувства, казаться бесстрастным. В схватках он бился за победу. Тогда еще мало было юбилеев живых писателей, немного было и панихид; если люди исчезали из жизни, то исчезали бесследно. Процветали дискуссии. Спорили все обо всем...

38

Юбилеи отмечали только у классиков—Льва Толстого, Пушкина, Гете. Но и в эти празднества вносился дух споров...

Когда мы встречались в вестибюле, коридорах, Фадеев всегда внимательно и радушно приветствовал меня...

В начале лета 1937 года всю нашу семью выслали из Москвы как семью репрессированного — у отца был срок пять лет политизолятора. Три мальчика-школьника, мама и я оказались в глухом сибирском селе. С трудом удалось перебраться в ближайший город—Тобольск. Мама работала в библиотеке, я—машинисткой, секретарем. В мае 1939 года я потихоньку уехала из Тобольска, будто учиться. Два брата еще раньше уехали—тоже учиться, мама с младшим оставались в Тобольске.

В день приезда в Москву у меня пропал голос. Совсем. Ни хрипа. Ни шепота...

А жить мне—негде. Нашу квартиру заняли сотрудники НКВД. Братья живут в институтских общежитиях — меня туда не пустят. Денег нет.

Прежде всего я отправилась к своей самой закадычной подруге—Кате Цинговатовой. Мы обе родились в Париже — наши родители были профессиональные революционеры, политические каторжане, вынужденные бежать из России. Мы в Париже в один детский сад ходили, а после возвращения в Россию в одной школе учились, вместе и в Московском университете занимались...

Отца у нее тоже взяли, но семью не тронули. У нее была и квартира, и дача, работала она редактором Гослитиздата. Катя попробовала прописать меня у своей родственницы, но едва в милиции увидели мой паспорт, выданный в Тобольске, как велели в 24 часа покинуть столицу. Очевидно, серия, обозначенная на паспорте, служила шифром, понятным для милиции, но не для нас...

Мои друзья—детские писатели Кассиль, Барто, Благинина, Чуковский, Фраерман—радушно встретили меня, снабдили деньгами, Агния Львовна Барто подарила платье. Предложили ночевать у них на дачах—в городских квартирах не рисковали... Обещали поговорить с Фадеевым, чтобы тот мне помог. Александр Александрович был в отъезде, но должен был вернуться со дня на день.

Погода была теплая. Иногда я ночевала в скверах, на садовых скамейках, на вокзалах. Почти три недели жила в большой коммунальной квартире у Ани Елагиной, потом—у Юли Нейман, у моей двоюродной сестры Нины Таратута.

Главная трудность была в том, что я не могла произнести ни слова. Общение по телефону было невозможно. Я носила с собой блокнот и писала то, что мне нужно было сказать...

Побывала у врачей-специалистов. Сказали, что горло в порядке. Тяжелое нервное поражение голосовых связок. Пройдет. Непременно пройдет, но нескоро.

Наконец Лев Абрамович Кассиль сообщил мне, что такого-то числа, во столько-то часов, Фадеев назначил мне прием.

Пришла я на улицу Воровского, 52, в приемную Фадеева. Так как его давно не было—людей было много. Среди ожидающих узнавала известных писателей. Секретарю протянула бумажку с написанной моей фамилией.

Должна заметить, что все, кто говорил со мной безголосой,—вели себя ненатурально—одни кричали, будто я глухая, другие—шептали или начинали объясняться на пальцах...

39

Опоздав на две-три минуты, пришел Фадеев. Он шумно приветствовал собравшихся. Обошел всех, здороваясь за руку, перекидываясь словом-другим. Ко мне подошел последней, взял меня за руку, полуобнял за плечи и первую повел к себе в кабинет.

—Ну, рассказывайте!—начал он.—Да, ведь говорить-то вы не можете.

Совсем? Ни слова?

Я покачала головой, достала свой блокнот и начала писать. Мы сидели за его столом, друг против друга. Фадеев встал; придвинул стул и сел рядом со мной, чтобы удобнее было видеть, что я пишу.

Я писала и одновременно шевелила губами. Он договаривал слова за меня и я не дописывала слова целиком, а писала уже дальше. Долго мы «говорили» так. Наконец, он все выяснил, записал. Обнадежил, что добьется отмены высылки, добьется возвращения квартиры. Предложил поселиться в общежитии Литературного института в Переделкине—я отказалась. Беспокойно выяснил—как держать со мною связь? Я дала телефон моей Кати. Он записал его, обещал «держать меня в курсе» его хлопот.

Александр Александрович был бесконечно внимателен, заботлив. Он уверенно убеждал меня в благополучном исходе «моего дела». Проводил меня до дверей, крепко жал руку.

Когда я вышла, очередь ждущих с негодованием уставилась на меня—уж очень долго была я у Фадеева...

Я была уверена, что мы снова будем жить в Москве. Только без отца, конечно, его уже нет на свете... Пепел Клааса неустанно стучал в мое сердце.

Друзья всячески поддерживали меня.

Ни минуты не сидела я сложа руки—писала всюду: в прокуратуру, в Верховный суд, в НКВД, в Президиум Верховного Совета. Адрес свой указывала: «Почтамт, до востребования».

Катя передавала мне: почти каждый день или сам Фадеев, или его секретари—Кашинцева или Елена Аветовна—звонили ей и просили передать мне, что хлопоты продолжаются, надо набраться терпения. Спрашивали, как мое здоровье, не нуждаюсь ли я.

Москва жила своей жизнью—пели пионерские горны, раздавались свистки на футбольных полях, вспыхивали экраны кинотеатров, музыканты настраивали свои инструменты перед концертами, в присутственных местах, там, куда я писала, скорбные женщины стояли в бесчисленных очередях и получали невразумительные ответы...

Мама из Тобольска писала хорошие письма—надеясь, что скоро будет в Москве, дома, надеялась на Фадеева.

Никогда у меня не было такого нарядного платья: темно-синий маркизет, а по нему оранжевые и желтые листья. Удобное красивое платье подарила мне Агния Львовна. Я долго носила его, еще и во время войны, пока оно совсем не обветшало...

Фадеев звонил Кате. Я жила надеждой.

Однажды на почтамте, в окошечке «До востребования», мне выдали официальный ответ из Прокуратуры СССР: всё правильно, оснований для пересмотра дела нет...

Мне показалось, что наступило затмение солнца,—так вокруг стало темно.

С этим ответом я сразу же поехала к Льву Абрамовичу Кассилю. Он меня всячески успокаивал, обещал тотчас же снова поехать к Фадееву.

40

Кассиль потом часто вспоминал этот день: «Единственный раз я видел вас бледную»,—говаривал он.

Фадеев звонил Кате. Я уже никуда не писала...

Наконец я услышала от подруги, через которую держала связь с Фадеевым:

—Звонил сам Фадеев. Сказал, что ты и Володя должны пойти на Лубянку в такой-то день, в такой-то час, в такой-то подъезд. Всё решено!

И пошли мы с братом Володей на Лубянку. И получили назад свои паспорта, отобранные у нас в 1937 году,—на моем темнело все то же чернильное пятно. Выдали нам справки об отмене ссылки, сообщили, что паспорт и документы маме высланы фельдсвязью...

Теперь уже я могла ночевать у друзей без боязни подвести их.

Вскоре приехала мама с Арсением. Месяц мы все жили у Лены Благининой в ее подвале на Кузнецком мосту, пока она уезжала в Коктебель. Настала осень. Я как диспетчер каждый вечер устраивала свою семью на ночевки. А голоса у меня по-прежнему не было...

Фадеев, снова через Катю, вызвал меня к себе,—конечно, до этого я была у него, благодарила, показывала паспорт,—и сообщил, что по его просьбе прокурор Москвы товарищ Муругов подал в суд на НКВД с требованием вернуть нам нашу квартиру.

Пока шли эти хлопоты, Кассиль, Барто, Чуковский, встревоженные моей непроходящей немотой, решили во чтобы то ни стало устроить меня на работу. Фадеев помог и здесь—меня взяли литературным редактором в редакцию журнала «Мурзилка». Мама поступила на работу библиотеку Московского института геодезии и картографии, ночевала у своей старой подруги. Я жила у моей давней приятельницы Гедды Суриц, мальчики ночевали то здесь, то там. Брата Петю мобилизовали в армию. Началась финская война. Наступила суровейшая зима 1939-40 года. Из-за морозов останавливались трамваи. Не было хлеба—булочные замерзали. Школы не работали. Многие кинотеатры закрылись.

А у нас не было теплой одежды. Подчас вечером выяснялось, что некуда идти ночевать. Голос ко мне не возвращался.

Дружеская помощь не иссякала. Фадеев звонил Кате, обнадеживал. Муругов выиграл дело в суде. Живущих в нашей квартире должны были выселить, но... с предоставлением квартиры. А Бауманский райсовет площади не предоставлял. Уже больше полгода прошло со дня моего возвращения в Москву. Казалось, терпение друзей уже должно истощиться, но—нет! Нам помогали все так же готовно, щедро, без наших просьб.

Мой друг, редактор Детгиза Генрих Эйхлер, отдал мне свой пропуск в Дом журналиста, по которому давали вполне приличные обеды. Друзья приглашали в театры, снабжали теплой одеждой. Главное—поддерживали своим участием, вниманием, заботой. Но жить было негде.

В конце января Елена Аветовна позвонила Кате и просила передать от Фадеева, что квартира наша освобождена и мы можем въехать к себе.

Был лютый мороз. Трамваи ползли еле-еле. Мы с мамой приехали в наш дом на Бакунинской улице, где мы жили с 1922 года, откуда мы выехали в 1937 году, оставив на полу груду книг, выше человеческого роста,—девать их было некуда. Целый шкаф лучших книг взяла на сохранение Катя, больше она взять не могла, а вызванный мною букинист, определив обстановку, удрал, отказавшись приобрести их за самую малую цену...

41

Оказалось, из трех маленьких наших комнат освободили только две, а третью —побольше —продолжали занимать сотрудники НКВД.

Разоренный дом, голые стены, оборванная электропроводка, знакомый, но разбитый абажур. Маме стало плохо. Она выбежала на улицу. И мы ушли из своего дома, куда глаза глядят. Трамвай шел медленно. И куда ехать ночью? Да, только к Гедде Суриц можно было приехать ночью, без звонка.

И у Гедды, в ее крошечной комнатке, оставшейся от большой квартиры матери ее мужа после ее ареста, мы провели без сна нашу первую ночь, получив обратно часть нашего законного жилья в Москве...

С отчаянием я билась за возвращение третьей комнаты. Ее так и не вернули. Вместо нее дали ордер на комнату в новом доме в большой квартире на Большой Калужской улице, так, чтобы мы все жили в коммунальных квартирах, как говорили тогда,—«на просвет»...

Приглашала Александра Александровича на новоселье, он не пришел, но прислал чудесное письмо с поздравлениями.

Мама пыталась узнать что-либо об отце. Подавала заявления по разным адресам. Екатерина Павловна Пешкова, которая помогала и отцу в заключении, и нам в ссылке, теперь, после ликвидации Политического Красного Креста, которым она руководила много лет, ничем нам помочь, кроме своего сочувствия, не могла.

В течение одной недели мама получила насчет отца три ответа —из Прокуратуры, из НКВД, из Верховного суда. Первый ответ: он умер. Второй ответ: он освобожден, срок его—пять лет—окончился. Мама заявила, что его нету дома, что она его жена, на что ей возразили —значит, у него теперь другая жена. Третий ответ: он в дальних лагерях без права переписки.

А еще в 1938 году в Тобольске нам сообщили, что он расстрелян в 1937-м... Это и было правдой...

Не успели мы прийти в себя, как началась война. Все три моих брата ушли на фронт. Младший погиб.

После войны, не успела я защитить готовую уже диссертацию по детской литературе, как меня арестовали и приговорили к пятнадцати годам заключения.

Шестилетняя дочь осталась с бабушкой без всяких средств к существованию. Друзья своею помощью спасали их, деятельно помогали писатели: Кассиль, Барто, академик Белецкий, Благинина и другие.

Мама была у Фадеева. Александр Александрович хорошо принял ее. Внимательно расспрашивал. Лицо его исказилось горестной складкой.

—Теперь я ничего не могу сделать,—сказал он маме.

Друзья потом рассказывали мне, что именно после свидания с моей матерью Фадеев надолго запил.

И все же он помог мне, сам о том не ведая...

После десяти месяцев заключения в Бутырках меня отправили в лагерь. Я уже была полным инвалидом. Даже ходить не могла—меня волочили за руки. Пытки лишением сна тяжко отразились на мне.

Лагерь для женщин-инвалидов, приговоренных по 58-й статье, в Коми АССР был чуть южнее Полярного круга. Заполярье давало лучше паек—поэтому мы были южнее. Номер на спине. Полторы тысячи женщин-инвалидов—и старухи, и девушки, вчерашние школьницы... Мы могли писать домой два раза в год и одно заявление. Обычно заявления писали на имя Сталина, на имя Берии, на имя Калинина.

42

В 1951 году я никому не писала заявления, а в 1952 году решила написать. Решила написать депутату Верховного Совета СССР, члену ЦК Александру Александровичу Фадееву.

Я часами вспоминала его. То словечки какие-то, то улыбку, то внимательно-сочувственный взгляд, когда я не могла говорить, то его жестко-ледяное лицо, когда он с кем-то сражался на уничтожение.

Вспомнила пленум Союза писателей начала 1950 года. Это было в ЦДРИ. Фадеев вел заседание, выступал с докладом.

Обаяние его было магическим.

И вот ему, человеку, которого я знала, который был мне дорог, я решила написать заявление с требованием пересмотра моего дела, с требованием моей реабилитации и освобождения.

Долго я сочиняла в уме свое заявление, искала нужные слова.

Снова и снова представляла в своем воображении человека, которого собиралась просить о помощи, о спасении моей жизни. Вот он стоит в зале «Комсомольской правды» и читает свою «Молодую гвардию». Несколько вечеров подряд я слушала его. С какой любовью он говорил об Уле, о Сережке, об Олеге! Когда он читал о руках матери, голос его дрожал. Знакомые жесткие складки появлялись на его лице при чтении глав о фашистах, о мучениях молодогвардейцев.

Здесь рядом со мной были девочки, вчерашние московские школьницы. Их участь была страшнее участи молодогвардейцев. Они тоже были комсомолками. Их сделали инвалидами, дали срок в двадцать пять лет заключения, а их товарищей мальчиков расстреляли за то, что они собирались и читали труды Ленина, называли себя юными ленинцами, хотели жить «по Ленину».

Здесь рядом со мной были матери, которые ничего не знали о судьбах своих детей и руки их тщетно молили о милосердии...

Я писала Фадееву гневное заявление. Я не просила. Я требовала.

Я обвиняла!

Так и писала: «Я обвиняю следователя такого-то в том, что он опозорил свой мундир, нарушил закон и т. д.».

Именно то, что я видела перед собою того, кому писала, и дало мне силы на такое заявление.

Мои друзья в лагере, кому я дала прочитать его перед отправкой, пришли в ужас. «Вам только прибавят срок!—говорили они.—Только хуже будет!»

Ну, этого я не боялась. Хуже было некуда, а срок—пятнадцать лет!—мне все равно не протянуть.

И пошло мое заявление. Некоторое время спустя получила ответ: «Рассмотрено, оставлено без последствий». Но мои друзья не совсем были не правы — это мое заявление подшили к моему «делу» как отягчающий материал. Фадеев его и не видел. Чиновники распорядились сами, и член ЦК, депутат Верховного Совета адресованное ему письмо не получил...

Но когда после смерти Сталина мама стала хлопотать обо мне, когда депутат Верховного Совета академик Александр Васильевич Топчиев по ее просьбе стал хлопотать за меня, и дело мое взяли на пересмотр, и меня должны были вызвать на переследствие.—это мое заявление сыграло решающую роль. Рассмотрев его, не вызывая меня на переследствие, так как из моего заявления все было ясно, Верховный суд реабилитировал меня.

Мама послала мне телеграмму в лагерь. Телеграмму мне не передали — ожидали официального уведомления...

43

В конце марта (телеграмма уже была в лагере, но я о ней не знала!) я слышала по радио выступление Льва Кассиля в Колонном зале на открытии Недели детской книги. Это был голос с Марса, но это был голос надежды...

Четырнадцатого апреля 1954 года я вышла из лагеря, послала домой телеграмму: «Еду буду восемнадцатого варите клюквенный кисель». Может быть «кисель» приняли за условный шифр, но телеграмма дошла, восемнадцатого апреля мама, дочка, братья встретили меня в Москве, а Катя еще раньше—она выехала местным поездом мне навстречу и пересела в мой поезд в Загорске—на последней остановке перед Москвой...

Восстановление на работе, одоление болезней, квартирных сложностей—это все было по силам мне самой, но помощь Фадеева тоже была мне нужна.

После подвала в «Правде» от б февраля 1953 года—ровно за месяц до смерти Сталина!—где сообщалось о моей преступной деятельности—шпионаже, хищении секретных документов в Академии наук и продаже этих документов на три западные разведки сразу,—эти «сведения» перепечатывались в бесчисленных брошюрах о бдительности, выпускаемых Политиздатом, Воениздатом, «Молодой гвардией» и другими издательствами.

Была я у Шепилова, бывшего тогда редактором «Правды», просила опубликовать опровержение, но он отказал мне в этом, но было дано указание «Комсомольской правде» и там напечатали мою статью—этого было достаточно для моей реабилитации и в печати.

А брошюры продолжали выходить! Собралась целая коллекция этих вонючих книжонок.

От Института мировой литературы, где я работала, меня назначили агитатором по выборам в Верховный Совет, а на стендах в агитпункте стояли брошюры, где меня называли шпионкой...

Мои обращения в издательства не давали никаких результатов.

Я понимала, что только Фадеев может мне помочь. Написала ему с прось6ой о встрече. Знала, что он болел и уезжал в Америку, потом снова приезжал по делам Всемирного Совета Мира.

Четырнадцатого ноября 1954 года Фадеев написал мне письмо. Оно до деня не дошло... Копию его я потом обнаружила в архиве—в Центральном Государственном архиве литературы и искусства, фонд 1628, опись 1, единица хранения 507:

«Уважаемая Евгения Александровна!

Прошу извинить меня, что отвечаю с большим опозданием.

Я ужасно рад, что Ваше дело вышло в конце концов «на правду», как говаривали в старину. И, конечно, я помогу во всем, что Вы просите на основами вполне бесспорном.

Но я получил Ваше письмо только в октябре, когда вернулся из поездки »Челябинскую область и сразу был так перегружен делами по съезду писателей и по различным мирным делам, что физически не успел еще ничего сделать. Числа 25-го я вернусь из Стокгольма, вызову Вас, и мы посоветуемся, что можно и нужно сделать в первую очередь.

Сердечно благодарю Вас за открытку с поздравлением и желаю Вам всего доброго».

В декабре 1954 года, на Втором съезде писателей, я увидела его в президиуме, написала ему записку. Он прочитал. Кивнул. Я знала, что он опять болел.

44

В начале лета 1955 года секретарь Фадеева позвонила нам, передав приглашение Александра Александровича прийти к нему, но я была в больнице.

Девятого августа 1955 года я наконец пришла к Фадееву в дом на улице Горького. Он был один дома. Сам открыл дверь. Все лицо его было серым, покрыто морщинами, горькими складками.

— Рассказывайте, теперь вы же можете говорить... Мы сидели в его рабочем кабинете, в креслах, у стола. Александр Александрович слушал меня сначала молча, потом стал всхлипывать. Сквозь слезы говорил, что ничего не мог для меня сделать. Заявления моего не получал, даже не знал о нем. Говорил бессвязно, перебивая сам себя:

—Я ему верил! Верил... Думал—так нужно... Верил Сталину... Что я наделал! Вот и роман задумал. «Черная металлургия». Ведь всё в нем оказалось ложью. Всё—неправда. Всё—наоборот. Кто я думал—вредители, на самом-то деле были честными, а те, кто их разоблачал,—на самом деле были врагами... Всё—наоборот! Всё—рухнуло... Это полный крах...

Фадеев застонал как от невыносимой зубной боли, потом стал рыдать.

Через несколько минут снова стал говорить:

—Что я наделал! Что я сделал с Василием Гроссманом!.. И ведь уже не нужно было... Ведь это замечательный писатель. Настоящий талант! Мудрый, чуткий человек! Что я наделал...

Он долго говорил о Василии Гроссмане. Говорил о своей статье, опубликованной в 1953 году, в которой он резко нападал на первый том романа Василия Гроссмана «За правое дело», подвергавшийся тогда резким нападкам со всех сторон...

Александр Александрович ничего не знал о моей давней, с детских лет, дружбе с Василием Гроссманом. Ему нужно было, необходимо было покаяться. Очевидно, я была подходящей слушательницей.

Несколько лет спустя в сборнике статей Фадеева «За тридцать лет» я нашла публикацию письма его в Воениздат по поводу нового издания романа «За правое дело», в котором он выражал свое сожаление из-за допущенных им «неоправданно резких оценок, вызванных привходящими и устаревшими обстоятельствами литературной дискуссии того времени»...

А тогда он только повторял в слезах:

—Что я наделал! Но я не мог. Я ему верил. Нет—я мог. Не мог!—Александр Александрович наклонился и стал целовать мне руки, бессвязно прося прощения.

Руки мои стали мокрыми.

Волосы у него были уже совсем седые.

Он долго не мог прийти в себя...

Потом снова стал расспрашивать.

Я напомнила ему о статье в «Правде» обо мне, стала рассказывать о брошюрах, где приводилась эта статья, показала ему несколько из них, взятых с собою.

Он брезгливо, но с любопытством разглядывал их.

—А вот это я могу!—он снял телефонную трубку и стал звонить начальнику Главлита — забыла я его фамилию. Но того не оказалась на месте.—Я дозвонюсь ему—это я могу!—повторил Александр Александрович.

Он стал расспрашивать о моем здоровье.

—Вам надо в санаторий!

45

Я объяснила ему, что уже использовала отпуск, что достать путевку я не могу. Фадеев сказал, что все это он берет на себя: напишет Анисимову, директору моего института, путевку достанет.

Когда в ответ на его вопрос, чем я занята сейчас, я сказала о своей работе по истории романа «Овод», Александр Александрович мгновенно изменился, он как бы загорелся изнутри, складки на его лице разгладились.

Он взял меня за руку и усадил в другое кресло, стоявшее в глубине комнаты. Подвинул ко мне другое кресло, сел.

—Да я читал вашу статью в «Огоньке». Рассказывайте, рассказывайте! Я поняла, что для другого разговора он переменил обстановку, ему нужна была иная мизансцена, он не мог вести другой разговор на прежнем месте.

—Ведь «Овод»—моя любимая книга с детства, с юности. Ведь у нас в семье—революционные традиции. Мой отчим—сын революционера-народника. Свитыч-Иллич. Слыхали?

—Кажется, он судился почти одновременно с Процессом 193-х?

—Ну да! Вы знаете? Он был сослан в Сибирь... А «Овод» я читал и перечитывал без конца. Многие страницы я знал тогда наизусть. Мы дома часто говорили об Оводе, о героях-революционерах. Так вы думаете, что Войнич жива?

— Я уверена в этом! Постараюсь найти ее...

Услыхав от меня о связях Этель Лилиан Войнич с русскими революционерами, о моих предположениях насчет ее связей со Степняком-Кравчинс-ким, о том, что мои предположения оправдались и подтвердились архивными документами, Фадеев стал жадно расспрашивать о деталях, о моих поисках.

—Вы должны написать об этом со всеми подробностями, ну как это делает Андроников!

Александр Александрович весь посветлел, заулыбался. Он снова и снова закидывал меня вопросами. Это был уже совсем другой человек. Следы испытанной им бури остались только в глубине глаз. Он вспоминал молодость. Вспомнил свои чистые увлечения и радости. Он весь переменился, весь сиял.

Я полагала пробыть у него не более получаса, но он держал меня несколько часов, не отпуская.

Прощаясь, Фадеев благодарно жал мне руки, просил держать его в курсе моих поисков, еще раз обещал все наладить с брошюрами, с путевкой, с отпуском.

Все письма и записки Фадеева были у меня отобраны, так же как и дневники, во время ареста. А первое издание «Молодой гвардии»—его гимн и реквием нашей молодежи—у меня сохранилось.

Через несколько дней мне позвонила сотрудница Литфонда Евгения Давыдовна Косячевская и предложила зайти к ней за путевкой в подмосковный санаторий; отпуск за свой счет благодаря письму Фадеева мне предоставили. Я просила в отделе кадров института разрешения снять для себя копию с письма Фадеева обо мне, но для этого нужно было согласие Анисимова, а я просить его ни о чем не хотела,—он всячески сопротивлялся моему восстановлению в институте после моего возвращения, это из президиума Академии наук его заставили, но он посадил меня на техническую работу, а историю Войнич я изучала по вечерам и в выходные дни. А письмо было очень хорошее и весьма лестное для меня... Наверное, лежит где-нибудь в архиве...

46

Несколько лет спустя Е. Д. Косячевская сказала мне, что за путевку для меня заплатил сам Фадеев.

Когда в декабре 1955 года вышел «Огонек» с моей большой статьей о Войнич и очерком Анатолия Сафронова «В гостях у автора »0вода», у которой он побывал в ноябре 1955 года вместе с делегацией советских журналистов по моей просьбе, я послала этот журнал Фадееву. Он был тогда в больнице. Позвонил мне по телефону — благодарил.

Брошюры о бдительности больше не выходили.

Свою книгу для школьников я написала так, как советовал Фадеев, с подробным рассказом о самом ходе исследования «По следам Овода».

В мае 1956 года я выстояла скорбную очередь в Колонный зал, проститься с ним. Он покончил с собой 13 мая.

Некролог был опубликован в «Правде» без единой подписи «...В последние годы А.А. Фадеев страдал тяжелым прогрессирующим недугом—алкоголизмом. В состоянии тяжелой душевной депрессии, вызванной очередным приступом болезни, А.А. Фадеев покончил жизнь самоубийством».

Перед кончиной он написал товарищам большое письмо, однако оно было опубликовано лишь много лет спустя.

Фадеев писал в ЦК КПСС: «Не вижу возможности дальше жить, т. к. искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии... Лучшие кадры литературы—в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих...»

Он просил похоронить его рядом с матерью—на Введенском кладбище, но по распоряжению сверху, был похоронен на Новодевичьем...

МУЖЕСТВО И КРАСОТА

46

МУЖЕСТВО И КРАСОТА

Иногда в редакцию журнала «Красная новь», в которой я, студентка ЛитфакаМГУ, проходила практику в 1931 году, заглядывал а женщина необычайной красоты. Ярко-голубые глаза, нежный румянец, как бы точеное лило, высокая стройная фигура. Она ходила на очень высоких каблуках и поэтому походка у нее была осторожная, неуверенная. Говорила она медленно, слегка как бы капризно-удивленным тоном, как бы целиком погруженная в себя, как бы гляди мимо собеседника, но взгляд ее был пристальным и внимательным.

Она любила ярко-синий цвет. На ней всегда было что-нибудь синее, васильковое — или платье, или костюм, шапочка, туфли, блузка. Но за всей этой, для того времени не совсем обычной, очень «дамской» внешностью угадывалась твердая воля, сосредоточенный ум.

Это была жена Фадеева, который был тогда редактором «Красной нови»—писательница Валерия Герасимова. Рассказы ее останавливали внимание. Недавно вышла ее книга «Панцирь и забрало». Мне ее рассказы нравились своей необычностью, углубленностью во внутренний мир человека, который тогда резко отличался от его поведения, от его социального положения.

Приходя в редакцию, Герасимова меня не замечала. Познакомились мы с нею год спустя. Несколько моих небольших рецензий на новые книги напечатали в журнале «Красная новь». Мне хотелось написать и о рассказах

47

Валерии Герасимовой. Занятия в университете оставляли достаточно времени для самостоятельной работы.

Проблемы разного вида лжи—от «мысль изреченная есть ложь», от парадоксального «Искусства лжи» Оскара Уайльда до социального приспособленчества и житейского лицемерия - привлекали меня. Какие-то отклики на свои размышления я нашла в книге Герасимовой и написала о ней большую статью—«О лжи».

Эту статью я сама перепечатала на редакционной пишущей машинке и отнесла Корнелию Люциановичу Зелинскому, с которым познакомилась здесь, в редакции. Я была очень застенчива, а он всегда был приветлив. Жил он тогда напротив Художественного театра. Принял меня любезно, обещал прочитать мою статью и просил позвонить ему через неделю.

Через неделю Зелинский просил позвонить еще через неделю. А потом—опять. Ему было некогда. Я позвонила ему через месяц, а у меня телефона не было.

—Куда же вы пропали?—закричал Зелинский.—Я передал вашу статью в редакцию журнала «Молодая гвардия». Статья принята и вас ждут в редакции.

—Но ведь я хотела только узнать ваше мнение!

—Вот это и есть мое мнение! Обязательно зайдите в «Молодую гвардию», не откладывая.

Часть моих философических рассуждений в редакции предложили сократить, чтобы статья была ближе к самой книге Валерии Герасимовой, но Безыменский, который говорил со мной, был внимателен, прислушивался ко всем моим пожеланиям и своею рукой не тронул ни одного слова в моей статье.

Со мной беседовали и главный редактор журнала Анна Александровна Караваева и ее заместитель Марк Колосов. Они передали мне настоятельную просьбу самой Валерии Анатольевны непременно зайти к ней. Она, читала мою статью и хочет меня видеть.

Я была у нее в новом доме на Лаврушинском переулке, в квартире на третьем этаже. Квартира была огромная, в четыре комнаты. Как я поняла, Фадеев здесь уже не жил, по книги его лежали повсюду.

Валерия Анатольевна много мне о нем рассказывала, рассказывала о РАППе—Российское Ассоциации Пролетарских Писателей—буквально только на этих днях—23-го апреля, ликвидированной, Фадеев был одним из вождей РАППа, но с другими вождями ее—Авербахом и Киртоном—у него были сложные и вовсе не дружественные отношения…

Мы беседовали долго в этот первый день. Уже наступила ночь. Она меня все не отпускала. Оказалось, что у нас много общих интересов, во многом наши мнения совпадали, в некоторых резко расходились. Валерия Анатольевна отпустила меня домой, только взяв слово, что я непременно приду к ней на следующий день. Мы виделись почти ежедневно. Вскоре она должна была куда-то уехать, сейчас я не помню—куда. Мы переписывались. В одном из сохранившихся писем от 4~го июня 1932 года, она дает мне деловые советы о какой-то моей статье, с опубликованием которой возникла сложности и питает

«Ведь трудность положения состоит только в том, что вы так называемый «новый» автор, можно годами печатать какого-нибудь безграмотного и бездарного З… и класть под сукно хорошую статью, подписанную «незнакомым» именем!

48

Вот, что обидно! И вот почему жаль, что я сейчас не в Москве! Но я смогу быть не ранее чем через месяца полтора, а все это лучше всего сделать именно сейчас, когда статей такого порядка прямо «ищут», и когда почти все «старые» критики скомпрометированы.

Я же лично,—повторяю,—что мне будет жаль, что пропадает ценный материал,—а это значит, что вместо него может впоследствии пойти какая-нибудь, хотя и «положительная»,—но чепуха. Вот, что неприятно.

Ну, пока, до свидания!

Хорошо уже, конечно,—что, как вы пишете «атмосфера расчищается»! Но без людских усилий,—здесь дело не обойдется.

Желаю вам всего хорошего,—очень долго объяснять почему это, но меня очень порадовало ваше появление в моей жизни.

Еще раз—привет!

В. Герасимова.

P.S.... «Если вас не затруднит—черкните мне пару строк—о судьбе вашей статьи маленькой, а не той, что пойдет в «Молодой гвардии».

В этом же письме она сообщает мне адрес писателя Бориса Левина, который, как она думает, может оказать мне содействие.

Валерия Анатольевна тоже много мне рассказывала о нем, о своем давнем друге, авторе известной повести «Жили два товарища».

Я познакомилась с ним и мы подружились, часто гуляли по Москве. Он рассказывал о своей новой книге—романе «Юноша», о судьбе художника. Уже давно он был влюблен в Валерию Анатольевну, и то, что она хорошо ко мне относилась, вызвало и у него симпатию ко мне... Это был очень интересный человек, с сложным внутренним миром.

Редакция журнала «Молодая гвардия» готовилась отмечать свое десятилетие. В юбилейном номере—№7 за 1932 год была напечатана моя статья «О творчестве Валерии Герасимовой».

В этом номере были напечатаны произведения Антала Гидаша, Н. Огнива, М. Светлова, С. Щипачева, О. Смелякова, уже печаталась «Как закалялась сталь», были помещены приветствия разных общественных организаций.

Редакция отмечала юбилей журнала пышным банкетом где-то за городом, пригласили и меня. Первый раз в жизни была я на банкете.

Было много писателей, общественных деятелей, руководителей ЦК ВЛКСМ. Все для меня было ново, интересно. Добрый Мате Залка внимательно ухаживал за мной, видя, что очень уж я робею.

Валерия Анатольевна опять была в отъезде (а может быть, она так и не возвращалась,—не помню), мы переписывались. Сохранилось у меня ее письмо, полученное мною в конце августа. (Это—по штемпелю на конверте, а письмо она не датировала...). Она писала:

«Дорогая товарищ Таратута! Благодарю за ваше письмо, мне оно было очень приятно. Может быть, потому что и во мне есть немного от той «непонятной» горечи, которую вы, например, отметили в Левине. К тридцати годам, в какой-то дозе, появится она и у вас. Ну, до этого еще так далеко!

Очень хорошо, что литературные дела оживились. Главное сейчас активно бороться за укрепление каких-то отвоеванных позиций, —продолжать (благо сейчас открыта возможность) их укреплять, смело и сознательно их отстаивать, не боясь всего того рутинного, идущего по линии «общих мест», пресно зазубренного,—что будет этому противостоять. Продвижение вперед к правильному и ценному не обойдется без борьбы, без усилий, без временных

49

поражений. Их нужно спокойно предусматривать, как нечто закономерное в борь6е,—но меньше всего они должны демобилизовывать. Текущий год—будет годом подлинной борьбы, но борьбы творческой, а так как это было, нередко, раньше, когда принципиально-творческие вопросы подменялись политиканством, групповщиной.

Не знаю,—как получится новая моя вещь. Возможно—слабее чем книга,—но думаю, что те, кто так настойчиво вас уверяют, что вы неизбежно должны «разочароваться»—вряд ли они сами хоть сколько-нибудь были «очарованы» моей предыдущей книгой. Так, что в их оценке я не сомневаюсь на все грядущие и прошедшие годы моей литературной работа. И это будет продолжаться до тех пор, пока какой-нибудь «вождь» (Авербахо-Киршоновского масштаба) меня басом не похвалит. Ибо чего-чего, а «внушаемости»,—у людей огромные запасы!

Именно поэтому так всерьез и долго держится ряд абсолютно дутых литературных имен.

Привет, товарищ Таратута. Желаю вам удачной работы.

Желаю вам всего доброго.

Привет!

В. Герасимова».

Мы встречались с Валерией Анатольевной, не так часто, как хотелось... Она читала мне свои новые рассказы. Делилась своими планами. Мне нравились ее суждения о людях. Каждый человек существовал для нее не отдельно, не сам по себе, а обязательно—в окружении, в определенной социальной среде, в обществе, во взаимоотношениях с другими людьми. За бытовым планом жизни человека, для нее всегда существовал второй план—философский, социальный, глубинный.

Мы уже называли друг друга по именам.

Через некоторое время мне показалось, что она как бы завораживает меня, навязывает мне свои суждения. В ее речах я ощутила властность, желание покорить меня. Так я это воспринимала. Она хотела чтобы я стала рупором ее суждений. Она лишала меня самостоятельности. Конечно, она была гораздо старше меня—лет на десять. И опытнее, и сильнее...

Мне стали заказывать статьи из разных редакций. У Герасимовой были большие связи. Я не все заказы принимала—только то, что мне было по душе.

Валя сердилась на меня. Стала требовать. Мало-помалу я стала отходить от нее. Мы встречались все реже и реже. Ее внимание было мне дорого. Ее суждения были мне интересны. Но желание самостоятельности было сильнее, наверно, она это поняла,—Валя была умна и проницательна. А кроме того—в декабре 1934 года был арестован мой отец и я оберегала людей от опасного знакомства со мной.

И, вдруг, в конце 1936 года я получила от Вали телеграмму с просьбой позвонить ей. У меня телефона все еще не было.

Оказалось, Герасимову назначают главным редактором журнала «Смена» и она просила меня согласиться работать вместе с нею и вести литературный отдел.

После ареста отца на меня пали все заботы по содержанию семьи,—три брата еще учились в школе, а мама работала воспитательницей в детском саду и заработок ее был весьма незначителен. Моя зарплата в детской библиотеке тоже была невелика. Я прирабатывала статьями, лекциями, уроками, но мы еле сводили концы с концами.

50

Ставка в редакции была в два с половиной раза больше, чем в библиотеке! Но,—журнал—орган ЦК комсомола. Возьмут ли они меня?

Я рассказала Вале всё откровенно. Она сказала, что устранит все препятствия, но согласится быть редактором только если я буду работать с нею. Она доверяет мне в литературном отношении и во всех других.

Заполнила я анкету, подала заявление и с начала 1937 года стала работать в редакции журнала «Смена».

Валя привлекла широкий круг авторов—и писателей и бывалых людей. Мы с нею понимали друг друга с полслова.

Журнал со дня на день становился все более содержательным. Печатали стихи революционного испанского писателя Рафаэля Альберти. Был напечатан рассказ Хемингуэя «Недолгое счастье Френсиса Мекомбера», превосходный очерк Льва Кассиля о Маяковском, очень значительный очерк об академике Павлове Алексея Югова. В рецензиях старались обратить внимание молодых читателей на действительно хорошие книги.

Валерия Герасимова очень ответственно относилась к своим обязанностям по журналу, постоянно привлекала новых авторов, новых художников, заботилась о сотрудниках. Тогда еще существовал порядок, который современным работникам редакций и издательств кажется фантастикой: все издательства бесплатно рассылали свои новинки в редакции журналов. В редакциях решали на какие книги давать рецензии, а остальные распределяли по сотрудникам. Обычно начальство забирало самые интересные книги. Валя же всегда опрашивала всех и старалась порадовать людей, удовлетворял их интересы.

...Борис Левин по-прежнему обожал Валю. Ходил ее провожать. Иногда просто ходил вокруг здания «Правды», где находилась наша редакция. Посещал все литературные собрания, где она могла быть. Часто караулил меня,—чтобы расспросить о ней.

—Бедный Боря!—вздыхала Валя...

Мне Валерия Анатольевна дарила все свои новые книги с нежными надписями. Выходили ее рассказы и в библиотечке «Огонька» с ее фотографиями. Ах, она была хороша и на любых фото!..

...Весна 1937 года была тревожной. Революционная Испания из последних сил сопротивлялась наступающему фашизму.

В мае я проводила Агнию Львовну Барто—она входила в состав советской делегации на Второй международный конгресс в защиту культуры, который должен был состояться в Мадриде. Я помогала составить ее речь на конгрессе.

В начале июня меня с матерью и старшим из братьев вызвали в районное отделение милиции, отобрали паспорта и «предложили» всей семьей выехать в Сибирь, в город Тюмень. Навсегда. (Хотя у отца срок заключения был пять лет). Билеты на поезд дадут бесплатные, бесплатно перевезут всю мебель, все вещи. Мы—члены семьи репрессированного и должны выехать из Москвы.

Из милиции я сразу поехала в редакцию. Валя пришла в ярость и сказала, что никуда меня не отпустит и отхлопочет...

На следующий день выяснилось, что всех, к кому она обратилась за помощью,—уже не было—ни в ЦК ВЛКСМ, ни в «Комсомольское правде»...

Валерия Анатольевна выписала мне гонорар за мою статью, которую я не успела закончить и всячески меня ободряла.

51

— Ну что ж, Тюмень—хороший город, я в нем выросла. Мой отец попал Сибирь в ссылку еще при царе, там вообще много культурных людей...

Она была крайне подавлена всем происходящим и своим бессилием...

Подаренные ею книги, вместе с сотнями других, я вынуждена была оставить просто в куче на полу опустевшей квартиры. Тогда же пропали и ее письма. Только два письма 1932-го года, случайно уцелели...

Мы вовсе не остались «навсегда» в Тюмени. После двух дней пребывания там, нас отправили далее—в Тобольск. Оттуда—в село Вагай, а оттуда—в деревню Медведево...

В тот день, когда мы были в Тобольске, я, проходя по улице в поликлинику, увидела в газетной витрине в расклеенном номере «Правды» изложение выступления Агнии Барто на конгрессе в Мадриде.

Мы обе в тот день были далеко от Москвы...

Но через два года я бежала из ссылки, и с помощью Фадеева мы все вернулись в Москву. Все, кроме отца, которого уже не было в живых... Его расстреляли.

С Валерией Анатольевной мы встречались изредка. Как складывалась ее жизнь — я толком не знала. Знала, что долгая преданная верность Бори Левина покорила ее и она соединила свою судьбу с ним. Но это было очень недолгое счастье. Во время финской войны в самом начале 1940 года Боря Левин погиб на фронте. Их дочка Аня родилась, когда его уже не было...

Отечественная война надолго разлучила нас. Потом я болела, находилась в заключении. Читала новые книги Герасимовой,—что -то в них угасло, что-то в ней надломилось...

После гибели Фадеева, я не раз беседовала с Валей. Расспрашивала ее о последнем письме Александра Александровича, но и она ничего не знала об этом письме.

В 1958 году мы одновременно жили под Москвой в Малеевке. Валя была полна добрым вниманием ко мне. Я была наполнена поисками материалов о Войнич, счастлива была, что нашла автора «Овода», горевала, что несмотря на ее письмо с приглашением приехать к ней в Нью-Йорк, меня не пустили туда. Валя интересовалась всеми подробностями о Войнич, говорила, что «Овод»—ее любимая книга с юности.

Тогда я получала от Вали в подарок ее книгу «Избранные произведения», недавно выпущенную издательством «Художественная литература». Книга была издана в темно-синем переплете, а буквы на переплете - ярко-голубого цвета,—ее любимые цвета...

Валя надписала мне на форзаце синими чернилами:

«Одному из первых моих критиков, дорогой Жене Таратута, всегда памятной мне своей вдумчивостью, чутьем и честностью ума.

От автора В. Герасимовой.

Малеевка. 1958. 13 февраля.»

Встречались мы редко — я много болела.

Как-то получила от нее по почте ее новую книгу—«Глазами правды», вышедшую в издательстве «Советский писатель».

Надпись на форзаце была сделана синими чернилами:

«Дорогое Евгении (Жене) Таратута—человеку с правдивыми глазами на память от автора «Хитрых глаз»

Валерии Герасимовой. 1965, 25 июня, Москва.»

Тогда я снова была в больнице. Поблагодарила ее письмом.

52

Только в октябре я получила от Вали ответ, написанный еще в сентябре 1965 года.

«Дорогая Женя! - писала мне Герасимова, - Я, как видно с опозданием прочла ваше письмо. В Москве меня не было до первых чисел сентября: я мокла на Рижском взморье. Очень огорчилась, что вы так разболелись. Но утешила меня ваша интересная и хорошо написанная статья о Степняке-Кравчинском и Энгельсе, которая (довольно случайно, правда) мне попалась. Это та, что опубликована в журнале «Наука и жизнь».

Хорошо, что болезнь ваша не мешает вам ясно мыслить, отчетливо и выразительно налагать ваши мысли.

И материалы подобного рода мне дороги по многим причинам.

У меня все без перемен, живу в двух неуютных, звукопроводимых и детонирующих от движения грузовиков залах.

Не сумела воспротивиться воле,—гораздо более житейских, целеустремленных (в смысле понимания своих интересов) и не слишком честных людей.

Буду пытаться что-нибудь найти более сносное для меня, с моими достаточно потрепанными нервами.

Задумала повесть (или большой рассказ), начала писать. Не знаю, как получится. Тема,—как это почти всегда у меня, —не слишком легкая.

Присвоили мне звание доцента в Лит.институте. Из 10-ти претендентов—только мне и драматургу В. Розову.

Всего вам доброго и хорошего, дорогая Женя! Надеюсь с вами повидаться, не хворайте только.

Ваша В. Герасимова.»

Были еще письма, но они не уцелели...

Я много болела, встречались мы редко, так я и не побывала на ее новой квартире на Котельнической набережной, где ей было плохо из-за шума, и она большей частью жила где-нибудь за городом.

Писала она немного, оставаясь верной своим поискам и анализам духовного мира современного человека, оценкам подлинного и мнимого мужества, исследованиям оскудения душевных богатств, социальной мимикрии.

Произведения Валерии Герасимовой составили своеобразную страницу советской литературы, я запомнила ее мужество и красоту,—не часто их встретишь.

ТОЛЬКО С ЖАЖДОЮ ДОБРА

52

ТОЛЬКО С ЖАЖДОЮ ДОБРА

Горестная выдалась для меня и для всей нашей литературы весна 1989 года; 24 апреля скончалась Елена Александровна Благинина, через месяц ей было бы 86 лет... 2 мая ушел из жизни Вениамин Александрович Каверин... 25 мая умер Арсений Александрович 'Тарковский... 4 июня не стало Камила Икрамова... Это были мои дорогие друзья... Это были прекрасные писатели, честные, благородные люди с оттяжными сердцами...

С Еленой Благининой я познакомилась в 1933 году, когда работала в детской библиотеке. Елена Александровна тогда начинала писать стихи для детей и печаталась а журнале «Мурзилка». Редактором «Мурзилки» был интереснейший человек, старый 6ольшевик Моисей Павлович Венгров, который сумел организовать вокруг детской журнала большой круг писателей,

53

привлек разных бывалых людей. Здесь печатались Паустовский, Маршак, Барто, Михалков, Алексей Толстой…

Венгров часто привозил в вашу библиотеку своих авторов. Мы с читателями обсуждала новые книги и номера детских журналов, писатели читали свои произведения. Приезжала к нам и Елена Благинина, читала слои новые стихи. Ребята любили и се, и ее стихи—прелестные стихи о том, что близко и дорого детям; про ветер, про дождик, про радугу, про березки, про яблоки, про сад и огород и, конечно, про самих детей, про их радости и горести.

Мы сразу подружились. Мне нравилась се чистая речь, с простыми теплыми словами, которые вдруг становились высокой поэзией. Она умела весело играть словами, как любимыми игрушками, раскрывая их внутренний смысл, их таинственное звучание. Она прекрасно знала русскую поэзию—Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Некрасов, Фет. Очень любила Клока. Как-то она рассказывала мне, что Блок просто околдовал се, а его стихи научили лучше видеть, лучше слышать...

Как-то не сразу, а день ото дня раскрывалось ее лицо, ее суть, ее удивительное обаяние. Я знала, что он из-под Курска, ее отец был служащим да железной дороге, семья была тесно связана с деревней, и деревенские впечатления, жизнь тесной и дружной семьи были основным богатством ее души. Она окончила Литературно-художественный институт имени В. Я. Брюсова, сама зарабатывала себе на хлеб. Стихи ее печаталась изредка...

Она была старше меня на девять лет, но нам легко было вместе. В 1936 году почти одновременно вышли две ее первые книги—обе для детей поэма «Садко» — о подъеме затонувшего корабля и чудесный сборник «Осень». Обе эта книжки чудом сохранились у меня, однако без теплых надписей, сделанных ею, (Во время обыска и ареста во многих подаренных мне книгах были вырваны листы с надписями...).

Лена жила в самом центре Москвы—на Кузнецком мосту, во дворе, в подвале, в многонаселенной коммунальной квартире. У нее всегда было людно, уютно, радушно, гостеприимно, и хозяйкой была поэзия. Кроме поэзии, в этой комнате жило горе: любимый Лены, прекрасный поэт Георгий Николаевич Обалдуев. Егор, как звала его Лена, был в заключении, работал на Беломорканале...

Я много писала только о детской литературе, но в 1934 году, после ареста отца, меня почти перестали печатать. Не напечатали статью о творчестве Благининой...

А в 1937 году весной всю нашу семью выслали о Сибирь. В 1939 году я бежала из Тобольска в Москву, Фадеев добился нашей реабилитации, но квартира наша была занята сотрудниками НКВД, и жить нам было негде, Фадеев продолжал свои хлопоты. А мы ночевали у друзей, но все жили тесно тогда. Осенью Лена уехала в Коктебель, и мы—мама, три моих брата и я—стали жить у асе в подвале,,,

Через несколько месяцев Фадеев отхлопотал пашу квартиру, а весной 1940 года (я уже работала в редакции журнала «Мурзилка», куда меня устроил Фадеев) ко мне уже стали приезжать друзья. Не помню, именно когда приехала Лена. Привезла всякие необходимости—посуду, белье. Протянула еще два подарка; на кусочек белого картона наклеена пушистая серенькая вербочка, а около той крохотной веточки, которая прикрепляет серенький пушок к большой ветке, на картоне были нарисованы две черные точки,—получилась симпатичная мышка! А кроме того, она привезла чудесную дымковскую игрушку «Няню»—красавицу в пышной юбке, с нарядным

54

кокошником и с ребенком на руках. На обороте беленькой картонки с мышкой было написано:

Расти, Таратута,

Без лишних затей.

Эмблема уюта

Эмблема детей!

Как запомнилась мне весна 1941 года! Никто из родных и друзей не болел. С продуктами стало полегче, карточек уже не было. В день рождения Лены, двадцать седьмого мая, у нее в подвале собралось множество друзей. Был и вернувшийся Егор Николаевич...

Сколько было цветов! Пирогов! Читали стихи, пели песни. Сколько было веселья и смеха! В шкафу у нее висела нарядная меховая шубка, первая! А между тем Молотов целовался с Риббентропом и заключались тайные договоры, а к нашим границам ползли немецкие танки.

Лена уехала в эвакуацию на Урал, все мои три брата ушли на фронт, редакция «Мурзилки» работала, мы отмечали столетнюю годовщину гибели Лермонтова... ... В ночь на 16 октября я дежурила на крыше здания издательства. С начала войны мы из домика в Чертольском переулке переехали на Новую площадь. Утром мне показалось, что выпал снег: перед Политехническим музеем весь асфальт был покрыт обрывками белой бумаги — по распоряжению начальства рвали все рукописи, дела, адресные книги. Жечь их было негде, канализация вся уже была засорена и бумаги выбрасывали на улицу.

По радио передавали полонез Огинского, вторую часть Первого концерта Чайковского и распорядок работы парикмахерских и прачечных... Редакцию закрыли, нам выдали зарплату и по десять килограммов муки.

Один из моих братьев, который служил под Москвой, велел мне увезти больную мать из Москвы, достал литер, посадил в поезд. Мы скитались, осели в Куйбышеве. Увидела там Льва Квитко, которого переводила Лена, с которой он очень дружил. Встретила также Егора Оболдуева, любовь к Лене объединяла нас. И Лев Моисеевич, и Егор Николаевич читали свои новые стихи. Мы имели сведения от Лены, о том, как ей тяжко живется, как она мечтает о своей московской комнате.

Мечта сбылась осенью 1942 года. С Урала Лена привезла много новых стихов...

В начале 1943 года я вернулась в Москву. Моя комната была занята семьей из разбитого бомбой дома. Я позвонила Лене, и она позвала меня к себе. Мы вспоминали веселый день ее рождения перед самой войной.

В доме топили, шла вода, горел газ. Лена много работала, приводя в порядок написанное в эвакуации, переводила. Я стала работать в редакции вещания для детей Всесоюзного радиокомитета. Вскоре моя комната освободилась, и я переехала к себе... У Лены поселились другие друзья, в домах которых не топили. Иногда я приходила к ней, приходил Лев Квитко, вспоминали отсутствующих друзей. Лена всегда была бодра, готовно делилась последним кусочком хлеба. И стихи жили с нами.

Лена рассказывала о своей нелегкой жизни на Урале. Горевали о погибших друзьях. В самые тяжкие дни она не теряла мужества и не уставала творить добро. Переводила стихи полюбившегося ей молдавского поэта Ливиу Деляну. Читала нам свои переводы его стихов:

55

Освежи меня, ветер!

Я вижу родимые хаты,

И меня окружают родимые,

кроткие лица... Распрямляйтесь, дубы!

Вы грозой не прибиты,

не смяты,

Пойте, птицы!

Звените, криницы!

Сияйте, зарницы!..

Кончилась война. Лена подарила моей маленькой дочке книжку-игрушку «Приключения куклы». Дочка не расставалась с этой книжкой. Новые и новые книги стихов дарила нашим детям Елена Благинина. В 1948 году Детгиз выпустил нарядное издание ее стихов «Радуга» В конце февраля 1949 года Лена привезла эту книжку нам. «Дорогой Жене Таратута со чады» - надписала она, и, мы радовались вместе.

В августе 1950 года меня арестовали, как шпионку, которая похищала секретные документы и продавала их иностранным разведкам. Меня приговорили к 15 годам лагерей. Многие тогда отшатнулись от моей семьи. Но детские писатели были благородны и отважны. Лев Кассиль, Агния Барто, Яков Тайц не верили в мои «преступления» и постоянно помогали моей матери, посылали дочке подарки, билеты на елку, в театр.

А это было опасно и страшно...

Лена Благинина постоянно помогала моим. Как свидетельство ее мужества и отважной доброты берегу книжечку «На приволье», вышедшую в Детгизе в 1951 году- Елена Александровна приехала к нам домой под Новый год, привезла разные подарки и свою книжку, надписав: «С Новым годом, милая Танечка! Желаю тебе здоровья и пятерок. Тетя Лена. 31/ХП 51».

Весной 1954 года, когда я была реабилитирована и вернулась домой, Лена сразу приехала ко мне, а потом мы всей семьей поехали к ней. Она с Егором жила уже в новой квартире в новом доме возле метро «Сокол». Кроме этого, приобрела полдачи в Голицыне, звала меня туда, но я болела и не могла к ним поехать. Лена с Егором часто приезжали к нам. Егор Николаевич любил возиться с Таней, играл с нею. Но не суждено... Двадцать седьмого августа Егор Николаевич скончался. Так он и не увидел своих стихов в печати... Его памяти Елена Благинина посвятила прекрасные поэтические циклы.

Первая книга стихов для взрослых вышла только в середине 60-х годов—«Окна в сад», даря мне которую, она надписала: «Дорогой Жене Таратута на память о нас с Егором». Лена. 17/Х б6».

Первая для взрослых. А ей уже шестьдесят три года... Настоящие дивные стихи. Я почти все их помню наизусть. Но некоторые ее стихи для взрослых известны были и раньше, только ни в книгах, ни в журналах они не печатались...

Зимой 1954 года состоялся второй Всесоюзный съезд писателей. Открывался он в Кремле, а остальные заседания проходили в Колонном зале Дома союзов. Друзья дали мне гостевые билеты. Еще подготовка съезда сопровождалась многими происшествиями. Большое волнение вызвало то, что Николай Грибачев, не выбранный делегатом, все же получил делегатский билет свыше. Кроме того, перед началом съезда он выступил со статьями о современном положении в литературе, где дал довольно субъективную оценку современной литературе.

56

В фойе Колонного зала висела стенная газета, посвященная съезду, редактором ее был Александр Безыменский. Постоянно большие группы писателей и гостей толпились вокруг этой стенгазеты. Лена Благинина была одним из самых активных ее авторов. В самом начале газеты, в левом углу можно было прочитать:

Его не выбрали на съезд,

А Васька слушает да ест!

Лена рассказывала мне, что она написала «А Колька слушает да ест!», но не разрешили...

Где-то посередине можно было прочитать такую эпиграмму:

Лишь мы твои стихи успели позабыть, Как ты статьею нас тревожишь.

Поэтом можешь ты не быть,

Но критиком ты быть не можешь!

Конечно, все понимали, что эти строки посвящены тому же Грибачеву. Эти стихи, как и многие другие эпиграммы, написанные Леной, в газете были без подписи, но я-то знала, что они написаны ею. ...

На одном из заседаний с большой речью выступил Михаил Шолохов. Его встретили громом аплодисментов, но речь писателя многих разочаровала. На следующий день с репликой выступил Гладков и высказал свое резкое недовольство выступлением Шолохова.

Лена написала: «Начали гладковато, кончили шолоховато». И еще: «Шолохов принял пальму Первенцева».

Затем Лена написала еще эпиграмму на Шолохова, она была помещена в газете за ее полной подписью. На следующий день газета была снята и запрещена...

Чтобы понять это, надо сказать, что Шолохов начал свое выступление так: «Старая народная поговорка, давно родившаяся там, где бурлят стремительные горные потоки, говорит: «Только мелкие реки шумливы». (Я специально недавно просмотрела стенографический отчет Второго всесоюзного съезда и точно выписала начало речи Шолохова, выступавшего вечером 21-го декабря).

Лена написала:

«Тебе в молчании влюбленном Внимал народ, дохнуть не смел.

Но ты на этот раз не Доном,

А мелкой речкой прошумел...».

К сожалению, я после заключения много болела, потом целиком ушла в розыски материалов о Войнич и о Степняке-Кравчинском. Мы виделись редко. Но на ее день рождения я всегда старалась приехать. Бывала и на даче, Лена тоже много болела, но иногда приезжала к нам. Тесная душевная связь никогда не обрывалась.

Лена завела такой порядок—каждый четверг, когда жила в городе, собирала у себя друзей. Мы читали стихи, слушали музыку. К этому дню она пекла пироги, дарила свои новые вышедшие книги. Это было настоящее тепло.

Новые стихии... В 1973 году вышла еще одна ее книжечка для взрослых в издательстве «Советский писатель»—«Складень». Она написала на этой книжке: «Старому верному другу—Жене Таратута—любящая Лена. Февр. 1974».

57

Я читаю и перечитываю эту книжечку, не перестаю удивляться ее чудесным стихам. Своим творчеством, самим своим существованием она постоянно творила добро. Разумные сотрудники издательства детской литературы без всяких ее напоминаний издавали для детей стихи Елены Благининой.


А дома она не переставала удивлять и радовать друзей своими простонародными острыми словечками. К сожалению, я запомнила лишь немногие:

—Открылись шлюзы—поперли музы...

—ГУМ—хорошо, а два—лучше!

Сестра Лены Антонина Александровна завела особую тетрадку, куда записывала ее слрвечки. Назвали .эту тетрадку—«Домашняя муза», но кто-то унес ее и не вернул…

Автор книги о ее творчестве Владимир Приходько привел несколько речении Елены Александровны:

—Не все то молодо, что свистит!

—Кто гудит—не убедит.—Береги челюсть смолоду.

О кошках, которые она очень любила:

—Высшее техническое урчилище.

—Тихоокаянские кошки.

Говаривала и так:

—Нахожусь в состоянии невезомости...

К 70-летию писательницы вышла очень нарядная книга ее стихов—«Журавушка»—с прекрасными иллюстрациями, большого формата, в красивой суперобложке. Лена привезла книжку к нам, надписав: «Бабушке Жене для внука Сашеньки, от бабушки Алены с любовью. Март-74. Москва». Мой внук долго; не расставался с этой книгой.

А к 80-летию издательство «Малыш» выпустило книгу ее стихов тоже в роскошном оформлении. Я была на юбилее, и она подарила мне экземпляр «Улетают—улетели» с такой надписью: «Дорогому верному другу Жене Таратута с неизменной любовью. Лена 27.V.83».

Не все ее книги сохранились, но эти я берегу.

А ноги болели, глаза плохо видели, сестра скончалась—и Лена стала жить одна, на дачу уже не ездила. Радовалась, что стихи Егора появлялись то в одном журнале, то в другом, верила, что выйдет и сборник его стихов. Племянник Саня самоотверженно ухаживал за нею, собирал новую книгу ее стихов.

…Я так осиротела этой весной.

Ставлю на стол стопки книг Вениамина Каверина, Камила Икрамова, Арсения Тарковского, Лены Благининой—ими подаренные, ими написанные.

Мои друзья не ушли от меня. Они—здесь. С нами...

СВЕТ ПАМЯТИ

58

СВЕТ ПАМЯТИ

Осенью 1945 года президент Академии наук СССР Сергей Иванович Вавилов вручил многим сотрудникам Президиума Академии медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.». Получила такую медаль и я.

Вручая медаль, он смотрел на каждого внимательными и добрыми глазами.

Президентом С. И. Вавилов был избран совсем недавно, но мы все уже полюбили его. Как легенды передавали рассказы о его демократизме, изысканной вежливости, доброжелательности и строгости одновременно. Но то были не легенды—мы сами скоро убедились в этом. Сергей Иванович за руку здоровался с нашей гардеробщицей Екатериной Ивановной, ну и со всеми остальными, конечно. Когда я входила к нему в кабинет с бумагами, он вставал мне навстречу и не садился, пока не сяду я! Заседания Президиума он вел деловито и в то же время как-то деликатно. Ни минуты не терялось даром, и в то же время каждый мог высказать все, что считал нужным. В напряженные моменты, когда решались сложные, запутанные дела, Сергей Иванович снимал напряжение шуткой, улыбкой.

Хорошо помню Общее собрание Академии в июле 1945 года, когда избирали Сергея Ивановича, но этому предшествовал ряд событий...

В мае 1945 года пышно и празднично отмечали как юбилей неюбилейную дату—220 лет Академии наук. Срок был намечен давно, к нему готовилась вся Академия, готовился и мой отдел, где я работала с лета 1943 года. Мы готовили один из сборников—с кратким очерком истории Академии, со статьями о наших академиках, с их портретами и несколько других изданий.

Начальником отдела спецработ—так назывался наш отдел—был Михаил Александрович Садовский, потом академик, директор Института физики Земли, обаятельный, доброжелательный, образованный человек. Помимо других дел в обязанности отдела входило составление годовых планов и отчетов. Я была референтом отделений литературы и языка, истории и философии, экономики и права, но участвовала в редактировании планов и отчетов по всем отделениям и. конечно, в подготовке к празднику

Событие это счастливо совпало с Победой. В СССР приехали многие ученые из разных стран. Тогда я впервые увидела Ирэн Кюри, Фредерика Жолио-Кюри и многих других. Но супруги Кюри (в войну они участвовали в движении Сопротивления) произвели на меня особенное впечатление. Всемирно известная Ирэн Кюри была в заплатанной юбке... Рукава пиджака Фредерика Жолио-Кюри лоснились, а края пушились бахромой. Они были скромны чрезвычайно. Американцы вели себя совсем по-другому, да и одеты они были хорошо и казались весьма сытыми.

Заседания сменялись встречами, беседами, поездками в Ленинград и в Ясную Поляну. Были общие собрания, семинары в институтах.

Тогда родился анекдот, который пользовался большим успехом.

Академик, директор института показывает иностранным гостям свой институт, лаборатории, рассказывает об исследованиях. Гости восхищены и потрясены глубиной и новизной работ, великолепно поставленными экспериментами.

59

—Скажите,—спрашивает один из гостей директора,—а кто у вас главный помощник?

—Моя жена!

—О! Великолепно! А дети у вас есть?

—Да, двое...

—А кто их воспитывает? Кто ухаживает за ними?

—Как кто?—отвечает академик.—Конечно, жена.

—О! Колоссально! А кто убирает квартиру, готовит обед? Сколько у вас человек прислуги?

—Никакой прислуги у нас нет. Все делает жена...

—Мы читали ваши книги, статьи, знаем о вашей работе в общественных организациях. Кто у вас секретарь, кто ведет переписку?

—Жена.

—Вы видите,—говорит иностранный гость, коллегам,—я был прав, утверждая, что в Советской России—многоженство!

К сожалению, многие торжества прошли как бы вполголоса из-за болезни тогдашнего президента АН СССР Владимира Леонтьевича Комарова. Он был стар, не выносил яркого света юпитеров при фото—и киносъемке. Сразу же после празднеств Владимир Леонтьевич подал заявление с просьбой освободить его от обязанностей президента.

«Наверху» было решено уважить просьбу Комарова. Стали подыскивать кандидатуру нового президента. Ни один из вице-президентов на этот пост не подходил.

Сергей Иванович Вавилов работал тогда и в Москве—директором Физического института АН СССР, и в Ленинграде—директором Оптического института. Жил он в Ленинграде, но и в Москве, где ему приходилось бывать часто, у него была квартира: поскольку на Вавилове лежало множество обязанностей—председатель Комиссии по истории АН СССР, председатель Комиссии АН СССР по атомному ядру и другие. Когда в Ленинграде Сергею Ивановичу передали, что его срочно вызывают в Москву, для него в этом не было ничего особенного.

Но, приехав в столицу, Сергей Иванович не сразу смог определить, куда именно его вызывают. Наконец выяснил. Времени прошло порядочно. Городской транспорт только еще восстанавливался после войны. Сергей Иванович позвонил в Президиум Академии управляющему делами с просьбой о машине.

—Нету у меня машин!—ответил Вавилову наш великолепный управделами.—Вас много, а машин мало!

Через час управделами узнал, кто вызывал Вавилова и зачем. А вызывал Сталин. Через час у подъезда дома. где жил в Москве Вавилов, стояли две легковые машины—самые лучшие из гаража Академии.

Так и мы, сотрудники Президиума, узнали, в чем дело. И это было тем более удивительным, что все знали о трагической судьбе старшего брата Сергея Ивановича—Николая Ивановича Вавилова, гениального русского ученого-биолога, репрессированного еще в 1940 году. Все знали, что к его трагической судьбе причастен академик Лысенко, пользующийся особым покровительством в правительстве.

...Еще очень давно от своего отца (специалиста-агронома) я слышала имя Николая Вавилова. И когда в Политехническом музее, куда начала ходить школьницей на лекции по оптике профессора Млодзеевского (кажется, это

60

был доклад об интерференции света), я снова услышала фамилию «Вавилов» и не сразу поняла, что это другой Вавилов—физик.

И вот на Общем собрании АН СССР в Доме ученых (в июле 1945 года) Вячеслав Петрович Волгин огласил заявление Комарова, а затем было внесено предложение группы академиков об избрании на пост президента АН СССР Сергея Ивановича Вавилова. Его и выбрали.

Я бывала на многих заседаниях Президиума, которые вел Сергей Иванович. Особенно при нем оживились издательские дела. Возникали новые серии, обновлялось оборудование типографий Академии. Заместитель директора издательства Натан Евсеевич Брусиловский буквально ликовал. Сергей Иванович был страстным книжником. Я не раз присутствовала на встречах Брусиловского с Вавиловым. Натан Евсеевич привозил ему все вновь выходящие в издательстве книги. Сергей Иванович брал каждую любовно и бережно. Гладил переплет, обрез. Рассматривал титульный лист, иллюстрации. Обращал внимание на величину полей, качество бумаги. Особо внимательно рассматривал указатель имен. Отмечал недостатки в оформлении, называл, кого следует привлечь в качестве автора, редактора, консультанта.

Помню, как радовался Сергей Иванович выходу в свет книги Лукреция Кара «О природе вещей»—он был инициатором издания. В первом томе—текст Лукреция в переводе Ф. А. Петровского, во втором—статьи и комментарии, была там и статья Вавилова.

В 1949 году наша страна готовилась отметить 150-летие со дня рождения А. С. Пушкина. Академия наук приняла в этом самое активное участие. Сергей Иванович вникал во все детали подготовки к юбилею: сам утверждал всю программу, рассматривал образцы пригласительных билетов, тезисы докладов и прочее.

К этой дате издательство АН СССР выпустило собрание сочинений Пушкина в десяти томах. Оно было напечатано на прекрасной бумаге, в изящных коленкоровых переплетах голубого цвета с золотым тиснением. Издательство изготовило несколько десятков подарочных экземпляров в красивых футлярах-ящичках, куда входило все собрание.

И вот тут случился конфуз! Для Сергея Ивановича был особый экземпляр: все тома в кожаных переплетах из дивного голубого сафьяна. Но когда их стали укладывать в футляр, оказалось, что они там не помещаются: сафьян оказался несколько толще коленкора, Брусиловский был в отчаянии, времени сделать новый футляр уже не было. Что делать? Я посоветовала Натану Евсеевичу показать Вавилову все, как есть. Книги были настолько превосходны, так красиво выглядели,—убеждала я Брусиловского,—Вавилов только обрадуется им, а футляр вы ему потом доставите.

Так и получилось! Сергей Иванович подержал в руках каждый из десяти голубых томов, рассмотрел голубые тесемочки, вклеенные в каждый томик как закладки. А потом внимательно разглядел подарочные блокноты, предназначенные для каждого участника юбилейной сессии Академии наук СССР. Блокноты были большого формата, такого же, как тома Академического полного собрания сочинений Пушкина, и так же переплетены, но только в бежевый коленкор, с выпуклым медальоном—профилем поэта.

Специальный поезд Академии наук и Союза писателей был отдан в распоряжение юбилейной сессии. В мягких вагонах разместились академики, иностранные гости, руководство Союза писателей. Мы называли эти вагоны «буржуазно-дворянские», а жесткие—«революционно-демократические».

61

Сергей Иванович был на всех торжественных заседаниях в Ленинграде, в городе Пушкине, в здании царскосельского Лицея, в Александровском дворце, где развернулась новая экспозиция музея Пушкина.

Тем же поездом мы поехали на торжественные заседания в Псков, а затем—в Михайловское. Поезд шел только до станции Остров, а оттуда мы ехали легковыми машинами и автобусами до Пушкинских Гор, где Вавилов вел митинг у могилы Пушкина. Всем этапам праздника Сергей Иванович придавал особое оживление, освещал все глубоким светом своей искренней заинтересованности, своим волнением, своей любовью к поэту.

Ах, какой это был праздник! Поистине всенародный... Во всех окнах всех домов, мимо которых мы проезжали или проходили, были выставлены портреты Пушкина—открытки, вырезки из газет, календарей или просто книги Пушкина. В Михайловском была организована обширная ярмарка. Много тысяч людей приехали сюда из Пскова, Ленинграда, Литвы, близлежащих городов и сел. Неисчислимые ряды скамеек из простых досок заполнили огромное поле. Солнце палило нещадно. На эстраде—академики, профессора, писатели, поэты. Выступали, читали стихи.

Несколько раз видела я Сергея Ивановича, окруженного людьми. С англичанами он говорил по-английски, с французами—по-французски.

В середине дня хлынул ливень. Так как спрятаться было негде—публика и не расходилась. Академиков укрыли в автобусах, в автомашинах. Поздно ночью мы вернулись к своему поезду на станцию Остров.

У меня сохранились все пригласительные билеты этой юбилейной Пушкинской сессии, столь щедро и любовно организованной Вавиловым.

Вспоминаю я и другие дни, и другого Вавилова.

Году в 1946-м в газете «Британский союзник», выпускаемой английским посольством с 1942 года сначала в Куйбышеве, а потом в Москве, вдруг появилась статья о Николае Ивановиче Вавилове, превозносившая его научные заслуги и глухо намекавшая на его трагическую судьбу,—первое сообщение в печати. У Сергея Ивановича, когда я встретила его на лестнице, было совершенно серое лицо. За один день он постарел и подурнел.

Мы знали, что у Сергея Ивановича живет сын покойного старшего брата—Олег. Молодой человек подавал большие надежды как ученый. Однажды Олег отправился на Кавказ в альпинистский поход. Оттуда он не вернулся. Что произошло в горах, как погиб Олег—осталось неведомым. Близкие Вавилову люди говорили, что для него это была катастрофа.

Пожалуй, самым трагическим для советской науки, для всего нашего сельского хозяйства был 1948 год—год роковой сессии ВАСХНИЛ. Эта сессия непосредственно коснулась и Академии наук СССР. Президент ВАСХНИЛ Лысенко громил науку и в Нескучном дворце.

Никогда не забуду заседаний в конференцзале. Только трагики древности могли придумать такую постановку. Вел заседания Сергей Иванович. Прекрасное лицо русского интеллигента, уверенный голос глубокого тембра, гармоничные изящные движения рук. Неподалеку стоит выступающий, академик Лысенко. Тоже русское лицо, но совсем иное—наглое лицо лакея, ставшего барином, лицо фанатика, с резкими движениями, глухой, как бы полузадушенный голос, дерганые движения рук. Короткие визгливые фразы кликуши.

—Вам муха дрозофила дороже всего! Придумали генетику! Играете вокруг ничтожных насекомых! Советской науке не нужны чужеземные идеи! Только враги наши могут увлекаться Менделем и Морганом!

62

В противоположном углу зала стоит молодой человек. Слова летят в него как комья грязи, как булыжники. В зале физически ощущается тяжкая весомость этих слов. Молодой человек молчит, но стоит прямо. Выступающий все больше и больше заводится. Он уже просто кричит. Слов разобрать нельзя, он сам захлебывается своими словами и швыряет их в сторону молодого человека, который занимался генетикой.

Я понимаю, и почти все в зале понимают, что Лысенко бросает свои слова не столько в молодого человека, сколько в президента, он забрасывает булыжниками своих слов могилу покойного брата президента. Он швыряет их неистово, словно боясь, что покойник выйдет из могилы. Трусливый азарт временщика, уверенного в своем всемогуществе, в своей неуязвимости, в своей неприкосновенности. Уверен, но трусит и поэтому кричит все громче и громче.

Увы! Сергей Иванович Вавилов не дождался этого торжества справедливости. Парки оборвали его жизнь раньше. Он умер в 1951 году. Ему исполнилось всего лишь 60 лет.

Я была тогда в заключении и узнала о его кончине позже, после реабилитации, в 1954 году...

ДЕСЯТЬ ДНЕЙ В ИТАЛИИ

62

ДЕСЯТЬ ДНЕЙ В ИТАЛИИ

Много лет я мечтала побывать в Италии, посмотреть в оригинале творения Рафаэля, Леонардо да Винчи, Микеланджело. А последние годы мечтала досмотреть те места, где бродила Этель Лилиан Войнич, где ходил ее герой, где он сражался. Хотела побывать в тех местах, —где сражался и жил Сергей Степняк-Кравчинский, где он писал свою «Подпольную Россию»...

И вот, наконец, осенью 1981 года меня включили в туристическую группу Союза писателей на поездку в Италию.

Оформлялась группа в пятницу 18-го сентября. Старостой у нас был критик Евгений Юрьевич Сидоров, в многочисленных хлопотах старосты, ему помогала его жена, заведующая библиографическим кабинетом Центрального дома литераторов Вера Семеновна, наша милая Верочка. Я узнала, что в группе едет много моих хороших знакомых—Арсений Иванович Рутько с женой Наташей, Алла Гербер, Гена Мамлин, Борис Иванович Бур-сов, но были совсем незнакомые—с радостью я узнала, что в группе будет Федор Александрович Абрамов с женой. Книги Федора Абрамова я читала и перечитывала, но его самого совсем не знала...

В воскресенье, 20-го сентября, рано утром мы вылетали в Рим. В Риме была прекрасная погода. Ездили, гуляли по городу. Столько раз видели в кино и на фотографиях и Колизей, и фонтан Треви, а тут—в самом деле! Друг на друга и некогда было поглядеть, но все же, как-то познакомились.

Федор Александрович показался мне усталым, озабоченным, неразговорчивым. Оказалось, что в Италии он уже бывал... Но когда мы были в соборе святого Петра в цепях, где находится Моисей Микеланджело, меня поразила пристальность взгляда Федора Александровича. Он был целиком поглощен созерцанием статуи Моисея...

Следующий день начался с недоразумения—по плану у нас был осмотр виллы Боргезе, но оказалось, что в понедельник она закрыта... Мы прибыли в Ватикан. Толпы народа. Жара.

63

—Всё музеи да соборы... А я хочу видеть, как люди живут, как работают...—услышала я голос Федора Александровича. Говорил он тихо и не смотрел по сторонам.

Мы шли по многочисленным залам, коридорам. Бесконечные потоки туристов то пересекали наш путь, то двигались нам навстречу, то обгоняли нас. И у всех—было одно выражение лица: любопытство, стремление увидеть, не пропустить. Мужчины, женщины, подростки—все с одинаковым выражением на лице. Эта одинаковость утомляла.

Но как только мы вошли в Сикстинскую капеллу,—мы увидели сотни изображений людей. И все эти сибиллы, пророки, святые смотрели на нас по-разному,—и равнодушно, и презрительно, и с уважением, и гневно, и с любовью, и одержимые своими страстями.

Исподволь я наблюдала за Федором Александровичем,—когда могла оторваться от этих разных людей, окружавших меня по стенам, на потолке. Взгляд Федора Александровича утратил свою усталость,—он снова стал пристально вглядываться в тех, кто нас окружал, стараясь проникнуть во внутренний мир этих сибилл и пророков.

На следующий день мы уехали в Ассизи. Было по-прежнему жарко, но в соборе святого Франциска нас охватила благодатная прохлада.

Мы любовались знаменитыми фресками Джотто. Возле некоторых стояли леса,—молодые художники что-то реставрировали.

Внимательно разглядывая фрески, Федор Александрович сказал стоявшему рядом с ним Борису Ивановичу Бурсову:

—У нас в Ферапонтовом монастыре лучше. Утром мы уехали во Флоренцию. Дивная прямая Страда дель Соль. Солнце скрылось. Похолодало. Мы проехали по городу и поднялись на смотровую площадку, откуда была видна вся Флоренция с величественным Собором Санта Мария дель Фиоре. В этот собор приходил Овод, чтобы хоть издали услышать голос Монтанелли.

Любители фотографий едва успели щелкнуть аппаратами, как начался сильнейший ливень.

Во вторую половину дня мы посетили Галерею Уффици. Как-то Федор Александрович сказал мне, что «Овод»—одна из его любимейших книг, он зачитывался этим романом. И когда мы подходили к Галерее Уффици, я напомнила ему:

—Вот здесь Овод подобрал оборванного голодного мальчика...

Утром в четверг мы направились в Академию искусств, где находится подлинный Давид Микеланджело. Академия расположена на узкой улице. Автобусам ездить по таким улицам запрещено. Поэтому километр мы шли пешком. А ливень не прекращался. Федор Александрович не взял с собой зонтика, жена его пошла в другой музей, мы спасались под моим зонтиком. Все прохожие надели тонкие прозрачные плащи, которые продавали здесь во всех киосках.

Наконец, промокшие, с мокрыми ногами, добрались мы до Академии искусств.

Нас туда не впустили—в зале заседал забастовочный комитет гостиничных служащих. Обещали впустить после обеда, когда заседание кончится. Мы все сердились. Один Федор Александрович был в восторге:

—Наконец, увидели живую жизнь! Люди борются, отстаивают свои права!

64

А тут и дождь кончился. Мы снова побывали на смотровой площадке, полюбовались на город. Обратили внимание на транспаранты и плакаты, посвященные столетию книги Коллоди о Пиноккио.

После обеда мы снова прошагали всю длинную улицу до Академии искусств. Заседание забастовщиков окончилось, нас впустили. В зале стоял Давид. Скульптор сделал его в дар городу, и статуя долго стояла на площади, но оказалось, что дожди и ветры губят благородный мрамор. Решили его спасти, поместив под крышу, а на площади была установлена копия.

Федор Александрович недолго рассматривал Давида,—все его внимание было поглощено огромными глыбами мрамора, начатых и незаконченных работ Микеланджело. Где-то угадывался торс, где-то виднелось плечо, нога. Писатель своим воображением стремился угадать намерение скульптора закончить начатое, завершить задуманное. Он весь был поглощен созерцанием этих глыб и ничего не замечал вокруг.

Я видела и раньше, что Абрамов в группе, в толпе всегда выделялся, всегда был «на особицу», а здесь, перед глыбами мрамора, его «отдельность» была особо явственной...

Следующим городом, который мы посетили, была Болонья. Погода нам благоприятствовала. Я отделилась от группы,—мне хотелось увидеть и сфотографировать те здания, где бывала Войнич. В своем введении от автора она благодарит сотрудников библиотеки Маручеллиана во Флоренции, а также Государственного архива и Гражданского музея в Болонье за помощь по сбору материалов для романа «Овод».

Во Флоренции из-за дождя мне не удалось дойти до Маручеллианы, а в Боленье можно было, но опять не удалось—оба здания расположены на узких улицах, что-то ремонтировали, и сфотографировать никак не получилось.

Вечером я увидела, что Федор Александрович очень устал, давало себя знать тяжкое ранение во время войны.

Зато на следующий день, в Венеции, все отдыхали—поездка на речном трамвае по каналу Гранде, потом—на гондолах. Много ходить не пришлось—все было рядом: и дворец Дожей, и площадь святого Марка. Все сверкало на солнце...

Зато в воскресенье погода нам устроила тяжкое испытание: лил нескончаемый дождь, ветер с лагуны гнал морские волны на город, площадь святого Марка, мощеная мрамором была покрыта водой сантиметров на сорок, здесь это называется «аква альта»—«высокая вода». Чтобы попасть в собор святого Марка нужно было через площадь пройти по доскам, положенным на железные козлы. В соборе Федор Александрович сел на скамью у входа и отдыхал, уж тут было не до достопримечательностей.

Вечером в то же воскресенье, после дворца Дожей, мы уехали в Милан. Тут нас ожидали новые неожиданности: в Милане бастовали служащие всех гостиниц, требуя повышения зарплаты... В нашем отеле не было ни горничных, ни кассиров, один лишь портье

Это обстоятельство привело Федора Александровича в полный восторг.

Я рассказывала ему, что ровно сто лет тому назад—в сентябре 1881 года,—в Милане обосновался Сергей Кравчинский, вынужденный уйти в двойную эмиграцию, так как царская охранка выслеживала его в Швейцарии. Кравчинский поселился в Милане под чужой фамилией, очень

65

бедствовал, и здесь написал свою лучшую книгу—«Подпольную Россию», писал ее на итальянском языке.

В Милане Федора Александровича разыскала Серена Витали, девушка, которая училась у него в Ленинграде. Он познакомил нас. Оказалось, что Серена занимается сейчас изучением жизни и творчества Степняка-Кравчинского, о моей книге знает, но не могла ее достать. Сообщила мне, что совсем недавно, во Флоренции, вышла книга двух сотрудников Генуезского университета о Степняке-Кравчинском, в которой много ссылок на мою книгу и опубликовано несколько документов о нем из местных архивов.

Федор Александрович улыбался и подчеркивал силу всемогущего Случая, случая с большой буквы, как он говорил...

Мы побывали в Миланском соборе, в музее театра Ла Скала. Дождь нас не покидал. На «Тайную вечерю» мы не попали—там шли реставрационные работы, пообещали пустить на следующий день утром, а это уже был наш последний день в Италии...

Утром во вторник мы все же попали в трапезную монастыря Санта Мария делла Грация и увидели «Тайную вечерю». Федор Александрович внимательно рассматривал фотографии у входа в трапезную, которые запечатлели ее разорение авиабомбой. Тут было еще недоразумение: все посчитали, что это была немецкая бомба, но—нет!—немцы были союзниками, это была английская бомба...

Многострадальная фреска, изуродованная еще наполеоновскими войсками в начале XIX века, сильно пострадала и от английской бомбы.

Абрамов с темным лицом вглядывался в лица Христа и апостолов. И вся трапезная, и сама фреска производили удручающее впечатление.

Прощаясь в Москве, Федор Александрович напомнил мне о своей просьбе прислать ему мою книгу об авторе «Овода», обещал взамен прислать свою книгу из Ленинграда.

К сожалению, я почти не запомнила его суждений о виденном нами за эти десять дней. Но у меня осталось ощущение от встречи с человеком значительным и своеобразным, талантливым и сильным.

Многое в его книгах о Пряслиных стало мне понятнее и ближе.

Через несколько дней я выслала Федору Александровичу свою книгу «По следам «Овода» и вскоре получила его книгу «Пелагея. Алька» с надписью:

«Дорогой Евгении Александровне Таратута на память об Италии.

Ф. Абрамов. 20/Х 1981»

В книге я нашла его такое дорогое для меня письмо:

«Дорогая Евгения Александровна!

Получил Вашу книгу, открыл и—зачитался. И это не удивительно: ведь не Вы же одна зачитывались «Оводом»!

Спасибо, спасибо за книгу, за память.

Я тоже посылаю Вам свою книжицу, только моя книжица сугубо «земная и земляная».

Примите привет от жены.

Ваш Ф. Абрамов. 21/Х 1981 г.»

Больше я не встречалась с Федором Александровичем, видела его только на экране телевидения из Останкина и из Пинеги.

Встреча в Останкине запомнилась пронзительной человеческой исповедальностью. На всю жизнь запомнится горесть двенадцатилетнего мальчика, которого не приняли в школу...

66

Как прощальный привет писателя ощутила его слова в интервью для «Книжного обозрения» от 11 июня 1982 года: «Зачитывался «Оводом».

Как самую дорогую его книгу берегу сборник «Чем живем-кормимся», вышедший в 1986 году, куда включены его очерки, статьи, воспоминания, литературные портреты, заметки, размышления, беседы, интервью, выступления. Это очень нужная нам всем книга...

Мудрый человек, замечательный писатель говорит с нами.

ОДНАЖДЫ В ПРАГЕ…

66

ОДНАЖДЫ В ПРАГЕ...

Познакомилась я с Булатом Шалвовичем в начале б0-х. Встречались на собраниях, беседовали недолго, но откровенно. Я еще много болела—тюрьма и лагерь оставили тяжкий след. Слышала его песни. А в 1964 году мы вместе были в одной заграничной поездке—Польша и Чехословакия. Нашу писательскую группу в Варшаве встречали парадно и торжественно, но мы поняли встречали Окуджаву! Его сразу пригласили в разные «высокие» адреса.

В нашей писательской группе были профессор Асмус с женой, Наталия Сап, Лена Ржевская, Жора Владимов, Боря Балтер. Все впервые выезжали как туристы, жили дружно. Варшава, Краков, Освенцим—все интересно. Затем, через горы мы попали в Прагу. Погода чудесная. Мы с радостью наблюдали, как люди освобождались от ужасов войны, как бережно восстанавливали разрушенное.

Однажды мы с Булатом оказались вдвоем на скамеечке, остальные ушли на какую-то экскурсию. Булат жадно расспрашивал меня о моих страшных годах, потом расспрашивал о детстве. О родителях. Особенно его трогали мои рассказы о дружбе с родителями, о моем горе, когда в 1934 году арестовали отца, которого мы больше так и не увидели.

Рассказывал о своем детстве. Горевал, что родители всегда были заняты своей большой партийной работой, а с ним оставались бабушки, тети,—они очень любили его, и он их любил, но тосковал по матери и по отцу. На каникулах он всегда много ездил—жил в Грузии, бывал в Крыму, всюду было хорошо, всюду интересно, но родители всегда заняты.

Полноценной была жизнь во дворе на Арбате, где они жили в Москве. Отца перевели на работу на Урал, но и там он был постоянно занят.

Там же, на Урале, и арестовали отца. В школе, рассказывал Булат, его поставили посреди класса и велели отречься ты настоящий пионер, а твой отец—враг народа...

Голос Булата сорвался и он заплакал. Сначала тихо, а потом, отвернул голову,—зарыдал.

Никого вокруг не было. Мы долго молчали

Я никогда не забуду горя этого отважного человека.

Мы виделись не часто. Никогда не вспоминали нашу беседу в Праге. Я читала его рассказ «Девушка моей мечты», где он вспоминает о возвращении матери из заключения. Как он хотел ее порадовать и посмотреть с нею кинофильм «Девушка моей мечты».

Два года назад вышла его книга—«Упраздненный театр» с подзаголовком «Семейная хроника».

Булат Шалвович прислал мне ее. На титульном листе написал кроме моего имени и своей подписи одно слово «Сердечно».

67

Это книга о детстве о родных—и грузинах и армянах. Мы уже знаем, что большинство из них погибли в заключении, уничтоженные той властью, которую для блага народа строили его отец и мать.

Кончается книга рассказом о том, как мать после ареста отца добилась приема у Берия, который их хорошо знал, бывал у них дома. О том как Берия ласково принял ее, обещал разобраться с делом мужа, клялся собственной матерью, вспоминал их прежние встречи.

Мать Булата пошла на работу, вернулась усталая. Рассказывала дома:

«Обещал. Посмотрим. Как будто не врал...»

И последняя строка в книге, только три слова «Ночью ее забрали...»

Детство кончилось. Театр упразднен.

А в конце книги размещены фотографии: Булат в детстве, его родные дед, дяди, тети, отец, мать, сестра отца Ольга со своим мужем поэтом Галактионом Табидзе.

Они были живы в памяти Булата Шалвовича. В его любви.

И он жив в нашей памяти. В вашей любви.

ГОРИ, ГОРИ, МОЯ ЗВЕЗДА

67

ГОРИ, ГОРИ, МОЯ ЗВЕЗДА.

Поэт, ты любил эти звезды

Свободных и чистых небес.

Под звездным сияньем ты умер,

Но в песнях о звездах воскрес.

А. Л. Чижевский.

Я люблю стихи Арсения Тарковского. Я любила его самого. С отчаянием я узнала, что 27 мая 1989 года Арсений Александрович скончался. Я знала, что он долго болел. Постоянно возле моей постели лежали сборники его стихов. Иногда даем, устав от всяческих бед, я раскрывала томик на любой странице и, как воздух, как свет небесный, ловила губами его строки. Иногда ночью, проснувшись в тревоге, листала эти страницы.

В субботу двадцать седьмого мая его не стало... А со стихами его я не расстаюсь. Читаю на книгах его ласковые надписи: «...На добрую память о Переделкинских встречах», «...с уважением и преданностью», «...с пожеланием счастья, в надежде добра», «Дорогому моему другу Жене Таратута с нежностью, любовью и преданностью...»

Восемь книжек и пластинка, где он сам читает свои стихи...

Книжки лежат у моей постели. Я читаю и перечитываю. Суетные дела отвлекают меня, но я снова и снова возвращаюсь к этим дорогим книжкам.

В воскресенье четвертого июня не расстаюсь с книжечкой «От юности до старости», на которой он написал: «Еще ребенком я оплакал эту высокую мне родственную тень. Милой Женечке Таратута. А. Тарковский». Писать ему было трудно, и дату—28 января 1988—я проставила сама. А на обложке его портрет... И я читаю, читаю ею стихи. И вдруг мне показалось, что я слышу его голос. Он сам читает мне стихи. Так близко, так явственно...

Через несколько дней я рассказала об этом подруге. Она задумалась, что-то посчитала на пальцах:

—Четвертого июня был девятый день его кончины. Он приходил прощаться с тобой...—сказала мне подруга.

Я вспомнила стихи Блока:

68

И тень моя пройдет перед тобою,

В девятый день и в день сороковой...

На книге, которую я держала в руках, он написал две строчки из своего стихотворения «Анжело Секки», посвященного трагической судьбе известного итальянского астронома Анжело Секки.

Я знала, что с детских лет Арсений Александрович увлекался астрономией. Я тоже с детства увлекалась астрономией. И ту трогательную историю про Анжело Секки, которой посвятил свои стихи Арсений Александрович, я помнила из книги Клейна «Астрономические вечера», вышедшей еще в конце прошлого века. Это была моя любимейшая книга, и хотя почти все мои книги пропадали не раз, эта—сохранилась!

Я с волнением встречала упоминания об этой книге в мемуарах известного ученого А. Л. Чижевского, в воспоминаниях замечательного художника Н. Кузьмина, которые увлекались этой книгой. С восторгом рассказывал мне о ней академик Иван Михайлович Майский. Оказалось, что «Астрономические вечера» Клейна были любимой книгой и Арсения Александровича!

Конечно, она безнадежно устарела, но историческая ее часть волнует читателя и сейчас. Клейн рассказывает о людях астрономии, и это делает пауку о далеких светилах близкой и понятной. Эта книга сильно повлияла на Арсения Александровича, на его мировоззрение, на его творчество и как-то сблизила нас...

Звезды, трава и птицы—то, что чаще всего я встречала в его стихах...

Мимо всей вселенной

Я пойду, смиренный...

...За благословенной Утренней звездой.

На многих страницах я находила звездное кредо поэта:

...За то, что в родимую душную землю сойду,

В траву перельюсь,

За то, что мой путь—от земли до высокой звезды, Спасибо скажу...

И еще:

Я учился траве, раскрывая тетрадь,

И трава начинала, как флейта, звучать...

Но зато не унизил ни близких, ни трав...

Надо мною стояло бездонное небо.

Звезды падали мне на рукав.

И еще:

...А я лежу на дне речном

И вижу из воды

Далекий свет, высокий дом.

Зеленый луч звезды...

...И молодости клясть не буду

За росчерк звезд над головой,

За глупое пристрастье к чуду

И за карман дырявый свой...

69

...Все на земле живет порукой круговой:

Созвездье, и земля, и человек, и птица,

А кто служил добру, летит вниз головой

В их омут царственный и смерти не боится.

Он выплывет еще и сразу, как пловец,

С такою влагою навеки породнится.

Что он и сам сказать не сможет, наконец,

Звезда он, иль земля, иль человек, иль птица.

Есть у поэта стихи, целиком посвященные звездам. Название одного стихотворения состоит из названий любимых созвездий: «Телец, Орион, Большой Пес», одно называется просто «Звездный каталог».

Звезды живут и в других его стихах. И там, где он повествует о художнике Ван Гоге или о музыканте Комитасе...

И просто, и точно утверждает поэт:

Струнам счет ведут на лире

Наши древние права,

И всего дороже в мире

Птицы, звезды и трава.

Познакомились мы с Тарковским в начале шестидесятых годов, в Доме творчества в Переделкине. В те баснословные годы Дом творчества был не гостиницей, а подлинным Домом Творчества. Еженедельно на втором этаже главного корпуса собирались все его обитатели, приходили жители ближних дач. Читали стихи, новые рассказы, новые переводы. Помню, читал свои прекрасные рассказы и стихи Александр Яшин, Елена Ржевская рассказывала о войне, о Берлине в мае 1945 года, Павел Нилин рассказывал об академике Бурденко, Григорий Александрович Медынский рассказывал о закрытом суде над убийцей «из Мосгаза».

Рукописи обсуждали, спорили.

Читал свои стихи и Арсений Александрович Тарковский. Ему уже шел шестой десяток, но только что вышел первый сборник его стихов...

Тогда же я узнала о скорбной судьбе книги его стихов, которая должна была выйти в 1946 году в издательстве «Советский писатель».

Книга уже была набрана, сверстана, но в это время состоялось Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Решили книгу заново отрецензировать. Прочитав верстку книги. Е.Ф. Книпович написала заключение о нецелесообразности ее издания...

Верстка рассыпанной книги осталась у поэта и у неутомимого собирателя русской поэзии XX века—Анатолия Тарасенкова.

А первая книга Тарковского вышла... в 1962 году...

Протез для ампутированной на фронте ноги был сделан хорошо, Арсений Александрович гулял по окрестным лугам и лесам, работал, по вечерам читал стихи, рассказывал всякие истории, любил смеяться, в хорошую погоду разглядывал небо в подзорную трубу, а в плохую погоду разбирал свою коллекцию почтовых марок.

Отец Арсения Александровича был народовольцем, ссылку отбывал в Восточной Сибири, в селе Тунка. В этом селе было много ссыльных польских революционеров. Я знала, что там был в ссылке Михаил Войнич, будущий муж автора «Овода». Были там и братья Пилсудские—Бронислав, по делу Александра Ульянова, и Иосиф.

70

После революции, когда Александр Карлович Тарковский вернулся на родину, в Елисаветград, однажды он получил из Варшавы посылку и письмо. Правитель Польши Иосиф Пилсудский, рассказывал Арсений Александрович, вспомнил о своем товарище по ссылке и приглашал его к себе, обещая всякие блага...

Письмо и посылка, конечно, были задержаны, как вспоминал Арсений Александрович, в Первом отделе Армии, куда незамедлительно вызвали отца, и все кончилось бы весьма трагически, если бы Александр Карлович не предъявил письма Ленина, адресованного ему. Ленин расспрашивал его о деятельности «Народной Воли» последних лет. Это письмо Ленина, рассказывал Арсений Александрович, спасло отцу жизнь...

Любил Арсений Александрович рассказывать разные любопытные истории о своем детстве времен гражданской войны, когда власть в городе несколько раз переходила от красных к белым и от белых к красным. Вспоминал, как он был доставлен к легендарной Марусе Никифоровой, занявшей город, и как она подарила ему длинный леденец, обвитый бумажной лентой...

Потом мы постоянно встречались в Переделкине. К сожалению, из многих рассказов Арсения Александровича и Татьяны Алексеевны я запомнила далеко не все...

Рассказывала Татьяна Алексеевна о знакомстве мужа с Ахматовой. Анна Андреевна читала сборник сочинений Кемине в переводе Тарковского. Ей переводы очень понравились, и она просила друзей в один из приездов из Ленинграда познакомить ее с Тарковским. Встреча эта состоялась на квартире у поэта Георгия Шенгели, где остановилась Ахматова.

Познакомились, беседовали. Анна Андреевна сидела в кресле. Арсений Александрович вертел в руках маленькую игрушечную шпагу.

Ахматова сказала:

— Кажется, мне что-то угрожает...

Арсений Александрович ответил:

—Я же не Дантес!

Ахматова смутилась и сказала:

—Ну, даже и не знаю, что и ответить. Я так растеряна... Такой комплимент...

Арсений Александрович написал целый цикл стихов, посвященный Ахматовой, а последний раз, когда Татьяна Алексеевна рассказывала мне что-то об Ахматовой, он горько заплакал.

Помню его рассказ о Мариэтте Шагинян, которая, узнав, что Тарковские едут в Калининград, бывший Кенигсберг, попросила его привезти ей камень с могилы Иммануила Канта. Он взял такой камень и привез его в Москву. Случилось так, что Шагинян опубликовала в это время хвалебную статью о писателе П., которого, надо сказать, Тарковский и за писателя не считал.

При встрече с Мариэттой Сергеевной на ее вопрос о камне Арсений Александрович ответил:

—Этот камень я привез, но хочу подарить вам камень с могилы П...

Запомнился мне и такой эпизод.

Однажды в Грузии, где Тарковский был как делегат какого-то совещания, хозяйка дома, где он жил, пригласила его в свой сад на праздник. Среди ее гостей были официанты и горничные близлежащего отеля. Праздник был очень веселый. Возвращаясь на заседание, Арсений Александрович

71

встретил одного своего знакомого, видного писателя Т., и, полный приятных впечатлений, рассказал ему об этом празднике. Т. возмущенно его перебил и сказал:

—Зачем ты туда ходил? Писатель не может себя равнять с лакеями и простым народом. Ты не должен был соглашаться на такую встречу.

—После этих слов мы теперь будем на «вы»,—ответил Тарковский.

Здоровье Арсения Александровича становилось все хуже и хуже. Протез причинял ему бесконечные страдания. Стала отказывать память. Татьяна Алексеевна тоже часто болела. Они поселились в Доме ветеранов кино, на окраине Москвы, где, кроме постоянных жителей, бывали и приезжающие по путевкам как бы в Дом творчества. Я несколько раз жила в этом уютном и комфортабельном доме. Тарковские хлопотали, чтобы их приняли туда на постоянное жительство. Ведь Дома ветеранов литературы у Союза писателей нет.

После кончины Андрея в Париже Арсений Александрович совсем ослабел. Союз кинематографистов решил принять его с женой в свой Дом ветеранов.

Когда я получала путевки в этот Дом, то почти постоянно была с Арсением Александровичем, гуляла с ним. Он многое забывал, даже меня называл разными именами, но, когда мы сидели и читали друг другу стихи, он помнил их лучше меня. Читал на память Тютчева, Ахматову, Марию Петровых, Цветаеву и много других...

Я ловила его улыбку, как драгоценность. Руки у него дрожали, но в них было прежнее изящество.

К ним часто приходили друзья, приезжали из разных стран, присылали книги, приезжали ленинградцы. Все сетовали на малое количество его книг.

Как-то Татьяна Алексеевна дала мне прочитать страничку, перепечатанную из старой любопытной книги под названием «Замечательные чудаки и оригиналы», написанной М. Пыляевым и изданной Сувориным в 1898 году.

Я переписала себе эту страничку:

«В николаевское время на улицах столицы встречалось много азиатских народностей, поражавших петербуржцев своими костюмами. Так, посреди таких выделялись хан Нахичеванский, хан Карабагский и шамхал Тарковский... Что же касается до шамхала Тарковского, то он был генерал-лейтенант российской службы, видом он был очень толст и возраста весьма почтенного. Он был типичный образец полудикого кавказского властелина. Его сопровождала всегда многочисленная толпа слуг, которыми он распоряжался по-свойски, отрезая уши и носы за небольшие проступки. Благодаря таким расправам он умер в плотно закрытой карете в сильную июньскую жару... Нелюбившие его служители устроили ему такую кончину от апоплексии по дороге во время его следования в Дагестан».

Арсений Александрович рассказывал, что, когда он был в Дагестане, местные жители вспоминали здешних князей Тарковских и считали их предками поэта-

Арсений Александрович любил радоваться и любил радовать других, хотя тяжелое ранение на фронте нередко гасило радости. Последнее время он уже не мог обходиться без костылей, часто болела голова, но он терпел и старался не доставлять забот жене.

Я любила Арсения Александровича. Я люблю стихи Тарковского и повторяю про себя его «Звездный каталог». Он справедливо говорил о себе:

72

Я-то знаю, как зовут звезду,

Я и телефон ее найду...

А в стихотворении «Телец, Орион, Большой Пес» он говорил:

Я терпелив,

Я подождать могу,

Пока взойдет за жертвенным Тельцом

Немыслимое чудо Ориона...

И что бы люди там ни говорили,

…Я доживу, переберу позвездно,

Пересчитаю их по каталогу,

Перечитаю их по книге ночи.

Я перечитываю его стихи и пересчитываю звезды чудесной поэзии.

ПУТЕВОДИТЕЛЬ И ПОПУТЧИК В КНИЖНОМ МОРЕ-ОКЕАНЕ

72

ПУТЕВОДИТЕЛЬ И ПОПУТЧИК В КНИЖНОМ МОРЕ-ОКЕАНЕ

Он был Библиограф, Библиограф с большой буквы! Это и Мацуева имел в виду академик Лихачев, когда писал: «Библиография—удивительная область деятельности: она воспитывает абсолютную точность, эрудицию и основательность во всех смыслах. Без нее не могут развиваться не только литературоведение, искусствоведение, языковедение, история, но и любая другая наука. Это почва, на которой вырастает современная культура».

Николай Иванович занимался библиографией современной художественной литературы и критики. Им создано семнадцать томов указателей этого вида литературы, охватывающих период от 1917-го по 1965 год. Эти указатели Мадуев создавал всю жизнь, последний из них вышел в 1972 году, а 24 августа 1975 года он скончался, оставив множество незаконченных работ. Одну из них, над которой он трудился несколько десятков лет, закончила и подготовила к печати его жена—Ольга Сергеевна, бывшая его верным другом и помощником: эта книга—«Русские советские писатели. Материалы для биографического словаря. 1917-1967»—вышла в свет в 1981 году в издательстве «Советский писатель» тиражом 10 000 экземпляров.

Еще будучи студенткой, я стала собирать различные библиографические справочники, словари, указатели по русской литературе. Были у меня, конечно, и указатели Мацуева. К великому сожалению, часть моих книг пропала в 1937 году, когда меня отправили в ссылку в Сибирь...

Но и сейчас на моих полках стоят десять книг, на переплетах которых сверху обозначено «Н. Мапуев», последнюю из них—десятую—мне подарила вдова Николая Ивановича.

Мое знакомство с Николаем Ивановичем перешло в дружбу. На библиографическом указателе «Советская художественная литература и критика. 1958-1959» я читаю надпись: «Дорогой Евгении Александровне с пожеланием Нового, счастливого (1965-го) года. 22 декабря 1964. Москва. Автор», а на таком же указателе за 1960-1961 годы, подаренном мне еще раньше, написано: «Евгении Александровне Таратута в знак уважения и симпатии от автора».

Около десяти лет мы жили в одном доме, в одном подъезде, встречались почти каждый день, обменивались впечатлениями, книгами,

73

новостями. Я очень ценила советы Николая Ивановича, его знания, жизненный опыт, все это было для меня очень дорого. Постоянно доброжелательный, душевно щедрый, он стал мне очень близок, и каждая наша встреча обогащала меня. Он рассказывал о своих учителях, делился своими трудностями. Николай Иванович яростно сопротивлялся гнету цензуры, когда из его указателей вычеркивали имена неугодных властям писателей. Помню, как он негодовал, когда ему запретили указывать имя Виктора Некрасова...

Рассказывал Николай Иванович о годах, проведенных им на фронтах Великой Отечественной войны, на которую он пошел добровольцем, когда ему было уже 47 лет. Но, конечно, больше всего—о своей работе, о бесконечных поисках и находках: он регулярно просматривал все литературные журналы, альманахи, новые книги и щедро делился сведениями с собеседниками. Он любил шутить, часто удивлял экспромтами, забавными стихами.

В нашем же доме, в нашем же подъезде жила семья Николая Сергеевича Ашукина, замечательного писателя, очень образованного и разностороннего человека; его жена, Мария Григорьевна, была родной сестрой Татьяны Григорьевны Цявловской, с которой я дружила. Когда мы собирались у Мапуевых или у Ашукиных, для меня это были воистину драгоценные вечера.

Ни болезни, ни трудности, ни несправедливости не вызвали у этих людей озлобленности, желания свести счеты. Люди трудились, занимались любимым делом, творили добро, работали на благо родной литературы. А труд Николая Ивановича фиксировал ее достижения, но фиксировал и ее провалы; в его указателях мы встречаем не только имена Федора Абрамова, И. Грековой, А. Твардовского, но и имена Павленко, Сурова и Суркова...

Без библиографических указателей современной литературы нельзя ни понять, ни изучать ее. Я убеждена, что труды Николая Мацуева с каждым годом будут становиться все ценнее и дороже.

Николай Иванович подарил мне и последний свой указатель— 1964-1965 годы. В алфавитном указателе к этому тому я нахожу и свою фамилию, мои книги и мои предисловия к разным книгам учтены библиографом. С улыбкой читаю его надпись: «Моей дорогой соседке-книголюбу Евгении Александровне Таратута на предмет «веселого» чтения. От автора. 20.1.1973, Москва».

А его словарь «Русские советские писатели», подаренный мне Ольгой Сергеевной, я даже не ставлю на полку—он лежит у меня на столе и нужен мне каждый день.

Лежит у меня и заветная папка Николая Ивановича. Многие годы собирал он стихи разных поэтов о книге. Выписывал эти стихи из сборников, журналов, альманахов, газет. Здесь и классики, здесь и неизвестные никому имена, но все строчки одухотворены любовью к книге... Вот бы их перепечатать!

В 1974 году редакция «Книжного обозрения» поздравляла Мацуева с восьмидесятилетием; в 1975-м опубликовала его некролог, а теперь отмечает его столетие.

Кто продолжит его дело?

ОН ЛЮБИЛ КНИГУ

74

ОН ЛЮБИЛ КНИГУ

Книги, книги, книги... Все стены заставлены книжными шкафами, с пола до потолка... Серьезные и веселые, нарядные и простые, перечитываю сама, с радостью даю друзьям, их детям и внукам.

Но есть у меня одна полка с очень хорошими книгами, которые я никому не даю—они мне нужны постоянно! На корешках каждой книги стоят одни и те же слова: «Детская литература». Это—библиографические указатели детской книги за много лет начиная с 1918 года. А на переплете каждой книги стоит одно имя: «И.И. Старцев». Это он—Иван Иванович Старцев— книголюб и знаток книг, почти полвека составлял указатели нашей детской литературы.

Первый том, содержавший списки книг, вышедших с 1918-го по 1931 год, появился в 1933 году, а последний, составленный И.И. Старпевым, был посвящен детским книгам, вышедшим в 1964—1966 годах. Он появился на свет в 1970 году. Иван Иванович его уже не увидел. Этот последний том подготовил к печати Борис Яковлевич Шиперович, он же и составил указатель за 1967—1969-й и за 1970—1971 гг. Дальше несколько томов выпустили сотрудники Дома детской книги. Сейчас уже никто не продолжает этой столь ценной, столь необходимой работы…

Впервые я встретила имя Старцева в Биобиблиографическом справочнике «Современные иностранные писатели», изданном Госиздатом в 1930 году. Этот справочник составили В. Тарсис, И. Старцев и С. Урбан. Книга вышла тиражом 2000 экземпляров и также стоит у меня на заветной полке, выручая во всех затруднительных случаях. Иван Иванович составлял и указатели критической литературы о детских книгах, и указатели художественной литературы народов СССР, переведенных на русский язык, составил и указатель советской литературы о музыке.

Но, конечно, главным делом Ивана Ивановича Старцева было составление библиографических указателей по детской литературе. Он понимал, что внимание к детской книге служит благу всей страны, благу ее будущего. Жизнь его была поистине посвящена благородному труду, необходимому всем, кто думает о детях. У нас нет истории детской литературы, и те, кто попробует ее создать, прежде всего обратятся к тому, что делал Иван Иванович Старцев. А ему было нелегко, очень нелегко...

В 1937 году я с матерью и тремя братьями-школьниками была выслана из Москвы в Сибирь. Отец был арестован в 1934 году, получил срок 5 лет, но в 1937 году был расстрелян... В 1939 году я бежала из ссылки. Фадеев помог мне: отменил ссылку, устроил на работу, вернул квартиру...

Я снова стала работать в области детской литературы—литературным редактором в журнале «Мурзилка». Бывала в издательстве «Детская литература», интересовалась, скоро ли выйдет следующий том указателя Старцева. Главный редактор издательства Генрих Эйхлер, который был редактором первого тома Старцева, вышедшего еще в издательстве «Молодая гвардия», показал мне готовую книгу «Библиография детской книги. 1932—1934» И.И. Старцева. Книга имела дату издания—1936, а тираж был обозначен в одну тысячу экземпляров. Книга была в хорошем, прочном переплете. Эйхлер был указан как редактор и этого тома.

75

Однако был уже 1939 год, но никто нигде не видал этой книги. Десятки писателей, авторов детских книг, выходивших в 1932-1934 годах, были арестованы, книги их были запрещены, изъяты. А все они были аккуратно указаны в этом указателе Старцева... И книга была запрещена.

Эйхлер подарил мне экземпляр этой книги. Она сохранилась у меня до сих пор. Внутри нее карандашом зачеркнуты фамилии Г. Серебряковой, С. Третьякова, П. Постышева... «Республика ШКИД» не зачеркнута, но мы звали, что один из соавторов ее—Григорий Белых—арестован и книга запрещена.

Я познакомилась с Иваном Ивановичем Старцевым. Обаятельный, умный, страстно влюбленный в книгу. Я уже читала его воспоминания о Есенине. Он родился в маленьком уездном городке, еще в детстве подружился с будущим поэтом Анатолием Мариенгофом, а когда в 1919 году приехал в Москву, Мариенгоф познакомил его с Есениным. Через некоторое время Есенин и Мариенгоф уговорили Старцева поработать у них в кафе «Стойло Пегаса». Иван Иванович всю жизнь работал с книгами—в редакциях, в издательствах. Память его хранила множество событий, связанных с книгой, с созданием книг, с теми, кто их писал. Он всегда щедро делился своими знаниями. Это был подлинный просветитель XX века.

ПОСЛЕДНЯЯ КНИГА ИЗ ДЕТСТВА

75

ПОСЛЕДНЯЯ КНИГА ИЗ ДЕТСТВА

Каждая встреча с Симоном Львовичем делала все вокруг светлее и теплее.

Я читала его очерки в «Комсомольской правде», отдел «Алый парус» в той же газете, старалась не пропускать его передачи по телевидению, читала его книги.

Симон Львович любил работать в Доме творчества в Переделкине, я тоже там бывала часто. Мы беседовали, иногда гуляли вместе. Там я его познакомила с Кавериным, и мы вместе ходили к Вениамину Александровичу, который жил на даче.

Сима спрашивал меня, как я нашла автора «Овода», автора его любимой книги—Этель Лилиан Войнич, огорчался и негодовал из-за того, что меня не пустили к ней в Америку.

В мае мы снова встретились в Переделкине, а за месяц до этого я целую неделю провела в Крыму. Симон Львович без конца расспрашивал меня о моей поездке. Дело в том, что в Крымской обсерватории одну из найденных малых планет назвали «Этель» в честь автора «Овода». Написала туда, меня пригласили приехать. Познакомилась с Тамарой Смирновой, назвавшей в честь Войнич открытую ею малую планету. Я привезла туда разные книги, рассказала о своей работе научным сотрудникам обсерватории, а потом выступила и в местной школе.

Сима интересовался всеми подробностями этой моей поездки, расспрашивал и внука, когда тот приезжал ко мне в Переделкино, и подарил нам свою книгу «Учение с увлечением», надписав:

«Таратуте-бабушке, Таратуте-внуку», а дальше написал стихи:

Для бабушек и внуков

Нуднейшую науку,

76

Науку об ученьи

С трудом я сочинил.

И бабушке и внуку

Ту глупую науку,

Науку о мученьях,

Счастливый, подарил.

С. Соловейчик. Переделкино, 1983, май, лето и любовь!

А через несколько дней, 17 мая, узнав, что это день моего рождения, подарил мне небольшую папку, вложив в нее лист бумаги, на который наклеил вырезку из газеты о достижениях американской автоматической межпланетной станции, и надписал:

«Посвящается Евгении Александровне Таратуте, звездочету литературы. 17 мая 1983 г. Переделкино и любящий Вас С. Соловейчик»...

Вскоре, в июне, мы прочитали в газете «Советская Россия», что в школе села Успенское Псковской области открыт музей Этель Лилиан Войнич.

Оказалось, что директор школы Александр Лукич Акобия, узнав из моей книги, что будущий автор «Овода» летом 1888 года приезжала в село Успенское, где находилось небольшое имение ее русских друзей, решил устроить в школе музей. Я послала ему книги, фотографии Войнич и получила приглашение на середину октября, когда в Успенском будет праздник по случаю открытия в школе мемориальной доски в память Войнич.

Одиннадцатого октября я была уже в Великих Луках, а оттуда доехала до Успенского. Провела там беседу для рабочих совхоза, потом в школе была торжественная линейка и открытие памятной доски в честь автора «Овода».

Вернувшись в Москву, я подробно рассказала Соловейчику об этом празднике. В декабре мы снова встретились в Переделкине. Сима рассказывал мне о предстоящей реформе школьного образования, проект реформы должен был появиться в печати под Новый год,

В самом конце декабря Сима позвонил мне, уточнял, как лучше доехать до Успенского, куда он собирался приехать на Новый год и обсудить с учителями новую реформу школьного образования.

Почти неделю прожил Сима в Успенском, а седьмого января 1984 года «Учительская газета» уже опубликовала его большой очерк об этом.

Потом Сима мне подробно рассказывал о директоре этой школы—молодом инициативном учителе Александре Акобия. Если у больших школ много больших трудностей, то и у маленьких школ трудностей не меньше...

В 1986 году вышла в свет новая книга Соловейчика—«Вечная радость. Очерки жизни и школы». Он подарил мне ее, надписав: «Евгении Александровне с любовью и любовно. Сима. Окт. 1986».

Это удивительная книга! Я прочитала ее тогда же, а потом перечитывала несколько раз. Это книга о хороших людях: талантливых художниках, музыкантах, поэтах, но, конечно, в первую очередь об учителях!

Вдохновенные страницы книги посвящены Сухомлинскому, Шаталову, Лысенковой, Иванову, Ильину, о которых вся страна узнала именно из очерков Соловейчика в разных газетах.

Целую главу автор посвятил и школе в селе Успенском, подробно рассказал о ее учителях, ее директоре Александре Акобия.

77

Мы найдем в книге Соловейчика портреты музыканта Кабалевского, художника Гуркина, молодых поэтов, авторов книг для детей А. Гайдара, А Шарова и рассуждения о роли детского чтения в становлении личности, о важной роли сказок, которые так долго изгонялись нашей официальной педагогикой.

Пятого октября, в отмечаемый тогда День учителя, «Комсомольская правда» опубликовала большую восторженную рецензию на книгу «Вечная радость». Я вырезала ее из газеты и бережно храню не так часто слышал Сима добрые слова о своей работе.

Осенью 1987 года я подарила Симе мою новую работу—«История двух книг», а через несколько дней он звонил мне: в журнале «Огонек» Ne 40 была напечатана глава из книги Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», десятилетия бывшей под запретом, и рядом были напечатаны мои воспоминания о Гроссмане, который был моим другом еще в детские годы.

Мы снова встречались в Переделкине. Со дня на день Сима ждал выхода в свет своей книги «Педагогика для всех», которую я читала еще в рукописи. Наконец книга вышла, И я получила ее с надписью: «Евгении Александровне с любовью и любовно! Сима. 10.ХП. 87».

Потом я долго болела, и мы виделись очень редко. У Симы было много тревог. Он мечтал о создании свободной газеты для учителей...

В начале сентября 1992 года я получила от Симы драгоценный подарок—газету «Первое сентября». С восторгом я читала чудесный лозунг газеты: «Вы блестящий учитель, у вас прекрасные ученики».

Мне исполнилось 80 лет. В Союзе писателей решили устроить мой вечер. Решали, кто будет председателем на этом вечере. Сима предложил свою кандидатуру. Он и провел этот добрый вечер, согрев его своим теплом и светом.

В начале 1993 года Сима прислал ко мне свою сотрудницу Катю Филатову, и ее статья обо мне появилась в газете «Первое сентября» от 11 марта.

А в июне 1994 года Сима напечатал мою небольшую статью «Книжное обозрение» тоже газета для учителей.

Газета «Первое сентября» от номера к номеру становилась все более и более содержательной.

Помогала я новому издательству «Круглый год», где собирались выпускать книги для детей. Первой к изданию была намечена «Антология русской поэзии и прозы. XX век. В помощь учащимся 11-го класса» в двух томах. Я написала к антологии вступительную статью «В добрый путь». Когда книги вышли, я сообщила об этом Симе, и ему отнесли их.

8 июня 1995 года в газете «Первое сентября» в самом начале первой полосы Симон Львович напечатал хвалебную рецензию на эту антологию и процитировал мою вступительную статью. В конце рецензии было указано, где можно купить книги.

Затем он опубликовал мой школьный дневник 1924 года, воспоминания «Парижский дождь в Тобольске», воспоминания о Льве Кассиле и Василии Гроссмане.

А в 1996 году летом он напечатал мою большую статью «Сказка под запретом»—о том, как советская официальная педагогика преследовала детскую литературу.

Как-то в беседе с ним я выяснила, что он не читал одну из самых знаменитых детских книг, известную во всем мире,—повесть Э. Бернетт «Маленький лорд Фаунтлерой».

78

До 1917 года эта повесть выходила в России много раз, а после 1917-го была запрещена. И только в 1991 году эта повесть появилась сразу и в Москве, и в Петербурге, сотни тысяч «Маленьких лордов» пришли к нашим детям, и все было мало, и все книг не хватало!..

Издательство «Правда» превратилось в издательство «Пресса», и я уговорила «Прессу» выпустить в одном томе две повести Бернетт—«Маленького лорда», и «Маленькую принцессу». Решили. Ваяли старые переводы, просили меня подправить их и написать предисловие. Но я знаю, что дети не любят читать предисловия, а вот послесловия читают охотно, чтобы узнать, кто же написал такие интересные книги. И написала послесловие. Книга вышла без иллюстраций, к сожалению, но в хорошем переплете.

Как Сима обрадовался, когда я подарила ему эту книжку! Он сказал мне, что держит ее под подушкой.

Симы нету, но мы помним его, газета его выходит, значит, он с нами! Я часто вижу его во сне. Он с нами!

ИЗ ВОСПОМИНАНИИ Е.А. Таратуты

78

ИЗ ВОСПОМИНАНИИ Е.А. ТАРАТУТЫ

Литературная запись Н.П. Савкиной

О своей лагерной жизни и о встречах с Линой Ивановной Прокофьевой писательница Евгения Александровна Таратута рассказала летом 1989 года в Переделкино.

Евгения Александровна была арестована в 1950 году по обвинению в шпионаже. 10 месяцев она провела в тюрьме, а летом 1951 года, получив 15 лет строгих лагерей, была отправлена в Коми АССР, в лагерь Абезь.

Лагерным центром была Инга и вначале все попадали туда, затем заключенных распределяли и рассылали по местам постоянного пребывания. Еще в тюрьме Евгения Александровна узнала, что попадет в инвалидный лагерь. На станции Абезь было 6 инвалидных лагерей-4 мужских и два женских, по полторы тысячи человек каждый. Для того, чтобы избежать расходов на северный коэффициент по содержанию и обеспечению заключенных, все они располагались чуть южнее Полярного круга. Место было гибельное: крутом тундра, морозы минус пятьдесят градусов держались по 10 месяцев в году. Никакой работы в таком климате выдумать было попросту невозможно, потому там и держали б тысяч человек, ставших после допросов инвалидами.

Заняты были, правда, все, но особенности лагерного комфорта превращали нехитрые обязанности по самообслуживанию в новые пытки. Лопатой, которую Евгения Александровна едва могла оторвать от земли, она должна была сгребать снег; ведро, в котором полагалось носить воду, было сделано из селедочной бочки, и его можно было поднять только вчетвером; картошка, которую иногда чистили на обед, была мороженой; после лагеря Евгении Александровне так и не удалось выпрямить навсегда согнутые пальцы.

Состав заключенных был очень пестрый, но уголовников не было—только осужденные по 58-й статье. Примерно три четверти составляли раскулаченные крестьянки с присоединенных в 1939 году земель Западной Украины и Белоруссии. Украинские девушки ухитрялись откуда-то добывать строжайше запрещенные иголки, вытягивали нитки из старых кофт, трикотажного белья и без конца вышивали. Примерно 15 процентов составляли

79

женщины из Прибалтики. Среди них были крестьянки, но встречались и очень образованные; среди них была, например, окончившая Сорбонну дочь бывшего министра просвещение Латвии. Около 10 процентов составляли москвички и ленинградки, из которых почти все были жены, сестры, дочери арестованных по ленинградскому делу. Одна из москвичек—ее звали Лидия Евсеевна Коган—превосходная переводчица, женщина очень высокой культуры—была поставлена сторож1рт» яму с помоями. Сторожить нужно было очень внимательно—надлежало следить, чтобы в яму выливали только чистые помои, без мусора. Она говорила, что конечно, такую работу может выполнять только человек с высшим институтским и университетским образованием (она окончила два ВУЗа).

Время от времени на территорию лагеря приходил начальник лагеря со своим маленьким сыном. Он шел с ним между бараками, останавливался, увидев идущую женщину, и говорил ребенку: «Это зэка—плюнь в нее». Мальчик плевал.

Врытые в землю бараки отапливались печками, за ночь они выстывали, и к утру волосы часто оказывались примерзшими к стене. Овсянка три раза в день имела то преимущество, что на полный срок заключения избавила весь лагерь от гастритов и язвы желудка. Одевали женщин по сезону: стеганые ватные штаны, валенки примерно 42 размера, бушлаты. На спине номер. Все бараки были одинаковыми, в них жили осужденные на 8,9,10 лет. Только в одном находились долгосрочницы. Там Евгения Александровна и познакомилась с Линой Ивановной Прокофьевой, которая по обвинению в шпионаже была осуждена на 20 лет.

Евгения Александровна не помнит, когда и как они познакомились, но общаться стали легко. Лина Ивановна была очень радушна, общительна, доброжелательна ко всем. У нее не было никакого чувства превосходства. Она довольно часто получала посылки от своих сыновей и всегда угощала женщин продуктами, которые оставались в посылке после ревизии лагерного начальства. Писать домой разрешалось только дважды в год, получать же писем можно было сколько угодно. Лина Ивановна жаловалась, что мальчики не пишут или пишут, очень коротко. Возможно, в этом не всегда была их вина: те заключенные, кто был покрепче, убирали дома, где жила охрана, и часто находили выброшенные пачки писем, адресованные заключенным. Лина Ивановна скучала по детям, хотя складывалось впечатление, что в своей прежней жизни она ими не очень много занималась.

Конечно, она томилась больше других. Южанка, уроженка Испании, она невыносимо страдала от страшных морозов; кроме того, в лагерь она попала из условий комфортабельной жизни, незнакомой большинству заключенных.

В условиях лагеря она постоянно была настроена на добро и красоту, любила и умела общаться с людьми. Нередко, страдая от одиночества, она стояла где-нибудь между бараками (хождения из барака в барак не поощрялись) или шла туда, где можно было общаться—в индивидуальную кухню, где разрешалось вскипятить присланный из дому чай, в библиотеку—чтобы с кем-нибудь поговорить. Особенно хотелось ей поговорить по-французски. Очень любила вспоминать Париж, свои путешествия с Сергеем Сергеевичем. Правда, так она его никогда не называла, а говорила всегда: «Прокофьев». О разводе и о своем аресте тоже никогда не говорила, особенно о разводе—видно было, что это для нее слишком тяжело. О пребывании в тюрьме не вспоминала, сказала лишь как-то, что допросы были очень тяжелые.

80

Больше, чем побои и карцер, Евгения Александровна запомнила пытку, при которой сажали на стул, а человек 10-15 мужчин бегали вокруг громко крича, при этом страшно ругались. Ужасен был страх, что вот-вот ударят сзади. Не ударяли, но могли неожиданно крикнуть в ухо что-нибудь грубое, и это было хуже побоев. Возможно, что через это прошла и Лина Ивановна.

Ей всегда хотелось заметить что-то красивое, она всегда вспоминала, всегда мечтала—возможно, это помогало ей выжить. Одежда была казенной, но что-то свое иметь разрешалось. У Евгении Александровны был разноцветный шерстяной платочек, он торчал из серого бушлата, и Лина Ивановна часто восхищалась его нарядной пестротой. Она любила делать комплименты, видела в женщинах, давно утративших всю женственность, остатки ушедшей красоты и всегда говорила об этом вслух. Или воображала: «Вот давайте представим себе, что мы с Вами в театре и сейчас поднимется занавес». Одно время вместе с Евгенией Александровной она была приставлена к баку с помоями, их нужно было вывозить далеко в лес на тележке. По пути Лина Ивановна любила что-нибудь рассказывать, увлекалась, начинала жестикулировать, забывшись, бросала поручень тачки и с восторгом продолжала путь, вспоминая Париж, свои выступления на сцене и не обращая внимания на то, что другие мрачно толкают потяжелевшую тачку.

Она была еще хороша. О зеркале в лагере речи быть не могло, но она взбивала свои каштановые волосы перед оконным стеклом (когда умирала в 91 год, седины в них по-прежнему было мало—Н.С.).

Ее окружала особая атмосфера, в которой она ухитрялась существовать. Полная непричастность к лагерной жизни, в которой ее как будто и не было, приводила к тому, что Лине Ивановне не то чтобы не доверяли, но остерегались ее непохожести на других, ее чуть наивной восторженности, и разговоров на политические и другие деликатные темы при ней не вели (их вообще старались не вести: доносчиков и провокаторов было достаточно, и повторные наказания были нередки). Женщины между собой называли ее «цветочек одуванчик», относясь с симпатией, но и с некоторой чуть иронической снисходительностью.

В лагере была культурно-воспитательная часть (КВЧ) при библиотеке, где заключенные пели хором, а некоторые молодые женщины и соло. Основу репертуара составляли песни—народные, из популярных кинофильмов («Каким ты был, таким остался»), что-нибудь из репертуара Шульженко—кажется, «Руки». Пели по памяти. Ни нот, ни инструментов, аккомпанемент—балалайка. Лина Ивановна пела в хоре. Голоса у нее почти никакого уже не было, и она очень жалела, что он пропал. Все происшедшее с ней она переживала очень тяжело, у нее бывали мучительные перепады настроений, но она не верила по-настоящему в то, что с ней происходило, не верила, что это надолго и в свой двадцатилетний срок не верила совсем.

При известии о смерти Сталина почти все заключенные безудержно рыдали. О смерти Прокофьева, умершего в один день со Сталиным, никто не знал, не знала об этом и Лина Ивановна. Уже летом, когда однажды Лина Ивановна, Евгения Александровна и другие женщины совершали очередной маршрут с помоями, кто-то прибежал из библиотеки и сказал: вот сейчас по радио объявили, что в Аргентине состоялся концерт памяти композитора Прокофьева. Лина Ивановна заплакала и, ни слова не говоря, пошла прочь.

Евгения Александровна Таратута была реабилитирована и освобождена в апреле 1954 года. Лина Ивановна вернулась в Москву в 1956.

ЖЕНЯ ТАРАТУТА, КНИЖНАЯ ДЕВОЧКА

81

ЖЕНЯ ТАРАТУТА, КНИЖНАЯ ДЕВОЧКА

 

Дмитрий Шеваров

Евгения Александровне Таратута родилась, когда на улице шел дождь Восемьдесят девять лет назад, в Париже.

Потом случится революция, семья вернется на Родину, и отец (ученик Кропоткина, революционер, повидавший и кандалы, и каторгу, и эмиграцию) будет страшно разочарован. Это было совсем не та революция, которую он ждал. Он бросит Москву и уедет в деревню, где устроит ферму «Бодрое детство» В начале тридцатых Александр Таратута построит первые в СССР заводы по производству сгущенного молока. Сам нарисует этикетку для жестяных банок—ту самую, всем известную Голубые полоски но белом фоне...

Но пока они еще в Париже. Война. Над крышами плывут немецкие цеппелины. Воют сирены, возвещая тревогу, грохочет пожарный автомобиль. С тех мартовских дней 1915 года она помнит себя.

Немцы бомбят Париж, стреляют, очень страшно. Меня мама сажает под стол, а стол накрывает длинной большой скатертью. И я сижу там одна, только плюшевый мишка со мной.

Мы сидим в ее комнате, где, кажется, потолок держится на стопках книг и книжных стеллажах.

—Вытащите зеленый корешок. Это Андерсен дореволюционный. Я вчера пыталась вытащить—сил не хватило.

Теперь каждая книга, что стоит но полке, рассказывает ей гораздо больше того, что в ней написано. Она не помнит, как возникла ее необыкновенная привязанность к книгам. Это не просто любовь к чтению, это ощущение книги как живого.

Кое-что из своих детских книжек Евгении Александровне удалось сберечь. Сама удивляется: «Как? Среди таких приключений моей жизни!..»

Вот они стоят на заветной полке: «Хижина дяди Тома» Гарриет Би-чер-Стоу, «Ундина» Жуковского, три тома Гоголя сытинского издания 1902 года, «Астрономические вечера» Г. Клейна...

Осенью двадцать четвертого года Женя Таратута записалось в библиотеку, что находилась неподалеку от дома. Бывала там почти каждый день, стало помогать библиотекарям. Написало на конкурс сочинение об устройстве Солнечной системы и получила премию—книгу «Овод» Этель Лилиан Войнич. Через тридцать с лишним лет Евгении Таратуте удастся по почте найти в Америке всеми забытую девяностолетнюю Войнич. В СССР считали, что автора прославленного романа давно нет в живых, газета «Правда» так и писала; «покойная Войнич».

—А я чувствовала, что она жива. Нашла ее адрес в одном английском справочнике. Войнич прислала мне письмо с приглашением приехать в Америку, но меня, конечно, не выпустили...

Она бережно кладет но ладонь маленькую книжечку: А. Платонов «Июльская гроза».

—Познакомились мы в сороковом году, когда я работала в «Мурзилке». Среди нарядных писателей Андрей Платонович казался слесарем, пришедшим чинить водопровод: простая кепка, москвошвеевский синий плащ, стоптанные ботинки, седоватые неприглаженные волосы... Мы

82

подружились. Я любила его улыбку. Улыбался он нечасто и чуть-чуть. На лице был только намек на улыбку, только след ее, набросок, а сама улыбка уходила вглубь... Мы в редакции очень хотели напечатать Платонова. Но его рассказы никак не подходили для нашего читателя. Он подарил мне вот эту книжечку. Из всех надписей, сделанных на подаренных мне книгах, самая трогательная и пронзительная эта:

«Евгении Александровне, напомнившей мне мою несуществующую дочь, о которой я сожалею, что ее нет и не будет на свете. А. Платонов. Май 1941 г.». Через четыре года у Платонова родилась дочь. Зовут ее Маша...

Потом была война, ночные дежурство на крыше «Детгиза» осенью сорок первого. Она дежурила и в ночь на шестнадцатое октября, когда в Москве началась паника и тысячи людей бросились на вокзалы, узнав о том, что немцы—в пригородах.

—Под утро я выглянула с чердака, передо мной Лубянская площадь— она была вся белая. Я подумала, что выпал снег. Пригляделась, площадь усеяна бумагами—выбрасывали архивы прямо в окна... А по радио о положении Москвы ничего не говорили. Почему-то постоянно сообщали новые часы работы парикмахерских.

Потеря отца, гибель на фронте брата Арсения, ссылка, война, эвакуа-ция... В сорок пятом казалось, что все самое страшное позади. Из рук президента Академии наук СССР Сергея Ивановича Вавилова она получила медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне...» Работала в академическом институте, писало диссертацию.

—Было лето пятидесятого года. Я засиделась допоздна, только погасила свет—за мной пришли. Сразу вспомнила, что за папой тоже приходили вечером. Целые сутки шел обыск. Из книг вырывали титульные листы с автографами. Забрали диссертацию, письма, дневники, которые я вела с двенадцати лет. Уцелели случайно лишь две тетрадки за двадцать четвертый и двадцать девятый годы.

Ее привезли в Бутырскую тюрьму и обвинили в том, что, работая в Академии наук, она передавала секретные материалы западным разведкам. Требовали, чтобы она подтвердила намерение писателя Кассиля, скульптора Герасимова и детского поэта Квитко бежать в Америку. Евгения Александровна отказалась давать показания на друзей. Таратута еще не знала, что Квиточку, как она звала Льва Моисеевича Квитко, к тому времени уже расстреляли.

Обвиняли и в том, что отказалась быть осведомителем, и это была единственная правда в лавине фантастических наветов.

...Пять месяцев следователь бил и пытал, чтобы я призналась в близком знакомстве с Маяковским. А со дня смерти Маяковского тогда прошло уже двадцать лет! На мой чистосердечный рассказ о том, что поэт лишь однажды пожал мне руку—это было, когда нас познакомили в театре Мейерхольда в день премьеры «Бани»,—следователь орал неистово: «Врешь!»—и показывал мне портрет Маяковского, вырванный из книги. Там на обороте было написано: «Уважаемой Евгении Александровне Таратуте с глубокой благодарностью. Автор. 1949 г.». Эту свою книгу о Маяковском мне подарил литературовед Василий Абгарович Катанян. Мне не давали спать, пытали лишением сна. Я так ослабела, что не могла ходить. На допросы меня иногда волокли за руки...

83

И вот в эти дни, слившиеся в одну бесконечную ночь, ей протянули свою тихую помощь... книги. Нет, не было рядом ни одной книжки, ни одной странички. Но оставалось помять...

—Безумие было рядом, я уже видела оборотней. И вот тогда Пушкин и Маяковский спасли мой рассудок. Я про себя читала «Песнь о вещем Олеге» и «Во весь голос». Следователь видел, что я ухожу от него, свирепел, но ничего не мог сделать, я не слышала его. Полностью отключал меня от действительности пушкинский «Анчар». «Анчар, как грозный часовой...»

Она сохранила разум, но было совершенно сломлена физически. Ее отправили в инвалидный лагерь. Приговор пятнадцать лет. По дороге она шептала строки Блока:

Ты проклянешь в мученьях невозможных

Весь мир за то, что некого любить.

Но есть ответ в моих стихах тревожных,

Их тайный жар тебе поможет жить...

Ученые предполагают, что через двадцать лет книге не останется места в нашей жизни, все поглотит и заменит компьютер. Техническая революция! Все это замечательно, но станет ли компьютер столь же спасительным для души, как книга? Выручит ли он из тьмы, когда, не дай Бог, все погаснет?

—Даже у Солженицына ничего нет об этих инвалидных лагерях. А их было у Полярного круга два женских и четыре мужских. Наш так и назывался—«Полярный» Мороз до минус пятидесяти. Волосы примерзали к стене барака. Убирала снег, возила помои, чистила картошку. Ножей не давали, скребла на холоде железными пластинками. С тех пор руки кривые.

Телефонную трубку держит двумя руками, маленькие девочки—куклу.

—Там было много интересных женщин. Латышка, которая училась в Сорбонне. Дочь атамана Семенова. Заведующая библиотекой из Ленинграда... В бараке я оказалась рядом с Линой Ивановной, женой композитора Сергея Прокофьева. Испанка, по-русски она говорила, но иногда ей хотелось совсем других звуков. Испанского я не знала, но зато мы говорили по-французски... Мама посылала мне новые детские книги. Однажды я получила книжку Льва Кассиля, где на полях нашла поставленные им две буквочки—он же не мог мне надписать книжку. Моей маме Кассиль все время помогал деньгами. А ведь его брат Ося тоже тогда сидел в лагере...

Благодаря заступничеству Фадеева Евгения Таратута освободилось из лагеря первой в 1954 году, за два года до XX съезда, после которого началось массовое освобождение.

—Послала домой телеграмму, что приезжаю восемнадцатого апреля. Тут же к маме пришли мои подруги Маша Белкина и Светлана Собинова и принесли одежду. Причем пришли каждая сама по себе, не сговариваясь. За одну станцию до Москвы в мой общий вагон вошла Катя Цинговатова, мы с ней дружим еще с парижского детского сада! Она узнав от моей мамы, на каком поезде и в каком вагоне я приеду, специально добралась на эту станцию, чтобы раньше всех встретить меня... А на улице знакомые от меня шарахались, это же было все равно что возвращение с того света, еще никого не выпускали...

Она и сейчас помогает людям книгами. Симон Соловейчик называл Евгению Александровну «звездочетом литературы». Она добивается издания новых талантливых детских книг и переиздания старых. Благодаря ее хлопотам к нашим детям вернулся маленький лорд Фонтлерой из одноименной

84

повести Френсис Бернстт, а сейчас она ищет издателя для «Босоножки» Бертолъда Ауэрбаха, эта замечательная книжка после 1917 года ни разу не переиздавалось.

Дарит книги всем, кто в них нуждается. «Вот здесь я отложило для «Мемориала», а эти для моих молодых друзей—астрофизиков из Крымской обсерватории...»

Первая новость у нее всегда: «Мне подарили такую книгу!..» И мы говорим по телефону о Байроне, о Чижевском, о Пастернаке... Никогда не жалуется. Только на темноту.

—Миленький, почему же так темно? Будто и не зима совсем... «В тот год осенняя погода...»

—«...стояла долго на дворе...»,—продолжаю я. И чувствую: на другом конце провода мне улыбаются.

ЗАПОЗДАЛАЯ ЭПИТАФИЯ

85

ЗАПОЗДАЛАЯ ЭПИТАФИЯ 1

 

Т.К. Бреус

Предисловие

В 1967 году в Англии вышла в свет книга Робина Брюса Локкарта «Мастер шпионажа» («Асе of Spices», Robin Bruce Lockhart, Hodder and Stoughton), посвященная описанию жизни и деятельности знаменитого английского разведчика Сиднея Рейли. Автор книги—сын Сэра Роберта Брюса Локкарта, специального Британского агента в России в 1918 г., деятельность которого тесно связывалась с контрреволюционной деятельностью Рейли, направленной на свержение молодого большевистского правительства в нашумевшем процессе, известном как «Заговор послов».

В комментарии на странице 27 книги Локкарта-младшего сообщается, что Рейли был прототипом героя романа «Овод», написанного английской писательницей Этель Лилиан Войнич, и что Рейли не сердился на нее за опубликование историй из его жизни. Локкарт-младший отмечаете удивлением, что Войнич публиковала впоследствии ряд других романов, но именно «Овод» со времен Второй Мировой войны имел огромный успех «за железным занавесом», а Лилиан Войнич восторженные почитатели «Овода» приравняли к английским классикам—Шекспиру и Диккенсу. Естественно, что за этим последовала немедленная реакция прессы на Западе: радиостанция Би-Би-Си и английские журналисты много и с удовольствием обсуждали эту «сенсацию», подчеркивая ее курьезность.

Однако, уже простое сопоставление дат завершения и публикации романа и даты рождения Сиднея Рейли свидетельствовало, что если следовать версии Робина Локкарта, Рейли должен был вдохновлять Войнич в качестве прототипа ее романа, когда ему было всего двенадцать-пятнадцать лет. Лилиан Войнич признавалась в письмах, которые она писала мне, что прототипами ее героя были итальянские и русские революционеры прошлого века, такие как Джузеппе Мадзини, основатель подпольной революционной организации «Молодая Италия», и многие русские, с которыми она была знакома лично, принимая активное участие в их революционной деятельности. Выдающейся и яркой фигурой, оказывавшей наибольшее влияние на Войнич в то время, был С.М. Степняк-Кравчинский.

Два других романа Войнич—«Прерванная дружба» (1910 г.) и «Сними обувь твою» (1945 г.) представляют собой почти беспрецедентный случай в истории литературы, когда писатель вновь и вновь через большие промежутки времени возвращается к тому же самому герою. Последний роман, посвященный предкам Овода, Войнич написала в возрасте восьмидесяти лет. Для того, чтобы связать два романа об Оводе, разделенные периодом времени в тринадцать лет, в России второй роман об Оводе—«Потерянная дружба» вышел под названием «Овод в изгнании». Между 1926 и 1930 годами этот роман выдержал шесть изданий, а затем был опубликован в издании: Э.Л. Войнич «Избранные произведения в двух томах» в 1958 году Гослитиздатом уже под его оригинальным названием.


1 Этот материал подготовлен Тамарой Константиновной Бреус при активном заинтересованном участии Е.А. Таратугы

86

Что же все-таки кроется за сенсацией, обсуждавшейся с таким энтузиазмом на Западе, если считать, что информация, опубликованная Локкартом-младшим, содержит некоторую долю истины? Об этом читатель может узнать из материала подготовленного Т.К. Бреус.

Е. Taратута

Наивный Гамлет хочет цепь разбить,

Взять два звена из всей ifenu сомнении.

Но мир не знает роковых мгновений,

Не существует «быть или не быть»,—

Вот в чем загадка наших преступлений.

А.П. Тимофеевский

Как известно, для разведок всего мира, включая Британскую, Сидней Рейли был непревзойденным мастером шпионажа, бесстрашным агентом, с подвигами которого могут сравниться лишь редкие приключения героев книг о шпионской фантастике. Перед Рейли трепетали правительства многих стран. Его действия могли оказывать решающее влияние на ход истории. Германское Верховное Командование в Первую Мировую Войну, по признаниям, сделанным впоследствии многими немецкими агентами, опасалось Рейли больше, чем целой армии. И недаром, ибо из того немногого, что известно о его деятельности в немецком тылу, очевидно, что он был неуязвим и в роли деревенского дурачка бельгийца, бродившего в самом центре расположения немецких войск, бессмысленно улыбаясь солдатам, издевавшимся над ним, и в роли раненного немецкого офицера, добирающегося в тыл на поправку. Проникнув в Штаб Военного Совета Верховного имперского командования, Рейли разведал план наступления на британский флот, которое почти решало судьбу войны, и успел предупредить Британское Адмиралтейство. Даже для мастеров разведки Второй Мировой Войны, получивших специальную подготовку и оснащенных современным оборудованием, подобные подвиги настолько значительны, что, как известно, воспеты в романах и кино-сериалах. Его заслуги перед Великобританией неисчислимы, и многие из них не были оценены и вознаграждены по достоинству Британским правительством.

Рейли владел семью языками, как своим родным, а женщины считали его самым очаровательным мужчиной своего поколения. У него было три официальных жены, причем, так уж получалось, что порой он оказывался двоеженцем. Множество любовниц готовы были служить ему. Враги Рейли вынуждены были признавать его исключительную отвагу и неотразимое обаяние. Ближайшие друзья характеризовали его, как «человека риска» и «сильно озлобленного». Он играл со смертью с той же легкостью и регулярностью, с которыми посещал казино и игровые клубы. Он обожал роскошную жизнь, красивую одежду, дорогие отели и хорошие рестораны. Он был великолепным собеседником, с которым даже с профессионалами интересно было обсуждать не только политику, но и искусство, философию, религию. Рейли презирал циников и пессимистов, которые, как он утверждал, были озабочены только тем, как сделать мир для окружающих столь же скучным, сколь скучным он был для них самих. Наибольшим удовольствием для него было совершить что-то такое, что считалось невозможным.

87

Сидней Рейли не был обычным разведчиком, работавшим «по заданию» или «за вознаграждение». Очень часто он работал сам по себе, выполняя, как говорится, собственные задания, реализуя свои идеи и представления, прося помощи у соответствующих служб, но и игнорируя, порой, их интересы, если они представлялись ему неразумными, или, как ни звучит парадоксально, вредящими России.

Хочется пересказать один яркий пример, характеризующий его профессиональный «артистизм», проявившийся уже в самом начале карьеры сотрудника Британских разведслужб, приведенный в книге Робина Брюса Локкарта о нем, по-видимому, наиболее достоверной и информативной из всего, что написано о Рейли. Робин Локкарт, как и его отец Сэр Роберт Брюс Локкарт, был лично знаком с Рейли. По видимому, имеет значение, что он работал не только с документами, но и имел возможность беседовать со многими людьми, знавшими Рейли и долго тесно дружившими с ним.

Итак, в 1902 году двадцативосьмилетний Сидней Рейли был послан в Персию (так назывался тогда Иран). Вокруг иранской нефти в то время начинали концентрироваться интересы, по крайней мере, трех великих держав Великобритании, Франции и России. Россия, правда, уже эксплуатировала собственные месторождения вблизи Баку, и ей не улыбалось иметь сильных конкурентов рядом со своей границей.

Попытки Франции обнаружить нефть в этих районах Ирана были поначалу безуспешными как сами по себе, так по-видимому и благодаря дипломатическим усилиям России в Тегеране. Однако в 1901 г. Британский поданный Вильям Нокс Д'Арси, разбогатевший на открытии золота в Австралии, выкупил у персидского шаха всего за $10000 право единолично заниматься разведкой нефти почти на всей территории Ирана. Британское правительство беспокоила реакция России, и интересовало, действительно ли имеются перспективы найти нефть, и если да, то где именно в когда. Заданием Рейли было выудить правду из тех слухов, которые доходили из Тегерана, и дать совет, как вести себя, чтобы избегать проблем в отношениях с Санкт-Петербургом. Рейли согласился с большим удовольствием, ибо задание не только не вредило его бывшей Родине, но, по-видимому, могло быть ей полезным. Наниматели Рейли, уже не в первый раз убеждались, что он соглашался работать только при соблюдении этих условий.

Взгромоздившись на верблюда, Рейли, придумавший себе в качестве легенды роль изготовителя патентованных лекарств для подданных Великого Шаха, отправился в пустыню, туда, где команда Д'Арси занималась бурением. У одного из инженеров Д'Арси, весьма грамотного профессионально человека, сильно утомленного жарой, недостатком воды и эпидемией оспы, Рейли выяснил, что вскоре должна быть обнаружена нефть. В Тегеране Рейли, получая заказы на свои лекарства, проник в дома высшей знати из окружения шаха и быстро подружился с чиновниками из различных посольств. Он мог беседовать с ними на любые темы на их родном языке и, рассказывая о своих странствиях, невзначай упоминал о каких-то фанатиках, для чего-то «дырявящих» пустыню. Возвратившись в Англию, Рейли сам с энтузиазмом фанатика стал объяснять начальству, каким образом открытая Д'Арси иранская нефть революционизирует Великобританию и какие богатства она принесет ей. Он также выяснил, что Россия не только не будет иметь возражений против разработки нефтяных месторождений в северном Иране именно Великобританией, но, более того, готова заключить соглашение с ней. Это соглашение, по мнению Рейли, могло позволить двум его

88

родинам, бывшей и новой, занять лидирующее положение в мире. К его величайшему сожалению, отчет не произвел должного впечатления на начальство в то время. Но через два года Рейли сумел взять реванш!

26 мая 1908 г. Вильяме Нокс Даси (см. рисунок) обнаружил нефть в Иране, которая благодаря С. Рейли оказалась в руках британцев.

Знаменитая компания «Бритиш петролеум» (ВР) была тогда основана и процветает по сей день.

В 1903—1904 гг. команда Д'Арси нашла все-таки нефть в Иране, однако не в промышленных количествах. Д'Арси истратил на поиски $225000 собственного капитала, заложил свои золотые рудники в Австралии и не сумел выпросить инвестиций у Британских банкиров. Он отправился в Европу в 1905 г. искать помощи у иностранных банков. Тем временем, в Великобритании возросла потребность в иранской нефти, и перед Рейли была поставлена задача убедить Д'Арси не продавать его месторождения кому-либо, кроме Великобритании. Рейли торжествовал, но в то же время был страшно зол, что его не послушались раньше. Кроме того, его не устраивало это задание, если вдруг Д'Арси договаривается с Россией! Начальство информировало его о том, что Д'Арси ведет переговоры с Францией, и что надо торопиться.

Приехав в Париж, Рейли убедился, что Д'Арси действительно во Франции, что он в Ницце обсуждает продажу нефтяных месторождений с Ротшильдами, Однако повстречаться с Д'Арси было невозможно. Ротшильды поселили его на своей яхте на Ривьере и не выпускали на берег, опасаясь конкурентов. Но для Рейли не было невозможного! Переодевшись французским монахом и придумав легенду о сборе пожертвований на строительство колонии для сирот, он вскоре проникает на яхту, поражая слушателей каскадом рассказов о бедных своих подопечных и собирая немалую дань признания от пожертвователей за свой спектакль. Приблизившись к Д'Арси и прогуливаясь с ним вдоль борта под рассказы о сиротах, Рейли сообщает всем, что Д'Арси изъявил желание продолжить разговор о сиротской колонии вечером в Гранд Отеле, и тихо шепчет Д'Арси об обещании британского правительства заплатит, за его нефть в два раза больше любой суммы, которую назовут Ротшильды.

Эта история закончилась возвращением Д'Арси в Лондон 5 мая 1905 г., а 26 мая того же года в Иране забил нефтяной фонтан, который принес Великобритании неисчислимые выгоды. В 1909 году была создана Англо-Иранская нефтяная компания, в которой Британскому правительству принадлежало 51% акций, и которая и сейчас известна в мире под названием «Бритиш Петролеум» или просто «В.Р.».

Сидней Рейли не получил ни того вознаграждения, на которое надеялся, ни благодарности от русского царского правительства, которых жаждал.

По свидетельству многих, кому доводилось работать с Рейли в период после революции в России, его ненависть к большевикам была настолько органичной, что в ней ощущалось что-то личное. В этой борьбе Рейли не щадил ни себя, ни своего состояния, ни, в конце концов, жизни. Фактически он был главной движущей силой в неудавшемся контрреволюционном заговоре, известном как «Дело Локкарта» или «Заговор послов». После этой неудачи, закончившейся обменом Роберта Брюса Локкарта, специального агента Британского правительства в России, на полномочного представителя большевистского правительства в Англии—М.М. Литвинова, Рейли, ничуть не пострадавший, вернулся в Лондон и мечтал продолжить борьбу с не меньшим фанатизмом, чем раньше. Именно это обстоятельство вызывало сильное

89

подозрение у сотрудников британской разведки, в особенности, в сочетании с тайной его происхождения.

В конце 19 i8 года, как рассказывает Локкарт-младший, в письме к его отцу с просьбой дать рекомендации Рейли писал, что готов «положить свою жизнь на то, чтобы освободить Россию от рабства и сделать ее свободной нацией». И он дождался направления в Россию и, фактически, был главной фигурой, пытавшейся объединить и направить разрозненные силы контрреволюции в России и за ее пределами. Для того, чтобы остановить реализацию его плана по свержению молодого большевистского правительства, ОПТУ пришлось сделать поимку Рейли главной задачей знаменитой провокационной организации «Трест».

Исчезновение Рейли со сцены мировой политической борьбы не менее загадочно, чем появление. Несмотря на то, что в сентябре 1925 года в советской прессе появилось сообщение о смерти Сиднея Рейли, якобы подстреленного советскими пограничниками при переходе им российско-финской границы и опознанного органами Госбезопасности. 27 сентября 1927 г. в «Известиях» была статья о том, что он расстрелян в июне 1927 г. по старому приговору по «Делу Локкарта». Другие источники сообщали, что в 1927 г. он был освобожден.

Обсуждение его судьбы в печати продолжалось до 1945 г. После этого наступило долгое молчание. На запросы Робина Брюса Локкарта, посылаемые в Россию до 1967 г. и предложения открыть тайну смерти Рейли, ответов не поступало. Относительно недавно (в 2000—2001 гг.) появились телевизионные передачи об операции «Трест», в которых обсуждался образ шпиона, работавшего на многие разведки мира—Сиднея Рейли, и сообщалось, что он был расстрелян в тюрьме. Кем же был этот величайший мастер перевоплощений, артист, игравший со смертью—шпион, как говорится, «от Бога»? В литературе о Рейли имеются разночтения относительно его национальности и происхождения. Причиной этих ошибок частично могла быть смена фамилий и имен, которыми он пользовался для маскировки. В частности, в книге «КГБ, История изнутри о зарубежных операциях от Ленина до Горбачева», опубликованной Кристофером Эндрю и перебежчиком Олегом Гор-диевским в 1990 году, существенно позднее книги Робина Локкарта, приоткрывшей завесу над многими мистическими моментами биографии Рейли, включая его происхождение, на стр.31 сообщается, что Рейли был в действительности Сигизмундом Розенблюмом, единственным сыном богатого еврейского семейства из русской Польши, а также, что в 1890 г. он порвал с семьей и эмигрировал в Лондон. Это очень мало похоже на то, что сообщает о Рейли Локкарт-младший.

Никто из сотрудников спецслужб Великобритании, очевидно, не знал достоверно его национальности и подлинного имени. Более того, даже тем, кого Рейли признавал своими ближайшими друзьями, он ни разу не назвал фамилии своей матери. Какой же секрет столь страстно оберегал всю свою жизнь человек, назвавшийся Рейли? Вот что можно узнать о рождении и молодых годах Рейли из книги Локкарта-младшего.

Сидней Рейли, под этим псевдонимом он получил известность в истории шпионажа, родился 24 марта 1874 г. на юге России недалеко от Одессы, в поместье полковника российской царской армии, принятого при дворе Его Императорского Величества. Его матерью была женщина русская по национальности, однако имевшая в роду польских предков. Семья Рейли исповедала католическую веру и принадлежала к состоятельным

90

землевладельцам сне очень глубокими аристократическими корнями. Несмотря на то, что Рейли время от времени рассказывал ближайшим друзьям о своей семье, он никогда не называл семейной фамилии. Его христианским именем было имя Георгий. Он и его сестра Анна, старше его на два-три года, получили домашнее воспитание, принятое в семьях их круга: у них были репетиторы по истории, математике, языкам и искусству. С ранних лет проявились незаурядные способности Георгия и его неутолимая любознательность. Он обладал прямо-таки сверхестественными способностями к языкам и впоследствии часто вспоминал высказывание Римского Императора Карла V, «Знать другой язык—значит обладать второй душой».

В детские годы у глубоко религиозного мальчика был духовный наставник, дядя, католический священник в Одессе. В тринадцать лет Георгий увлекся фехтованием и вскоре уже превосходил в этом искусстве не только всех мальчиков на несколько лет старше себя в округе, но и молодых армейских офицеров, кадетов. Через два-три года он заметно отличился в меткой стрельбе, что было довольно удивительно в его юном возрасте. Мать и сестра обожали талантливого ребенка и воспитывали его в уважении к отцу и семейным традициям. Естественно, что его готовили к карьере военного, однако, по мере того, как Георгий взрослел, возрастало его упрямство, в особенности, в спорах с наставниками и вообще старшими, что вряд ли было подходящим качеством для будущего офицера. По любому поводу Георгий возражал родителям и не доверял их мнению. Часто во время споров он страстно жестикулировал, за что сестра Анна критиковала его, ибо он вел себя как итальянец или еврей, но не как русский юноша из приличной семьи.

Когда Георгию исполнилось пятнадцать, его мать тяжело заболела, и отец пригласил к ней известного доктора из Вены, в прошлом выходца из Одессы, Розенблюма, уже однажды лечившего мать много лет тому назад и спасшего ее от смерти. Георгий подружился с доктором, который много путешествовал и чьи рассказы о различных столицах Европы будоражили воображение юноши. Он впервые понял, что может быть образ жизни, отличный от того, которому следовало его окружение. Все труднее становилось верить, что люди должны строго соблюдать принятые обычаи и традиции и не пытаться вырваться из них. Георгию захотелось познакомиться со сверстниками из других стран, и перспектива служить в русской армии вовсе потеряла для него привлекательность. Вскоре, когда мать Георгия выздоровела, он попросил позволить ему поехать в Вену, чтобы изучать медицину. Преодолев сильнейшее сопротивление всего семейства, он уехал в Вену для прохождения трехлетнего курса обучения химии, как рекомендовал доктор Розенблюм.

В Вене Георгий окунулся в студенческую жизнь, ее интернациональную атмосферу. Среди преподавателей и студентов он легко обнаружил собеседников и друзей, отличающихся современными убеждениями, созвучными его собственным. С не меньшим энтузиазмом, чем к приобретению знаний, он относился к пирушкам и девушкам. При его характере Георгий с неизбежностью вскоре приобщился политической жизни, примкнув к объединению молодых интеллектуалов, «Лиге Просвещения», под невинным названием которого маскировался марксистский кружок, как выяснилось впоследствии при печальных для Георгия обстоятельствах. Его общение с доктором Розенблюмом продолжалось, ибо доктор присматривал за Георгием, но достаточно деликатно, и их дружба окрепла.

91

Однажды Георгий получил телеграмму из. России, в которой сообщалось, что его мать при смерти, и ему надо срочно ехать домой. Доктор, ранее лечивший мать, путешествовал в это время по Франции и не собирался возвращаться в Вену весь месяц. Забежав попрощаться с друзьями перед отъездом, Георгий получил поручение от секретаря Лиги прихватить с собой письмо в Одессу и просьбу для сохранности зашить его под подкладку пальто. Он был счастлив совершить наконец какое-то реальное дело для Лиги, но, будучи в большом беспокойстве за жизнь матери, даже не поинтересовался, почему письмо надо было доставить столь необычным способом.

В Одессе прямо на вокзале Георгий был арестован Царской Охраной и препровожден в тюрьму, где просидел неделю в камере без окон на хлебе и воде. Его участие в конспиративной деятельности марксистского кружка вполне могло завершиться ссылкой в Сибирь, если бы не усилия семьи и довольно очевидная неосведомленность о содержании письма и людях, которым оно предназначалось.

В день освобождения Георгия из тюрьмы (его матери уже не было в живых) вся семья собралась на похороны. Однако, за исключением сестры Анны родичи гораздо больше скорбели по поводу его поведения, ронявшего честь семьи, чем по поводу смерти его матери. Отец хранил странное молчание. В один из последующих дней, когда все снова были в сборе и обсуждалась его недостойная история с арестом, один из дядей Георгия в сердцах воскликнул: «Чего же еще можно ожидать от этого грязного еврейского выродка!»

Семейный секрет, столь тщательно скрывавшийся девятнадцать лет, таким образом был раскрыт. Оказалось, что в действительности полковник не был отцом Георгия. Его настоящим отцом был доктор Розенблюм, с которым Георгий так подружился в последнее время. Оказалось даже, что у него другое имя, Сигизмунд, в честь доктора Розенблюма, признательность которому за лечение матери семья Георгия выразила столь причудливым образом.

Георгий был в шоке! Привычный мир, окружавший его, был разрушен мгновенно и безвозвратно. Его мать, верная католичка, которую он безгранично любил и уважал, предала его! Он был незаконнорожденный, да к тому же презренный еврей!

Молча, не обращая внимания на Анну, которая со слезами умоляла поговорить с ней, Георгий вышел в соседнюю комнату, схватил ручку и бумагу и написал доктору Розенблюму: «Пусть ваша душа сгниет в аду одиночества!», своей сестре Анне «Ищи меня подо льдом в одесском порту!»

Не помня себя он помчался в Одессу, отправил оба письма, обменял свою дорогую одежду на старую и поношенную и с помощью случайного знакомого моряка укрылся на британском судне, отправлявшемся в Южную Америку. В море беглец был обнаружен, и с бравадой, скрывающей полное и безысходное отчаяние, он назвал себя впервые Сигизмундом Розенблюмом и сообщил, что он еврей.

Розенблюм провел более трех лет в Южной Америке, большую часть из которых—в Бразилии. В поисках заработков он сменил множество профессий: работал докером в порту, рабочим на плантациях, строил дороги, был поваром, некоторое время—швейцаром в публичном доме в одном из самых злачных районов Рио де Жанейро. И все это время единственная мысль неотступно преследовала его и снедала душу, мысль о том, что мать предала его, и по ее вине он еврей и выродок. И все это время в скитаниях и

92

терзаниях душевных и физических складывался тот могучий характер, который впоследствии превратил его в Сиднея Рейли.

В 1895 году три офицера британской армии приехали в Бразилию, чтобы исследовать глухие районы джунглей в верховьях Амазонки. Розенблюм, который к тому времени овладел в совершенстве португальским и именовал себя Педро, устроился поваром в эту экспедицию. Экспедиция оказалась обреченной на неудачу: очень скоро агрессивно настроенные аборигены вынудили часть носильщиков экспедиции дезертировать. Через несколько дней, когда всех трех британских офицеров свалила лихорадка, местный проводник и остальные носильщики задумали их убить и сбежать с оружием и продовольствием. Розенблюм-Педро, чутко среагировавший на звуки человеческих шагов в наполненных разнообразными ночными звуками джунглях, схватив пистолет одного из офицеров, продемонстрировал свою меткую стрельбу, в которой он так преуспевал в юности. Он спас британцев и себя от верной смерти. Один из офицеров все-таки умер от лихорадки, а остальных Педро в одиночку, без помощи проводника вывел из джунглей. К тому моменту, когда они добрались до Рио, Педро-Розенблюм уже рассказал британским офицерам свою подлинную историю, скрыв, однако, как он попал в Бразилию и не называя фамилии своей бывшей семьи. Офицеры были совершенно очарованы молодым человеком, владевшим столькими языками и такими разнообразными талантами. Руководитель экспедиции майор Фозергил, достаточно богатый человек, в знак беспредельной благодарности за спасенную жизнь, подарил Сигизмунду чек на 1500 фунтов стерлингов, пригласил плыть с ним в Англию и помог получить британский паспорт.

Не кажется ли вам знакомой рассказанная здесь история и ее герой—молодой человек, трагически переживающий измену матери, ложь отца, скрывавших постыдную тайну его происхождения, утративший веру в католический мир, бежавший от своего прошлого в Бразилию, долго скитавшийся там и в конце концов спасший жизнь участникам экспедиции?

Конечно же это Овод—герой Этель Лилиан Войнич, горячо любимый читателями у нас в стране и на Западе. Второй роман Войнич об Оводе, «Прерванная дружба», опубликованный в Лондоне в 1910 г., через тринадцать лет после выхода в свет ее первой книги о нем, был посвящен нескольким эпизодам из жизни героя, почти в точности повторяющим историю Сигизмунда Розенблюма. Как же это произошло? Как узнала Войнич о «хождениях по мукам» молодого Сиднея Рейли?

Дело в том, что история Сигизмунда Розенблюма до того, как он превратился в Сиднея Рейли, содержит еще одно приключение, в результате которого по крайней мере один из наиболее судьбоносных моментов его жизни, а также романтические и достойные черты его характера получили блестящее описание Войнич и завоевали широкое признание публики, естественно, не подозревавшей о том, кем она восхищается в действительности. По приезде в Лондон 22-х летний Розенблюм, как и герой второго романа Войнич, Феликс Риварес, приехавший после экспедиции в Париж, быстро освоился с кругом своих новых друзей и знакомых. Он посещал клубы Сент Джеймса, с легкостью очаровывая новых знакомых, неспособных устоять перед его обаянием (что, происходило на протяжении всей его жизни). Симпатия, которую вызывал этот элегантно одетый молодой человек (он сам себе шил великолепные костюмы и брюки) со смуглым продолговатым лицом, иссиня-черными волосами и сверкающими карими глазами, легко преодолевала предубеждение против его еврейской фамилии. Он стал

93

рассказывать всем о своем германском происхождении и заменил имя «Сигги» на «Сидней». Сидней Розенблюм жил на широкую ногу, ужинал в лучших ресторанах, азартно играл в казино. Деньги, подаренные,ему Фозергилом, начали таять. Фозергил, будучи офицером британской разведки, приглашал Розенблюма начать работать в качестве агента в России. Однако Розенблюм отверг это предложение: душевные раны, полученные им в России, продолжали кровоточить. В 1897 г. на остававшиеся еще у него от подарка Фозергила 300 фунтов стерлингов Сидней Розенблюм отправился в Италию, но не один, а с тридцатитрехлетней женщиной, которая начинала пожинать славу писательницы, только что опубликовав в Нью-Йорке свою первую книгу. Это была Этель Лилиан Войнич, а ее опубликованная книга—«Овод».

Где и как познакомились Сидней и Лилиан, остается только догадываться. Очевидно, что молодая писательница принадлежала к кругу прогрессивной интеллигенции, с представителями которого Сидней вряд ли мог часто встречаться в посещаемых им клубах и казино или у своих лондонских покровителей. Этель Лилиан, носившую в девичестве фамилию Буль, с 1886г связывала тесная дружба со С.М. Степняком-Кравчинским, выдающимся революционером-народником, эмигрировавшим из России и с 1884 года живущим в Англии. Дом Степняка был по существу центром революционной активности русской эмиграции. В его доме она встречала множество известных писателей и революционных деятелей, под его влиянием и с его помощью в 1887 году Лилиан посетила Россию, прожив там более двух лет. Она выучила русский язык настолько, что Нобелевский лауреат академик Петр Леонидович Капица, как следует из его воспоминаний, опубликованных в книге Е.А. Таратуты «Драгоценные автографы» (Советский писатель, 1986 г.), познакомившись с Войнич в Лондоне в 1927 году, поразился ее утонченному знанию русской литературы. Она мимоходом прочла ему наизусть балладу Алексея Толстого «Поток-Богатырь» с изощреннейшим набором чисто российских выражений типа шаромыжник, прощелыга и т.д. Она переводила на английский произведения многих русских классиков, и наоборот. В 1895 году Лилиан Буль вышла замуж за бежавшего из Сибири поляка-революционера Михаила Войнич, с которым ее познакомил Степняк.

Возможно, Сиднея Розенблюма привлекали русские эмигранты, и он со свойственной ему любознательностью приглядывался к ним, стараясь понять, что они из себя представляют и чего хотят для России? Лилиан знала столь много обо всем и обо всех, так увлекалась Россией, что им было легко сблизиться Разумеется, это только домыслы, однако, так или иначе, в 1897 году Лилиан была очарована юношей и решилась на приключение Версия Робина Локкарта гласит, что молодые люди, сбежавшие в Италию, страну героев пока еще единственной книги Лилиан Войнич, оказались на лоне романтической природы средиземноморского побережья и в мире католической религии, которые возродили в эмоциональной памяти Сиднея обстановку его юности Именно там, в Италии, как пишет Локкарт-младший, произошел тот единственный случай в жизни Сиднея Рейли, когда он раскрыл душу любимой женщине и рассказал ей о трагедии своей жизни и подробностях своих скитаний и мук Произошло ли это именно таким образом, как описано в книге Локкарта? Кто знает, не прочитал ли Розенблюм книгу «Овод» до путешествия в Италию с Лилиан Войнич, и, пораженный сходством своей судьбы и судьбы Артура, уговорил Лилиан уехать с ним в страну ее героев? А возможно, что он рассказал ей свою историю еще в Лондоне, и

94

она, потрясенная почти мистическим сходством их судеб, увлеклась прототипом своего героя настолько, что отбросив предрассудки, отправилась с ним в Италию. Никто не знает истинной подоплеки этой истории.

Исповедавшись своей возлюбленной, как пишет Локкарт-младший, Розенблюм нашел в ней чуткого и благодарного слушателя, и почувствовал, что она не стала любить его меньше, узнав, что он полуеврей и незаконнорожденный. Благодаря ее отношению, к нему вернулись чувство собственного достоинства и уверенность в себе, что было особенно заметно, когда он снова появился в Англии. Парочка много путешествовала и посетила остров Эльбу, где родилась самая сильная страсть Сиднея Розенблюма, увлечение Наполеоном, ставшим его кумиром на всю оставшуюся жизнь. Почти на последние 100 фунтов он приобрел оригинал рисунка Триумфальной Арки, сделанный архитектором Чалгреном, с комментариями и критическими замечаниями, надписанными рукой самого Наполеона. Этот рисунок был первым вкладом в широко известную впоследствии «Наполеониаду», коллекцию, которую Рейли собирал всю жизнь, и которую в конце концов продал, чтобы добыть средства для контрреволюционной борьбы против большевистского правительства России.

В Италии его острый ум и природная любознательность не могли оставаться в стороне от наблюдений и анализа различных сторон итальянской жизни. Его письма в Англию покровителю и другу Фозергилу содержали фактически блестящие аналитические обзоры текущей политической ситуации в Италии. Фозергал, понимал, какую огромную ценность для английской разведки может представлять его необычайно талантливый друг и спаситель, и звал его поскорее вернуться и приступить к работе. Деньги кончались, и Розенблюм расстался с Лилиан. Оставив ее в Италии, он вернулся в Лондон и принял предложение Фозергила, согласившись ехать в Россию, но с одним условием: он не станет выполнять поручений, вредящих бывшей родине. Очевидно, что встреча с Лилиан помогла Сиднею восстановить самоуважение и открыла для него пути к возвращению на Родину и даже служению ей, как можно убедиться из последующей биографии Сиднея в пересказе Локкарта-младшего. Таким образом, в 1897 году заканчивается история прототипа героя романа Этель Лилиан Войнич «Овод в изгнании»—Сиднея Розенблюма и начинается одиссея агента британских секретных служб, будущего Сиднея Рейли, в которой, однако, приключения, подобные истории с иранской нефтью, пожалуй, вполне достойны героя Лилиан Войнич. Недаром же он никогда не сердился на нее впоследствии за то, что она описала его приключения в своем романе. Следует ли понимать, что это относится ко второму роману Войнич «Прерванная дружба»? Но тогда имеется неточность в книге Локкарта-младшего, указывающего, что Рейли имел в виду «Овод». Не исключено однако, что Рейли нравилось считать себя прототипом героя первого романа Лилиан Войнич, тем более, что у них оказались сходные судьбы в молодости. Возможно также, что Робин Брюс Локкарт, как впрочем и Рейли, не читали второго романа Войнич, но были наслышаны об огромной литературной славе ее Героя. Последнее обстоятельство, естественно, должно было льстить самолюбию Рейли, поскольку их сходство он обсуждал уже с писательницей. Кстати, благосклонность Рейли в данном случае свидетельствует о достоверности романтической истории Лилиан и Сиднея. Нет оснований предполагать также (к чему, возможно, склонны многие, считающие Рейли великим выдумщиком, постоянно сочинявшим о себе легенды с целью конспирации), что Рейли воспользовался историей

95

Артура из «Овода» в качестве легенды о своем происхождении и досочинял к ней историю скитаний Ривареса, чтобы поразить воображение молодой писательницы, которой увлекся. К моменту их встречи в 1897 году слишком много людей уже знало историю его скитаний. Возникает естественный вопрос, что же вдохновило Лилиан Войнич через тринадцать лет после выхода ее первой книги об Оводе вновь вернуться к своему любимому герою, опубликовав историю, услышанную от Сигизмунда Розенблюма? Несмотря на то, что в «Прерванной дружбе» описан период, относящийся ко времени, прошедшему между первой и второй частями романа «Овод», образ героя во втором романе претерпел значительную трансформацию, как отмечала в 1975 г. исследователь творчества Э.Л. Войнич ЕА. Таратуга: революционный пафос заменяется в нем пафосом права личности на неприкосновенность внутреннего мира, политическая проблематика подменяется психологической. Сейчас, можно с уверенностью утверждать, что в этом несомненно сказалось влияние подлинной истории жизни героя ее собственного кратковременного романа в 1897 году, по-видимому достаточно сильно поразившего ее воображение.

Интересно, было ли что-либо известно Войнич о жизни Рейли с тех пор, как они расстались? В 1910 г., когда вышел роман, Рейли был уже в России, пережив до этого множество приключений. Он не раз терял уверенность в себе за это время, в особенности, когда единственный родной ему человек, любимая сестра Анна, покончила жизнь самоубийством в Париже, после случайной встречи с ним. К нему снова возвратился комплекс неполноценности, когда не получив значительного вознаграждения за сведения о месторождениях Д'Арси, он попытался затеять свое собственное дело и был разорен. Как ни странно, будучи прекрасным разведчиком и позднее совершив немало блестящих операций с деньгами, Рейли всегда был слишком доверчив в денежных отношениях с людьми. Словом, за время, прошедшее после знакомства, Лилиан Войнич по-видимому могла бы знать в основном только личные и психологические проблемы своего героя.

Следует подчеркнуть, что личная трагедия Рейли породила в нем шовинистические настроения, которые он то преодолевал, приобретая множество друзей среди соплеменников доктора Розенблюма, то вновь разжигал в себе, в особенности, в связи с революцией и большинством ее творцов. Как описывает Локкарт-младший в своей книге, Рейли посылал проклятья «этим полякам, грузинам и евреям» в большевистском правительстве, по его словам, выжидавшим удобного момента в комфорте и за пределами родины, пока социал-демократы готовили революцию, а потом, как это им свойственно, явились поживиться! Разумеется, только у натуры со столь сильным темпераментом, могли так тесно переплетаться любовь и ненависть, личное и общественное, и так мощно звучать всю жизнь трагедия, пережитая в юности. Пожалуй, у Овода и у Рейли и в самом деле потрясающее сходство характеров. Скорее всего, это почувствовала писательница во время недолгого общения с Рейли и впоследствии размышляла над его судьбой и характером всю оставшуюся творческую жизнь.

Очевидно, что новая информация, которую удалось почерпнуть из книги Робина Брюса Локкарта о Сиднее Рейли, имеет немаловажное значение для воссоздания как образа одной из выдающихся английские писательниц тесно связавшей свою судьбу с революционным движением России, так и легендарного разведчика, убежденного врага большевистской революции, считавшего себя великим патриотом России.