- 261 -

Последние могикане

Но самую грустную, нелепую по своей жестокости сцену наблюдала я уже где-то в Рубцовской области.

Пришла я в большое село, домики которого разбежались по довольно-таки крутым берегам небольшой речушки. Выспалась я превосходно в каком-то овине - погода была теплая и за летние короткие ночи

 

- 262 -

земля не успевала остыть. Не спеша помывшись, «причепурившись» и обувшись (в пути я сапоги сбрасывала и шагала босиком), собиралась хорошо позавтракать.

Была я очень богатой: проработав три дня на прополке картошки и гороха (в тех краях их сажали вместе: картошку - под лопату, а затем в гнездо втыкали по три горошины, и горох как бы лежал на картофельной ботве), я получила - неслыханная роскошь! - целую торбочку пшена, пережаренного с постным маслом. Горсть этого пшена, брошенная в мой кофейник, - и готов превосходный суп. Но на сей раз я захотела сварить настоящий кулеш - в настоящем котелке, на настоящем огне.

Окинув критическим взглядом всю деревню, я остановила свой выбор на полуразвалившейся избе. Она стояла в центре села, близ места, где угадывалась стоявшая здесь в прошлом церковь. Казалось, изба заболела проказой и все другие избы отшатнулись от нее в страхе. И стояла она, одинокая, на голом месте, заживо распадаясь. Половина пятистенной избы отсутствовала, оставшаяся же половина выглядела странно: окна с резными наличниками и почти без стекол, венцы из кондового леса и крыша из провалившегося гнилого теса и еще более гнилой соломы.

«Наверное, там живет какой-нибудь старичок бобыль, - подумала я, вспоминая «пророка». - Он не

 

- 263 -

станет допытываться!»

Я ошиблась. Но об ошибке не жалею. Я осталась голодной, хотя могла бы еще дня 4 быть сытой. Но и об этом не жалею. Знакомство с обитателями этой избы приоткрыло завесу над еще одной стороной советской действительности тех времен, которую иначе я могла бы и не заметить.

Подходя к избе, я услышала, что за стеной кто-то плакал и несколько голосов о чем-то спорили или жаловались. Желая оставить за собой возможность ретироваться, я тихонько подошла и встала за углом.

Ближе всего от меня стояла девушка-подросток, с материнской лаской обнимавшая за плечи худосочного мальчика лет 14-15. На завалинке сидела, сгорбившись, старуха, зажав меж колен руки и низко опустив голову. Рядом с ней сидела девушка и, оживленно жестикулируя, говорила:

- Не надо было! Вовсе не надо было ходить! Когда на наряде Пантелеич, то ходить - лишь себя позорить! Ох, горюшко! Хоть бы умереть! Атак - хуже смерти!

Стоя в дверях, тихо плакала еще одна девушка. Обе девушки были уже немолоды, а на то, что они не замужем, указывали по-девичьи повязанные платки.

Против них стоял парень лет двадцати - высокий,

красивый, но очень худой. О в чем-то оправдывался:

- Может, и взяли бы? Я ж не о себе думаю, а о вас! Легко мне, что ли, глядеть, как вы все пропадаете?

 

- 264 -

Я шагнула вперед и, сбрасывая на землю свой рюкзак, низко поклонилась со словами:

- Слава Иисусу Христу!

- Во веки веков, аминь! - сказала «старуха», подымая голову, и я заметила, что она вовсе не старая еще, но очень измождена голодом и заботой.

- Вы, я вижу, голодны. Я тоже. Вот здесь у меня есть немного пшена. Сварите из него похлебку и по-снедаем, что Бог послал!

Не знаю, что побудило меня отдать весь мой драгоценный запас. Но мне показалось, что чей-то до боли знакомый голос мне прошептал: «Помогай! И Бог тебе поможет!»

Вот, вкратце, что я узнала.

Когда в океане происходит землетрясение, то кораблю нет дела до его эпицентра: реальная опасность - это цунами. Жители этого медвежьего угла не слишком вникали в то, какие последствия будет иметь для них революция. Была война. Это - плохо. Окончилась война. Это - хорошо. Не стало батюшки-царя... Не поймешь, плохо это или хорошо? Гражданская война их и вовсе не коснулась. Изменились некоторые названия властей, но жизненный уклад остался тот же, основанный на почитании старших. Прежде все было проще, понятней: в семье - отец, в стране царь, а над ними над всеми Бог. У царя и у Бога было много посредников, плохих или хороших, но от них всегда можно было держаться в стороне. Самая

 

- 265 -

же реальная власть - это был отец, хозяин.

Но вот в начале тридцатых годов и до них докатилась волна-цунами: началась коллективизация. Судна, успевшие поднять якоря и отдаться на волю волн, могли уцелеть. Крепко цеплялся якорем за родную, надежную землю хозяин - свекор; ни в чем не уступал ему в этом и сын - муж женщины, рассказывавшей мне об этом. «Пусть беднота вступает в колхоз, а я на своем хозяйстве своей головой думать хочу! И своими силами справлюсь!»

Захлестнула его волна-цунами, швырнула на скалы, разбила в щепы все его благосостояние. Но - не сразу. Сперва его взяли за горло, душа всякого рода налогами, разверсткой, поборами... Потом подошел 33-й голодный год. Ему бы смириться, сдаться... Не захотел упрямый старик: «Пройдет лихая година! Распадется нелепая затея, развалится! А настоящий хозяин на колени не станет!»

В чем была его вина, я так и не поняла. Но вот однажды вызвали его в сельсовет и домой он больше не вернулся. Говорят, в Рубцовку его угнали, а где он помер и как - об этом один Бог и знает. Не то сердце у него лопнуло, не то пристрелили «при попытке бежать».

Дело было весной. Надо было сеять. А тут пришли и описали за налог все: семена, лошадей, инвентарь. Оставили одну корову, и то яловую, а потребовали уплатить поставку: молоко, мясо, полкожи... Кинул

 

- 266 -

ся мужик в правление - проситься в колхоз. Не тут-то было! Не нужны, дескать, пережитки прошлого.

Чего только в те годы не пришлось повидать! Кто был подогадливей, тот сразу собрался с семьей и уехал куда глаза глядят. Иные семью бросили - бабу, мол, и ребят, авось, пощадят, - а сами скрылись. Может, где-нибудь живут, а может, и сгинули? Других среди ночи похватали и вывезли куда-то. Иных - со стариками и детьми; иных - лишь тех, кто в силе.

Ее мужик покорный: тише воды, ниже травы . Уж как он старался! День и ночь работал. Семья - голодом сидела... Все отдавал в счет поставок. Но пришел 37-й страшный год. Не помогла покорность, не помогло молчание. Взяли его среди ночи. Взяли, да не одного, а со старшим сыном Кешей. Говорят, здесь же, за селом, обоих и порешили. А где закопали - Бог весть! И попрощаться не дали.

- Осталась я с пятью ребятами, - продолжала женщина свой рассказ. - Старшей девахе, Панке, 19 лет было. Невеста! Да где уж, пять лет с той поры прошло... Не жизнь, а мучение горькое! Живем как зачумленные. Не то чтобы девок замуж взять - а девки все трое и работящи и пригожи, - но слова сказать им боятся. А может, брезгают. За сына Васятку так сердце и болит-замирает. Ему уже 19 лет. Ведь подумать: я мать, а хотела бы, чтобы его в армию забрали! С войны все же ворочаются иногда, а «оттуда» нет возврата. Нет, не берут. «Репрессирован-

 

- 267 -

нын», говорят. Это значит - опасный, вроде заразный! И так повелось, что всякий над нами измывается. Вроде чтобы другим, глядя на нас, страшно стало. Только и ждешь, какую новую казнь для нас выдумают? Идти никуда нельзя, ремеслом каким заняться - запрещено. Даже пустырь вокруг дома - гляди, какой большой, а картошку, и ту сажать не смей! Выделили нам одну десятину - верст за 20 в степу. Кругом луга, выпас: колхозная ферма там. Вот эту десятину мы обработать должны: вскопать лопатой, засеять и государству 60 пудов пшеницы сдать. А скотина там пасется - все вытопчет. Жить при той десятине не разрешают и бросить ее не смей! Копай, сей и покупай 60 пудов хлеба - отдай государству. А есть нам чего-то надо? Ни картошки, ни репы, ни зернышка. Крапиву сваришь, истолчешь, даже подсолить нечем. Лебеда -она с отрубями ничего бы, да и отрубей-то нет. Вот, как утро, идут дети, все пятеро, на колхозный двор, на работу просятся. Ведь даром работать - и то рады! Все хоть похлебки дадут или обрату и хлеба грамм триста. Народу мало, работать некому, а брать их все равно не хотят! Постоят, постоят и домой вернутся, плачут с голоду. А мне, матери, каково на это смотреть?

Нет, мне не жаль было, что я отдала им то пшено, которого мне хватило бы еще на несколько дней! Последние могикане - недобитые единоличники... С какой продуманной жестокостью мстили тем, кто был лучшим сыном своей земли - крестьянином!

 

- 268 -

Не раз и не два встречалась я с этими отчаявшимися людьми, которым не давали ни жить, ни умереть и которых держали как бы другим в устрашение.

Каждый раз удивлялась я той изобретательности, с которой их подвергали пытке. Ни одна семья не была в полном составе, так как вместе им все же было бы легче. Не всех мужчин забирали сразу, так как пытка страхом - ожидание неизбежной беды - вдвойне мучительна. У них не отбирали все сразу, так как с каждой потерей они могли страдать снова и снова, могли надеяться и вновь терять надежду, и каждый раз вновь отчаиваться.

Последовательность и дозировка издевательств обладала довольно широким диапазоном, но результат был один и тот же: физическая гибель после длительной моральной агонии.

Кто этого не видал, тот не поверит, как никто в Европе не верил ужасам голода 1933 года, террору 1937 года, раскулачиванию и ссылкам, начавшимся в конце двадцатых годов, испытанных нами в 1941 году и конца которым никто не мог предсказать!

Оптимистическая старуха Логинова

Забегая вперед, расскажу еще одну историю недобитой единоличницы. Услышала я ее уже в неволе. Я как-то не заметила, когда именно привели Логи-

 

- 269 -

нову в камеру. Признаюсь, первое впечатление было скорее неблагоприятным: как можно шутить и балагурить, когда за твоей спиной захлопнулась тюремная дверь и ты потерял свободу?

Но вскоре я заметила, что ее бесшабашность не что иное, как маскировка: что-то в ее глазах выдавало затаенное, безнадежное горе. Говорить по душам можно только с глазу на глаз, что довольно затруднительно, когда в маленькую комнатушку втиснуто 12 человек! И все же она рассказала мне свою историю. Обычную. И ужасную - для того, кто еще слишком европеец и не привык к тому, что стало обычным и признается нормальным, почти законным.

Вот ее рассказ:

«В школу мы не ходили, книг-газет не читали, и казалось нам, что в жизни все просто, все понятно: есть земля - мать и кормилица наша; есть хлебопашец -хозяин и слуга этой земли. Не всходить солнцу с запада, не жить мужику без своей земли, которой он всю жизнь свою посвятил и которая снабжала его всем, что было нужно ему, его семье и скотинке его. Словом, все хозяйство. И вдруг - колхоз... Да чья же это затея?

Кто первый пошел в колхоз? Голь, пришлый люд -те, кто никогда хозяином не был. И кому терять было нечего. За ними многие потянулись. Было это тогда, когда стали выселять и угонять невесть куда тех, кто показался властям подозрительным.

 

- 270 -

- Лучше в колхоз, - рассуждали, - чем в нарымские болота!

Но это от нечистого можно отчураться! А нам, крепким хозяевам, пощады не вышло.

Мой мужик с германской войны не вернулся. Жила я при сыне. Вот его-то, беднягу, и угнали однажды ночью. Угнали с семьей - женой и тремя ребятами, а меня, сама не знаю почему, оставили: живи как знаешь, только налог плати и поставки все справляй. А налоги, как снежный ком. Где тут выполнить было, чтобы единоличник мог уплатить налог! Нужны были им единоличники как бы для острастки: вот, мол, какая кара ждет тех, кто вовремя не подчинился! И тут уж изощрялись! Откуда только выдумка у них бралась?

Умереть я хотела. Да Бог смерти не давал... Казалось, хуже быть не может. ан не тут-то было! Филипповский пост уж к концу подходил - постучалась ко мне старуха нищенка с узлом в руках. Глянула я, да так замертво и свалилась... Сноха это моя из ссылки домой добрела. С дитем -дочкой Надей. Не столько с ее слов - говорить она почитай что и не могла, только зубами лязгала, - а все же поняла я, что сын и оба внука там, в тех болотах. Ох, Господи, по што караешь? Так и не оклемалась сноха. Да с чего бы ей было поправиться? Изба не топлена. Не то что хлеба - картошки, и той не было!

То есть была у меня картошка. Двор я перекопа-

 

- 271 -

ла, глазки всю зиму собирала - с картошки вершок и донышко срезала, золой пересыпала - для семян. Так значит, была картошка. Осенью, как я ее выкопала, должна была колхозному правлению отдать их долю - три кучи, а четвертую - себе. Я поделила:

- Приходите, выбирайте! Я вашу долю вам снесу, а тогда и свою приберу.

Иначе не имею я права ее трогать, ни Боже мой! Так нет, не выбирают! Я что ни день плачу:

- Разрешите хоть в горницу перетащить!

- Нет! Не смеешь трогать!

Ударили морозы - перемерзла вся картошка. Тогда и говорят:

- Купи три кучи хорошей картошки и сдай. Мороженая нам не нужна!

И что ты думаешь? Купила, отдала... Все, что в сундуке было, даже смертную сорочку и ту продала, чтобы расплатиться за картоху. А тут потеплело. Картошка размерзлась, потекла, прокисла и протухла. Тем и питалась. И не одна - овечку держала и трех куриц.

Да, не дожила до весны сноха, после Крещенья померла. Осталась я с внучкой Надюшей. Уж как я жалела сиротинку! Больше жизни ее любила. Такая она ласковая да приятная, будто самим Богом мне на утешение. Как ее живой сноха донесла? Как она выжила - без хлеба, без молока? На одной гнилой картош-

 

- 272 -

ке, да изредка яичко.

Однако перезимовали. Оягнилась овечка, куры нестись стали. Крапива молодая пошла. Сварю крапивы, натолку с картошкой (зимой, пока она еще мерзлая была, я ее варила, чистила и сушила; дров не было, так я по межам бурьян ломала, им и топила!), Надюше яичко добавлю.

Расцвела сиротка, что вешний цвет! Румяная да голубоглазая - вся в отца удалась! Волосенки что колечки золотые! Глядишь - не наглядишься! Но недолго мы радовались. После Пасхи уже пришли изверги. Забрали овечку и двух кур. Третья каким-то чудом уцелела - недоглядели! Ох, горе горькое!

Огород я вскопала, да посадить было нечего: мерзлая картошка ростков не дает. Думала я, променяю овечку на семенную картошку. Только обстричь бы ее до того - Надюше носочки вывязать иль еще чего...

Вот и остались мы ни с чем: мы с Надюшей да курица Пеструшка. Так что ты думаешь? Подсмотрели, что курица одна осталась, пришли и за ней. Хошь верь, хошь не верь, но и смеялись же мы! Пришли - чуть не весь сельсовет, да еще с понятыми.

- Давай курицу! - говорят.

- Берите - говорю, что тут скажешь?

И пошла тут потеха! Семеро ражих * мужиков гоняются по бурьянам за одной курицей! Испугалась Надя, за мою юбку уцепилась.

 

 


* дюжих, крепких.

- 273 -

- Маманя! - кричит.

Она меня после смерти матери "маманей" звать стала, видно, легче дитяте на свете жить, если это слово хоть кому сказать может.

- Маманя, спасай Пеструшку!

- Не плачь, дитятко, не плачь! Пеструшку все равно кормить нечем: ей там, в сельсовете, лучше будет.

Успокоилась девочка, смотрит, да как засмеется! Гляжу - и впрямь от смеха не удержаться: бурьян вырос густой да высокий. Канав, рытвин не видать. Пеструшка - поджарая, проворная - никак им в руки не дается! Мужики спотыкаются, падают, а курица, как змей, среди них вьется!

Однако поймали. Не стало и яичка, чтобы крапиву толченую сдобрить. А там вскоре и повестка пришла: поставку сдать - яйца, шерсть. Всегда я все выплачивала. Покупала и отдавала. Голодала, из кожи лезла. Но тут уж нечего было из дому несть продавать, не смогла я выплатить поставку эту - шерсть и яйца. Не помогли слезы, не пожалели и ребенка... Обвинили меня в саботаже - статья 58-14, и вот я здесь. Эх! Так оно и лучше! Чего горевать-то: Надюшу в детдом отправили, меня в тюрьму. Каждый день кусок хлеба дают - 350 грамм. И кипяток. У себя я хлеба уже с каких пор не видала! И Надюша хлеб получит. Пусть горький, но каждый день. Так лучше... И для нее, и для меня. Только горько подумать, что ласки она не узнает. Отца-мать, а потом и меня, старуху, сперва позабудет, а затем и возненавидит. На-

 

- 274 -

учат ее, мою кровинушку, на Сталина молиться, а родных своих ненавидеть. Ох, горько мне, горько...»

Когда Логинова начала свой рассказ, все спали валетом, и то полусидя, так как было невероятно тесно. Но не сладок и не крепок сон на тюремном полу! Все проснулись и постепенно придвинулись к порогу, где на параше сидела рассказчица и рядом с нею - я.

Тускло светила мигалка, все вздыхали. Каждый думал о своем горе, но воздух камеры был пропитан общим горем. Оно было всюду. И - во всем.

- Эх, бабоньки, - встрепенулась Логинова, - нечего грустить. Двум смертям не бывать, а тюрьмы не миновать. Давайте лучше вспоминать, как мы замуж выходили, как первую ночь с мужем проводили. Только чур всю правду! Без утайки!

И, не ожидая приглашения, она первая начала свои «воспоминания», пересыпая и без того разухабистый рассказ весьма солеными шутками и прибаутками. А в глазах затаилась тоска: «Надюша, дитятко родное, кро-винушка моя последняя...»

Мой компас размагнитился

Птица знает, куда ей лететь, зверь знает, как ему жить, а человек - «царь природы», умеющий мыслить и рассуждать, вынужден полагаться не на безошибочный инстинкт, а на свой зыбкий разум и горький опыт.

Я шла дальше и делала ошибку за ошибкой. Я поте-

 

- 275 -

ряла счет дням, не знала чисел, и если и говорила изредка с людьми, то убеждалась, что они живут по своему календарю, в котором фигурируют посты, праздники и какие-то непонятные мне приметы.

«Учись, мой свет! Ученье сокращает нам опыты быстротекущей жизни...» - говорил Борис Годунов сыну.*

Я плохо, слишком плохо знала Сибирь и приобретала опыт ценой быстротекущего времени. Долгое время я шла вверх по Алею, думая, что иду по Бии,* в сторону Чуйского тракта, а попала опять в окрестности Рубцовки. Я хорошо, слишком хорошо знала Бессарабию и допустила грубую ошибку, перенеся бессарабские масштабы времени в Алтайский край. У нас пшеница созревает посредине лета, и молотьба у нас заканчивается задолго до осени. А здесь порой пшеница уходит под снег, а молотьба приходится на зиму.

Как ни мало знала я горы, особенно тамошние, мне стало ясно, что через Алтай, а тем более Памир осенью мне не пройти. Осень, как оказалось, не за горами!

Мой компас размагнитился. И я растерялась. В начале моего пути меня подгоняла энергия отчаяния. И выбор направления был ясен: как воздушный пузырек со дна подымается на поверхность, так и я с севера шла на юг. Но теперь надо было думать о том, что где-то придется зимовать и прежде всего осесть - устроиться на любую, пусть самую тяжелую работу.

 

 


* В трагедии А.С. Пушкина «Борис Годунов»..

* Притоки Оби

- 276 -

И бродягу можно ограбить!

Когда жизнь выходит из своей привычной колеи, она просто превращается в цепь случайностей.

Я уже вышла за околицу деревни, когда красота пейзажа привлекла к себе мое внимание и вынудила остановиться.

Люблю деревья. Однако им редко удается уцелеть вблизи человеческого жилища. Русский мужик не посадит дерева даже в тех местах, где могут расти плодовые деревья. Более того, безжалостно и глупо, чтобы не сказать - преступно, уничтожают охранные леса по берегам водоемов и защитные, предотвращающие эрозию и наступление песков. Поэтому русские деревни выглядят на редкость неприветливо и уныло. Тут же меня очаровали огромные дуплистые ветлы, росшие возле живописной речушки. Поту сторону - развалившаяся мельница с почерневшим колесом, пара сарайчиков и группа деревьев, за которыми угадывалась деревенька.

Зеленый луг, голубое небо, деревья, освещенные еще невысоко поднявшимся солнцем, осока, седая от росы, - все это заставило меня остановиться, присесть на корнях ветлы, чтобы полюбоваться красотой пейзажа.

Так я и погрузилась в созерцание этой картины.

- Здравствуй! Далече путь держишь?

Я вздрогнула: за моей спиной стояла старуха. Что-

 

- 277 -

то меня в ней удивило, и, лишь присмотревшись лучше, я поняла что: левая рука по локоть отсутствовала. И старуха курила.

- Спасибо на добром слове! А иду я в Славгород.

- Далеко, значит? - Она меня словно ощупывала взглядом, так что даже стало как-то неприятно. - Зайди ко мне, вот возле мельницы моя изба. Помоги мне, калеке, управиться с дровами, а там поснедаем и айда, с Богом, в добрый путь!

Дров оказалось больше, чем я ожидала. Частью уже распиленные, часть мы распилили со старухой вдвоем. Я принялась их колоть и складывать в поленницу. Старуха пошла в дом стряпать, как она сказала.

Время близилось к полудню, когда я управилась с дровами. А вот и старуха вышла с папиросой в зубах - и позвала закусить. На столе стояла ароматная гороховая похлебка, горшок молока и несколько лепешек из отрубей с картошкой. Я давно не ела горячего, и у меня даже помутилось в глазах от голода при виде еды. Утолив первый голод, я огляделась и что-то знакомое увидела за стулом, на котором сидела старуха.

Ба, да ведь это мое одеяло! Я с удивлением перевела взгляд на старуху, и мне показалось, что какая-то странная перемена произошла с нею. Это больше не была та убогая калека, просившая о помощи! Передо мной сидела наглого вида женщина, попыхива-

 

- 278 -

ющая папиросой-самокруткой из махры. Я растерянно перевела свой взгляд с одеяла на рюкзак, чтобы удостовериться, что мне это не снится!

Женщина, перехватив мой взгляд, усмехнулась:

- Я покупаю это одеяло. Сошью себе из него пальто!

- Но я его не продаю!

- Я положила в твою сумку килограмм топленого масла.

- Но я же говорю вам, что одеяла не продаю.

- Килограмм масла - хорошая цена за краденую вещь.

- Как краденую?! - вскочила я, чуть не перевернув стул.

- А так! Машка! - продолжала она в сторону горницы, где кто-то шевелился. - Поторопи оперативника! Скажи - дезертир, что с крадеными вещами, безобразничает!

Сомневаюсь, чтобы там вообще был какой-либо оперативник. Эта особа, скорее всего, была настоящая бандерша, одна из тех, кто безбожно обдирал несчастных эвакуированных (выковырянных, как тогда говорили). Таких «акул» было в тех краях много! Но все это я сообразила уже значительно позже. В ту минуту, однако, я поняла лишь одно: меня ограбили, и если я не смирюсь и не смолчу, то прощай, свобода!

На минуту я остановилась возле тех ветел, сидя на корнях которых я любовалась поленовским пейзажем, и оглянулась. На сей раз пейзаж утратил свою прелесть. И отнюдь не только оттого, что изменилось освещение.

 

- 279 -

и оглянулась. На сей раз пейзаж утратил свою прелесть. И отнюдь не только оттого, что изменилось освещение.

Новые тревоги, новые проекты

Чепуха! Неужели потеря одеяла - такая уж незаменимая утрата?! Как сказать, иногда одеяло значит многое (и это не только по Джеку Лондону, у которого одеяло - ходячая монета для индейцев, покупавших жену за пару одеял). В первую же ночь, как и во все последующие, я могла в этом убедиться. Осень еще не наступила, но мош Костатий говорил:

A trecut Santa Maria -

Caca-te in palaria.*

Уж если в нашей благословенной Бессарабии после Успенья соломенная шляпа больше не нужна, то что сказать о Сибири? До Успенья оставались считанные дни, ночи были уже очень прохладные, хотя днем солнце жгло еще по-летнему.

Физически я была в форме: худая, обожженная солнцем и ветром, я могла идти, не ощущая своего тела, не чувствуя усталости. Хотя чувство голода ни на минуту не покидало меня, это не было истощением. Но надо быть откровенной: морально я была истощена.

 

 


* «Если миновала Санта Мария, можешь покакать в свою шляпу» (молд.).

- 280 -

Кроме того, надо было здраво рассуждать: как ни отчаянно было мое положение после побега, но у меня были теплая смушковая шапка (даже не упомню, где и когда я ее потеряла?), две телогрейки (ту, что была более порвана, я просто выбросила), стеганные хоть не шерстью и даже не ватой, а мхом брюки, повешенные мною на вербе где-то в окрестностях Томска. Валенки я отдала - не продала и даже не променяла, а именно отдала. И вот я лишилась одеяла.

Ясно было, что до наступления холодов надо где-то бросить якорь... Но где? Как? То, что я видела, -колхозы, совхозы, - вселяло в меня глубочайшее уныние. Поистине, тяжела доля русского крестьянства.

И все же изредка не этом безрадостном фоне бывали проблески чего-то похожего на жизнь. Еще весной довелось мне попасть в деревеньку со странным названием Мохнатка. Там было два колхоза, и меня поразила разница жизненного уровня работников обоих колхозов.

В одном все было как обычно: мякина, лебеда, березовая гнилушка заменяли хлеб, а пареная крапива, чуть сдобренная молоком, - приварок. В другом -имени Крупской - все выглядело иначе: дома имели жилой вид, скотина могла стоять на ногах и у людей был хлеб.

Из восторженных рассказов самих колхозников я поняла лишь одно - жили они нисколько не лучше

 

- 281 -

- Хватит с нас, - говорили колхозники, почти сплошь женщины, - председателей мужиков-пьяниц! Они только горлапанят да перед начальством лебезят! А сами все пропивают с этим самым начальством! Работники - сплошь бабы, а председатель и все его подпевалы-мужики над нами измываются!

И Курочкина оправдала доверие людей.

Что тут правда, а что фантазия, судить не берусь. Я все это приняла на веру и решила так. Пойду в Мох-натку, поговорю напрямик с этой председательшей. Скажу ей всю правду, должна же она понять! Я ведь не преступник, не лодырь, не враг. Я умею работать честно, бескорыстно, с полной отдачей. Сейчас война. Стране, моей родине, нужны все ее силы, все люди там, где они могут принести пользу. Пусть до окончания этой войны я проработаю свой испытательный срок. Должны же в конце-то концов оценить меня как работника! Я зоотехник и агроном; землю люблю и знаю. Я могу и хочу быть полезной! Неужели этого не поймут?

До чего же я была наивна, даже после того, что довелось пережить в Бессарабии! Даже после работы на лесоповале! Даже после увиденного в Сибири! Я пыталась все объяснить и искала оправдание всему тому, что я видела, что испытала.

Легко обмануть того, кто хочет быть обманутым! А я так хотела, чтобы все было хорошо! И поверила, что это возможно.

 

- 282 -

...Свой закончила поход

Я не дошла до Мохнатки самый пустяк - несколько часов пути. Здесь, в какой-то захолустной деревеньке, имени которой я даже не запомнила, закончился мой поход. И закончился самым плачевным образом:

меня задержала какая-то плюгавая девчонка. Рыжая. Слабосильная. Из тех, о ком в народе говорят: соплей перешибешь. Как раз из тех комсомольцев, которые ни за что не станут работать, а предпочитают корчить из себя начальство.

Мне бы плюнуть - и она бы перевернулась, но она потребовала предъявить ей документы и, когда я сказала, что их у меня нет, отвела меня в сельсовет.

И по нынешний день не пойму, что заставило меня подчиниться? Надеялась ли я, что меня и на этот раз отпустят? Нет, я просто об этом не думала.

Так что же? Я не чувствовала за собой вины. Я самовольно ушла с места ссылки, но у меня не было выхода. Хохрин, безусловно, садист. Такому нельзя доверить жизнь людей!

Я надеялась, что мое желание работать в колхозе имени Крупской, здесь, по соседству, встретит сочувствие и одобрение.

Меня измотала бездомная, какая-то волчья жизнь, и я полагала, что в самом худшем случае, если меня снова отправят в Нарымскую ссылку, то на сей раз будет лучше: ведь я просто не могла допустить мыс-

 

- 283 -

ли, что хохринский деспотизм мог еще длиться!

Если б я тогда знала, какой деспотизм господствует - который год подряд - в целой стране, занимающей одну шестую всей земли!

В одном лишь я вполне уверена: никогда, ни под каким видом я не могла бы предвидеть того, что ожидало меня.

Почему я не пыталась спастись бегством?

Злая ирония судьбы! Как раз тогда, когда я сидела, запертая в чулане при сельсовете, там проездом была эта самая председательша Курочкина! Узнала она о том, что я хотела у нее работать, или просто пожалела меня? Во всяком случае, мне принесли от ее имени передачу - первую, последнюю и единственную за все долгие годы неволи: крынку молока и миску отварной картошки. Казалось бы, ничто не могло повредить моему пищеварению, а тут... Не в добрый час, должно быть, пришлось мне это приношение! От нервного потрясения, что ли, но после этой картошки с молоком у меня началась такая резь в желудке, что я была вся в холодном поту, и в глазах темнело.

Ночью меня выпустили «по нужде». Было темно, небо заволокли тучи. Падали редкие капли дождя. Чуть белел частокол, а за ним вершины деревьев, должно быть, ракитник вдоль речки Карасук.

Отчего я не махнула через ограду? Не решилась расстаться с рюкзаком, в котором было все мое имущество - папины часы и его фотография? Или врож-

 

- 284 -

денная порядочность не разрешала обмануть доверие того, кто меня выпустил? А может, боль и слабость сломили меня и у меня не хватило сил? Не знаю. Возможно и то, и другое, и третье... И все же мне кажется, причиной была надежда. Да! Я надеялась, что мне поверят, ко мне проявят сочувствие и помогут стать не бродягой, а тем, кем я всегда была - честным, добросовестным, умелым работником. Если б я знала, что меня ждет... О, если б хоть на мгновение предо мной чуть приоткрылось будущее! Я бы не колебалась ни минуты: смерть была бы избавлением.

К счастью, знать будущее нам не дано.