- 119 -

Я - советский гражданин

 

Началась систематическая эвакуация военнопленных, все думали лишь об одном - как попасть в первую очередь. Однажды ночью нас, членов Комитета, живших тогда в роскошном особняке Лихтенштейна на Поварской, срочно вызвали в Наркоминдел. Здесь заместитель Чичерина, товарищ Иоффе, показал нам телеграмму германского генерала Гоффманна, ультимативно требовавшего, чтобы члены нашего Комитета - в телеграмме мы все были названы поименно - были выданы германскому и австро-венгерскому правительствам. Для того, чтобы не возникли лишние осложнения, мы все, в тот же день, 5 апреля 1918 года, получили советское гражданство. В Московском Совете товарищ Будзинский устроил так, что это гражданство нам было официально зачислено еще с 18 февраля, то есть с того дня, когда германская армия, нарушив перемирие, начала свое наступление. И соответствующее сообщение о том, что наш Комитет состоит из советских граждан, было послано генералу Гоффманну. В вопиющем контрасте с этим находится поступок Сталина, который в угоду Гитлеру, в 1939 году, выдал немецких коммунистов, заключенных в сталинских лагерях, в руки гестапо.

Съезд военнопленных интернационалистов, на который съехались представители со всех концов России, происходил в голубом зале Дома союзов. От имени ЦК РКП (б) выступил с приветствием Бухарин, стоявший во главе оппозиции "левых коммунистов", а в вопросе о вооружении военнопленных, который нас столь волновал, тоже занимал для меня лично неприемлемую позицию. И тогда, и позже я много раз спорил с

 

 

- 120 -

ним по различным вопросам. Это был типичный интеллигент старой русской чеканки, человек необычайно разносторонне эрудированный, с большим творческим дарованием, однако одновременно удивительно путанный, своей собственной ученностыо. А в личном общении - я бывал у него дома в гостинице "Националь" - он бывал мягким, искренне человечным, остроумным, - нельзя было не полюбить его.

Я несколько раз был свидетелем того, как Ленин, несмотря на то, что он ни на волос не отступал от своей идейной принципиальности (которая, в других случаях, часто переходила в нетерпимость), несмотря на то, что речь шла о жизни или смерти Советской Республики, ругал "Бухарчика" (так, любя, называл его он и вся партия), как проказничающего сынка. Бухарина, который, конечно, был преданнейшим коммунистом, а отнюдь не "врагом народа", но который тяжело заблуждался - как и неисчислимо много других борцов старой партийной гвардии -Сталин злодейски убил, гнусно оплевал, оклеветал их память.

Съезд проходил чрезвычайно бурно и кончился расколом. Большинство, во главе с Бела Куном, который также был "левым коммунистом", голосовало за то, чтобы вести агитацию за массовое немедленное возвращение пленных на родину и превращение местных социалистических партий в коммунистические. Меньшинство съезда, к которым принадлежал и я, стремилось доказать нереальность этой политики, указывая на то, что в большинстве случаев из подобного превращения ничего другого, кроме формального переименования не получится. Мы предлагали вести агитацию за помощь советским коммунистам в гражданской войне, а на Запад посылать лишь проверенных товарищей.

Наш московский Комитет перестал существовать. Я перешел на работу в Штаб Интернационального Легиона, находившийся в Лесном переулке. Легион состоял как из бывших военнопленных, так и из китайцев (самых дисциплинированных и бесстрашных), но в нем было и несколько шведов и американцев. Землячка и Бухарин, несмотря на то, что я не был, как они, "левым коммунистом", дали мне рекомендацию, и в апреле 1918 года я стал членом РКП (б). Тогда я окончательно отошел от работы среди военнопленных и стал работать в Военном комиссариате Хамовнического района города Москвы. Занимался я формированием полков Красной Армии.

Главным образом, я обучал рабочих обращению с пулеметом "максим". А когда 6 июля левый эсер Блюмкин убил германского посла графа Мирбаха, в расчете вызвать этим войну с Германией, и эсеры подняли мятеж, я, вместе со всеми работниками комиссариата и райкома партии, принял участие в подавлении мятежа.

Итак, во многих отношениях, в моей жизни наступил новый, решительный перелом. Прежде всего, я стал теперь членом партии и, тем самым, не только должен был подчиняться ее дисциплине, но начал разделять ответственность за ее политику. В то время это не было лишь формальным делом, лишь пустой фразой, как это стало позже. Тогда еще рядовой член партии в самом деле участвовал в формировании

 

- 121 -

партийной политики. И каким бы я ни был тогда еще политически незрелым, неопытным и теоретически слабо обученным, я все-таки понимал это. Однако я не уяснил себе (не только тогда, но и в течении многих последующих лет), что партия, с которой я связал себя, меняется, причем, на беду, не к лучшему.

Я не только не предвидел, но и не видел, не желал видеть то, что проникновенно высказал не ученный, не марксист, а выдающийся писатель Франц Кафка, идеалист, гениально предугадавший ужасы нашего тюремного века, века насилия и лжи, повсюду поработившего человеческую личность. "Чем дальше распространяется наводнение, тем более мелкой и мутной становится вода. Революция испаряется, и остается только тина новой бюрократии. Оковы истерзанного человечества состоят из канцелярской бумаги... В конце всякого подлинно революционного развития появляется Наполеон Бонапарт'"... И по поводу наблюдаемой им рабочей демонстрации: "Эти люди столь самоуверены, самонадеянны и в хорошем настроении. Они владеют улицей и поэтому полагают, что владеют миром. В действительности они, однако, ошибаются. Позади них имеются уже секретари, чиновники, профессиональные политики, все те современные султаны, которым они подготовляют путь к власти".

В самом деле, такова до сих пор историческая судьба всех социальных революций, всех революционных партий, начиная с французской конца 18 века, и кончая китайской, кубинской или югославской. В КПСС этот процесс доведен до конца: партия превратилась в своего рода иезуитский орден. Человек может быть принят в нее, но он не может из нее добровольно выйти, а должен - хотя и не приемлст больше ее политику - лгать, лицемерить, будто он одобряет ее, если только не желает навлечь на себя и на членов своей семьи тяжелые репрессии. Да, не предвидел я это тогда, в 1918 году.

Затем, в силу сложившихся условий, я не мог даже помышлять о том, чтобы вернуться домой в Прагу, разве только нелегально, но и это означало бы попасть с большой вероятностью прямо в лапы австро-венгерских властей, которые судили бы меня как изменника. Поэтому мне пришлось остаться в России, не говоря уже о том, что я искренне желал помочь русской социалистической революции. Надо было остаться здесь до наступления революции на Западе, во что мы все, вслед за Лениным, свято верили.

Однако мировая революция, как одновременный, стремительный акт - как мы тогда наивно представляли ее себе - не наступила. Она растянулась на целый, многолетний, неопределенно долгий период войн и революций. Причем, хотя это и привело к крушению монопольной гегемонии капитализма, нигде это не принесло победу социализма, а установило лишь новый вид порабощения народа привилегированной кастой. А на моей родине, ставшей с 28 октября 1918 года самостоятельной, но буржуазной республикой, революция вовсе не дала коренных социальных перемен, хотя и установила некоторые демократические свободы.

 

- 122 -

Иногда меня спрашивают, скучаю ли я по своей родине, не жалею ли, что сменил Прагу на Москву. На этот вопрос трудно ответить. Конечно, за столько лет я свыкся с Москвой, с Россией, с Советским Союзом, с его природой, с образом жизни, узнал многих замечательных людей и сдружился с некоторыми из них, мне нравится ряд черт характера русского и советского человека и, наконец, мне, понятно, дорого то, что я сам вложил кое-что в здешнюю жизнь, не говоря уже о том, что здесь у меня родились сыновья, дочь, внуки. Когда я с 1945 по 1948, а затем с 1959 по 1962 годы жил в Праге, то не мог привыкнуть к известной мелочности, расчетливости и мещанству иных западных людей. Однако в то же время я скучаю по Праге, по Чехословакии, глубоко люблю чешский народ, его культуру и с невыразимой болью думаю о его нынешней незавидной судьбе. И как бы мне ни была мила Россия, Москва, я все же ощущаю ее быт и уклад как евразийский, - еще не европейский, но уже не азиатский, как причудливую помесь обоих.

Всего четверть года спустя после того, как я вступил в партию, она стала единственной правящей партией в стране. Этим было положено начало перерождению диктатуры пролетариата сначала в диктатуру партии, которая превратилась затем в диктатуру партийной бюрократии, и, наконец, в диктатуру единственной, причем порочной, преступной личности. При этом, по мере концентрации власти, ее террористический характер чудовищно усиливался. Ленин, в своей холеричности, допустил в июле 1918 года непоправимую ошибку. На авантюру левых эсеров он ответил изгнанием их всех из органов советской власти. И это несмотря на то, что часть ЦК левых эсеров осудила убийство Мирбаха и мятеж и заявила о своей готовности продолжать сотрудничать с большевиками.

Став монопольной партией, РКП (б), а затем тем более ВКП (б) и еще больше КПСС фактически наглухо закрыли возможность всякой критики своих ошибок. Всякая критика стала считаться враждебной, призывы к критике и самокритике (если она не затрагивала лишь "стрелочников") лицемерны. Конечно, многопартийная система, существующая в капиталистических странах, тоже не обеспечивает демократии, а тем более та фиктивно-многопартийная система в так называемых социалистических странах. Более того, она создает видимость ее, служит маскировкой и отдушиной. Но все же она является тормозом худших проявлений тоталитарного режима.

Секретарем Хамовнического районного комитета партии была Мария Ивановна Иванова. В те годы секретарь не являлся, как сейчас, политическим руководителем районной организации, а техническим помощником ее председателя. Маруся, как ее все звали, была примерно одного возраста со мной, невысокого роста миловидная, белокурая девушка. Она окончила высшие женские курсы, была простым, сердечным, очень чутким человеком. Ее отец работал мастером на заводе швейных машин Зингера, в Подольске. Старший ее брат, Владимир Иванович, не закончивший университета студент-медик, был профессиональным революционером, видным партийным работником. Его жена, Катя Белая, еврейка, как и он член партии с дореволюционным стажем, прежде работница-швея,

 

- 123 -

а потом партийный работник, была прекрасным агитатором. Другой Марусин брат, Василий, моложе Володи, имел, как и она, склонность к писательству. А Марусина сестра Лидия, на два года моложе ее, окончила Тимирязевскую сельскохозяйственную академию по животноводству, однако работала не агрономом, а в Комсомоле.

Мы с Марусей полюбили друг друга и поженились. Я стал бывать довольно часто в Подольске, в бревенчатом, уютном домике ее родителей, очень полюбил Марусину мать, сердечную простую женщину. Меня влекла туда и библиотека Володи, хранившаяся у него здесь с дореволюционного времени. Я одолжил у него сначала работу Плеханова "К вопросу о развитии монистического взгляда на историю", а затем стал брать одно марксистское сочинение за другим и зачитываться ими.

Весной 1918 года в стране разразился тяжелый продовольственный кризис. В таких городах, как Москва, царил подлинный голод. Вследствие отказа кулаков продавать государству зерно по твердым ценам, не хватало самого необходимого — хлеба. Развелась спекуляция, мешочничество, партия была вынуждена организовать продовольственные отряды для того, чтобы хоть частично улучшить положение рабочих. Один такой немногочисленный рабочий продотряд в богатую хлебом Саратовскую губернию, снаряженный Хамовническим районом, мне пришлось возглавить. Должно быть потому, что он направлялся в тогдашнюю республику немцев Поволжья, — товарищи решили, что с немцами я смогу легко договориться. Вот мы с Марусей и поехали летом в это своеобразное свадебное путешествие.

В Марксштадте было нетрудно найти применение моему знанию немецкого языка, поскольку партийные и советские работники владели литературным языком. Но в деревнях, на хуторах мне было не так уж легко договариваться с крестьянами, говорившими на швабском диалекте. Это кратковременное пребывание здесь увенчалось успехом — хлеб мы привезли, вагон или два, что, понятно, было лишь каплей в море.

Осенью 1918 года мы записались добровольно на фронт против "атамана войска Донского", генерала Краснова. На фронте, проходившем недалеко к югу от города Лиски, важного железнодорожного узла на Дону, меня назначили секретарем городского Ревкома. В этой богатой хлебом области казаков и зажиточных крестьян наше положение было очень трудным. Большая часть населения сочувствовала не нам, а белым. Вскоре стало ясно, что нашим слабым силам, недостаточно вооруженным и неопытным в боях, против которых сражалась не только белая армия, но и многочисленные местные разбойничьи банды, не удастся удержать Лиски, несмотря на мужество и революционный энтузиазм наших бойцов, в немалой степени рекрутировавшихся из рабочей и деревенской бедноты. К тому же сама линия фронта была здесь неудачной: она каким-то языком чересчур выпирала вперед. Однако командование нашей армии под начальством Троцкого вело авантюристическую игру.

Троцкий прибыл к нам на фронт, велел созвать митинг и выступил с речью. Оратор он был блестящий, французского склада. Он требовал, чтобы мы удержали Лиски "во что бы то ни стало и чего бы это ни стоило". И он обещал, что немедленно вышлет подкрепления и боеприпасы.

 

 

- 124 -

В беседе, последовавшей затем с членами Ревкома, он только повторил то же самое. А на высказанные мной сомнения, реагировал лишь знакомым мне по первой встрече криком. После беседы Троцкий, не задерживаясь больше, уехал на своем личном поезде в Воронеж. А через сутки нас отрезали. Воронеж пал, фронт передвинулся на сотни и больше километров на север. С тяжелыми боями мы были вынуждены отступать на Северный Оскол никуда не годными дорогами, при плохой погоде начинающейся зимы. У нас имелись большие потери, которых можно было избежать, не будь вздорного самодурства властолюбивого Троцкого.

Да, Троцкий был такой же деспот, как Сталин, и если бы вместо Сталина он пришел к власти, то разница состояла бы разве только в том, что он проводил бы свою террористическую диктатуру менее азиатскими, с виду более европейскими "цивилизованными" методами. Но весь вопрос в том, всплывают ли такие "сильные личности" как Троцкий и Сталин случайно, или же всякая революция закономерно кончается своим термидором, неизбежно порождает их. А еще более важен вопрос, сможет ли вообще человечество добиться когда-нибудь в будущем подлинной и прочной демократии, истинной власти народа, обеспечивающей каждому человеку соблюдение его прав, и как этого достичь.

Здесь же я упомяну сразу о третьем случае, когда мне пришлось иметь дело с Троцким. В 1927 году, как член ЦК МКК, на совместном заседании МКК и ЦКК, я голосовал за исключение Троцкого, вместе с другими членами троцкистско-зиновьевской оппозиции, из партии. Но тогда я не видел его, так как на заседание он не явился. Разумеется, что я не представлял себе тогда, что Троцкий и другие действительные, равно как и мнимые, оппозиционеры, будет Сталиным ликвидирован физически, злодейски убит из-за угла.

Из описанной выше невеселой Лискинской эпопеи мне ярко запомнился один эпизод, вероятно, вследствие своей жуткой драматичности. Во время нашего отступления, которое правильнее было бы назвать бегством, в селе Репьевке, через которое мы проходили, и где остановились для короткого отдыха, произошло следующее. На площади появился один из наших красноармейцев, бывший военнопленный австриец Браун, который вел перед собой старика, с виду не то попа, не то пономаря. Вдруг Браун выхватил наган и, не обращая внимания на мой окрик "Остановись!", выстрелил в него в упор. Как Браун потом утверждал, он, якобы, застал попа, когда тот, с колокольни, подавал полотенцем сигналы преследующим нас казакам. Проверить, так ли это было на самом деле, или же Браун поддался шпиономании, или был просто садистом, для которого убить человека - наслаждение, было невозможно. Мы отняли у Брауна оружие, приставили к нему караульного, объявив его арестованным, и собирались судить его за самосуд. Но осуществить это мы не смогли, так как пока мы добирались до Старого Оскола, где наш фронт снова стабилизировался, Браун скрылся. А я все еще вижу перед собой этого убитого старика, лежащего на дороге в снегу и крови, его длинные седые космы.