Когда звенит тоской строжной
Глухая песня ямщика.
А. Блок
III.Этап
В огромной пересыльной камере было свободней и вольготней. На стенах, чуть не до потолка, были выцарапаны фамилии мужчин и женщин, даты и сроки. Целыми днями мы изучали эту стенопись. Многие находили фамилии знакомых. Были здесь и неожиданные встречи. Так, в пересылке встретились все женщины семьи Енукидзе мать, две дочери и невестка. У всех было по 8 лет и лишь у младшей, четырнадцатилетней Нины - 5 лет.
Шли дни. Пересыльная камера постепенно наполнялась и переполнялась. Мы томились и ждали. Теперь ждали этапа. Скорей бы этап, скорей бы лагерь - там будет небо, земля, свобода, хоть ограниченная колючей проволокой, но свобода передвижения, какая-то работа, не эта страшная тюрьма с нечеловеческой теснотой, с вонючей парашей, с одноразовой оправкой на глазах у стоящей к открытому унитазу очереди, с томительным бездельем, без книг, без радио, с полусном в скрюченном положении, с неотступными мыслями, от которых мутится рассудок. Скорей бы, скорей этап...
О! Если бы знали мы, что такое этап, наверное, не ждали, не торопили события. И вот настала последняя ночь в Бутырке. Нас вывели во двор, вернули наши чемоданы и построили в шеренгу. Какое странное сборище мы представляли. Кто в шубе, а кто не по-зимнему, в демисезонном, а то и летнем пальто. Кто в модной шляпке, а кто с головой, обмотанной полотенцем. Несколько женщин одеты в старые солдатские шинели и рваные телогрейки, и на ногах у них непомерно большие брезентовые бутсы на деревянной подошве. Этих горемык арестовали летом, обманом вызвали на короткое время к следователю, прихватили на улице или сняли с поезда. Они просидели в тюрьме до зимы, а вещевые передачи от родственников был запрещены. Вот и отправились они в этап в казенном рванье.
От кого исходила эта жестокость? Ради каких "революционных", "социалистических", "коммунистических" принципов садистски издевались над людьми? Немецких нацистских преступников судили, их и сейчас привлекают к ответственности. В советской России никто из рядовых энкаведешников, следователей, избивавших и убивавших заключенных, палачей трибуналов и особых совещаний, садистов-тюремщиков и начальников лагерей - никто из этих преступников не был публично наказан. Они обеспеченно и беззаботно заканчивают жизнь на персональных пенсиях, пользуются почетом и всеми благами работников "органов". "Органы" - слово-то какое-то бесстыдное, преступное - клоака грязи, крови, садизма.
В этап. Впереди и сзади нас слышались приглушенные голоса мужчин. Над головой звездное небо. Чуть морозило. По Новослободской прогрохотал какой-то запоздалый трамвай. Где-то вдали просигналил автомобиль.
Я жадно ловила эти московские звуки и с болью думала, что слышу их в последний раз. С непривычки, от свежего воздуха кружилась голова. Было очень поздно и холодно. Мы ждали долго. Наконец все были выведены и построены в шеренгу. По бокам рычали и повизгивали собаки, командовали конвоиры, наконец, ворота открылись, и все тронулись. Шли какими-то глухими переулками. Окна домов темны, улицы пустынны. Шли долго, под конец прошли вдоль высокого глухого забора, вошли в ворота и оказались у насыпи на железной дороге. На рельсах стоял состав товарных вагонов (теплушек). Кто-то догадался, что это Алексеевский тупик. Наша колонна растянулась вдоль насыпи, освещенной прожекторами. Я огляделась. Нас было много, примерно около двух тысяч.
Послышалась команда: "Всем сесть!". Уселись прямо на снег. Впереди началась погрузка. Сидеть было холодно. Чулки без резинок съезжали с поджатых колен, снег забивался в трико. Вдруг впереди, недалеко от нас, послышался крик: "Стой! Куда? Стрелять буду!". Я вскинула голову и увидела тощего парня, метнувшегося в сторону забора. На бегу он стаскивал с себя брюки. Защелкал затвор
винтовки, и конвоир опять закричал: "Стой! Стреляю!". Отбежавший присел, стянул с себя штаны и закричал, нет, взвыл по-животному: "А...А...А..."- его поносило. Конвоир нацелил в упор в него винтовку, но не выстрелил. Человек не смог испражняться с рядом сидящим товарищем. Рискуя быть убитым, он не опустился до скотства.
В вагоне мне досталось место на втором ярусе нар. Сейчас, когда я вспоминаю этап, вагон и январь 1938 года, мне удивительно, как никто из нас не умер за этот месяц пути. Сколько же физической и моральной прочности в женщинах, сколько они могут вытерпеть, вынести!
В вагоне площадью 25 метров нас помещалось 70 человек. Нас везли не как скот. По сравнению с нами коров и свиней возят с комфортом. По торцам вагона были устроены двухъярусные нары. Против двери стояла железная печурка, а в полу вырезано круглое отверстие, служащее уборной.
На нарах могли разместиться не более 60 человек, а остальным приходилось спать на полу или ждать, когда кто-либо уступит им место. Среди нас была буйнопомешанная, все время пытавшаяся кого-то придушить, одна беременная на сносях и умирающая с тяжелым сердечным приступом - жена Енукидзе. Хорошо разделался Коба со своим другом и всей его семьей. Домами дружили, в гости друг к другу ходили, грузинские заздравные тосты поднимали. А, может, потому и изничтожил Сталин своих лучших друзей, что знали они, каков он на самом деле - не тот, за кого себя выдает. Но вернусь к этапу. При такой тесноте в вагоне нам приходилось днем и ночью лежать на нарах. Днем, правда, мы могли иногда, скорчившись в три погибели, сидеть. Тогда перед лицом болтались ноги обитателей верхних нар. По необходимости спускались вниз и приседали над дырой в полу, из которой ураганом врывался снег, потому терпели до остановки - там было потише. В пути дыру закрывали ящиком из-под угля. Уголь был оставлен еще в Москве. Его хватило ненадолго. Иногда конвой бросал нам охапку дров. Топили
экономно, чаще сутками не было ни полена, и теплушка грелась лишь нашим дыханием. Потом в лагере рассказывали, что такие этапы иногда приходили на место назначения не с людьми, а с замороженными трупами.
Над нами сжалилась природа. За весь месяц нашего этапа не было больших морозов. Мое место у стены было не из лучших. Спали в шубах, валенках (у кого они были), в шапках. Утром я отдирала от стены полы примерзшего пальто. Но было у меня и некоторое преимущество. На стене, рядом со мной, были две головки от болтов. На них шапкой намерзал иней, и я счищала его в мою мыльницу, служившую мне чашкой. Этот снег я сосала. Он немного утолял жажду. Воду нам давали так же редко, как и дрова. Ежедневно мы получали сухой паек. Это была пайка мороженого хлеба и половина ржавой селедки. Никакой жидкой пищи. Тут-то и выручал иней с болтов. Этап наш двигался малой скоростью, даже слишком малой. Мы чаще стояли, чем ехали, и стояли где-нибудь на дальних запасных путях. Если поблизости не было водоразборных колонок, конвоиры ленились носить воду. Сутками мы ждали, когда с визгом раскроется дверь, конвоир возьмет наше пустое ведро, а потом принесет его обратно с холодной водой.
Кружек почти ни у кого не было. Дежурная разливала воду в наши мыльницы. Об умывании никто не думал.
Шли дни. Тело терзал холод, внутри все дрожало. Эта внутренняя дрожь никогда не оставляла. Организм просил тепла и пищи. Хотя бы кружку горячей воды. О! Как мечталось об этой горячей кружке! Держать ее в ладонях, согреть сначала окоченевшие пальцы, а потом, обжигаясь, глотать это несравненное питье. Если жажду утоляла холодная вода, то сильнее начинал терзать голод.
Есть хочу! - кричал пустой желудок. Пищи требовало остуженное, озябшее тело. Съедали мороженый хлеб, но голод не проходил. В голове не было ни единой мысли, ни единого чувства, кроме желания согреться. Все мы были больны. Кто жаловался на сердце, кто-то температурил, терял сознание, стонал от боли, но их никто
не утешал, не врачевал. Чем им можно было помочь? Мы все одинаково страдали, мучались от холода, боли, жажды, голода.
Акмолинск встретил ураганным ветром. Он срывал с земли скудный снег и гнал его бело-желтой песчаной поземкой. Что это Казахстан, Акмолинск, мы узнали после, а сначала была разгрузка. Отвыкшие от ходьбы ноги отказывались идти. Многих пришлось поддерживать, чтобы они могли доплестись до барака, отстоящего от пути на двести метров. Барак был пуст - ни нар, ни скамеек. Расселись кто на чем. В дверях конвой с винтовкой. Вокруг колючая проволока. Вдалеке справа маячили саманные мазанки, а вокруг - белая степь, бескрайняя, замороженная, ветряная. Попросившись в уборную, мы втроем вышли из барака. Сколоченная из горбылей уборная стояла в углу нашего колючего загона.
По другую сторону проволоки женщина подгребала и укрепляла стог сена. Ей помогал старичок. Поблизости не было конвоя. Он огляделся и подошел к проволоке, ближе к нам.
Старичок был словно угодник с фрески Феофана Грека - маленькое личико его обрамляла седенькая, подстриженная клинышком бородка и поникшие усы. Глаза без блеска занимали треть лица. Крупные и в то же время глубоко запавшие, скорбные, они были обрамлены старой морщинистой чернью. Маленький рот трехкопеечной монетой круглился под седыми усами. Щеки глубокими бороздами запали в пустоты беззубых десен. Казалось, сильный вакуум втянул внутрь все черты его лица.
— Откуда вы, девоньки?- обратился он к нам.
— Из Москвы, дедушка. А куда нас привезли?
— Вон там Акмолинск,- махнул он рукой в сторону землянок. — Тут разъезд, а это наши хаты.
Дед говорил с заметным украинским акцентом.
— А вы кто, дедушка? Как сюда попали?
— Мы-то, переселенцы мы. Нас еще в тридцатом году сюда сослали. Привезли эшелон, вбили в землю кол с красным флагом и сказа-
ли: "Вот станица ваша". Стали мы землянки рыть, траву да корешки какие на зиму сушить. Только мало кто из нас ту зиму пережил. Поумирали, сердечные. Мне повезло. Я бондарь. Взяли меня в Акмолинск бочки делать, вот я и выжил. А теперь колхозом здесь живем.
Эта встреча и рассказ жителя "Белой могилы" запомнился мне на всю жизнь. На разъезде мы пробыли недолго. Пришли грузовики. Нам приказали забраться в кузова, накрыли брезентом и повезли. Хоть ехали мы около часа, но все же некоторые, плохо одетые, успели обморозиться.
Так, в феврале 1938 года я прибыла в 26 отделение Карлага НКВД и поселилась (бывает же такое!) в 26 бараке.